Американский питбуль-терьер (питбуль). Выведенный в XVIII веке путем скрещивания бульдога и терьера, благодаря силе характера и развитой мускулатуре использовался как бойцовая собака. После запрещения собачьих боев у породы развились такие качества, как общительность, верность, дружелюбие. Однако считается, что если молодая особь попадет в руки недобросовестного дрессировщика, к ней возвратится свирепый нрав, создавший этой породе славу самых опасных в мире собак.

* * *

Должно быть, он пролетел по меньшей мере десять метров, потому что горящая машина находилась далеко позади, у самого тротуара, зажатая между автофургоном с треснувшим ветровым стеклом и «вольво», багажник которого распахнулся от взрыва. Пострадавший, наверное, вылетел через переднее стекло вместе с сиденьем и со всем прочим; его выбросило из машины со скоростью ракеты, и он, надо думать, перекувырнулся в воздухе, потому что упал на спину почти посредине перекрестка. Человек должен был быть уже мертв, потому что в результате взрыва бомбы, который вытолкнул его из машины, ему оторвало ноги до колен и тело обгорело до кости; но тем не менее он еще был жив и цеплялся за белую портупею бригадира Карроне, дергая изо всех сил, словно собираясь задушить офицера. Пострадавший пытался что-то сказать непослушными, завернувшимися внутрь губами, и от усилий зубы обнажались в оскале, а в углу рта вздувался красный пузырь слюны. Устремив на бригадира целый глаз, он все дергал и дергал за портупею, а из сожженного горла рвалось клокотание и натужный, раздирающий легкие хрип.

– Мужайтесь, – произнес бригадир, – сейчас приедет «скорая помощь», мужайтесь.

Было глупо, неизмеримо глупо обращать такие слова к полусгоревшему, лишившемуся ног человеку, и все-таки бригадир говорил, отворачивая лицо, потому что он был в Ирпинии во время землетрясения, нес службу в Косове и находился в Капачи, когда там подорвали Фалъконе вместе с двоюродными братьями; но человек все тянул и тянул его к себе, к своему проваленному, иссохшему рту, уже похожему на рот мертвеца, и бригадиру не было противно, нет. Ему было страшно.

Человек перестал дергать за портупею, и руки его скользнули по покрытой трещинами коже, оставляя красноватые и черные следы. Он перестал дергать – видимо, выбился из сил и теперь собирался скопить их для чего-то другого; в самом деле, приподняв голову, он издал скрежещущий звук, похожий на приступ кашля.

– Питбуль! – прохрипел он. – Питбуль!

Бригадир Карроне подумал, что в машине, наверное, оставался пес на заднем сиденье или в багажнике; он даже повернулся к почерневшему остову, который до сих пор горел, содрогаясь, оплетенный побегами яростного пламени. Да, подумал он, если там действительно была собака, что с ней, бедняжкой, сталось. Но человек снова дернул за портупею, будто проникнув в его мысли, – нет, он не это хотел сказать, совсем не это. Тогда бригадир Карроне посмотрел на него и решил: несмотря на весь страх и ужас, человека с оторванными ногами, умирающего от ожогов, который пытается что-то сказать, следует выслушать – и, перестав упираться, поддавшись рывку, он нагнулся к самому рту умирающего, даже стукнулся щекой о его зубы.

Бригадир стал вслушиваться в сухой, прерывистый скрежет, хотя слов было почти не разобрать, и настолько был поглощен этим, что не заметил, как подошли санитары. Один схватил его за плечи, стараясь оторвать от пострадавшего.

– Назад! – скомандовал бригадир. – Назад! – повторил он, рукою отстраняя санитара.

– Как это – «назад»? – возмутился второй. – В каком смысле – «назад»?

– В таком смысле, что придется вам минуту подождать, – решительно отвечал бригадир.

Просунув руку за отворот мундира, под окровавленную портупею, он извлек оттуда ручку и записную книжку.

– Вы оба будете свидетелями, – заявил он, щелкая клапаном шариковой ручки. – Запишем показания.

Бывает тишина, полная звуков, которые друг друга уничтожают. Их перестаешь различать, они так незыблемы, так однообразны, что уже не привлекают внимания. Скажем, шорох или свист радиоприемника, давно включенного, но так и не настроенного, не принимающего никакой передачи: вначале это режет слух, а потом ушная полость, вконец исцарапанная, теряет чувствительность, как будто получив обезболивающий укол. Или когда автомобиль долго стоит на месте и двигатель, работающий на определенной скорости, на холостом ходу, клокочет ровно и глухо; возможно, заднее колесо пробуксовывает, и вначале более резкий вздох нарушал слитное пыхтение, но теперь это не более чем очередная безразличная нота, настолько монотонная, что уже как бы и не существующая.

Кто знает, с каких пор.

Через вентиляцию проникал ночной воздух, беззвучно, как бывает, когда вздыхаешь с открытым ртом, и эти беззвучные вздохи сливались, смешивались с тишиной, густой и многошумной, которая заполняла салон в машине Витторио, пространство между окошками, полом и крышей. Тишина наваливалась на него, потоками черной ртути проникала под одежду, скользила по коже; жидкая, летучая, заполняла нос и уши, в конце концов затекая в череп и оставляя свой неизгладимый след между извилинами мозга.

«Надо бы отвести машину на техосмотр», – подумал он.

Слова прозвучали в голове отчетливо и ясно. Они даже зашевелились в горле, пощекотали корень языка и, коротко, звонко прищелкнув у нижнего нёба, отправились в гортань плотным, немым комком.

Бывает такое молчание, в котором несказанные слова звучат особенно громко. Дело не только в отсутствии шума, не только в том, что молчание одиночества запечатало его всего – губы, язык, горло и далее вниз, до самого желудка – словно некий сосуд, переполненный и никому не нужный. Особую роль играет освещение. Ясным зимним утром, когда всюду сверкает лед, крик звучит резче и распространяется быстрее, чем в тумане. А летом в иные дни небо такое синее, что можно, кажется, проникнуть взглядом в другую часть света, и нет причины, чтобы и звук не проделал тот же самый путь. И на море, когда солнце сияет над волнами, голоса далеких кораблей достигают берега, словно отражаясь, перепрыгивая с места на место, как плоские камешки, пущенные по воде. Но с беззвучными голосами, со словами, произнесенными в мыслях, все наоборот.

Им нужна темнота.

Темнота автострады.

Ночью автострада черная. Если бы фары не освещали ее, она была бы неподвижной и темной, как длинный-предлинный спящий зверь; только выделялась бы светлая разделительная полоса: позвонки, проступающие под шкурой. Если бы не фары, она не сверкала бы издалека перед капотом автомашины, особенно так, как сверкает сейчас, после дождя; если бы не фары и не габаритные огни, которые перемигиваются с красными и желтыми огнями дорожного ограждения; если бы не шкала радиоприемника, раздирающая зеленоватыми вспышками темноту в салоне, в которой, при бледном мерцании приборной доски, едва видны его руки, лежащие на руле; если бы не световой индикатор, при повороте вспыхивающий оранжевым в углу левого глаза, – если бы не это, все утонуло бы во мгле: он сам, автомобиль, дорога, воздух, небо, даже море, когда оно есть, когда проезжаешь мимо. Ибо автострада не светит собственным светом. Как и луна.

Именно в этом странном, прозрачном сумраке, рокочущем, слегка освещенном, мысли, его мысли звучат громче.

«Нужно бы выпить кофе», – подумал он.

Мысль эта пришла ему на ум, едва явился глазу квадратный знак, оповещающий, что до бензоколонки пятьсот метров, и Витторио резко затормозил, только потом глянул в боковое зеркальце, нет ли позади другого автомобиля. Там и вправду светились фары, не так близко, чтобы столкнуться, но достаточно близко для укора совести. Витторио повернул к автогрилю, одновременно отстегивая ремень безопасности, который, резко щелкнув, вошел в паз над левым плечом. Маленькая стоянка была совсем пустой, Витторио проехал подальше, чтобы не занимать отмеченное желтыми линиями место для парковки автомобилей, принадлежащих людям с физическими недостатками, и только потом осторожно притормозил, стараясь не задеть бампером высокий бортик тротуара. Выключил мотор и лишь тогда заметил того человека.

Ему было лет тридцать, он подходил, улыбаясь, сунув руку под джинсовую куртку, нащупывая что-то у себя на груди. Он поднял палец, словно пытаясь привлечь внимание, потом ткнул этим пальцем себе в грудь, туда, где пряталась другая рука, и улыбнулся еще шире, еще дружелюбнее. Витторио, уже открывший дверцу, отрицательно покачал головой. Он отцепил мобильный телефон от приборной доски и хотел было показать подошедшему, что вот он, телефон, уже есть, спасибо, но тот вытянул свободную руку, и улыбка на его лице сменилась преувеличенно отчаянным, почти оскорбленным выражением; рука раскрылась, поднялась выше. Потом человек снова улыбнулся и поднял палец, готовый начать все сначала и продолжать, пока кто-то из них двоих не устанет.

Витторио вздохнул. Он собирался уже выйти из машины и что-то ему сказать, хотя сам еще не знал, что именно, когда человек схватил его за плечо и толкнул обратно, вытаскивая из-под куртки другую руку. Раскрылся пружинный нож, холодное лезвие прикоснулось к щеке Витторио, а колкое острие вонзилось в висок у самой брови. Витторио, не дыша, вжался в спинку сиденья. Человек схватил его за галстук, пару раз намотал на кулак, задирая ему голову, и наполовину просунулся в салон.

Не шевелись. Только пикни, останешься без глаза.

Витторио не шевельнулся. Не издал ни звука. Он сидел смирно, стараясь не смотреть на того человека. Под пиджаком, прицепленный к поясу, у Витторио был пистолет, но ему и в голову не пришло даже прикоснуться к оружию. Протянув руку, он дотронулся до чемоданчика с образцами, который стоял на соседнем сиденье, но человек плотнее прижал нож, и Витторио крепче вдавил голову в мягкую кожу. Чуть раньше в зеркальце бокового обзора он заметил машину, которая ехала следом, когда он притормозил, сворачивая к автогрилю. Теперь эта машина стояла рядом, с включенным мотором; дверца со стороны пассажира была открыта, а водитель, остававшийся за рулем, пристально смотрел на них. Человек с ножом отпустил галстук, перегнулся через Витторио и протянул руку к чемоданчику с образцами. Витторио подумал, что надо притвориться испуганным: как-то неубедительно он себя ведет.

Пожалуйста. Пожалуйста, не трогайте меня. Он чуть-чуть опустил веки, не решаясь полностью закрыть глаза.

Дерьмо вонючее. Мудак. Ненавижу таких дерьмовых франтов, как ты.

Вытаскивая чемоданчик, человек проехал острым краем ножа по скуле Витторио, и тот взвыл, но, стиснув зубы, старался сидеть смирно, чтобы случайно не порезаться. Глаза слезились, волей-неволей пришлось их закрыть.

Сиди тихо. Подожди, пока мы уедем, и только тогда выходи из машины. И не поднимай шуму. Я знаю, где ты ездишь, и могу достать тебя, когда захочу. Мы за тобой давно следим, кусок дерьма.

Витторио инстинктивно поднял веки и сквозь блестящую пелену увидел, как пятится из салона напавший на него человек. Ножа у щеки уже не было, но ощущение холода осталось.

«Мы за тобой следим», – подумал он.

Одним движением век Витторио смахнул слезы. Увидел, как удаляется лицо нападавшего, как протискиваются в дверцу его плечи, как он поворачивается спиной. У Витторио под пиджаком был пистолет, но ему и в голову не пришло прикоснуться к оружию.

«Мы за тобой следим, кусок дерьма», – подумал он.

Витторио бросил взгляд на автогриль через ветровое стекло. Этот угол стоянки оттуда не просматривался. Потом опустил глаза и заметил зеленый краешек автомобильной карты, торчащий из кармана полуоткрытой дверцы. Схватил ее, выскальзывая из машины, другой рукой в заднем кармане брюк нащупал деревянную рукоятку складного стилета, который завалился под бумажник. Вытащил стилет и открыл его, и едва тот человек начал поворачиваться, услышав подозрительный звук, как Витторио вонзил ему острие прямо в горло, точно в сонную артерию, надавил и вытащил, заслоняясь картой, чтобы кровь не забрызгала лицо.

Забираясь в машину с включенным мотором, скользя по сиденью к другому грабителю, он размышлял, что скажет матери на следующее утро, как объяснит, откуда взялся синяк, уже набухающий, расплывающийся под скулой.

Я влюбился в тебя, было нечем заняться…

Сколько можно просидеть не шевелясь, не меняя позы, на вращающемся кресле, если вытянуть ноги на стол, подпереть кулаком щеку и закрыть глаза? Сколько времени пройдет, прежде чем мириады невидимых мурашек начнут вгрызаться в затекшие бедра, а локоть, прижатый к подлокотнику, пошлет по всей руке, от плеча до кисти, электрические разряды? Прежде чем край стола начнет врезаться в щиколотки? Сколько времени можно продержаться так? Всю жизнь? Можно – всю жизнь?

Я влюбился в тебя, я не мог оставаться один…

Морбидо, в дверях за моей спиной, скорей измученный, чем раздраженный:

– Алекс, послушай меня, я хочу сказать тебе три вещи. Во-первых, я не могу уже выносить эту песню. Знаешь, почему ты ее слушаешь? А? Знаешь?

Я:

– Потому что она красивая.

Он:

– Нет, потому что она грустная, а поскольку ты сам грустишь, то и крутишь целый день один и тот же диск. А мне не грустно, мне, видишь ли, весело, и через два дня у меня экзамен, так что сделай потише, мне нужно заниматься. Во-вторых…

А теперь, когда тысяча дел появилась, я чувствую, как исчезают мечты…

– …к концу недели мы должны заплатить хозяйке за квартиру, а следовательно, хоть это, конечно, и не мое собачье дело, но поскольку твои посылают деньги только в случае, если ты сдаешь экзамены, то неплохо бы тебе тоже взяться за учебу. В-третьих: от проблемы нужно избавиться срочно, понял? Срочно – то есть сегодня, сейчас. И раз уж пошел такой разговор, хоть это опять-таки не мое собачье дело, но, по-моему, зря ты так переживаешь из-за девчонки. Есть предел всему, Алекс. К тому же и не было в ней ничего особенного. Жизнь продолжается.

Последние фразы он произнес уже не в изнеможении, а изображая дружескую солидарность, и я хоть и не двигаюсь с места, во всяком случае, пока он не уйдет и не закроет за собой дверь, уже знаю, что сниму ноги со стола и похромаю к стереосистеме, заживо сжираемый полчищами оголтелых мурашек, хватаясь за спинку кровати, будто паралитик, пораженный очередным ударом. Но сначала дождусь, пока закончится песня. Во-первых, потому, что не хочу так быстро сдаваться. А во-вторых, потому, что это неправда.

Я влюбился в тебя и теперь не знаю, что делать, днем жалею, что встретил тебя, по ночам все ищу и ищу.

Неправда, что я слушаю эту песню только потому, что она грустная. Тенко мне в самом деле нравится. Ладно, сейчас мне нравится песня об ушедшей любви, но едва я собираюсь выключить систему, как взгляд падает на изнанку диска, лежащего в ячейке, на список треков, и я замечаю один, где ни слова нет о любви, но песня все равно красивая, и я нажимаю на кнопку, жду, пока номер появится на дисплее, и включаю. Потом, чтобы не раздражать Морбидо, который, по сути дела, прав, убираю громкость почти до минимума и сажусь на пол, прислонившись к колонке.

Песня возникает внезапно, из слитной тишины невидимых бороздок компакт-диска. Арпеджио на гитаре то поднимается, то опускается, в медленном ритме, сладко завораживающее, чуть запинающееся в середине, так, словно вот-вот начнется с начала, а в конце тоненькой слюнкой стекает более низкая нота, с которой начинается следующее арпеджио, точно такое же, абсолютно идентичное, меланхолическое и нежное, всегда одно и то же до самого конца трека.

Неправда, что я живу только на деньги, которые мне посылают. Я работаю. Работа дерьмовая, но все же работа. У интернет-провайдера, из тех, что предоставляют бесплатный доступ и еще целую серию услуг. Офис в Болонье. Я, наряду с другими, слежу за электронной почтой, обеспечиваю защиту от вирусов; забочусь, чтобы абоненты не скандалили, а пароли действовали. Что-то вроде виртуального портье, ночного портье, потому что чаще всего я работаю ночью, иногда дома. Во всяком случае, в последнее время.

Где-то посередине третьего арпеджио Тенко принимается петь. Голос не слишком грустный, хотя настолько душераздирающих слов я, пожалуй, и не слыхал.

День за днем уходит время. Улицы те же, те же дома.

Я зарабатываю девятьсот тысяч лир в месяц. Не так уж много, но я и не переламываюсь: выхожу в сеть на несколько часов в сутки, делаю то, что положено, и баста. Когда от моих поступали деньги, было здорово, однако теперь, когда из этой суммы нужно отстегивать шестьсот тысяч за комнату, приходится туговато. Стереосистема, которую я слушаю, прислонившись к одной из полуметровых колонок, – предпоследняя вещь, купленная на заработанные деньги. А «Информатика-1» – последний экзамен, который я сдал в этом году. С тех пор от моих поступают лишь угрозы и нагоняи по телефону.

Неправда и то, что в Кристин не было ничего особенного, и не только потому, что мне точно уже не встретить такой красивой девушки. Ну ладно: может быть, я сейчас так ее вижу, рано или поздно это у меня пройдет и мысли изменятся – но сейчас мне очень плохо, и на то, что будет потом, в данную минуту глубоко плевать.

Из всего, что сказал Морбидо, проблема – единственное, где он попал в точку. Последнее приобретение, которое я сделал на зарплату, хотя оно мне и было не по карману. Но Кристин в доме Ивана увидела, как он прыгает на сетку вместе с другими щенками, а Иван ляпнул сдуру, что таким собакам не везет: если они попадают в дурные руки, то становятся свирепыми и их стравливают между собой на потеху публике, в то время как от природы это очень добрые псы. Он обошелся мне в четыре купюры по сто лир, и он на самом деле незлобивый, только и делает, что спит в своей коробке в ванной комнате; но уж такой безобразный, Господи, прости, – острая, крысиная морда, маленькие глазки, широко расставленные, почти у самых висков. Я не успел подарить его Кристин. А здесь ему нельзя оставаться.

Я гляжу и гляжу вокруг: где будущее, что приходило в мечтах…

Есть в этой песне одно место, когда голос у Тенко ломается. До этого места он поет так, как всегда; кажется, будто голос, выходя из глубины гортани, пробивается сквозь сигаретный дым, через только что сделанную затяжку, поэтому он такой густой, чуть сиплый. Можно представить себе, что певец в недоумении, что он погружен в себя, даже печален; взгляд затерян в пустоте, глаза чуть прищурены, приподняты к вискам – но здесь, в этом месте, все не так: здесь голос ломается, соскальзывает ниже, хрипнет и обнаруживает то, что есть на самом деле. Певец не задумчив, он в отчаянии.

Но мечты – это только мечты, а будущее становится прошлым.

Внезапно мне приходится стиснуть зубы, потому что уголки рта у меня опускаются и губы начинают дрожать. Приходится шмыгать носом, иначе никак не вздохнуть; движения судорожные, болезненные, похожие на рыдания. Приходится закрыть руками лицо и зажмуриться, хотя слез нет, только гримаса, раздирающая черты; приходится разинуть рот и сунуть туда кулак, чтобы Морбидо из своей комнаты не услышал протяжного стона, рвущегося из груди; и я так сжимаю веки, что начинают наконец течь слезы, и от них тоже больно.

Я боюсь.

Боюсь пустоты, которую ощущаю внутри. Боюсь навалившейся усталости. Боюсь потому, что мне кажется, будто уже ничего не поправить. Потому что мне двадцать три года, а я себя чувствую тысячелетним старцем.

Я боюсь потому, что думаю: это все мало связано с Кристин или даже совсем не связано. Так уж получилось, и все тут. И никакого исхода.

День за днем.

Грация проснулась с ощущением, будто она что-то бормочет, самая не зная что; какие-то слова рвутся из полуоткрытых губ вместе с коротким вздохом, похожим на рыдание; тут она открыла глаза, но ничего не увидела. Приподняла голову, рывком, слишком резко; при этом защемила какой-то мускул: шею свело, а затылок пронзила острая боль. Грация снова закрыла глаза, тоже со вздохом, таким же коротким, но томным – то ли недовольство, то ли желание, – и свернулась калачиком, опуская плечи, прижимая колени к груди, складывая ладони, чтобы подложить их под щеку. Если бы она лежала в постели, в своей постели, в трусиках и лифчике, ничто не помешало бы ей снова проскользнуть в сон, погрузиться туда, как печенье погружается в стакан теплого молока, но грубая джинсовая ткань натирала под коленками, ступням было неудобно в тесных махровых носках, похожих на горячую губку, – и Грация окончательно проснулась, внезапно осознав со всей ясностью, где она и что с нею. Полуодетая, она лежала на боку в позе зародыша, на раскладушке, поставленной посредине сырой мансарды, совершенно пустой. Она скинула куртку и кроссовки, но позабыла снять часы, и на виске, должно быть, остался след в форме цифры 7, глубокий, судя по тому, как саднило кожу. И наверняка она говорила во сне.

Грация приподнялась на раскладушке, с минуту посидела неподвижно, нагнувшись вперед, опершись о колени локтями скрещенных на груди рук, устремив пристальный взгляд полузакрытых глаз на стену, которая начинала уже мельтешить, расплываться в серую, опасно завораживающую пустоту. Посидишь так еще немного, ляжешь на бок и снова заснешь – и Грация встряхнула головой, провела руками по лицу, взъерошила волосы, выпрямилась, поправляя завернувшуюся футболку, которая сковывала ее движения во сне, и, наконец, встала. Остановилась на пороге смежной комнаты, прислонилась к дверному косяку и, опершись пяткой о колено, стала медленно, с наслаждением почесывать твердый, зудящий, опоясывающий щиколотку след, оставленный резинкой носка.

– Давно пора, черт возьми, – заметил суперинтендант Саррина, снимая наушники. – Я тоже имею право поспать, а?

– Угмм, – промычала Грация, оторвалась от двери и вернулась к раскладушке подобрать с пола кроссовки и пистолет.

На обратном пути застыла у порога в балетном па, пропуская Саррину, который, ни на кого не глядя, решительно направлялся к постели. Грация уселась на табуретку перед прослушивающей аппаратурой и закинула ноги на стол, подумав, что вряд ли это как-то повлияет на концентрацию запахов. Уже три дня они безвылазно сидели в двух комнатках под самой крышей, с одним только умывальником, не имея одежды на смену, и как бы плотно ни закупоривал в пакеты объедки тот, чья очередь была дежурить, пока двое других спускались в кафе, запах помойки уже начинал ощущаться, проползал мало-помалу, забивая более привычный запах окурков и застарелого дыма. Инспектор Матера смолил не хуже Саррины, даже вытащил сигару, правда, не стал закуривать, просто держал в пальцах, время от времени разминая. Но долго ему не вытерпеть – уже пошли разговоры, что сигара, мол, кубинская, а потому не воняет.

Грация надела наушники, поправила обруч, сползающий на затылок, но микрофон, тайно установленный в доме напротив, только однообразно жужжал, донося до ее слуха абсолютную, даже какую-то сонную тишину. Грация, пожав плечами, сняла наушники.

– Кто меня будил? – спросила она у Матеры, который сидел с закрытыми глазами, скрестив руки на животе, откинувшись вместе со стулом так, что спинка касалась кронштейна.

– Я, – отозвался Матера, не открывая глаз.

– Я что-то говорила?

– Да! – крикнул Саррина из другой комнаты. – «Хватит, дорогой, ты меня совсем заманал».

Матера улыбнулся, по-прежнему с закрытыми глазами. Грация взяла со стола пластиковый стаканчик и швырнула в раскладушку, но стаканчик был слишком легким и не долетел, а покатился по полу.

– Нет, серьезно, что я сказала?

– Ты сказала: «Симо, пожалуйста, не приставай». Честное слово.

Грация кивнула. Обнаружила на столе еще один пластиковый стаканчик и заглянула внутрь. На дне виднелось темное, зернистое колечко растворимого кофе, слишком затвердевшего для дальнейшего употребления даже в данных условиях. Но термос вместе с чистыми стаканчиками стоял на подоконнике рядом с видеокамерой на штативе, и до него было не дотянуться. Матера открыл глаза и увидел, как она по-детски надула губы, а между черных, густых бровей появилась легкая морщинка, знак недовольства и нетерпения. Матера протянул руку, но Грация уже встала.

– Сиди уж, – сказала она, – будешь дергаться, свалишься и убьешься. Сама возьму.

Помешивая прозрачной пластмассовой палочкой чуть теплый кофе, она склонилась над видеокамерой и заглянула туда, зажмурив один глаз. Увеличенный объективом, крест-накрест перечеркнутый двумя тонкими линиями со шкалой, подъезд многоквартирного дома напротив еще не открывался; над ним, неподвижным, серым, высился безобразный эркер из стеклобетона, в котором отражался грязноватый утренний свет: была половина седьмого утра. Грация уже поднесла стаканчик к губам, как вдруг заметила, что показатель timecode изменился с тех пор, как она уходила спать.

– Что случилось? – спросила она у Матеры.

– Ничего. Парнишка вечером вернулся домой, а утром дяденька пошел на работу. Это ведь жилой дом, там не только наш клиент торчит.

Грация опять нахмурилась, надула губы. Показала на наушники, лежащие на столе, и открыла рот, но Матера не дал сказать, словно прочел ее мысли.

– Нет. Парень не поднимался на четвертый этаж. Он поднялся выше, на пятый или шестой. И за всю ночь не было никаких необычных звуков. Мы практически не снимали наушников, и потом, ведь все записывается.

Грация уставилась на массивный аппарат для прослушивания, хромированный, похожий на стереосистему последней модели: кассета на 120 минут вращалась в окошечке магнитофона, соединенная с передающим устройством. Жучок внедрили три дня назад в стену квартиры, выходящую к шахте лифта, заблокировав кабину на третьем этаже и проникнув на крышу через спасательный люк. В таких многоквартирных домах стены будто картонные, и если отрешиться от вибрирующего жужжания проходящего лифта, можно услышать все, что делается в квартире, от прихожей и почти до спальни.

– Как ты думаешь, он знает, что мы тут? – спросил Матера.

– Нет, – отозвалась Грация. – В Палермо знал бы, а здесь, в Болонье, – нет. Здесь он недостаточно контролирует территорию, чтобы вычислить посторонних, во всяком случае, пока мы сидим тихо и не высовываемся.

– Может быть, и все равно мне кажется, что это хрень, инспектор Негро. Раз уж Джимми Барраку засел в той квартире, почему бы нам не пойти и не арестовать его?

Грация со вздохом вернулась на место. Кофе совсем остыл, от него во рту оставался холодный, металлический привкус. Грация вздрогнула, передернула плечами, а когда вытянула ноги в грубых махровых носках, вспомнила, что так и не обулась.

– Мне это тоже вначале показалось хренью, – заговорила она, сгибая ноги в коленях, чтобы обуть кроссовки, – но потом доктор Карлизи мне объяснил. В суде хотят, чтобы мы, арестовав Джимми, предъявили ему фотографии всех, кто его навещал; записи всего, что он говорил, даже как пыхтел, занимаясь любовью с супругой. Так он уверится, что его взяли не случайно, что ему не отвертеться. Тогда, может быть, он пойдет на чистосердечное признание. Ну, станет сотрудничать. Я имею в виду, заговорит.

Грация отвернулась от Матеры, на лице которого читалось сомнение, и надела наушники. Если бы не жар, исходящий от пористой резины, и не глухой рокот помех, можно было подумать, что никаких наушников нет и в помине, что ты находишься прямо в той квартире. Молодчик-фашист, телохранитель Джимми Барраку, спал прямо за стенкой, которая выходила на лифт, а Джимми с женой – в дальней комнате, и никто не просыпался до десяти утра, только женщина ставила будильник на семь часов, принимала лекарство и снова ложилась. Собственно, на Джимми и вышли через жену. Гоняясь за ним, полицейские – в частности, Грация – объездили пол-Италии, от Палермо до Болоньи, а теперь засели в мансарде, выгнав оттуда какого-то студента, и слушали, как бандит дрыхнет.

Грация плотнее прижала наушники и пригнулась к аппарату, как будто звуки, доносящиеся из квартиры, действительно исходили из него. Что-то было не так, и она сказала об этом шепотом, скорее себе самой, чем Матере, который снова закрыл глаза.

– Что-то не так.

– А?

– Я говорю, что-то не так. Слишком тихо.

– Все спят.

– Вот именно. И никто не храпит.

Молодчик-фашист спал прямо под микрофоном, который они установили. Грация помнила его мерзкое хрюканье: храп будто копился во рту, цепляясь за зубы, потом вдруг прорывался наружу. А теперь в жужжащей тишине не слышалось никакого хрюканья, и жена Джимми не сопела, как она это делала обычно, – звуки отдаленные, но такие громкие, что непонятно было, как мужу удается спать с ней рядом. Грация поглядела в окно.

– Нет, – сказал Матера. – Никто не выходил. Мы бы заметили, и потом, услышали бы шум.

На столе лежал сотовый телефон. Грация пододвинула его к Матере.

– Позвони доктору Карлизи. Расскажи ему, что происходит.

– В такой-то час? Рассказать ему, что мы ничего не слышим? Да он озвереет.

Грация замахала рукой: погоди, мол, не мешай. Посмотрела на часы, которые показывали шесть пятьдесят девять, потом закрыла глаза и крепко сжала наушники, наваливаясь грудью на аппарат, словно собираясь с головой погрузиться в полную шорохов тишину, переполнявшую ее слух. Казалось, Грация даже различает запах этой горячей, томительной тишины: она пахла так же, как магнитофонная пленка, которая вращалась в своем окошке, истрепанная, покрытая светящимися точечками, которые начинали мельтешить, стоило только прищурить глаза. Грация ждала. Затаила дыхание, чтобы прогнать дурноту, и ждала. Ждала.

Она даже вздрогнула, когда писк электронного будильника донесся до нее из дальней комнаты, истеричный, прерывистый, три ноты и пауза, три ноты и пауза, такой пронзительный, что зазвенело в ушах. Потом будильник замолк. Возможно, кто-то его выключил: Грация представила себе, как жена Джимми протягивает руку, пальцы шарят в пустоте, потом сонный вздох, и комнатные тапочки шаркают по коридору на кухню, где в ящике лежат лекарства.

Но нет. Через заданные двадцать секунд снова раздается истошный вопль будильника, еще более истеричный и настойчивый.

– Что-то стряслось, – сказала Грация, снимая наушники. – Звони доктору. Идем туда.

У двери им встретилась женщина: завидев вооруженных людей, бегущих через улицу, она прижалась к косяку, выронила сумку.

– Не закрывайте! – крикнула Грация. – Полиция!

Они вошли в парадную и бросились бежать по лестнице; немолодой, грузный Матера чуть отстал, а Саррина с пистолетом держался слева, правой рукой хватаясь за поручни. Грация сжимала автомат, и пряжка бронежилета, который она не успела застегнуть, била по животу на каждой ступеньке.

На квадратную площадку четвертого этажа выходили две двери. Первая дверь открылась, когда полицейские с топотом ворвались, и чей-то голос проговорил: «Кто это? Ой, боже мой, мамочки!» – и не успел Матера обернуться, как дверь закрылась опять.

Второй была дверь Джимми. Все трое уставились на нее, стиснув зубы, затаив дыхание, потому что ничего хорошего они не увидели. Дверь была не заперта.

– Черт возьми, они не могли уйти! – зарычал Саррина. – Здесь только один выход – парадная дверь внизу. Они не могли удрать!

Грация сделала знак рукой, чтобы он замолчал. В этой команде она была старшей, и от мысли, что случилась какая-то беда, что Джимми сбежал, что по ее вине операция провалилась ко всем чертям, вдруг неудержимо захотелось плакать. Слезы подступили к глазам, веки зачесались, и тогда Грация стиснула зубы, крепче стянула липучки на бронежилете и дулом автомата распахнула дверь.

– Эй, детка, осторожнее! – пробормотал Матера. – А вдруг там бомба?

Бомбы там не было. Был узкий коридор, тонущий в серой, зернистой полутьме. В коридор выходили три двери, еще одна, наполовину прозрачная, виднелась в глубине. Будильник до сих пор пищал, упорно, нескончаемо, в своем прерывистом ритме. И чувствовался какой-то странный запах, настолько сильный и терпкий, что Грация оторвала одну руку от автомата и прижала пальцы ко рту. Этот запах она хорошо знала. Запах смерти.

В первой комнате справа, той самой, что выходила к лифту, Молодчик-фашист лежал в постели, в трусах и майке. Тот, кто перерезал телохранителю горло, должно быть, прижимал ему лицо подушкой, она так и осталась там, смятая и без единого пятнышка, хотя все вокруг было пропитано кровью: постель, трусы и майка, даже простыня, сбившаяся в ногах у парня, который, должно быть, долго брыкался, прежде чем умереть.

В дальней комнате за стеклянной дверью Джимми и его жена тоже лежали в постели. Она – справа, голые плечи торчат из-под простыни, рука свесилась до пола. Он – на спине, слева, одна рука покоится на изгибе ее ягодиц, выступающих под одеялом, вторая вцепилась в простыню, судорожно, так крепко, что простыня завернулась, оголив ногу. И ей, и ему, должно быть, выстрелили в голову, в упор, потому что от голов практически ничего не осталось.

Грация, опустив автомат, прислонилась к дверному косяку. От запаха, от вида мертвых тел, от изумления пропала охота плакать, но колени дрожали. Она вошла в комнату и, стараясь не смотреть на постель, стукнула по кнопке ребром ладони и выключила будильник. И тогда она его увидела, или, скорее, услышала.

Ноутбук, тихо шелестящий на комоде. Монитор пригнули к клавиатуре, и когда Грация медленно подняла крышку, логотип «Майкрософта» заплясал из угла в угол, освещая полутемную комнату своим разноцветным хвостом. Грация дотронулась до красной кнопки мыши, утопленной между клавиш, и заставка исчезла.

На ее месте появилась картинка во весь экран, видимо выловленная из Интернета, из сайта, посвященного собакам, такая цветная и яркая, что Грация на мгновение отвела взгляд.

Когда она снова повернулась к экрану, прямо на нее с острой, покрытой коричневыми пятнами морды смотрели маленькие, широко расставленные, почти у самых висков, глаза.

«American pit bull, – гласила надпись под фотографией, – the most dangerous dog in the world».

Питбуль. Самая опасная собака в мире.

Охота тебе всегда так коротко стричься, сказала мать, протягивая руку.

Витторио инстинктивно отпрянул, но замер столь же инстинктивно: мускулы шеи напряглись, сдерживая движение, чтобы она могла запустить пальцы в немного отросшую прядь, светлую, блестящую, чуть ниспадавшую на лоб.

У тебя волосы красивые, в меня, тебе шло, когда ты их носил длинными.

Грубоватая материнская ласка. Руки маленькие, тонкие, ухоженные – а кажутся какими-то тяжелыми. Она не дотрагивалась, а толкала, сдавливала, будто хотела убедиться, что все, ей принадлежащее, до сих пор еще здесь, рядом, под рукой. Не прикасалась ласково, а сдвигала с места, и Витторио так и стоял, напряженно вытянув шею, пока не почувствовал на коже под волосами твердые, холодные пальцы, а когда ласка откатилась и ушла в песок, как морская волна на пляже, безразлично пожал плечами.

Мне так нравится.

Мать уже думала о другом, о бифштексе, который шипел на сковородке; о том, чтобы в нужный момент ткнуть в него вилкой и перевернуть; посолить; подождать, пока кровь вытечет и испарится на раскаленном металле, ибо она была уверена, что Витторио любит хорошо прожаренное мясо, и ему так и не удалось ее переубедить. Так же Витторио не мог добиться, чтобы она оставалась на диване в гостиной и продолжала смотреть телевизор, когда он возвращался в десять, в одиннадцать часов вечера: бесполезно было говорить, что в тридцать лет он как-нибудь сумеет поджарить себе бифштекс, – нет, она все равно вставала, бросала фильм на середине и шла на кухню, а если сын настаивал, твердила, что они так редко видятся, что его никогда нет дома, и вот наконец выпал случай немного поговорить. Говорила в основном она, а Витторио едва отвечал.

Вот, хорошо прожарился, по твоему вкусу. Не склоняйся к тарелке, нос обожжешь. Салат, помидоры? Надо поесть зелени, неизвестно, чем ты там питаешься в дороге. Не слишком ли много ты работаешь? Мне кажется, ты устал, или мне только кажется? Ну так чего тебе – салата, помидоров?

Помидоров.

Он думал о другом. О носе, носе старика, который он заметил в этот день. Нос стоял у Витторио перед глазами, пока он резал мясо, белое, волокнистое, слишком сильно зажаренное, вперив невидящий взгляд в клетчатую скатерть. Сломанный нос, нависающий над губой, плоский посередине, чуть клонящийся влево. Нос человека, пережившего много; много претерпевшего, потрудившегося на своем веку.

Мать придвинулась поближе, положила руки на край стола.

Слышишь? Это – Праздник единства, но вся улица жаловалась, и теперь торжества проходят в сторонке, почти ничего не слышно. Правда, почти ничего?

Правда. Почти ничего.

Аннализа жаловалась, говорила, что все время тебе звонит, но твой сотовый отключен. По-моему, ты совсем забросил девушку – уж не морочишь ли ты ей голову? Когда вы увидитесь? Завтра вечером?

Да. Мы увидимся завтра вечером.

Эту неделю ты дома? Если дома, давай сходим навестим папу. Сколько времени ты уже не видел папу, месяц, наверное?

Да. Я эту неделю дома.

Может, завтра утром и сходим? Не слишком рано, тебе надо отоспаться. Пойдем завтра утром, хорошо?

Да.

Ты доел? Можно убрать тарелку?

Да.

Съешь еще парочку помидоров, это тебе полезно.

Да.

Пойду досмотрю фильм. Оставь все, как есть, я завтра приберу.

Да.

Витторио подождал, пока мать выйдет из кухни, положил на тарелку три ломтика помидора, один съел, другой подцепил на вилку и встал из-за стола.

Идешь в свою комнатушку? – крикнула мать из гостиной. Долго не засиживайся, ты устал.

Витторио не ответил. Он прошел через темный коридор и стал подниматься по ступенькам. При голубоватом, мигающем мерцании телевизора можно было сосчитать деревянные ступеньки, не дотрагиваясь до них носком ботинка, – седьмая, как всегда, громко скрипит. В коридоре верхнего этажа тоже было темно, и свет от телевизора не попадал туда, но Витторио слишком хорошо там ориентировался, чтобы пропустить дверь в свою комнату. Комнатушку, как ее называла мать.

Оказавшись внутри и закрыв за собой дверь, он зажег лампу под абажуром, стоявшую на письменном столе у стены, отошел на середину комнаты и остановился там, пока глаза привыкали к новой полутьме, понемногу различая распятие над изголовьем кровати, керамическую фигурку ангела-хранителя, плакат с освещенными силуэтами нью-йоркских небоскребов и еще один, с разноцветными парусами серфинга. Подумал, что мать права: праздник Единства проходит тихо, криков и музыки почти не слышно, хотя действо разворачивается в другом конце улицы, на стадионе, который находится в конце жилого квартала, застроенного маленькими особнячками на одну семью, такими же, в каком живут они с матерью. Потом открыл один из двух ящиков письменного стола и вытащил пластмассовую модель самолета, «Мессершмит-262» времен Второй мировой войны, марка «Эр-фикс», масштаб 1:150. Поставил ее на полированную столешницу: фюзеляж открыт, кабина еще не закреплена, в нее нужно поместить пилота длинными щипцами для бровей, которые он положил рядом с моделью, вместе с моментальным клеем, ручными тисками и напильником, чтобы зачищать наплывы пластмассы, остающиеся после сварки. Потом сдвинул все это на край стола, нашел в кармане ключ и открыл другой ящик. Извлек оттуда деревянную шкатулку, раскрыл ее под настольной лампой и стал придирчиво вглядываться в нос.

Нос был не такой, как ему хотелось. Не такой, какой был нужен, пока не такой. Витторио вытащил его из шкатулки, снял эластичную пленку с массивного гипсового слепка и пристроил резиновый нос к своему лицу, расправляя пленку на скулах и придерживая переносицу, чтобы случайно не уронить. Нос пришелся впору. Даже трубочки, вставленные в резину, ибо он еще не провертел до конца дырочки для ноздрей, воткнулись прямо в его ноздри, как будто эта толстая беловатая шишка выросла сама собою у него на лице. Однако нос был не такой, как надо; пока не такой.

Витторио взял гипсовый слепок, вложил его в оболочку из латекса и крепко прижал. Отломил кусочек пластилина от блока, лежавшего в шкатулке, размял его, повертел так и сяк, прилепил к переносице, расплющил и стал моделировать большим пальцем. Ногтем отковырнул от блока еще один завиток пластилина, крохотную, почти невидимую запятую, и пристроил у переносицы слева, как раз там, где заканчивалось утолщение.

Облокотился о столешницу, приподнял нос большим и указательным пальцами и долго, прищурившись, созерцал его под настольной лампой. Нос достиг совершенства. Новые детали гармонировали с грубыми линиями слепка, и только контраст между темно-серым пластилином и матово-белым латексом обнаруживал, что это – новые, более поздние накладки к фальшивому накладному носу. Теперь оставалось снова покрыть его гипсом, чтобы получить однородную форму, потом через специальные отверстия заполнить латексом до нужной густоты, до нужной плотности. И вот вам массивный стариковский нос, раздувшийся, деформированный, искореженный жизнью.

За пределами комнаты, за дверью, седьмая ступенька на лестнице, как всегда, громко скрипнула. Витторио сунул стариковский нос в деревянную шкатулку и потянул к себе модель самолета. Мать уже давно перестала входить без стука в комнату Витторио, в «комнатушку», но он считал, что следует постоянно, каждый раз придерживаться рутинных правил защиты – это помогает сохранять бдительность на должном уровне.

Мать, из коридора: я иду спать. Не засиживайся допоздна, ты устал.

Витторио подождал, пока мать хлопнет дверью, потом снял латексную пленку со слепка, нанес тонкий слой мастики на нос старика: совсем немного, просто чтобы нос удержался на лице, – и нацепил его. Чего-то еще не хватало.

И вот, со свистом дыша через трубочки, выходящие из резиновых ноздрей, он вынул из шкафа длинный металлический крюк и оттянул вниз крышку люка, ведущего в мансарду, вытаскивая заодно и стремянку. Может быть, из-за слишком низкого потолка или из-за узких окошек, расположенных у самого пола, он без особой охоты поднимался в мансарду, разве для того, чтобы выполнить какую-нибудь рискованную или компрометирующую работу, например вставить в глушитель «брюггер-томе» абсорбирующий слой войлочных прокладок, взятых из воздухоочистительного фильтра подвесного мотора. Глушитель лежал на полке, покрытый каким-то тряпьем, рядом с «зиг-зауэром» 9-го калибра, к которому его нужно было приспособить. Но теперь – другое: открыть одно из окошек, сесть верхом на подоконник и через маленький бинокль «сваровски» наблюдать за Праздником единства, тихо насвистывая.

С этой стороны дома музыка слышна лучше. Она, конечно, доносилась издалека – ее отражали стены, расстояние скрадывало высокие ноты, оставляя лишь назойливый грохот басов, – но звучала достаточно отчетливо, чтобы можно было разобрать мелодию и слова. Группа «Субсоника», хит «Все мои ошибки».

Он искал старика. Подходящего старика. Настроил окуляры, подкрутил болты с насечкой, пока не образовался правильный, четкий круг, в который попадали один за другим люди, передвигавшиеся по стадиону. Витторио быстро вышел из центра, где давали концерт, потому что там толпилась одна молодежь, проскочил через пивную и остановился у буфета, который, похоже, еще работал. Далекая, совершенно не связанная с тем, что попадало в черный круг бинокля, музыка казалась еще более отвлеченной, чужеродной – так бывает, когда смотришь телевизор, убрав звук, но оставив включенным радио.

Ты меня защищаешь и делаешь больно; Ты меня убиваешь и снова Берешь меня живым, Ты – все мои ошибки.

Витторио искал между столиками, за стойкой, у мангалов, но не видел никого, кто бы мог пригодиться. Потом вдруг нашел. Старик поднимался из-за столика рядом со стойкой. В одной руке он сжимал поднос, полный пластиковой посуды, а другой снимал, скорее, срывал фартук с бедер. В уголке рта, зажатая между зубами, виднелась щепочка, и Витторио мысленно отметил эту подробность, на всякий случай, на другой раз, потому что сейчас это ни к чему. Наверное, старик, добровольно вызвавшийся помогать в буфете, собирался поесть после смены – но не это интересовало Витторио, хотя он и направил окуляры на тарелки, что громоздились на подносе, скорее из любопытства и по привычке, чем по необходимости. Тортеллини с мясом, сарделька с кукурузной кашей, пол-литра красного и английский суп. Ни воды, ни кофе. Витторио ждал, пока незнакомец двинется с места, поскольку его интересовала именно походка. Скорость и ритм движений, как учили на последнем курсе школы актерского мастерства. И вот наконец он увидел. Быстрые, чеканные шаги, скорее, прыжки, которые завершались прежде, чем успевали до конца развернуться, словно встречая какую-то преграду. Как он двигает свободной рукой, согнув ее в локте, словно отпихивая кого-то невидимого; как держит поднос, прямо, твердо, но окостенелыми, распухшими пальцами, которые не сжимали край, а просто поддерживали; даже как он оборачивается к стойке, и голова на негнущейся шее движется медленно, на одной высоте, как башня танка. Старый, проржавевший танк, старый рабочий, или старый ремесленник, или старый крестьянин – он еще полон энергии, но тело уже подчиняется только рывками, ноги заплетаются, идти трудно.

Ты силишься свободно вздохнуть, ты учишься пускать себе кровь, а день уходит, уходит. Подлинное время – это ты.

Витторио подумал: вот такой нужен старик.

С такими движениями, с таким носом, который сейчас получился. Подумал еще, что такой стариковский нос должен дышать с присвистом, как сейчас, через трубочки: да, дырки в латексе, разумеется, нужно проткнуть, но не до конца, только на поверхности, чтобы и в самом деле дышалось с трудом; сохранив в памяти столь точную подробность, Витторио прислонился затылком к оконной раме и удовлетворенно улыбнулся.

Ты – моя гордость, на потом отложенная; и даже когда подступает боль, нет у меня сожалений, я не могу поддаться всем моим ошибкам.

Одного стула не хватало. Саррина ринулся было к смежному кабинету, но дверь перегораживала тележка с переносным телевизором. Тогда он сделал шаг по направлению к коридору, но доктор Карлизи рявкнул: «Довольно, хватит, тут вам не кино!» – и Матера заявил, что постоит, у него и так, мол, болит спина. Матера прислонился к стене, обеими руками поддерживая поясницу, а Саррина, уже отошедший от стула, не осмелился возвратиться и застыл у двери. Грация присела на металлический табурет, прямо на стопку документов, подальше от комиссара. Отсюда плохо различалось изображение на экране, мешали блики света из окна, те самые, от которых пытались избавиться, двигая тележку так, чтобы комиссару было удобнее смотреть. Но после вторжения в квартиру и всего, что за этим воспоследовало, Грация так и не успела принять душ и стеснялась сесть ближе к начальству. В любом случае в такие моменты лучше запрятаться как можно дальше, чтобы о тебе поскорее забыли.

– О переполохе, который вы устроили, и о его последствиях мы поговорим потом, – отчеканил комиссар. – Теперь сидите тихо и слушайте, потому что это странно, очень странно. Саза, давай включай.

Инспектор Ди Кара прибыл из Палермо сразу после полудня и прямо из аэропорта поспешил в уголовную полицию изучить магнитофонные записи и видеокассеты, полученные из мансарды, откуда наблюдали за квартирой Джимми. В той комнате, где все они сейчас находились, инспектор провел более четырех часов. Когда он нагнулся к аппарату, стоявшему на тележке, Грация, Матера и Саррина уставились в экран, не сразу разобравшись, что инспектор включил только магнитофонную запись.

– Практически, – сказал он, – нам удалось выяснить точное время, когда происходили убийства. Вот, пожалуйста. – Он указал пальцем на одну из двух колонок, расположенных по краям тележки. – Три сорок семь – телохранитель.

Свистящий звук задержанного дыхания, сдавленный всхлип и быстрый, тут же прекратившийся шорох.

– Три часа пятьдесят семь минут и двадцать секунд – остальные двое.

Два рыдающих звука, близких, почти слитных. Шорох только один.

– Подожди-ка, вот еще. – Рыдающий звук, еще более тихий, тусклый, отдаленный.

– Кто в это время не спал? – осведомился комиссар.

– Я, – ответил Саррина, – но я не…

– Я тоже, – подхватил Матера. – Я вообще почти не спал прошлой ночью. Эти последние звуки я слышал, но мне показалось, что кто-то вздохнул во сне и повернулся в постели.

– А на самом деле кто-то выпустил три стеклянные пули в пластиковой оболочке. Двадцать второй калибр, с большим ускорением, если судить по результатам. Пистолет с глушителем, – пояснял Ди Кара. – Другие звуки – это конвульсии. Но не расстраивайтесь так, перед тем как дать вам послушать, мы устранили помехи, выровняли и увеличили звук. Я бы и сам ничего не услышал без наушников.

– Ладно тебе, Саза, – махнул рукой комиссар. – Не надо их выгораживать. Позволили ухлопать клиента, за которым следили, три убийства во время слежки! Я считаю, они в дерьме по самые уши. Но об этом позднее.

Грация оперлась локтями о колени, прижав палец к щеке и покусывая ее изнутри. Сцена вставала перед внутренним взором. Тот, кто убил Джимми и его домочадцев, наверняка имел прибор ночного видения, поэтому и двигался по квартире бесшумно, ни на что не натыкаясь. Вот он беззвучно скользит по лабиринту мерцающих зеленых линий, между силуэтов, издающих мертвенное свечение; подходит вплотную к телохранителю и перерезает ему горло. Стрелял, может быть, второй человек, и определенно с лазерным прицелом, поэтому так метко. Красная точечка мигает из-под бесформенной массы глушителя, «брюггер-томе» или «марк-уит-миллениум», возможно обернутого мокрой тряпкой; пляшет по зеленоватой голове, торчащей из-под простыни, и внезапно останавливается. По выстрелу в каждого, потом еще один, чтобы прикончить Джимми. Под затвором пистолета висела, наверное, сеточка, потому что никто не слышал, как падают гильзы, да и в комнате их не нашли. Все вставало перед внутренним взором Грации, все, кроме одной детали.

– Как они вошли? Дверь только одна, мы бы услышали, если бы ее открыли. Шум от взлома мы бы услышали тоже, так?

– Три часа двадцать одна минута, – кивнул Ди Кара, склонился к магнитофону, дотронулся до клавиши обратной перемотки, но потом покачал головой. – Ладно, расскажу сам. В три часа двадцать одну минуту различается какой-то металлический звук, очень тихий. Я его распознал, только выведя звуковую дорожку на дисплей. Через девятнадцать минут – другой металлический звук, вроде звяканья цепочки, но тоже очень тихий. Он вставил отмычку в замочную скважину и поворачивал ее так медленно, миллиметр за миллиметром, что это заняло девятнадцать минут. Потом зажал цепочку в пассатижи и снял ее; это заняло еще семь минут.

– Господи, – пробормотал Матера. – Ну и хладнокровие!

Комиссар бросил многозначительный взгляд на инспектора Ди Кару, и тот улыбнулся.

– Это еще не все, – продолжал Ди Кара. – Угадайте-ка, зачем он это делает. Что тихо, это понятно, не хочет разбудить тех, кто в квартире, – но почему так тихо?

– Потому что ему известно о нас, – вмешалась Грация. – Ему известно, что мы прослушиваем квартиру, и слух у нас более тонкий, чем у Джимми и домочадцев. Поэтому он, застыв на месте, почти двадцать минут проворачивает отмычку в замочной скважине.

– Молодец, – похвалил Ди Кара.

– Черта с два она молодец, – буркнул комиссар. – Знаешь, Саза, эта девчушка имеет опыт поимки преступников. До того, как перевестись сюда, в оперативный отдел, она работала у меня в Риме – и клянусь тебе, хватка у нее, как у мастифа. Когда ей нужно было кого-то выследить, она полностью на нем сосредоточивалась, без сна и отдыха изучала его; знала все, что он делал, все, что говорил; как вел себя в детстве, даже какие видел сны, вот какая хреновина, словно он ей – жених и она в него влюблена. Но не замуж она собиралась, а отправить голубчика в тюрьму. Я не зря ей поручил это дело, а она меня вываляла в дерьме. Молодец, Грация, мои поздравления!

Грация промолчала. Она уставилась в пол, со сжатыми губами и дрожащим от ярости подбородком. Знала, что едва она поднимет глаза, как тут же расплачется.

Матера оторвал руки от поясницы и вынул сигару из кармана рубашки. Курить он не собирался, только подержать в пальцах: едва все вошли, комиссар заявил, что кабинет слишком маленький, здесь курит только он. Матера собирался повторить: «Какое хладнокровие», но его отвлекла мысль, назойливая мысль, не дававшая покоя.

– Минуточку, – сказал он. – Если вы думаете, что эти ребята знали о том, что их прослушивают, так тому и быть. Но если вы полагаете, что они об этом догадались в процессе слежки, то вы неправы. Я ведь там был и не заметил никакого подвоха. Мы выходили поесть, мы расходились, но ни разу нам не встречались одни и те же лица, не было никого подозрительного.

– Ты мог не заметить, – провозгласил комиссар.

Матера, выпрямившись, отделился от стены. Нос и кожа под глазами внезапно покраснели, словно он надел полумаску. Сигара хрустнула в пальцах.

– Извините, но даже вам я не позволю.

– Не заводись, Матера, – оборвал его комиссар. – Не стоит. Посмотри сюда, и все поймешь.

Инспектор Ди Кара снова склонился над тележкой и на этот раз включил видеомагнитофон. Грация вскочила с табуретки и кинулась к столу, чтобы не мешали блики. Она вытянула шею, оперлась рукой о комиссарское кресло, изогнулась над его плечом. О том, что начальник учует запашок, исходящий от нее после трех дней без душа, она уже не думала.

Кассета была заранее установлена, и в экране телевизора, в верхней его части, показалась парадная дверь дома, где скрывался Джимми. Неподвижная, серая, наглухо закрытая. Быстро мелькали белые циферки таймера в правом углу. Секунды беспрестанно сменяли друг друга в конце полосы, показывавшей три часа десять минут.

– Этот дом, – начал инспектор Ди Кара, – настоящий многоквартирный барак постройки семидесятых годов.

– Мы это знаем, – перебил Саррина. – Мы там торчали целых три дня. Два одинаковых корпуса, две входные двери, две лестницы. Больше никак нельзя войти. Оба корпуса семиэтажные, по две квартиры на этаже.

Ди Кара вздохнул. Нагнулся, нажал на кнопку «стоп». В кадре показалась все та же картинка: запертая парадная дверь, темный стеклобетон карниза, кусочек улицы впереди, конус света от фонаря, бледный, испещренный неподвижными тенями.

– Успокойся, коллега, – сказал Ди Кара, все еще наклоняясь вперед, не снимая пальца с клавиши видеомагнитофона. – У меня и в мыслях нет вас подкалывать. Я только хочу сказать, что в этих чертовых бараках живет как минимум сто человек, и если даже уголовный розыск пройдется по всем квартирам, чтобы вычислить, не запечатлелся ли на пленке кто-то, кто в доме не живет, полной уверенности все равно не будет.

Наконец он нажал на кнопку и, задыхаясь оттого, что говорил так долго, согнулся пополам, потом откинулся на спинку стула.

– Грация, – спросил комиссар, – сколько, по-твоему, их было?

Что-то такое предвещала картинка на видео, чего-то от нее ждали. Грация не сводила глаз с экрана, даже перестала покусывать щеку.

– Боевая группа из двух человек, – ответила она. – По меньшей мере из двух. На стреме никто не стоял, Саррина бы его заметил. – В этом, правда, она не была до конца уверена.

– В самом деле, – подтвердил Ди Кара, – у нас двое подозреваемых. Вот первый.

Подъехал юноша на велосипеде, а перед тем, словно сигнализируя о его прибытии, погасли и снова вспыхнули фонари. Лет двадцать–двадцать пять. Типичный студент. Высокий, худой, с длинными нечесаными волосами, собранными на затылке в курчавый хвост. Облегающая блекло-коричневая футболка до бедер, кирпичного цвета хлопчатобумажные брюки. Кроссовки. Черный рюкзачок между лопатками. Рыжеватая бородка, в тон штанам и кудлатому хвосту; короткая, редкая, козлиная, вся состоящая из пары завитков, закрывающих подбородок. Прислоняет велосипед к стене дома, со стороны улицы, у самой границы кадра, раскручивает цепь, намотанную на руль, продевает ее сквозь спицы колеса и закрепляет за что-то невидимое, находящееся вне кадра. Потом открывает парадную дверь своим ключом и заходит внутрь.

– Вот, – повторил Ди Кара, нажимая на кнопку быстрой перемотки. – Это – первый. Через десять минут начинается шум у двери Джимми. Но есть и еще один.

– Я его помню, – сказал Матера.

– Я тоже, – подтвердил Саррина. – В нем не было ничего особенного.

– Только то, что он вышел через двадцать минут после последнего выстрела, – возразил Ди Кара. – Но не в этом дело. Вот, посмотрите.

На таймере четыре десять. Из серой двери выходит мужчина лет под пятьдесят. Низенький, сутулый, редкие седые пряди сплющены на висках и начесаны на круглый голый череп. Синяя спецовка под серой лыжной курткой, желтые и красные полосы на выцветших рукавах. Во рту почти докуренная сигарета, правая рука сжимает ручки спортивной сумки, старой, тоже почти потерявшей первоначальный цвет. На пороге он останавливается, делает затяжку, пальцы свободной руки сомкнулись на фильтре, глаза сощурены, рот искривлен в злобной ухмылке; потом движением среднего пальца окурок выщелкивается из губ. «Найти этот хабарик», – подумала Грация. ДНК по слюне.

– Что-то тут не так, – покачал головой Матера. – Парень приковал велосипед, прежде чем войти. Зачем бы это, если он собирался убить троих.

Комиссар улыбнулся. Откинулся на спинку кресла, подложив под голову сцепленные пальцы. Чуть не стукнулся о Грацию, которая быстро отпрянула, чего, кажется, никто не заметил.

– Ну, Саза, – вздохнул комиссар, – скажи им, и на том покончим.

– Я тут поиграл с одной программой научно-исследовательского отдела, касающейся сличения антропометрических показателей.

Грация кивнула, как будто обращались непосредственно к ней, хотя Ди Кара все время смотрел на комиссара. Она хорошо знала эту программу. Компьютер выделял ключевые характеристики человеческого лица. Преобразовывал в цифровые данные фотографию или фотограмму, рассчитывал расстояние между глазами, лицевой угол, длину ушей и сводил все это в формулы, которые можно было сопоставить с аналогичными формулами, полученными при анализе других лиц. Так удавалось вычислить до восьмидесяти процентов виновных в ограблениях.

– Я сопоставил полученные данные с теми, что имеются у нас в картотеке, – продолжал Ди Кара. – Ничего… ни тот ни другой ранее не были судимы. Убийство, грабеж – пусто. Чистенькие, нигде не значатся. Но самое странное впереди. Идею подал доктор Боцци. Мы сравнили лица мужчины и юноши – и знаете, что получилось? Это – один и тот же человек.

Комиссар вынул две фотографии из пачки, лежавшей перед ним на столе. Парень с велосипедом и мужчина в спецовке на фотограмме анфас – черно-белой, увеличенной, зернистой и тусклой, с пунктирными линиями и оставленными красным фломастером кружками на неподвижно застывших лицах.

– Черт, – пробормотал Саррина. – Как же такое может быть?

Грация навалилась на стол комиссара, вглядываясь в фотографии. Но ведь это разные люди. На самом деле разные. Совершенно разные.

– Матера, – проговорил комиссар, отводя взгляд. – Мне очень жаль, но твой отпуск накрылся, с кубинкой увидишься в другой раз. Мы заварили кашу, нам ее и расхлебывать. Объявился профессиональный киллер, способный как угодно изменять свою внешность, убивающий в одиночку, без промаха, да еще и во время слежки за потерпевшими. Негро… – Комиссар поглядел на Грацию, и она так и впилась в него взглядом. – Работа как раз для тебя. Приложи все силы и поймай мне этого типа.

Грация молча кивнула. Следом за Матерой и Сарриной пошла к двери, по дороге опрокинув стул. Ди Кара говорил почти шепотом, на ухо комиссару, но Грация еще не успела выйти и все услышала.

– Доктор, но вы уверены, что у этой девчушки хватит духу на такое дело?

– Это не питбуль.

– Но похож на питбуля.

– Это не питбуль, это американский стаффордшир. Он похож на питбуля, но это не питбуль. Это очень добрый пес, добрее не бывает.

– Все может быть. Но мне кажется, что это питбуль. Не спускай его с поводка, пожалуйста.

Вот так всегда. Стоит вывести его на улицу, как мамаши хватают детей, а собачники берут на руки болонок. Бросают на меня косые взгляды – опять, мол, этот со злой собакой, – но ничего не говорят, а если бы сказали, если бы стали, например, ругаться, я бы объяснил, что это не пес, а сарделька на ножках, и пасть у него затем, чтобы поглощать с отвратительной жадностью по две банки собачьих консервов в день, по тысяче лир штука, специальное предложение. И то, что они принимают за свирепый оскал, – не более чем идиотская ухмылка: чего еще ожидать от существа, которое дрыхнет двадцать три часа в сутки, а остальное время либо ест, либо какает, либо писает. Но никто мне ничего не говорит, просто смотрят как на маньяка, и не могу же я повесить себе на шею табличку «Это – не питбуль, черт бы вас всех побрал!».

К счастью, некоторые это понимают. Морбидо, например: он просто не хочет, чтобы пес жил в доме, а в остальном не создает проблем. Наверное, еще и потому, что не знает, какая это порода, питбуль. Здесь, в офисе «Фрискайнет», меня никто не понял. В первую же ночь, когда я привел с собой пса, случился форменный переполох. Начальник велел никогда больше этого не делать, а Луиза не верит, что это не питбуль, черт бы ее побрал.

Я не стану в тебя стрелять, еще больше заставлю страдать – Ты заслужила и это, и больше.

– Укороти поводок, мне к столу никак не подобраться. Алекс, я до клавиатуры не достаю.

Луиза загружает в сеть запись концерта «Субсоники» на Празднике единства. Даже не напрямую, а со вчерашней записи, но «Фрискайнет-Болонья» довольно паршивый провайдер. На самом деле Луиза не столько следит за загрузкой, сколько слушает концерт: ей эта группа нравится. Мне тоже, хотя в данный момент я предпочитаю Тенко. День за днем.

Как после выстрела кружится голова, Секунды мчатся, их осталось мало.

– Или укороти поводок, или садись к другому терминалу. Нет, ты только погляди, боже правый! Чуть мне в ногу не вцепился!

– Давай поменяемся, я займусь музыкой.

– Фигушки! Чаты – твоя работа, дорогой.

Она права. За чатами – не самая скучная часть работы провайдера, но если долго ею заниматься, можно с ума сойти. На самом деле «Фрискайнет-Болонья» расположен в центре города, в трех комнатах третьего этажа старинного дворца. В первой, сразу за входной дверью, сидит секретарша, она работает с клиентами, занимается абонированием, маркетингом и тому подобным. Во второй, смежной, – кабинет начальника, совсем крохотный, но ему так нравится. В третьей – мы, живое сердце отдела: здесь – столы с терминалами, полочки с модемами и невольники, галерные рабы, составляющие веб-страницы, загружающие и стирающие сайты, следящие за тем, чтобы все проходило гладко, особенно чаты и почта. И всего-то нас – я, Маури и Луиза. Или, по иерархии, Маури, Луиза и я.

Все это время я исторгал из себя обиду, все из кусочков сшил, снова обрел надежду.

На самом деле сейчас мне ни черта не хочется делать. Положить бы руки на клавиатуру, сверху водрузить голову, уткнуться носом в букву «зет» и уснуть навсегда, и пусть по монитору бежит бесконечная вереница zzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzz. Так и провести оставшуюся жизнь, вот уж правда, что день за днем. Последнее, чего бы мне хотелось, самое-самое распоследнее, – это сидеть здесь и заниматься чатами. Следить, чтобы связь не прерывалась, чтобы абоненты придерживались правил, чтобы никто не создавал каналов, посвященных противозаконным темам, особенно чтобы не было педофилов. Не сейчас, по крайней мере, когда в газетах печатают все эти жуткие истории. Одно время худшим злом считались нацисты, потом – сатанисты, а теперь нет, теперь директор так и сказал открытым текстом: следите, чтобы не было педофилов. Даже поставил на первой странице портала, рядом с логотипом чата: «Warning, net patrol! Внимание: слежка за педофилами!» Это ко мне: я – ночной портье, электронный почтальон и кибер-патруль, вылавливающий педофилов. Как будто действительно можно вывести педофила на чистую воду, следя за тем, как строки шрифта «гельветика» четырнадцатого размера мчатся по монитору одна за другой.

<Кл@удия> Привет! Тебе сколько лет?

<М@ксдобрейший> Что ты сейчас делаешь?

<Роберт@> Кто ты?

<@урор@> Откуда набираешь?

<Дебби>;)

<Роби>;)

<Китти>;(

<Патти>; (((

Кликнешь на имя, можешь прочитать краткое, в несколько слов, резюме, если оно есть. Но мне сейчас наплевать на чужие истории. С меня хватает моих собственных.

«Грустныймальчик87» (х Мара, Т. В. Б.)»

«Рамонес88» (охренительный)

«Торчилово86» (Бумалек Бумалек Шивааа!)»

– Послушай, Луиза, обычно ты сама бросаешь твоих парней или они тебя посылают?

– Я их бросаю сама.

– А бывает так, чтобы ты передумала? Поразмыслила на досуге и вернулась?

– Не бывает.

– Спасибо, Луиза.

Она отдает себе отчет в том, что говорила со мной немного резко, потому что поворачивается и смотрит на меня. Я тоже на нее смотрю. Она довольно недурна, эта Луиза. Двадцать пять лет, маленького роста, миниатюрная, но хорошо сложенная. Милая. Пышные светлые волосы до плеч. Ожерелье, чересчур броское, из продолговатых косточек, в стиле американских индейцев, на очень загорелой шее в стиле «конец каникул», и снова косточки вокруг запястья, в африканском стиле. Кольца из переплетенных полос металла на пальцах с коротко подстриженными ногтями, в пальцах – тонкая-тонкая сигарета «Мерит». Брюки цвета хаки, длиной до щиколотки, со множеством карманов; кирпичного цвета майка: начальник экономит на кондиционере. Открытые сандалии с квадратным задником, босые ноги с ногтями, выкрашенными в темно-синий цвет, поставлены сверху, прямо на кожаные ремешки. Вокруг щиколотки – тоненькая серебряная цепочка. Кажется, до сих пор я ни разу так внимательно не рассматривал Луизу.

– Послушай, она – не единственная девушка в мире, – говорит Луиза. – И ты не самый последний на свете урод. Рано или поздно найдешь себе другую.

– Ты так думаешь?

– Да.

– Может, завтра сходишь со мной куда-нибудь?

– Нет.

– Спасибо, Луиза.

На этот раз она не смотрит на меня, пожимает плечами и поворачивается к «Субсонике», к шероховатому изображению подмостков в крохотном окошке по центру монитора; подмостки состоят из ярких квадратиков, а певец и музыканты движутся не совсем в такт музыке, как-то вяло, рывками.

Все – и мечты, и любовь, себе ты взяла тогда. Все забрала, что плохо лежало, без совести, без стыда.

Я откидываюсь назад, на спинку кресла, очень медленно, чтобы ножки на колесиках не разъехались, и закладываю за голову сцепленные руки. Поднимаю глаза к влажному пятну, тенью проступившему на потолке, в самом углу. Как во многих старинных дворцах в центре Болоньи, в этом тоже потолок расписан фресками, или, лучше сказать, был бы расписан, если бы кто-нибудь о них хоть раз вспомнил.

– По правде говоря, – изрекаю я, – она была самая красивая девушка на свете.

– Могу вообразить, – бурчит Луиза себе под нос.

– Да-да, очень красивая. Датчанка, блондинка с голубыми глазами. Не такая, как все блондинки с севера, нет, у нее было особенное лицо. Нос немножко искривлен, что-то среднее между Камерон Диас и Эллен Баркин. Она его сломала в детстве.

Я трогаю свой нос, прямой и тонкий. Мне хочется ощутить под пальцами ту же впадинку, тот же едва заметный изгиб. Мне не хватает ее носа.

– Один глаз у нее был немного светлее другого – голубой, по-настоящему голубой, а другой – более темный, синий. И уши: когда она зачесывала волосы назад, можно было заметить, что одно более сплюснутое. Все потому, что маленькой она спала на этом боку в колыбельке. А еще ключица, вот здесь, – я трогаю под майкой свою ключицу, но это совсем не то же самое, – немного торчит, выступает наружу.

– Короче говоря, она вся перекошенная.

– Да нет, что за чушь ты городишь – все в ней было таким гармоничным. Особенным.

– Специфическая девушка, короче.

– Да ну, Луиза, какая там специфическая… Красивая. Кристин была очень красивая, совсем не специфическая.

Я заговорил слишком громко, с излишним пылом. Под моим столом Пес просыпается и поднимает голову. Разжимает челюсти, вываливает из пасти длинный розовый язык, тонкий и влажный. Водит по комнате крохотными, широко расставленными глазками, расположенными чуть не по краям острой морды, и вид у него, как всегда, слегка заторможенный. Луиза отъезжает на своем кресле, подняв ноги. Она так торопится, что одна сандалия остается на полу, и Пес нацеливается на нее, тянет за поводок, но не сильно, почти не поднимаясь.

– Убери от меня подальше это чудовище! – кричит Луиза.

– Он тебя не трогает.

– Позови его! Есть у него какая-нибудь кличка, а? Она, эта девица, как-нибудь назвала его перед тем, как послать тебя подальше?

По правде говоря, нет, не успела. Я как-то тоже об этом не подумал. Морбидо зовет его Проблемой, я – просто Псом. Но сейчас мне не хочется углубляться в такие подробности.

– Вовсе она меня не послала, – поясняю я, – то есть не совсем чтобы послала. Она сюда приехала по проекту «Эразм», сроком на год, год кончился, и она вернулась в Копенгаген. Все, точка.

Пес никак не может решить, тянуть ли ему и дальше за поводок, подползая к сандалии Луизы, или оставить все, как есть. Должно быть, все-таки решил, что дело не стоит усилий, потому что склоняет голову на пол, там, куда успел доползти, и немедленно засыпает. Луиза откатилась далеко, к углу своего стола; сидит, поставив обе босые ноги на оставшуюся сандалию. Смотрит на меня злобно, делает последнюю затяжку, тушит сигарету в пепельнице и показывает на мой монитор.

– Погляди-ка, у тебя все соскочило, – говорит она ехидно.

Это правда. Зона чатов отсоединилась и не проявляется, сколько я ни вожу мышью. Окна тоже остаются неподвижными, инертными, пассивными, когда я щелкаю по ним. Я кладу руки на клавиатуру и набираю сообщение абонентам, просьбу отсоединиться и выйти на связь заново, а потом быстро привожу все в порядок.

<Баффи> Облом!

<Дебби> Улет!

<Поппи> Ты со мной?

Чатов в «Фрискайнете» около пятидесяти. Меню в прямоугольнике слева, и если провести по нему стрелку курсора, справа обозначаются ники, вымышленные имена тех, кто пользуется тем или иным чатом. Некоторые чаты, к счастью немногие, – опосредованные, в том смысле, что имеют посредника, в данном случае это почти исключительно я: посредник оживляет беседу, когда она затухает; следит за тем, чтобы не использовались слишком грубые словеса, и вышвыривает вон урода, который вклинивается с обычной фразой: «Ищу б… хочу е… – кто мне даст???» У каждого чата есть имя, странное, своеобразное, притягательное, непристойное: Молодежь. чат, Ледяная луна, Царство Авалона, Друзья Филиппо. чат, но в большинстве чатов речь идет о сексе: Секс. чат, Оралсекс. чат, Аналсекс. чат, Высрисьмневрот. чат, даже Подрочимвместеговоряомоейдевушке. чат, это – абонент Пипися27, который ждет, один-одинешенек, в прямоугольнике слева. Чаты СМ, то есть садо-мазо, в количестве четырех, всегда переполнены. У геев и лесбо пятнадцать чатов, девушки ведут со счетом восемь-семь. Некоторые используют чаты вместо телефона, например Чиновник31, который всегда отключается с одной и той же фразой: «Должен покинуть вас, ребята: пришел начальник». Кто-то в самом деле ищет кого-нибудь для чего-нибудь особенного и с первых слов просит поместить фотографию на сайт, сообщить E-mail и номер сотового: к чему терять время. Кто-то играет, изобретает себе маску и старается ей соответствовать, например Казанова32 см, Майя Замарашка-Свинюшка, Рейнхардт Юный СС, МистерМастер и ваш нижайший слуга, все строчными буквами, ибо слугам, рабам не дозволяется использовать в никах заглавные. В этих чатах почти никто не говорит на публику, не отправляет фразы торопливым нажатием кнопки в общее пространство, одну за другой, с опечатками от чрезмерной спешки. В этих чатах почти все пользуются режимом pvt, приватным, частным режимом: достаточно дважды кликнуть на имя в прямоугольнике справа, и можно говорить непосредственно с данным субъектом, в отдельном пространстве, наедине, и никто не может видеть фразы, которые пишутся на мониторе.

Так, во всяком случае, обычно думают.

Но это неправда.

Я могу читать эти чаты.

Перед моим ником – целая серия команд, графически обозначенная маленькой улиткой: это предоставляет мне возможность делать в чатах практически все, что угодно. В частности, тайком заходить в pvt и подсматривать.

<Корнелиус> Чувствуешь, как мои руки прикасаются к тебе? Чувствуешь, как мои пальцы стискивают тебе горло, разрывают рот.

<Лара> Чувствую.

<Корнелиус> Чувствуешь мою палку внутри? Я прижимаю тебя к стене и толкаю, Лара, толкаю.

<Лара> Да, Корнелиус, толкай, я охватываю ногами твои бедра, толкай.

Киберсекс, даже довольно мягкий. Мне всегда интересно, чем они на самом деле занимаются в такие минуты. Щупают себя, действительно возбуждаются? Или чинно сидят в офисе и делают вид, что работают?

<Сад> Наслаждайся, рабыня, я хлещу тебя плетью. Вжик! Вжик! Вжик!

<Жюстина> Я лижу у тебя, хозяин. Чмок! Чмок! Чмок!

<Мазох> Да, делай мне больно. Аххх! Аххх! Кончаааааааю!

< Венера в мехах> Насчет того рецепта зажарки, который ты мне давал в прошлый раз, ты берешь все-все ароматизаторы? Морковку тоже?

У меня к такому делу душа не лежит, я не люблю подглядывать. Вначале это забавляет – ходишь по чатам, будто Большой Брат, видишь, как всякий по-своему с ума сходит, поражаешься тому, в каком странном мире живешь. Потом надоедает. Я сам схожу с ума, и тоже по-своему. И все-таки прыгаю с чата на чат: вот так, бывало, перед экзаменом никак не взяться за книги, одна мысль о них вызывает мучительную, раздирающую усталость, и я подолгу смотрю в окно, или включаю телевизор, или шляюсь по Интернету – еще четверть часика, честное слово, потом начну.

Луиза, кажется, просит помочь, или что-то в этом роде, поскольку, бросив взгляд на ее монитор, я вижу, что концерт «Субсоники» завис в своем цветном квадратике, превратился в узкую полоску наложившихся друг на друга изображений. А я не могу, и говорю об этом, и не потому, что я такое дерьмо, а из-за ощущения физической боли, которое ко мне приходит, как только нужно что-нибудь делать, особенно сейчас, когда я способен только слушать Тенко и рассказывать о Кристин. И все-таки ради приличия выхожу из эротических чатов и начинаю просматривать чаты более серьезные и, может быть, более странные. Подвожу стрелку курсора к нижнему правому углу и вызываю список чатов, который быстро меняется, ибо каждый может, когда захочет, создать свой чат и закрыть его. В самом деле, вот новый: увидев, как он называется, я отрываюсь от спинки кресла и вглядываюсь в монитор. Он называется Питбуль. чат.

В квадратике справа – два ника, один над другим, Питбуль и Старик.

Бросаю взгляд на Пса, который спит на полу, так тихо, неподвижно, что кажется мертвым, и вхожу в чат, хотя мое имя и не появляется в списке ников.

Ничего нет. Пустой экран, ни единой строки. Питбуль и Старик общаются в частном режиме.

Луиза еще что-то говорит, но я мотаю головой, даже не вслушиваясь. Пальцы уже лежат на клавиатуре, мышь наготове. Ищу их, обнаруживаю и вхожу.

<Старик> Мой питбуль готов?

<Питбуль> Почти.

<Старик> Мне звонят, торопят. Хотят получить прямо сейчас.

Смотрю на Пса, на сброшенную сандалию Луизы, распластанную в сантиметре от его носа. Урод проснется и сгрызет ее в одну секунду. А Луиза поднимет крик.

<Питбуль> Получат, когда он будет готов.

<Старик> Нужно поскорее.

<Старик> Некогда ждать.

Как бы мне хотелось войти в чат и сказать им, что у меня есть похожая собака, прекраснейшая, чистейших кровей, и я ее отдам хоть даром. Прямо сейчас. Где бы они ни жили – в Порденоне, в Палермо, где угодно, я сам ее доставлю, на машине Морбидо, и он сядет за руль. Рискнуть? Если я войду в чат, разразится скандал, я потеряю работу, да еще, того гляди, на меня подадут в суд.

<Старик> Американский стаффордшир не подходит.

<Старик> Нужен питбуль.

Вот дерьмо. Ну, нет так нет.

<Старик> Это будет нелегко.

<Старик> Ты это знаешь, правда?

<Питбуль> Знаю.

Что-то есть странное в этом разговоре. Что-то тревожащее. Смотрю на экран, а по спине бегают мурашки. Сам не знаю почему. Не забыть бы сохранить этот разговор, прежде чем выходить из чата.

<Старик> Ты знаешь, что мне нужен.

<Старик> Лучший.

<Старик> Самый лучший из всех.

<Питбуль> Знаю.

/Воскресенье, 17 сентября, 02:09:30, Pdt 2000/ Pitbull left private chat.

Чат закрывается в тот самый момент, когда Луизе удается разблокировать концерт «Субсоники». Музыка грохочет во всю мощь, потому что, работая с аудиофайлом, Луиза по ошибке дала полный звук. Из колонок на ее терминале вырывается пронзительный, чуть гнусавый голос певца, растянутый, искаженный помехами, и я отклоняю голову, словно меня действительно ударили.

Что там выстрел – будет больнее, Ты по заслугам получишь.

Он глядел пристально.

Глядел неотрывно.

Глаз с него не спускал.

Всякий раз, когда они с матерью навещали его, отец поднимал взгляд, едва входил Витторио, и больше не отводил от него глаз, голубых, светлых, почти прозрачных. Смотрел, ни на секунду не смежая широко распахнутых век: следил за каждым его движением. Едва Витторио переступал порог следом за матерью, ставил дежурный букет в вазу на столике у окна, снимал халат со стула и садился.

Отец не произносил ни слова.

Никогда.

Просто молча глядел.

Зато мать не молчала. Она начинала говорить еще в коридоре с медсестрой дома престарелых и продолжала, войдя в отцовскую палату: перескакивала с предмета на предмет, болтала обо всем с одинаковым безразличием, в одном и том же тоне, с одинаковой громкостью. По правде говоря, она и до этого ни на секунду не умолкала – ни на дорожке, ведущей к корпусу, ни в машине, на объездной дороге, ни дома за обедом, ни даже с самого утра. Можно сказать, что она говорила с самого момента своего пробуждения, и в некотором смысле, имея в виду однообразный тон ее разговоров, говорила все время с отцом, даже издалека.

Видишь, и Витторио пришел тебя навестить.

Правда, ты давно его не видел?

Он говорит, что какое-то время побудет дома; может быть, зайдет еще раз.

Сидя в углу, вытянув на столе руку и касаясь кончиком пальца капли воды, упавшей с букета, Витторио тоже молчал, разве что открывал рот, чтобы ответить на прямой вопрос матери, которая просила о чем-нибудь рассказать. Тогда он разлеплял губы резким, почти болезненным движением и начинал говорить, шептать, бормотать, сбивчиво, не заканчивая фраз, пока ему не казалось, что он произнес достаточно слов и может опять умолкнуть, замкнуться в молчании и наблюдать, как капля растекается по столу, как она испаряется от теплоты пальца.

Отец находился в доме престарелых «Вилла Мария ди Сан-Ладзаро» уже три года, с тех пор, как он во второй раз пропал. У него была болезнь Альцгеймера на довольно поздней стадии: достаточно серьезно, но пока не смертельно. Когда почти через неделю отца обнаружили в Тренто и никто не мог понять, как ему удалось туда добраться, мать решила поместить его в «Вилла Мария». Дома подстерегало множество опасностей: терраса, дверь, которая оставалась открытой, пока мать ходила по магазинам; слишком близко расположенное шоссе; а Витторио вечно в разъездах и не может помочь. Значит, «Вилла Мария». «Вилла Мария». Но мать навещала отца каждый день, иногда два раза на дню и все время с ним говорила.

Знаешь, Праздник единства теперь проходит не с таким шумом и треском.

Знаешь, дочка Пины бросила мужа.

Знаешь, у синьоры Марангони внук пристрастился к наркотикам.

Витторио никогда не смотрел на отца.

Он, если мог, вообще не поднимал глаз, и когда говорил, не смотрел в лицо, выбирая какую-нибудь точку справа или слева, а если приходилось встретиться с отцом взглядом, тут же отворачивался или отводил глаза, словно заметив что-нибудь интересное – муху на стене, какое-то движение матери. Каплю воды под букетом.

Потирая влажные подушечки пальцев, Витторио задался вопросом, разговаривает ли отец с другими, не с ним. С медсестрой, с врачом, с самим собой.

Или все время живет в молчании.

Вот он сидит в кресле, синем, цвета бумаги, в которую заворачивают сахар, вцепившись в закругленные, по моде шестидесятых годов, подлокотники из искусственной кожи; страшно худой, с впалыми щеками, утонувший в слишком широком пиджаке, согбенный, тощая шея торчит из пристежного воротничка, раскрывшегося буквой V, держащегося кое-как на второй пуговице рубашки; тонкие запястья и лодыжки высовываются из рукавов и из брюк, словно ржавые рельсы из черного провала туннеля. Костлявые руки на подлокотниках, пальцы, высохшие, как древние корни; на тыльной стороне бугристой ладони – светлые пятна. Тапочки стоят неподвижно целый день. День за днем.

Отцу пятьдесят пять лет, а кажется, что все сто.

Интересно, какое молчание обитает у него в голове, подумал Витторио. На что оно похоже, это молчание. Не жужжит ли оно, случайно, не забивает ли уши извне, словно затычки из воска; не застилает ли звуки пеленою, сначала тонкой, потом все более и более густой; не смыкаются ли его ячейки, не превращается ли оно из сети в плотный, непроницаемый шатер, который вздымается над барабанной перепонкой и не дает проходить другим шумам, забивает их полетом пчелиного роя, раскаленным, назойливым пением сверчков и цикад; пронзительным, истерическим шипением кипящего масла.

Или это черное, жидкое молчание образуется внутри черепа, между ушами, в какой-то неопределенной точке в самом центре мозга: еле заметная крапинка, крошечное пятнышко пустоты расширяется мало-помалу и вбирает в себя все – тоны, частоты, колебания, тембры низкие и высокие, слова и звуки; затягивает их и поглощает в свинцовый водоворот, плотный, тусклый, давящий; черная дыра распространяется, проскальзывает в горло, пожирает сердце, легкие, кишечник, и нет ей больше предела, разве что кожа, уже бесполезная.

Или нет: это молчание – капля, которая собирается внутри черепа, у затылка, словно на своде пещеры; она разбухает, потом вытягивается, потом, наконец, отрывается, летит вниз, быстро-быстро, вдоль позвоночного столба, и ударяется о сиденье кресла, следом – еще одна, и еще, и еще; неудержимые, плотные струи; яростный звон, который никогда не смолкает, звучит и звучит под сурдинку, зачаровывает, заглушая все прочие звуки, вбирая их в себя, растворяя, затягивая на дно и уничтожая, – так треугольник в симфоническом оркестре звенит, звенит и звенит, пока не остается один только он, только его назойливая капель внутри мелодии.

Витторио вдруг поймал себя на том, что смотрит на отца, пытаясь понять по отрешенному выражению, что же он все-таки видит. Да, именно: не отдавая себе отчета, перевел взгляд с какой-то безразличной точки в светящейся пустоте комнаты и заглянул отцу прямо в глаза, которые начали уже заполнять эту пустоту, пристальные, всевидящие. Глаза распахнутые, такие светлые, что кажутся серыми, остановившиеся, с веками, заведенными под самые брови, чтобы как-нибудь нечаянно не моргнуть. В глубине этих глаз что-то шевелилось, да так бурно, что, казалось, вот-вот взорвется выпуклая роговица. Могучее, явственное, легко различимое чувство.

Ужас.

На какой-то миг Витторио ощутил то болезненное смятение, какое всегда овладевало им при встрече с deja-vu, когда от твердого убеждения в том, что он заново переживает нечто такое, чего доселе никак быть не могло, перехватывало дыхание и чуть ли не темнело в глазах. Но здесь не deja-vu. Несколько лет тому назад Витторио действительно пережил подобный момент и хорошо помнил выражение страха, ужаса в глазах отца.

Поэтому, увлеченный воспоминанием, этой быстро промелькнувшей, царапающей мыслью, Витторио выдержал взгляд отца на долю секунды дольше, чем хотел, а потом так и не смог отвернуться, все смотрел и смотрел ему в глаза, пока старик не откинул голову и не разинул рот.

Ему ничего не удалось сказать. Из горла вырвалось лишь судорожное рыдание, звонкий всхлип, спазм, от которого язык вывалился наружу; какое-то невнятное слово, задушенное, непроизнесенное, разбившееся о зубы и разлетевшееся осколками; звук, который издал отец, походил скорей на короткий, сдавленный хрип, чем на голос. Мать услышала этот звук и немедленно прервала свою речь.

Ты что-то сказал? Винченцо, ты что-то сказал?

Витторио, смущенный, опустил взгляд, даже крепко зажмурился. Мать стремительно промчалась мимо и, когда он снова открыл глаза, уже хлопотала вокруг отца, склонившись над ним, положив ему руки на плечи.

Ты хочешь что-то сказать, Винченцо? Мне, лично мне? О боже, Винченцо, ты наделал в штаны. Ты это хотел мне сказать? Сейчас я тебя переодену. Витторио, выйди на минутку, ладно?

Витторио встал, стараясь не глядеть на отца. Скользнул взглядом по стенам, по никому не нужным предметам, загромождавшим комнату. Кивнул, задвинул стул.

Ты вернешься сама? А я заеду к Аннализе, мы с ней сходим куда-нибудь сегодня вечером.

Конечно вернусь, я всегда сама возвращаюсь. Тут ходит автобус. Винченцо, Витторио уходит, но он вернется. Правда же, ты навестишь папу еще раз?

Да. Навещу. До свиданья.

В Риме бывали дни, когда она даже не умывалась, только протирала глаза, проводила пальцами по волосам, и довольно. Так бывало, когда не хватало времени, когда нужно было вскакивать с раскладушки и мчаться на дежурство, или когда подозреваемый начинал перемещаться и она должна была за ним поспевать, или же приходил приказ, появлялась новая наводка и требовалось сменить квартиру, сменить город, даже иногда сменить страну. Хотя бывало и так, что она не следила за собою и тогда, когда сидела дома и ничего не делала, в отпуске или во время болезни.

С тех пор как Грация перешла в оперативный отдел, она научилась мириться со многим. В частности, с запахами, своими и чужими: с запахами немытых тел, склеившихся от пота волос, давно не менявшейся одежды, пыли и застарелого табачного дыма; с металлическими, маслянистыми запахами, исходившими от пистолетов и автоматов. Мириться с шумом, с мерным жужжанием прослушивающей аппаратуры, с искаженными голосами тех, кого прослушивают; с беспрерывной болтовней товарищей, которые никак не могли сидеть молча; с тем, что простуженные шмыгают носом и кашляют, а кто-то, в том числе и она, то и дело портит воздух, исподтишка или не таясь. В Болонье, правда, все было по-другому, легче и спокойней.

Однако даже в Болонье после четырех дней без мытья душ становился не просто потребностью, но плотским желанием, чуть ли не страстью. Забравшись в кабинку, задвинув за собой дверь из матового стекла, Грация повернула влево ручку смесителя и закрыла глаза, когда тугие струи полились на нее с высоты. Вначале на грудь низвергался холодный ливень, и она вся напряглась, но вскоре вода стала теплой, совсем горячей, и Грация подставила лицо, чтобы струи хлестали по лбу, по губам, проникали в волосы. А когда она нагнулась и поток обрушился ей на затылок и плечи, потом заскользил, ласковый и теплый, вдоль спины, у нее вырвался стон истинного наслаждения.

Грация стояла под душем так долго, что подушечки пальцев сморщились, даже стало больно. Перед тем как выходить, она снова подставила лицо под душ, набрала полный рот уже чуть теплой воды и выпустила тонкую струйку на плитки с рельефным рисунком: это она проделывала всегда, каждый раз, с самого детства.

Ей так хотелось чистоты, что она даже не стала вытираться. Собрала блестящие волосы в короткий, влажный хвост, закрутила кое-как на затылке, с наслаждением ощущая, как душистые капли шампуня и геля скользят по коже и быстро высыхают. Она вышла из ванной, как была, голая и босиком, и в гостиной, у лестницы, которая вела в спальню, обнаружила Симоне.

Стоя под душем, Грация не слышала, как он вернулся. Они жили вместе уже почти два года, и ей следовало знать, что в это время Симоне возвращается из института. Но Грация вздрогнула, приложив руку к груди, и судорожно, со всхлипом, вздохнула: совсем забыла, что живет не одна.

– Грация? – спросил Симоне, и Грация отозвалась:

– Да.

Вопрос совершенно излишний, заданный попросту из удивления. Симоне был слеп от рождения, но мог узнать Грацию где угодно, по многим приметам, никак не связанным со зрением. В самом деле, он даже не повернулся в ее сторону, только чуть склонил голову набок: глаза полузакрыты, веки чуть приподняты, одно выше другого, отчего лицо казалось асимметричным, почти перекошенным. Видеть Симоне не мог, но улавливал звуки. Вдыхал ее запах. Вслушивался в движения.

– Не слышу, как шуршит одежда, – сказал он. – Ты голая.

– Да.

– Ты только что приняла душ.

– Да.

– А почему ты не идешь ко мне?

«Не знаю», – хотела сказать Грация, но промолчала. Сдвинулась с места, подошла к Симоне, крепко обняла его. Прикосновение нагретой одежды к чистой, свежей коже вызвало ощущение, которое Грация никак не могла определить. Брезгливость, что ли, – но она убедила себя в том, что это не так. Симоне склонился к ней, стал тыкаться губами в шею, в плечо. Принюхался, глубоко вздохнул и сжал ее в объятиях, но тут Грация отстранила его, обняла за шею и поскорей прижалась губами к губам, так крепко, что зубы тоже соприкоснулись. Однако поцелуй получился короткий; сильный, но слишком короткий – не то чтобы притворный, нет, но недостаточно искренний.

Симоне высвободил голову из рук Грации и помчался к вешалке у стены так целенаправленно, будто ее видел. Притормозил как раз вовремя, чтобы не врезаться в стену, протянул руку, провел по деревянной планке, пока не нащупал оловянный крючок. Потом снял куртку и повесил ее обеими руками.

Грация смотрела на него, голая, свежая, пахнущая шампунем и гелем. Когда они познакомились в ходе расследования, в которое оказался замешан и Симоне, он был угрюмым, никому не доверяющим юношей и целыми днями сидел в своей мансарде, слушал пластинку Чета Бейкера и одновременно перехватывал с помощью сканера разговоры по сотовым телефонам и полицейским радиопередатчикам. Больше он ничем не занимался, ни с кем не виделся, не разговаривал – просто сидел один, взаперти, в своей мансарде. Потом произошли разные события, расследование завершилось, Грация поймала преступника, и Симоне изменился. Похорошел. Раньше он даже не причесывался, только отбрасывал волосы со лба и никогда не улыбался: на губах его так и застыла ироническая, вызывающая гримаса. Теперь он делал хорошую стрижку, при покупке одежды следовал советам, преподавал итальянский язык в школе для незрячих. Но его ранимость, его манера опускать голову, когда что-то его обижало; надувать губы, когда что-то причиняло боль; полная неспособность что-либо скрыть, даже когда он ничего не говорил, даже когда молчал, – все это оставалось. Поэтому, собственно, Грация и влюбилась в него, когда узнала поближе.

– Ты замерзла? – спросил Симоне, услышав, как Грация быстро-быстро растирает себе руки.

– Да, немного.

– Хочешь одеться?

– Нет.

Грация двинулась с места. Она подошла к Симоне и, по-прежнему скрестив на груди руки, приникла к нему, припала к его груди, толкнула легонько – тогда и он пошевелился, крепко обнял ее, а она, привстав на цыпочки, достала до его губ и поцеловала, на этот раз по-настоящему. Симоне задрожал. В такие моменты его всегда охватывала легкая дрожь, которая иногда заканчивалась спазмом. Это длилось недолго, но повторялось каждый раз с тех пор, как они впервые любили друг друга. Грация об этом вспомнила и улыбнулась, не прекращая поцелуя; потом своим языком нашла язык Симоне и, крепко обняв возлюбленного, упала на спинку дивана. Симоне последовал за ней, инстинктивно вытягивая руки, а Грация, обнимая его за шею, скользнула вниз, на подушки, помогая себе ногами. Симоне дрожал все сильней, возбужденный запахом Грации, жаром ее тела, от того, как ее язык шевелился у него во рту, а ноги задрались и охватили его бока. Потеряв равновесие, Симоне всей своей тяжестью рухнул сверху; руки его так и остались под спиною Грации, и та, задыхаясь, обняла его еще крепче, прижалась еще плотней; задрала голову, чтобы Симоне мог поцеловать ее в шею, но когда ему удалось высвободить руку и он просунул пальцы ей между ног, Грация ощутила боль, даже застонала, но тут же задышала тяжело и страстно, чтобы дать понять, что этот стон – стон наслаждения. Симоне, наверное, все понял, потому что попытался убрать руку, но Грация не позволила, наоборот, зажала ее бедрами, вспоминая о том, как этот юноша дотронулся до нее в первый раз, когда она села к нему на колени и направила его руки, руки слепого, к своему телу, под футболку, потому что этот юноша нравился ей. Он не мог ее видеть, но слышал ее и утверждал, будто у нее голубой голос и голубые волосы, ибо все красивое – голубого цвета. Когда Грация приближалась, Симоне напевал песенку из рекламы дезодоранта, который она использовала; это звукоряд, говорил он, звукоряд сна; не важно, что она уже давно не пользуется этим дезодорантом и даже не помнит, как он называется. Думая о слепом юноше, который дрожал в ее объятиях, Грация совсем разгорячилась, размякла, почувствовала, как увлажняется ее лоно, и поспешно расстегнула ремень на его брюках, стянула их резко, рывком, практически сорвала. Потом впустила его и стиснула зубы, потому что на какой-то миг, один-единственный, опять ощутила боль. Симоне перестал дрожать. Он приподнялся на локтях, хотел поцеловать ее, но Грация отвернулась, завладела его руками и положила их себе на грудь, крепко прижав. Ей опять стало больно, и она, не ослабляя объятий, приникла к Симоне вплотную, стиснула ногами его бедра, уткнулась лбом ему в плечо и выгнула спину, чтобы отвечать на толчки, которые следовали один за другим, все быстрее, все глубже, пока он не кончил.

Когда Симоне расслабился, обмяк в объятиях Грации, словно теряя сознание, она так и не выпустила его. Грация боялась заглянуть парню в лицо, увидеть его выражение: ведь она тоже не умела притворяться и боялась – вдруг Симоне заметит, что ей не понравилось, что она занималась любовью через силу; и, крепко вцепившись ему в волосы, прижимая его голову к своему плечу, она держала его, пока он сам не высвободился, не вывернулся из объятий. Встал, склонил голову к плечу и направился в ванную, не говоря ни слова, придерживая спустившиеся до колен штаны.

Грация закрыла глаза. Стиснула зубы и сглотнула, шмыгнув носом, очень тихо, чтобы Симоне не услышал. Одна-единственная слеза показалась в уголке глаза и скатилась, горячая, под подбородок. Но тут Симоне, уже в ванной, яростно выругался, и она мигом вскочила.

– Что такое? – спросила Грация, останавливаясь на пороге.

– Ты поставила шампунь не на место, – заявил Симоне.

Грация зашла в ванную, подобрала из-под раковины флакончик, из которого выливался шампунь, и завинтила крышку: резьба на флаконе была вся липкая.

– Когда ты ставишь шампунь не на место, я не могу его найти, – продолжал Симоне. – Или натыкаюсь на него, когда ищу мыло. Ты это знаешь, Грация, знаешь.

– Знаю, – подтвердила Грация, – извини. Я забыла.

– В последнее время ты очень многое забываешь.

– Все из-за работы, Симо. У нас опять новая заварушка.

Симоне вздохнул. Он стоял посреди ванной, перед раковиной; штаны, упавшие на пол, кренделем лежали вокруг щиколоток.

– Я не об этом. Я о том, что тебя не было две недели и ты успела все на свете забыть. О твоей работе мы уже говорили, правда? Я знаю, что тебя вечно нет дома, а ты знаешь, что я скучаю, когда тебя нет. Но с некоторых пор я скучаю, даже когда ты есть. Почему, Грация? А? Почему?

Он надул губы, и Грация закрыла глаза, чтобы не видеть. Ей снова захотелось шмыгнуть носом, но она сдержалась. По щекам покатились слезы, на этот раз две, и пришлось подождать, пока в голосе не останется влаги.

– Ладно, Симо, – произнесла она. – Давай я подмоюсь первая: мне снова нужно в комиссариат. Потом мы поговорим.

Симоне пожал плечами. Нагнулся, подобрал штаны и прошел мимо Грации к двери, не коснувшись ее, словно мог видеть глазами, по-настоящему.

Он думал: откуда берется такая усталость, ведь мне приятно чувствовать рядом эту теплую плоть, но каждый раз я инстинктивно ищу себе оправдание: только бы не обидеть, не разочаровать – и все становится невероятно утомительным.

Ай, что это там у тебя?

Аннализа отстранилась от него, выгнув спину. Она почти встала коленками на сиденье, а теперь отклонилась назад, чтобы он мог высвободить руки, лежавшие на ее бедрах, хотя сама не разомкнула объятий, как будто боялась, что он сбежит. Витторио вынул пистолет из кобуры, прицепленной к поясу, и потянулся к бардачку. С трудом его выдвинул, потому что Аннализа не пускала, но все-таки умудрился сунуть туда пистолет. Хотел было вытянуть руку, чтобы убрать звук у приемника, и без того еле слышный, но колесико, регулирующее громкость, оказалось слишком далеко.

Ты должен все время носить с собой эту штуку?

Нет, просто привычка. Я уже не замечаю пистолета.

Он тебе помогает? Мне было бы спокойнее без него.

Мне тоже, но страховые компании иного мнения. Торговых представителей, демонстрирующих ювелирные изделия, страхуют на крупные суммы.

Ты бы смог им воспользоваться? Если бы что-нибудь случилось, ты бы выстрелил в человека?

Он подумал: те два типа на автостраде – из этого пистолета никогда; выстрелить – ни за что на свете; всегда есть правильный способ, вот именно, всегда.

Он подумал (мысль промелькнула быстро, мимолетный образ, неизвестно почему черно-белый): протянутая, напряженная рука – Бум! – пуля шмякнулась о височную кость, губы искривились, будто от кислого вкуса, голова клонится набок, ноги подгибаются, снова рука, еще один выстрел, когда человек уже на земле, – Бум!

Нет, не знаю. Но думаю, нет.

Да, я тоже так думаю. Это не для тебя. Если что-нибудь случится, отдавай образцы, наплевать на них.

Аннализа пододвинулась ближе. Крепче сжала его в объятиях, скользнула по сиденью, не вставая с колен, села, ловко миновав переключатель передач и ручной тормоз. Прижала его к спинке, принялась целовать так, как она всегда это делала, – жадно, открытым ртом, словно пожирая его губы. Витторио обхватил ее, руки заскользили по шуршащим колготкам, забрались под юбку, под майку, пока не нащупали упругую резинку трусов и теплую кожу спины; а он тем временем думал: было что-то такое, что-то было, что-то такое, что его отвлекло, но теперь вылетело из головы, и никак не припомнить.

Свет фонарей проникал в салон автомобиля сквозь листву деревьев расположенного рядом парка и едва озарял потемки. Мертвенно-бледный, он подсвечивал предметы, обводил контур, но не выхватывал их из тьмы: серое становилось более серым, а черное – более черным, почти темно-синим. Даже музыка, доносившаяся из колонок, была серо-синей. Низкий, дымчатый звук трубы, едва различимый, застилаемый мелодией контрабаса на заднем плане, которая время от времени совсем его поглощала.

Ты меня хочешь?

Витторио понял, что его отвлекло. Ее акцент. Легкий, почти незаметный, скрываемый.

Конечно хочу, разве не видно?

Нет, правда: ты хочешь быть со мной?

Конечно хочу.

Нет, правда: ты меня любишь?

Витторио нагнулся к Аннализе и поцеловал ее, позволив пожирать свои губы. Сунул руку ей в трусики, и хотя пояс колготок врезался в запястье, нащупал изгиб ягодиц и двинулся ниже. Аннализа застонала, привалилась к нему, задрав ногу, проворная, ловкая. Витторио вытащил вторую руку из-под майки и поискал рычаг, чтобы опустить кресло.

Тем временем раздумывал: да, акцента мне не хватает, но более ярко выраженного, характерного для жителей Эмилии вообще, не только Болоньи, болонский вычислят, такой, как у нее, подойдет.

Спинка не опустилась до конца, но и так было неплохо. Аннализа продолжала целоваться, двигаясь следом за его пальцами, потом вдруг замерла, схватила его запястье и вынула из-под юбки. Потом нависла над Витторио, и тот, зная, к чему идет дело, начал расстегивать ремень, Аннализа сняла туфлю, только одну, и быстро спустила колготки, высвобождая только одну ногу. Потом помогла Витторио стянуть брюки и трусы, а сама устроилась сверху, возбуждая своим теплом, царапая белым кружевом белья.

Витторио смотрел на нее: белокурая, миниатюрная, глаза закрыты, губы закушены. Аннализа была хорошенькая, больше ничего, но в такие моменты казалась красавицей. Все из-за теней, которые далекий свет фонарей рисовал на ее лице; из-за полумглы, которая его скрадывала, придавала чувственное, таинственное выражение, что еще подчеркивалось прядью волос, упавшей на глаза. Аннализа двигалась плавно, терлась своими трусиками в ритме неспешной мелодии, обволакивающей, сосредоточенной, как она сама. Теперь пел женский голос, поглощенный расстоянием; пел, будто улыбаясь. Поднимался и опускался, пытаясь следовать спотыкающейся фортепьянной гамме, но рассеянно, словно нехотя.

Аннализа навалилась на Витторио, не целуясь, как раз вовремя, чтобы спустить трусики, высвободить из них ногу, тоже только одну. Потом опять приподнялась, задвигалась на нем, теплая, голая, чуть отстранилась, опуская руку: отыскала, взяла, помогла войти. На какое-то мгновение Витторио, как всегда, ощутил боль, которая потом исчезла.

Он подумал: вот теперь я хотел бы, чтобы это длилось вечно и закончилось сразу.

Он подумал (смутно): ее акцент, акцент; мой акцент должен быть более явным, ладно, потом заставлю ее говорить.

Снова сунул руки ей под юбку, стиснул голые бедра, стал помогать двигаться в нужном ритме. Женский голос сделался более хриплым, каким-то вышелушенным, и предпочитал, кажется, следовать не за фортепьяно, а за трубой, которая время от времени возвращалась. Даже издалека, даже измененный, этот голос продолжал улыбаться.

Он подумал: красавица, о да, красавица.

Он подумал: мне нужен ее акцент, сломанный нос, фарфоровый ствол для «хеклер-энд-коха» – вот что мне нужно.

Витторио выгнул спину, и ягодицы оторвались от сиденья так резко, что это причинило боль. Он отнял руки от бедер Аннализы и сжал ее плечи, следуя ритму, который теперь задавала она.

Он подумал: когда же, когда, сейчас, нет, когда же, теперь я могу, сейчас – или подождать – когда – сейчас, когда же?

Он подумал: боже мой, теперь не получится.

Аннализа застонала и приникла к Витторио, притягивая к себе его голову, раскрывая рот для поцелуя. Она продолжала двигаться, а он содрогался, с выгнутой спиной и сведенными ягодицами, дергался, толчок за толчком, стараясь продержаться как можно дольше, пока хватает духу, но в конце концов соскользнул, влажный, расслабленный, раздавленный последним спазмом, даже немного болезненным.

Аннализа снова поцеловала его, на этот раз легонько, нежно, не раскрывая рта, и тоже скользнула на соседнее сиденье. Снова обняла его за шею, положила белокурую головку на плечо, но Витторио заворочался: ему было холодно сидеть вот так, с брюками и трусами, спущенными до колен, и он себя чувствовал немного смешным, как всегда после занятий любовью. Аннализа подвинулась, открыла бардачок и вынула пачку бумажных салфеток. Быстро почистилась сама и протянула салфетку Витторио – не успел тот вытереться, как она уже была готова: трусики на месте, колготки натянуты, майка обдернута, и очки в легкой оправе снова сидят на носу. Теперь она подбирала волосы, чтобы стянуть их резинкой, зажатой в зубах, и Витторио подумал, что она всегда такая, как сейчас, – соблазнительная блондинка, даже когда волосы приглажены и собраны в хвост, а на носу – тонкие очки; даже когда она сидит у себя на работе, в библиотеке в Ферраре. Добропорядочная, лукавая, умная.

По радио уже передавали другую музыку. Женщина, певшая под трубу и фортепьяно, исчезла. Кто-то заговорил в тишине: слов не разобрать, голос монотонный и низкий; потом началась другая мелодия, очень далекая, легким дуновением излетающая из приемника в серо-синюю мглу. Грустная, это было понятно по первым нотам. Грустная.

Живот болел, и Витторио подумал: завтра придется выпить столько воды, завтра столько воды.

Он подумал: надо бы ее разговорить, послушать ее, разговорить.

Аннализа сняла вторую туфлю и положила ноги на колени Витторио, который застегивал ремень. Взяла его руку и положила себе на бедро.

Ты можешь мне объяснить, почему мы занимаемся этим в машине, как двое подростков? Тебе тридцать, мне – двадцать девять, и у меня в Ферраре своя квартира. А все-таки после кино мы останавливаемся на парковке под стеночкой – и трах. Почему?

Он подумал (очень быстро): в машине лучше всего, он сидит, чем-то занят, ключи в руках, бежать может только по направлению к тебе, а ты стреляешь.

Он увидел (очень быстро): вспышка, брызги крови на боковом стекле, и глаза закатываются – белые, белые, белые.

Может быть, потому, что мы до сих пор подростки.

Аннализа кивнула, вдруг посерьезнев. Поставила свою ногу на ширинку Витторио, передвинула его руку выше, себе на талию, но это был только жест, рассеянный, ничего не значащий.

В том-то и беда. Мы с тобой живем, как два подростка. Мы не жених и невеста, мы – холостяк и старая дева, которые занимаются любовью друг с другом.

Неправда. И потом, это ничего не изменит. Я вечно в разъездах, по работе…

Знаю, но все было бы по-другому, если бы…

Если бы – что? Если бы мы жили вместе?

Нет, не это. И…

Аннализа говорила плавно, будто бы вдыхала слова и медленно выдыхала их, удерживая на весу с помощью длинного, пружинистого «м», похожего на мычание.

Он подумал: нет, не так; не так изящно; хотя – вверх и вниз, напевно, не так, как венецианцы, но «е» чуть-чуть закрытые и подчеркнутые «с»; не так, как у романьольцев, но «л» насыщенные, почти двойные, как у феррарцев.

Слышишь?

Витторио приподнял голову. Огляделся, уперся подбородком в плечо, устремил взор в окошко.

Что я должен слышать?

Песню, которую передают по радио.

Аннализа быстро протянула руку и сделала погромче. Ненамного, но теперь мелодию можно было разобрать.

Помнишь? Это – заставка телесериала про комиссара Мегрэ, с Джино Черви. Его время от времени повторяют. Знаешь, какие в этой песне слова?

Не знаю. Какие?

А вот какие: «День за днем уходит жизнь». Правда, странное совпадение? Я как раз не хочу, чтобы так продолжалось.

Совпадение с чем? Продолжалось что?

Я хочу, чтобы во всем этом был какой-то смысл. Какой-то план, что-то такое, что должно сбыться, что не уйдет вот так, день за днем. Ты уезжаешь, потом возвращаешься, мы встречаемся, идем в кино, занимаемся любовью, потом ты уезжаешь опять…

У меня такая работа, ты же знаешь. Мне нужно ездить.

Я не о том. Не о том, что тебя вечно нет, и ты никогда не звонишь, и твой проклятый сотовый телефон всегда выключен. Я о плане. О чем-то прочном.

Витторио сжал губы, глядя сквозь переднее стекло. Наверное, поднялся ветер, потому что листва дерева, росшего впереди, колыхалась, двигалась не в такт музыке.

Но у меня есть план.

Неужели?

Он подумал: да.

Да, есть.

А для меня в твоем плане найдется место?

Он подумал: нет.

Да, найдется.

Аннализа улыбнулась, придвинулась для поцелуя, и его рука непроизвольно стала подниматься к трусикам. Витторио склонился к губам Аннализы, ее нога надавила ему на живот, и он опять подумал, как много воды придется выпить на следующий день.

Когда такое со мной случается, я себя чувствую последней дрянью.

Не это дело само по себе, не чувство вины типа «ослепнешь», «Боженька плачет» или «фи, как неприлично, в твоем-то возрасте»: на подобные вещи всем давно наплевать. Но от того, как это происходит, мне скверно. Вот причина.

Я лежу на диване и переключаю программы, напряженно, даже немного истерично, потому что пульт дистанционного управления плохо работает и нужно по три, по четыре раза надавливать ногтем на резиновые кнопки, а потом еще открывать дверцу и переворачивать батарейки. Я меняю каналы молниеносно, задерживаюсь, только если заедает пульт. Я ничего конкретного не смотрю, даже вообще ничего не смотрю, разве что ловлю себя на том, что передо мной – телераспродажа, астрологический прогноз или телесериал, а откуда это взялось, я и сам не знаю.

Недавно я прочитал рассказ моего друга Андреа, который мечтает стать писателем, и там шла речь о диване, точно таком же, на каком восседаю я. Кожаная обивка, впитывая пот студента, который там валялся день-деньской, вырабатывала фермент с гипнотическим действием, и этот фермент не давал встать и чем-то заняться. Так вот, если подобный диван существует, то это непременно мой. Уж и не помню, сколько времени я провел, погруженный в его объятия кирпичного цвета, в его потертости, морщины и трещины. Порой я чувствую, что надо бы встать; какое-то волнение, разряд электричества, нервная дрожь пробегают по коже, но тут же пропадают, и я себя чувствую вконец измотанным. И переключаю каналы, горным козлом скачу между телевикториной и телефильмом и наконец утыкаюсь в детектив семидесятых годов типа «Полиция стреляет» или в «Пьерино» с Бомболо и Каннавале, а когда до меня доходит, что я эту муть смотрю, переключаю опять. И пока я вот так бегаю по программам, со мной случается это.

Прохожу через МТВ, музыку слушать не хочется, но кнопку заедает. Там какая-то девица, блондинка, хорошенькая, типа Бритни Спирс, мяукает популярную песенку для пятнадцатилетних. Мне на блондинку начхать, но пока я давлю, толкаю и жму, все-таки случается взглянуть на экран, и я замечаю, что певичка сидит точно так, как сидела Кристин. Задрав ноги, пристроив пятки на краешек стула, прижав колени к груди. Шевелит пальцами ног в такт музыке и смотрит на меня сквозь волосы, упавшие на глаза. Она мне улыбается, Кристин улыбается мне, и чей-то холодный палец протыкает живот, между желудком и сердцем, и я подхожу, не говоря ни слова, обнимаю ее за шею и целую в первый раз. Губы у нее сухие, но очень горячие, и вот это-то воспоминание накатывает на меня и вызывает определенный эффект. Я пристально вглядываюсь в хорошенькую блондинку, слежу, как она встает и принимается танцевать среди нелепых кубических декораций, и мне приходит на ум, что джинсы на ней почти такие же, какие были на Кристин в тот раз, обтягивающие, приспущенные до бедер, расклешенные внизу; на Кристин были более светлые, не такие, конечно, фирменные, но гладкие и прохладные: вставая, она задела мои ноги, голые, потому что тогда начиналось лето и я был в бермудах. Пока я об этом раздумываю, эффект стойко держится, даже усиливается, прижимается к резинке трусов, приходится сунуть руку в штаны и привести все в порядок, расправить, высвободить из спутанных волос и сбившейся ткани. Рука задерживается, я закрываю глаза и не хочу прерываться, я ищу Кристин в резких толчках, которые чувствую внутри, как будто кто-то колотит кулаком, и, наконец, нахожу: она встает на цыпочки, обнимает меня за шею, у нее горячие, сухие губы, а язык двигается неожиданно быстро и настойчиво. Я распускаю ремень, расстегиваю верхнюю пуговицу брюк и большим пальцем приподнимаю резинку трусов, чтобы дать пульсации больше простора. Пусть придет Морбидо, пусть явится квартирная хозяйка, пусть я ослепну, пусть Боженька плачет – наплевать. На мгновение открываю глаза, чтобы найти в блондинке что-нибудь от Кристин, которая от меня ускользает, уходит прочь: нужно задержать ее прежде, чем она снова превратится в воспоминание, яркое, но бесполезное; и нахожу ее в лукавой улыбке, в необычной складке рта, и на ум опять приходят губы Кристин, и я опрокидываюсь на диван, лицом в потертую, сморщенную кожу, и так и лежу, вдыхая пыль, до самого конца.

Потом, разумеется, чувствую себя последней дрянью. Во-первых, потому, что тем временем блондинка исчезла, а на ее месте появилась реклама диска Джанни Моранди: смешно, что я лежу в таком состоянии перед Джанни, который хохочет во весь экран. Но самое главное – я не хотел, я поклялся, что больше не стану этого делать, не окажусь в конце концов, холодный, задыхающийся, липкий, в жестокой пустоте, без Кристин, без ее губ, даже без теплого, пульсирующего вздутия, которое давило на живот и трепетало в руке. Мне хочется плакать. Мне вспоминается фильм, который я видел ребенком: там был мальчик, впавший в отчаяние, уж не помню отчего. Он лежал в постели, уткнув лицо в подушку, а голос за кадром произносил: «Вот он плакал-плакал и наконец заснул». Я бы тоже хотел заснуть. Заснуть.

Меня растормошил Пес. Может, учуял странный запах, так или иначе, подошел к дивану и сунул остроконечную морду прямо в расстегнутые штаны. Я его отталкиваю обеими руками, а по телу бегают мурашки, то ли от изумления, то ли от страха. Он не отстает, тычется носом, будто гвоздем, и тогда я поднимаюсь, придерживая штаны, чуть откидываясь назад, потому что кончик, все еще чувствительный, трется о молнию. Я не знаю, куда мне деваться, а он пользуется случаем, набрасывается на мою ногу, зажимает колено передними лапами, а задними колотит по икре, согнувшись бананом, сунув морду мне в бедро и закрыв глаза, словно опять засыпая. Положение становится еще более комичным, я в отчаянии, и в какой-то момент это чувство становится нестерпимым. Не раздирающим, не болезненным, даже не диким. Нестерпимым.

– Хватит! – воплю я во все горло.

Вопль натужный, сухой, как взрыв, от него горят голосовые связки.

Пес отцепляется от моей ноги и падает на пол. Лапы у него разъезжаются, он шлепается на пузо с громким хлюпающим звуком. Я поскорее натягиваю штаны и застегиваю ремень: вдруг кто-нибудь прибежит на мой вопль, который, похоже, было слышно во всем доме. Но никто не приходит, даже Морбидо, который занимается в соседней комнате, через коридор. Сдается, что слышал меня один только Пес, и теперь, распластавшись на полу, поднимает испуганные глазенки.

И снова я чувствую, что это нестерпимо. Мне кажется, будто я крикнул «хватит» Кристин, «хватит» всей моей жизни, моей теперешней жизни, моему настоящему «я». А я не хочу говорить Кристин «хватит». И понимаю, что остается два выхода, всего два.

Или я бросаюсь на пол и плачу, пока не засну, то есть не умру. Или что-то предпринимаю.

Что-то предпринимаю. Застегиваю молнию, не обращая внимания на то, как противно липнет к животу промокшая холодная майка, и выхожу в коридор, к телефону. По идее, нужно заметить цифры на счетчике, чтобы записать разницу в конце звонка, особенно когда звонишь на мобильник, но я уже знаю, что этого делать не стану. Все равно записи в тетрадке давно не соответствуют показаниям счетчика.

Я долго жду, но в конце концов она отвечает.

– Луиза? Помоги мне, пожалуйста. Нет, не то, что ты думаешь… Нужно, чтобы ты сделала для меня одну вещь.

У мужчины, который поднимается к стойке регистрации багажа в аэропорту Мальпенса, такой вид, будто он впервые встал на эскалатор. Девушка в справочном смотрит, как его фигура возникает мало-помалу над мраморным полом второго этажа. Пассажир стоит, вцепившись в поручень; он покачивается, но полон решимости; он внимательно следит за тем, как зубчатая кромка каждой ступеньки исчезает, вдавливаясь в железную сетку, – ему тяжко, но он готов на все: что же делать, надо, значит, надо, думает он с отрешенным упорством. Девушка видит, как он прыгает с эскалатора, прыжок получается неловким, спотыкающимся; чуть ли не со вздохом облегчения мужчина застывает на неподвижном мраморном полу, потом с болезненной гримасой отскакивает в сторону, когда женщина, которая едет сзади, отталкивает его, чтобы пройти. Ему лет семьдесят, а может быть, шестьдесят, если он плохо сохранился, а может быть, и пятьдесят, если он сохранился очень плохо, то есть не сохранился, хорошо ли, плохо, а вымотался, выбился из сил. Он напоминает девушке из справочного ее деда, металлурга, который работает в компании «Фальк» в Бергамо.

Мужчина сжимает в руке билет и не столько вчитывается в него, сколько ждет, чтобы с ним заговорили. И девушка из справочного подзывает его, делает знак и терпеливо дожидается, пока он подойдет. Рейс AZ-4875 на Франкфурт. «Алиталия», стойки с 25-й по 32-ю. Ах, что вы, не за что, это мой долг. Улыбается ему, не просто показывает белоснежные зубы, как другим пассажирам, а улыбается по-настоящему.

Девушка за стойкой 27 регистрации багажа видит, как он подходит, напряженный, чуть сгорбленный, одна рука вцепилась в спортивную сумку, другая крепко держит ручку чемодана. Девушка уже его раскусила: усердный, покладистый, готовый исполнить любое требование, но растерянный, не знающий, что к чему. Наверное, впервые в аэропорту. Нет, сумку можете взять с собой.

Чемодан – на транспортер, ставьте, кладите, какая разница. Ставьте. Да, лучше положить, как вам угодно, это не важно. Нет, документов не нужно. В «Иберии» спрашивают, у них такое правило, в «Алиталии» – нет.

Почему она все это говорит? Обычно она отрывает талон, пишет номер, прикрепляет бирку, называет коридор или окошко, вот и все. Свою работу она не любит. Тогда почему говорит все это сейчас? Может быть, потому, что пассажир ей напоминает дедушку, который живет в деревеньке в провинции Варезе и держит маленький заводик, но если дед у нее крепкий, самоуверенный, то пассажир, спешащий во Франкфурт, совсем пал духом, и это умиляет. Будто бы теперь она большая, взрослая и все может деду объяснить. В конце концов она не только обводит на билете жирными кругами стойку и номер рейса, но и, высовываясь из-за барьера, показывает, куда идти: туда, вон туда, и завернуть за угол. Да, туда, но еще рано, подождите минут пятнадцать, пока там откроют.

Паренек из бара видит, как старик отходит от стойки регистрации багажа, и понимает, что сейчас этот пассажир обратится к нему. С минуту старик стоит посреди прохода, скользя взглядом по залу ожидания, где все кресла заняты, потом прямо перед собой обнаруживает бар и непроизвольно расплывается в улыбке. Конечно, там, где он живет, в его квартале или в его деревне, бар не похож на эту уменьшенную копию хопперовских увеселительных заведений в зеленых и черных тонах, втиснутую между газетным киоском и игровым автоматом, украшенную мигающим неоновым бананом, но бар везде бар, и даже паренек, который и года здесь не проработал, такие вещи понимает. Раньше – нет, раньше – кофе или аперитив с друзьями по-быстрому, но теперь, входя в бар, какой угодно бар, он себя чувствует как дома. Старик, однако, его изумляет. Можно было ожидать, что он закажет беленького, пивка, на худой конец чашечку кофе, но клиент просит бутылку минеральной воды без газа и выпивает ее практически залпом, два раза наполнив прозрачный пластиковый стаканчик. Напившись, он выглядит истомленным, почти страдающим; тяжело, с присвистом дышит через сломанный нос.

Этот человек попадает в поле его зрения почти внезапно, как только, расплатившись, отходит от кассы, но замечать его нет причины: массивный, неповоротливый старик, слегка припадающий на ногу; разве что вначале он держит путь к зоне отправления, а потом вдруг останавливается и начинает рыться в сумке, которая висит у него через плечо. Агент прекращает болтать с коллегой, сидящей перед монитором металлоискателя, и вглядывается в него, видит, как он извлекает из сумки желтый конверт; как направляется к веренице американцев, которые вываливают содержимое карманов в плетеные пластмассовые корзинки и отправляют под рентгеновские лучи; как с трепетом дожидается своей очереди, – и тут наконец отрывается от столика коллеги, на который мимоходом присел, и делает шаг вперед, вытянув руку, потому что старик застыл столбом в воротах, где просвечивают рентгеном, даже не сняв сумку с плеча.

Агенту кажется, что не электронный вопль сигнала тревоги, но его вытянутая рука остановила пассажира, даже напугала его, и это неприятно. Старик весь съежился, завертелся на месте, наткнулся на американца, который шел следом, замотал головой, беспомощно озираясь, не зная, что делать дальше. Ладно-ладно, стойте, не двигайтесь. Вернитесь назад, вот так, хорошо, положите сумку на транспортер, да, так, прекрасно. Все металлические предметы – в корзинку: ключи, мелочь, мобильный телефон… Взгляд на монитор коллеги, где появилась радиография спортивной сумки. Очки, лекарства, ключи, журнал, швейцарский складной ножик, что-то типа свитера. Да, мелочь тоже кладите в корзинку, спасибо, вот сюда, на транспортер.

Но сигнал тревоги звенит по-прежнему. На этот раз, однако, старик не пугается. Отрешенно качает головой, разводит руками, пожимает плечами – это, мол, не его вина, с этим ничего не поделаешь. Не замирает, не возвращается назад: пришибленный, раздосадованный, но полный решимости, тычет пальцем в агента, протягивает конверт, объясняет: сын говорил, что будет звенеть, вот и велел захватить это, а сам он никогда раньше не летал на самолетах и ничего тут не понимает. Агент берет открытый конверт, вынимает рентгеновский снимок и два листка факсов, один на итальянском, другой на немецком. На снимке – расплывчатый, бледный силуэт вроде бы лодыжки и стопы, а старик все объясняет, настойчиво, торопливо, что сын в Германии, во Франкфурте, работает инженером, а он вот впервые собрался в гости и ничего тут не понимает, а в ноге у него железка, несчастный случай в литейном цехе, много лет назад, сын так и сказал – мол, будет звенеть, и дал справки для полиции, а он тут ничего не понимает и раньше на самолетах не летал.

Агент вглядывается в листок, но не читает, потому что под грифом «Любезному вниманию соответствующих служб» написано то же самое, что говорит старик с этим своим акцентом, напевным, рокочущим, тягучим, с густыми «с», с «л», которые цепляются друг за дружку, растягиваются, раздуваются. Складывает все обратно в конверт, кивает – хорошо-хорошо, успокойтесь, иногда такое бывает, это не первый случай. Берет со столика коллеги ручной металлоискатель, проводит по старику, и тот непроизвольно поднимает руки вверх. Звенит только у правой лодыжки, как и должно быть. Агент отдает старику конверт. Говорит: можете все забирать, смотрит как тот рассовывает по карманам ключи и мелочь, и думает, что хотел бы о многом расспросить старика – как он сломал себе нос, приходилось ли ему на войне поднимать руки вверх, не из Модены ли он случайно: у агента дед в Модене, до пенсии служил в дорожной полиции и говорил с похожим акцентом – не с таким точно, но почти с таким. Почему он один летит в гости к сыну. Где его жена. Жива ли еще. И все-таки ничего не спрашивает. Ждет, пока пассажир повесит на плечо свою сумку, все в порядке, не беспокойтесь, можете проходить, и хотя фуражки у агента нет, как нет и привычки к такому жесту, он отдает старику честь и смотрит вслед, пока тот ковыляет к первому попавшемуся туалету.

Витторио вбежал в уборную и заперся в крайней кабинке. Мочевой пузырь буквально лопался: он пил воду не переставая с самого раннего утра, но мочиться было пока нельзя. Лучше бы отвернуться от унитаза, чтобы не впасть в искушение, но требовалось куда-то поставить ногу, и Витторио опустил стульчак и крышку. Быстро снял ботинок, скатал носок. К правой ноге двумя слоями изоляционной ленты был примотан металлический затвор «глока» 40-го калибра, а в нем – ствол и спусковой крючок. Витторио вынул из сумки швейцарский ножик и разрезал ленту, не обращая внимания на две параллельные борозды, синие и кроваво-красные, выдавленные на щиколотке пистолетом.

Подумал: вот и хорошо, не забуду, что надо хромать.

Расстегнул молнию на куртке и пуговицы на рубашке, сунул руку под мышку, под стеганую ткань, которой было обернуто все тело, и извлек недостающие детали «глока» – ложе, рукоятку и магазин, пластмассовые, невидимые для полицейского металлоискателя. Прицепил затвор к ложу, щелкнул им пару раз, опуская рычажок вниз и влево, чтобы освободить магазин, и дважды вхолостую спустил курок. Закатал брюки выше колен, обнаруживая ряд патронов, примотанных скотчем к икре. Разрезал ножиком скотч, вытащил магазин из затвора и вложил патроны, один за другим.

Подумал (быстро): фарфоровый ствол от «хеклер-энд-коха», модель слишком сложная, чтобы ее идентифицировать.

Подумал (совсем стремительно): патроны тоже фарфоровые, так еще и лучше.

Прокрутил магазин, ввел заряд в ствол. Вытянул правую руку, прищурился. Прицел: три белых кружка, четыре квадратика, по центру – крест. Раскрыв глаз, большим пальцем опустил курок. Потом поднял куртку и сунул пистолет за пояс, со спины.

Выйдя из туалета, вдруг понял, что не нужно изображать хромоту. Во-первых, мешал правый ботинок, надетый второпях, кое-как, а во-вторых, донимал мочевой пузырь. Дергало так, будто он вот-вот лопнет, приходилось выгибаться назад и передвигаться скачками. В какой-то момент Витторио даже подумал, что можно бы вернуться в уборную, немного отлить, совсем немного, но он знал, что не удержится и выплеснет все. Тогда он стиснул зубы, потому что зал клуба «Стрела» располагался далеко, за «дьюти-фри», за рубашками от Келвина Кляйна и ремнями от Гуччи.

У мужчины, который проходит по безлюдному, тихому коридору особого сектора аэропорта Мальпенса, явные проблемы с простатой. Он ковыляет еле-еле и оглядывается вокруг, будто бы что-то ищет; на лице, заметном из-за сломанного носа, страдальческое выражение. Каладзо, который сидит в крайнем из целого ряда кресел, прислоненных к бежевого цвета стене, кажется, что этот тип заблудился. В конце коридора, сбоку, есть только одна дверь, и она ведет в зал, предназначенный для членов клуба «Крылатая стрела», пассажиров экстра-класса, депутатов парламента и прочих, кто имеет на это право, а человек, бредущий по коридору, вряд ли обладает какими-то привилегиями: он скорее похож на дедушку Каладзо, крестьянина из окрестностей Лечче. Сейчас направится назад, думает Каладзо, с трудом поднимая руку, затянутую в слишком тесный пиджак: рукав трещит от мускулов, накачанных в гимнастическом зале, а из-под мышки выпирает «беретта». Одновременно он нажимает на кнопку передающего устройства, вставленного в ухо, – надо предупредить Бонетти, потому что старик не возвращается, а, наоборот, подходит ближе, вроде бы собирается заговорить.

И спрашивает, где здесь уборная.

Каладзо не знает. В другом случае он так бы и ответил, даже не стал бы ничего говорить, просто покачал бы курчавой, блестящей от геля головой, но ради этого старика наклоняется вперед и указывает в конец коридора, туда, откуда тот пришел.

Старик поворачивается, неловко, всем корпусом, и присвистывает, широко раскрыв глаза. Ах ты боже мой, опять туда. Уж не знаю, добегу ли, не то раньше обделаюсь. А это что за дверь? Наверняка там есть туалет. Посторожите мою сумку, пожалуйста, – договорились, да?

Каладзо следовало бы много чего предпринять, но ничего осмысленного сделать не удается. Он провожает взглядом сумку, брошенную на соседнее кресло; жмет на кнопку наушника, говорит в микрофон, торчащий у рта, вызывает Бонетти; потом – нет, минуточку, сюда вход запрещен.

В открывшейся двери появляется человек, чье присутствие здесь необъяснимо. Пока Бонетти поднимается с кожаного кресла, тяжело опираясь на мягкие подлокотники, сладко пахнущие табаком, ему в голову приходят три мысли: «Этот поганец укокошил Каладзо», «Кто это такой» и «Дедушка Густаво». Едва успев сделать шаг по ковровому покрытию, Бонетти видит, что чужому не войти, огромные лапы Каладзо хватают его за плечи, тащат за порог, встряхивают; старик раскрывает рот от изумления, потом от боли, потом от обиды. Бонетти бросается на выручку, протягивает руку, поддерживает старика за локоть, не давая ему упасть, уговаривает: «Не трогай, Кала, ради бога, не трогай его, что ты, озверел», а другой рукой останавливает Ривальту, который тоже поднялся со своего места в середине зала. Тут же отпускает локоть старика, а тот скрежещет зубами от ярости, дышит с присвистом через сломанный нос – и все-таки приходится немножко его подвинуть, почти вытолкнуть за дверь. «Тысяча извинений, инспектор Бонетти, полиция, покажите ваш билет, пожалуйста».

Дежурная по залу вышла из-за стойки черного стекла. Девушке всего двадцать три года, но здесь командует она, и ей слишком многое не нравится. Ей не нравится, что полиция практически захватила клуб, поместив тут белобрысого типа из России, который погрузился в кресло перед тележкой со съестным и скоро сожрет все тартинки, выглушит все спиртное. Ей не нравится, что костлявый, лысый инспектор без конца заставляет ее звонить и узнавать, надолго ли откладывается рейс на Санкт-Петербург. А теперь ей не нравится, как обошлись со стариком, который запросто мог бы быть ее дедом. И она решительно, быстрым шагом пересекает зал, шурша форменной юбкой, отстраняет инспектора и улыбается. Да, я вас слушаю, вам что-нибудь нужно, видите ли, это, к сожалению, закрытая зона, у вас билет экстра-класса?

Старик ничего не может ответить, он не в состоянии. Открывает рот, пытается что-то пробормотать, но только протягивает руку, показывая в конец зала, и рука тут же бессильно повисает. Там, в конце зала, туалеты, девушка это знает, она собирается уже непроизвольно повернуться в ту сторону, но замирает, увидев глаза старика. В них – смятение, растерянность, ужас. Никогда еще она не видела такого смущения во взгляде пожилого человека, и это причиняет боль, от этого сжимается сердце, даже прежде чем дежурная опускает глаза и видит, как темное пятно быстро расплывается по светлым брюкам старика.

Бонетти делает шаг назад, будто боится запачкаться. Старик прикрывает мокрые штаны рукой, поднимает голову: кажется, он вот-вот заплачет. Девушка берет его под руку и проводит в зал. Туалет вон там, пройдемте со мной, и не переживайте, мы все поправим.

Витторио позволил провести себя в конец зала, стараясь не показывать, какое он испытывает облегчение, как неожиданно проворно шагает. Дойдя до двери в туалет, сунул руку за спину и стиснул рукоятку «глока».

Подумал: сначала лысого, потом коротышку, потом бешеного.

Стремительно повернулся, свободной рукой схватил девушку за горло и толкнул ее на Ривальту, который успел снова устроиться в кресле и положить на колени журнал. Протянул руку с пистолетом и дважды выстрелил в инспектора Бонетти; тот стукнулся спиной о стену и сполз на пол. Витторио развернулся, молниеносно, несмотря на стеганую подкладку под одеждой, и всадил две пули в Ривальту, одну в грудь, другую в горло; потом развернулся снова, расставил ноги и взял пистолет обеими руками, сцепив пальцы. Очевидно, третий агент – неопытный, раз не ворвался в зал при первых же выстрелах, так что Витторио прицелился в дверь, где-то в полуметре от ручки, поскольку помнил, что полицейский высокого роста, и трижды выстрелил.

Подумал: теперь белобрысый.

Витторио передвигался стремительно, несмотря на то что ботинки ему были велики. Он дышал ртом, ощущая на языке едкий привкус пороха. В ушах звучали раскаты выстрелов, к ним присоединялось хриплое, клокочущее дыхание Ривальты, который корчился в кресле, зажимая руками горло. Доносился еще какой-то звук, пронзительный, заливистый, будто школьный звонок: должно быть, это визжала девушка. Перед тем как повернуться к двери, Витторио отметил, что она стоит на четвереньках, безобидная, в состоянии шока.

Зато белобрысый вскочил на ноги и смотрел на него. Он шевелил губами, что-то говорил, но Витторио не слышал.

Он подумал: вата в ушах показалась бы подозрительной, это уже слишком, может быть, в следующий раз.

Взял на прицел рот белобрысого, белый кружочек попал на шевелящийся язык, розовый, как карамелька. Первым выстрелом русскому напрочь снесло челюсть, и, пока он падал, опрокидывая на себя тележку с тартинками, Витторио опустил пистолет и прицелился в голову.

И не подумал ничего.

Когда он вышел из зала, переступив через тело Каладзо, стараясь не поскользнуться на крови, которая быстро растекалась по полу, в коридоре все еще не было ни души, и вроде бы не доносилось ни звука, если не считать визга девушки. И он ушел, сунув пистолет за спину, под куртку.

А спортивную сумку оставил.

– Им казалось, что безопасность обеспечена. В каком-то смысле так оно и было. Втроем, в закрытом секторе… по идее, только у них в этой части аэропорта было оружие. Это казалось надежнее, чем полицейский пост внизу.

– Непруха.

– Да, непруха… Может быть, коротышка выживет. Но скорее всего останется немым. Сам понимаешь: в горло, сороковым калибром… Там ему все разворотило.

– Непруха.

– Непруха, непруха… Тебе что, больше сказать нечего? Никаких других слов не знаешь? Офигел, что ли, совсем?

– Саррина, ради бога… Конечно офигел, а как же иначе. Я сейчас должен быть на Кубе, в отпуске, валяться на пляже в Сантьяго, жрать креветок и курить «Монтекристо» номер один.

– Еще трахаться целыми днями. Как ее зовут?

– Мариана.

– Ты на ней женишься?

– Да, если получится вывезти ее оттуда.

– По-моему, ты влип, как последний дурак.

– Мы уже это обсуждали, Сарри. Сейчас не время.

Саррина пожал плечами, взглянул в зеркальце заднего вида, пробормотал:

– Пропади ты пропадом, зануда, – потом перебрался во второй ряд, пропустил «мерседес», который уже давно сигналил, включая фары. – Это я не тебе, – добавил он для Матеры, который, впрочем, и не прислушивался, а, опершись о подлокотник, теребя пальцами сигару, торчавшую из кармана джинсовой рубашки, глядел в окно, на поля по дороге из Милана в Болонью, влажные и серые в предчувствии дождя.

Саррина бросил еще один взгляд в зеркальце и снова встроился в третий ряд. Краем глаза заметил Грацию, которая улеглась на заднем сиденье, и вытянул шею, чтобы получше ее рассмотреть.

– Что там делает наша девочка, спит?

– Нет, я не сплю. Думаю.

– О ком? О кубинском мачо?

– Нет, об итальянском киллере. То есть, скорее всего, что итальянском.

Грация села, оперлась двумя руками о передние кресла, сцепила пальцы и положила на них подбородок.

– Мы даже этого не знаем, – сказала она. – Мы вообще ничего не знаем. Что у нас есть на него?

– Куча свидетельских показаний, – ответил Саррина.

– Бесполезных, – добавил Матера.

Грация кивнула. Куча свидетельских показаний. Они ринулись в Милан, как только узнали о случившемся, уверенные, что там действовал их фигурант, разве что и в самом деле четырех человек убил старичок с простатитом и сломанным носом. Сняли ворох свидетельских показаний, заново, лично допросив всех, кто присутствовал на месте преступления. Служащих «Алиталии», парнишку из бара, агентов на пропускном пункте. Ходили и в больницу, на всякий случай: вдруг суперинтендант Ривальта в состоянии что-то сказать, но главный врач их выставил вон. В протоколах допросов содержалось примерно одно и то же: в 2000 году, в день такой-то, в присутствии таких-то офицеров уголовной полиции такой-то гражданин заявляет следующее: я видел старика с простатитом и сломанным носом. Грация долго допрашивала девушку, которая дежурила в зале «Крылатой стрелы», но ничего не добилась. Голос: хриплый, с акцентом, явно измененный. Диалект слишком редкий, локальный: если бы найти ошибки в мнимом миланском, появилась бы возможность определить, кто говорит, – сицилиец, римлянин или житель Эмилии, но из мнимого феррарского ничего не извлечешь. Полный ноль по поводу истинного телосложения: астеническое, хрупкое, крепкое, поджарое? Даже дотронувшись до него, девушка не смогла ничего ощутить, так он был закутан. То же по поводу роста. Сгорбленный, потому что старый и толстый; пропорции, искаженные в воспоминании; воспоминание, размытое страхом. Только с третьей попытки Грации удалось воспроизвести всю сцену, первые два раза девушка бросала все и заливалась слезами; в конце концов решили, что рост нападавшего мог быть в диапазоне от метра шестидесяти пяти до метра восьмидесяти. Ко всему этому можно добавить результаты анализа ДНК по слюне, оставшейся на окурке, который преступник выбросил у дома Барраку. Ряд вертикальных черточек на белом листке. Результат первый – генетическая характеристика, неоспоримая, как отпечатки пальцев, но бесполезная, если ее не к чему применить. Результат второй – пол: мужской. Дополнительно: ничего.

– У нас есть сумка, – добавил Матера.

Грация приподняла подбородок и взглянула в сторону, на соседнее сиденье. Там, в прозрачном пластиковом пакете, лежала спортивная сумка старика. Прямоугольная, белая с красным, без фирменной надписи. Потрепанная. Из пакета, как ярлык, обозначающий вес овощей в супермаркете, торчал перечень того, что было обнаружено в сумке. Все аккуратно сложено на место после того, как миланский научно-исследовательский отдел изучил каждую вещь на предмет наличия отпечатков пальцев. Сумку они вырвали с боем. Запроса руководителя подразделения оказалось недостаточно, звонил представитель прокуратуры и просил об этом как о личном одолжении.

– Нету там ни черта, в твоей сумке, – проронил Саррина, переключая скорость, пристраиваясь к «БМВ», который только что их обогнал, и слепя водителя фарами. – Нигде ни одного отпечатка пальцев, и коллега из научно-исследовательского утверждает, что сумку выстирали в стиральной машине.

– Может, какой-нибудь волосок, – предположил Матера, – или частица кожи под язычком молнии.

– Ни черта в этой сумке нет.

Грация снова привалилась к спинке сиденья. Хотелось сесть с ногами, но она поленилась снять ботинки, а пачкать кокетливую, взятую напрокат машину было неудобно. Они всегда брали машину напрокат, каждый раз другую, чтобы организованная преступность не успела отметить номер и марку. Хотя в этом случае инкогнито было и не важно: они даже не знали, от кого прятаться.

Грация решила сесть как следует, как умная девочка; опустила подлокотник, разделяющий два сиденья, и поставила на него руку. Уперла палец в середину щеки и закусила ее изнутри. Что-то не складывалось. Промелькнула какая-то мысль, быстро-быстро, так что ухватить ее не удалось, и мысль потерялась. Осталось раздражение, с каждой секундой крепнущее, досада на то, что нужная мысль никак не приходит на ум. Упорствовать было бы ошибкой. Это, знала Грация, как песенки или имена актеров: если они вылетают из памяти, чем больше думаешь, чем больше сосредоточиваешься, тем хуже – могут пропасть навсегда. Лучше подумать о чем-то другом, подождать, и тогда все вернется само собой.

– Надо бы сделать запрос относительно возможных заказчиков, – произнесла она в полный голос, но невнятно, продолжая жевать щеку и глотать слова, будто разговаривала сама с собой. – Что связывает Джимми Барраку и русского предпринимателя, которого выслали из страны, признав нежелательным элементом? Какая мафия за этим стоит? Наша или русская? Или, может быть, одна группировка оказала услугу другой?

– Я бы не стал утверждать ничего определенного, – отозвался Саррина. – Может, остановимся, выпьем кофе?

Он свернул к автогрилю. Миновал ряд грузовиков, припаркованных у края площадки, и прибавил скорость чтобы занять свободное место под соломенным навесом: «пунто», которая метила на это место, остановилась, пропуская трех ребятишек, спешивших на заливистый рев автобуса, готового тронуться в путь. Выйдя из машины, увидел, что «пунто» застыла в проходе, рыча от бешенства, и вынул из-за противосолнечного козырька на ветровом стекле белую с красным полицейскую эмблему: вертел ее в руках, будто бы разглядывая, пока «пунто» с жалобным всхлипом не двинулась на поиски другой парковки.

– Вот гад, – заметил Матера.

– Ну, выходите, я закрываю, – проговорил Саррина, вставляя ключ в скважину дверцы. – Теперь можешь курить свое средство против насекомых.

– Сарри, ты ни черта не смыслишь в сигарах. Такую сигару нельзя курить на ходу…

Грация вылезла из машины. Встала на цыпочки, подняла руки, потянулась, чтобы размяться, потом вспомнила о пистолете и одернула футболку с длинными рукавами. Сделала знак Саррине, чтобы тот на минутку открыл машину, забрала оттуда куртку, повязала ее вокруг бедер, передвинув назад кобуру с «береттой». Потом следом за товарищами вступила на пандус, ведущий к автогрилю.

Там было полно народу. Все замерзшие, дрожащие в легкой одежде, застигнутые врасплох внезапным приходом осени.

– Тебе кофе? – рявкнул Саррина из очереди в кассу, и Грация кивнула, а также показала большим пальцем куда-то назад, что должно было означать: «Мне в уборную».

Обойдя банкомат и спускаясь по лестнице, ведущей к туалетам, она вдруг подумала, что человек, которого они ищут, может быть здесь, как и в любом другом месте. Эта мысль мучила ее, щекотала изнутри, заставляя испытывать некоторое сладострастие. Обычно бывало не так. Обычно перед внутренним взором вставало какое-то лицо, пусть старое не по годам, как у Провенцано, похабное, как у Бруски, странное, как у Альери; все равно возникало лицо, на котором можно было сосредоточиться, все время смотреть на него, даже с закрытыми глазами. На этот раз – нет. На этот раз преступником мог быть любой мужчина в возрасте от двадцати до шестидесяти лет, не выше метра восьмидесяти и не ниже метра шестидесяти пяти. Любой. Шофер грузовика в коротких штанах, шлепанцах и с желтой пластмассовой барсеткой под мышкой. Коммивояжер в пиджаке, смятом посередине спины, и в скомканном галстуке, поверх которого был надет ремень безопасности. Даже водитель автобуса в синей рубашке, который, поднимаясь по лестнице, стряхивает воду с рук. Любой. Однажды она уже гонялась за призраком без лица и поймала его. Поймает и на этот раз.

Ощущение тревоги не прошло даже в туалете, где были одни женщины, куда человек, которого они ищут, никак не мог зайти. Грация, как всегда, выбрала последнюю кабинку, в глубине, и закрыла за собой дверь. Спустила до колен эластичные брюки и трусы, придерживая их рукой, следя, чтобы не выпал пистолет. Другую руку завела за спину, задрала футболку и куртку, присела над унитазом так, чтобы не касаться голым телом пожелтевшего фарфора, и пока она пребывала в этой позе, неудобной, но единственно возможной, внезапно и без всякой видимой причины вернулась та мысль, которая не давала покоя в машине.

Саррина с Матерой разговаривали у стойки, Матера тряс головой, а Саррина спрашивал:

– Знаешь, сколько итальянских простаков женится на кубинках?

Грация пробивалась сквозь толпу молодых людей, которые выстроились в кассу, почти разделив надвое автогриль. То были болельщики какой-то команды, в шарфах, футболках и шапочках одного и того же цвета; один загородил ей дорогу, заплясал перед ней, потрясая кулаками. Грация отпихнула его так резко, что парень схватился за стойку с газетами, чтобы не упасть.

– Эй, краля! Нервная, что ли? А может, у тебя твои дела, а?

– Кофе стынет… – заметил Саррина, когда она подошла.

– Черт с ним, с кофе, – отмахнулась Грация. – Мне кое-что пришло на ум.

– Что именно? – спросил Матера.

– Сумка. И вещи, которые внутри. Ни одного отпечатка, верно? Все чисто…

– Да, – подтвердил Саррина. – И что?

– А то, что мы считаем, будто этот тип забыл свою паскудную сумку, – а если нет? Если он оставил сумку нарочно, чтобы мы ее нашли? Потому-то он и уничтожил все отпечатки – потому что знал: мы найдем его проклятую сумку.

– Но зачем это ему? – спросил Саррина.

Он сжимал в руке ключи от автомобиля. Грация схватила ключи и ринулась к выходу, забыв даже, что придется пробежать весь автогриль: супермаркет с колбасами и сырами, газетные стойки, полки с видеокассетами. В машине натянула рукава футболки на пальцы, наподобие перчаток, расстегнула молнию на сумке и вывалила все, что там было.

Если он уничтожил отпечатки, значит, хотел, чтобы эти предметы нашли.

А раз он хотел, чтобы эти предметы нашли, следовательно, они имеют какое-то значение. Во всяком случае, один из этих предметов положен сюда не случайно. Он что-то означает.

Очки с диоптриями в кожаном чехле, очень потрепанном. Черная роговая оправа, диоптрии небольшие.

Связка ключей типа «Сиза», пять штук, с разноцветными пластмассовыми брелками. Один ключ длинный, старого образца, к нему привязана веревочка с ярлыком. «Кладовка».

Коричневый джемпер с V-образным вырезом. Грубый. Свалявшийся. Застиранный.

Журнал «Диана, оружие». Охотничий журнал. Ближе к концу уголок страницы загнут, какую-то статью отметили.

Питбуль, самая опасная собака в мире.

Грация уставилась на остромордого пса, который смотрел на нее с разворота. Снимок был такой большой, что на одной странице не поместился, и сгиб проходил как раз посередине морды, одна металлическая скрепка во лбу, другая – под пастью. А главное – глаза располагались не по оси и казались еще более широко расставленными и косыми, чем в действительности. Черные, пронзительные. Блестящие. Как будто смеющиеся.

– Что случилось? – спросил Матера, который пришел первым.

– То, что мы срочно возвращаемся в Болонью, – ответила Грация. – Надо проводить расследование.

Она попыталась расслабиться, откинувшись на спинку сиденья, и вдруг вспомнила того парня из автогриля: «Эй, краля». Боже, ее дела… когда они приходили в последний раз? В прошлом цикл у нее был точный, как часы, и она за неделю чувствовала, когда начнется менструация, но теперь все переменилось. Боже, ее дела. Она стала подсчитывать на пальцах и была так погружена в это занятие, что непроизвольно задрала ноги и оставила отпечатки подошв на новехоньком сиденье машины, взятой напрокат.

Иногда мысли, возникая в голове, произносятся, приобретают форму слов. Они давят на язык, они не существуют, если их не разложить на слоги, не выстроить в речь, не перелить в глаголы, имена существительные и прилагательные, хоть бы даже и в простые шумы. Язык спокойно лежит у нижней челюсти, – кончик его касается зубов, дотрагивается до края верхней десны и вроде бы неподвижен, но это не совсем так. Он вздрагивает, извивается, набухает; слишком слабо, чтобы артикулировать вовне, но вполне достаточно, чтобы слова звучали в мозгу: итак, теперь сделаем это, я ему говорю – послушай, во-первых, во-вторых, черт побери, нужно купить новую рубашку – и все слова произносятся одним и тем же беззвучным голосом, он всегда одинаков, погружен в молчание, и лишь иногда по нему от дыхания пробегает рябь. Не всегда они гладкие и связные, эти мысли, приобретшие словесную форму; иногда они спотыкаются, застревают на одном и том же без конца повторяемом слове, трепещут на языке и возвращаются вспять, начинаются снова, связываются в фразу и опять обрываются; нечто вроде мантры, которая, если ее не сдвинуть с мертвой точки, навевает сон, зачаровывает, развоплощает мысль. Но когда препятствий нет, речь разворачивается стремительно с начала и до конца, отдается невольно в полости рта, и ты вдруг ловишь себя на этих размышлениях, потому что, хотя губы и плотно сжаты, даже склеились от молчания, и ни единый звук сквозь них не проникает, языку больно, он устал, напряжен в том месте, где слова выскальзывают из горла. Так бывает и во время молитвы.

Витторио вел машину ровно, все время во втором ряду, на скорости сто десять. Руки его лежали на руле, слегка касаясь его, не сжимая, а сам он смотрел вперед. Краем глаза следил за дорогой, но все его внимание привлекал синеватый просвет, открывшийся в небе. Он был похож на огромную руку с длинными, окоченевшими пальцами, и эта рука, исполненная темной, сверкающей синевы, прорывала серую, мертвенную пелену, нависшую над землею. Если там и есть какое-то солнце, оно, должно быть, жидкое, разбухшее, тоже синее, словно капля чернил, упавшая с перьевой автоматической ручки.

На автостраде, думал Витторио, все впереди для того, кто ведет машину. Смотреть по сторонам нельзя; нельзя повернуть голову и наблюдать, пристально вглядываться, изучать: то, что проносится мимо боковых окошек, воспринимается краем глаза и кажется одинаковым. Дорожные ограждения из серого цемента, длинные, плоские, плотные, как стены. Вогнутые металлические полосы, на которых кое-где набухает красноватый фурункул световозвращателя. Высокие живые изгороди, покрытые хилыми, блеклыми цветами. Барьеры из плексигласа. То, что справа, – дальше на длину сиденья; то, что слева, – у самого уха. Но небо, дорога, вся местность – впереди, в широкоугольном объективе ветрового стекла, как в бездонном телеэкране, куда взгляд проникает до бесконечности, не встречая преграды. Все впереди. Даже то, что ты уже миновал, мчится, поднимаясь кверху, зажатое в зеркальце заднего вида, и чтобы бросить взгляд на то, что остается позади, нужно все-таки смотреть вперед.

Иногда мысли, рождаясь в голове, становятся образами. Возникают перед тобой, словно трехмерный фильм, движущаяся голограмма, для которой не нужен экран. Зрение, обоняние, все чувства направлены вовне, на восприятие действий и ощущений, но по ту сторону глаз, в овальном пространстве между висками и затылком, под черепной коробкой роятся мысли. Иногда направляемые, выстроенные, а иногда возникающие сами по себе, подобно снам, образы складываются и движутся: какая-то женщина, какой-то мужчина, какое-то место; их сопровождают шумы, мелодии и слова, которые существуют, хоть их и не слышно; образы имеют запах и телесную плотность, касаются кожи, вызывают настоящую реакцию, подлинное ощущение. Родившись однажды, эти образы не возвращаются вспять, не прокручиваются назад, как видеопленка, но являются снова, повторяются, возникнув из ничего, точно такие, как прежде; или меняются, сокращаются до деталей, которые высвечиваются крупным планом и заполняют все поле видимости, или сбиваются на другие лица, другие тела, другие движения. Девушка из клуба «Крылатая стрела» идет с ним рядом. Ощущения: хорошенькая. Девушка из «Крылатой стрелы», одетая в костюм оливкового цвета, идет с ним рядом и поддерживает под руку. Ее рука у него на локте. У него на локте – ее ногти, покрытые белым лаком. Ощущения: облегчение, покой, да, именно так. Девушка в оливковом костюме идет рядом с ним. Его рука на лице девушки. Он затыкает девушке рот, касается влажных губ, зубов. Девушка идет рядом, его рука на ее лице, он отталкивает ее в сторону. Пистолет. Ощущения: никаких.

Когда образы возникают из ничего, они называются фантазиями. Когда это где-то и когда-то происходило, они называются воспоминаниями.

Витторио покинул шоссе. Свернул направо и по пандусу направился к въезду на платную автостраду, выбрав отсек с автоматической системой слежения – не страшно, если он и оставит за собой электронный след. Услышал первый гудок, притормозил, ожидая второго, после которого должен подняться шлагбаум, почти остановился, пропуская автомобиль, появившийся слева. С запозданием, когда пропускной пункт уже остался позади и Витторио въезжал на дорогу, ведущую к границе, он вспомнил звонок на радио водителя грузовика, который прозвучал в какой-то ночной передаче: водитель жаловался, что автоматические пропускные пункты расположены с разных сторон – приходится все время смотреть на указатели и заниматься слаломом, перескакивая из ряда в ряд. Он прав, подумал Витторио.

Иногда мысли в голове возникают внезапно и не принимают никакой формы. Вспыхивают в темноте сознания, как молния на ночном небе, безмолвный электрический разряд, за которым не следуют раскаты грома. Более того: молния, ничего не освещающая, немая и слепая, после которой черное небо по-прежнему остается черным; такая стремительная, что невозможно понять, когда она промелькнула. Иногда от подобных мыслей включаются, разгораются, взрываются с яростным шумом самые неожиданные ощущения; либо высвобождаются, выползают медленно, словно клубы пара, некие состояния духа, в которые погружаешься внезапно, понятия не имея, откуда они взялись и что послужило толчком. Иногда подобные мысли связываются между собой, порождают понятия, решают проблемы, выражаются в образах и словах, движутся дальше. А иногда их даже не замечаешь. Они остаются во тьме сознания, словно никогда не существовали. Может быть, откладываются где-то внутри, запечатлеваются в памяти, наносят травмы, которые так и остаются скрытыми.

А может быть, просто теряются и не возвращаются больше.

Витторио остановился у таможни. Припарковал машину на площадке и зашел в помещение гвардии, чтобы оставить на хранение пистолет. Он всегда все делал по правилам, согласно закону, не рискуя напрасно, а Сан-Марино, хоть и близко расположенное, все-таки иностранное государство во всех смыслах этого слова, со своими установлениями.

Он оставил пистолет в помещении гвардии Сан-Марино, и сделал это быстро, потому что здесь его знали. Снова сел в машину и стал подниматься по горе в город, круг за кругом. По дороге останавливался в пяти различных банках и клал на счета по двадцать миллионов наличными, думая, как повторит этот путь через пару недель, после того как съездит в Швейцарию и заберет из тамошнего банка вторую часть гонорара. Взобравшись наверх, не стал въезжать в город, а, минуя Ворота Родины, развернулся вокруг первой из трех гор. Остановился на площадке, вышел из машины и открыл дверь, ведущую в офис, зажатый между газетным киоском и баром. Бросил взгляд на почтовый ящик под табличкой «Ювелирные изделия Титано», проследовал мимо, увидев, что оттуда торчит лишь глянцевый листок рекламы. В офисе тоже не было ничего особенного: стол с компьютером, вращающееся кресло и закрытый архивный шкаф. В полуподвале – туалет, рядом еще два шкафчика. В одном лежала колода карт, какая-то одежда, еще запакованная в целлофан, и гримировальный набор. Во втором – духовое ружье «итака» 12-го калибра, со спиленным прикладом, карабин «везерби», к нему оптический прицел «найтфорс» с увеличением в 36 раз, и автомат «хеклер-энд-кох», уже с глушителем.

Перед тем как выйти из офиса, Витторио вынул из ящика стола перекидной ежедневник и быстро его просмотрел, водя пальцем по колонке имен и адресов. Вздохнул, увидев, что настала очередь городской библиотеки Кавриате, провинция Бергамо, и прочитал рядом с адресом сноску: «Максимум скопления народа: суббота, вторая половина дня (университетские студенты). Библиотекарша молодая, симпатичная. Может запомнить: абонентов преклонного возраста, клиентов без карточек, красивых парней». Витторио извлек из архивного шкафа искусственную челюсть с одним сломанным зубом, парик, цветные контактные линзы и пудру, чтобы придать бледность лицу. Из одежды, развешенной на крючках, выбрал джинсы, белую рубашку, синий свитер, и все это сложил в сумку. Посмотрел на часы и заторопился. Нужно было еще забрать пистолет, найти место, чтобы переодеться, и успеть в Бергамо на связь по чату.

Дзынь.

– Вот они.

Я запустил программу, которая подает сигнал всякий раз, когда абонент с определенным ником выходит в чат. Я сделал это сам, без помощи Луизы: такой уровень и мне доступен. Всякий раз, когда Питбуль или Старик соединяются с чатом, компьютер звоночком оповещает меня. Он мог бы даже говорить: «Попался!» – но для этого нужно знать больше, чем знаю я, или обратиться к Луизе, а я не хочу лишний раз ее эксплуатировать. Она и так потратила на меня много времени.

Мы вместе выяснили, сколько раз Питбуль и Старик связывались с чатом за последний год. Четырнадцать раз, всего четырнадцать. Потом мы выяснили, сколько раз они выходили на связь одновременно. Четырнадцать. Каждый раз не больше чем на десять минут. Питбуль и Старик выходят в чат, только чтобы связаться друг с другом, и к тому же общаются недолго. «Почему они не разговаривают по телефону?» – заинтересовалась Луиза. Думаю, с этого момента история увлекла ее.

Мы попытались что-то о них выяснить. Откуда они выходят на связь, к примеру. Если бы это были внутренние абоненты, с нашего телефонного узла, мы тут же узнали бы номера их телефонов. Но то были внешние абоненты, которые могут выходить на связь откуда угодно, хоть из Австралии.

– Вот они, Луиза, иди посмотри.

Луиза отрывается от своего терминала и подходит к моему. Так торопится, что забывает о Псе, который спит у меня под боком, и перепрыгивает через него, будто через какую-нибудь сумку. Тот даже не шевелится, продолжает спать, уткнувшись носом в пол, где от его дыхания остается влажное пятнышко.

– Черт, да, они.

Внешние абоненты. Я бы в таком случае растерялся, но Луиза – нет, Луиза разбирается в этом лучше меня, не так, как Маури, но уж точно лучше меня. Она сначала допытывалась, почему меня это так интересует. Не связано ли это как-то с той девицей, поскольку в последнее время ничто другое меня не занимает.

– В некотором смысле, – ответил я. – Я хочу сделать одну вещь. Я могу сделать одну вещь. Это – единственная отдушина, Луиза: только так я способен выйти из апатии. Помоги.

<Старик> Все прошло хорошо?

<Питбуль> Хорошо.

<Старик> Здесь у меня тоже. Все довольны. Как ты себя чувствуешь?

<Питбуль> Прекрасно. Как всегда.

<Старик> А я вот приболел. Грипп.

Луиза кладет руку мне на плечо, склоняется к монитору. Чувствую, как ее грудь мне давит на спину, и весь напрягаюсь. Она этого даже не замечает.

– Но почему они не разговаривают по телефону? – продолжает недоумевать Луиза. – Что такое они сообщают друг другу, ради чего весь этот тарарам?

Внешние абоненты. Луизе удалось выйти на IP-адреса Питбуля и Старика. Несколько последовательностей из одиннадцати чисел, разделенных на четыре группы, отделяются друг от друга точками: 194.242.155.63, 195.321.192.34 и так далее; первые цифры указывают провайдера, а последние – абонента, который выходит на связь. Сами по себе, однако, они ничего не обозначают, потому что их каждый раз использует другой абонент, в зависимости от того, какой адрес сейчас свободен. Тупик.

<Питбуль> Когда нужен следующий?

<Старик> Скоро. Есть один клиент, который меня торопит.

<Питбуль> Трудностей не возникнет.

<Старик> Даже в такой короткий срок?

<Питбуль> Трудностей не возникнет.

Луиза мотает головой. Хочет сделать шаг, но подпрыгивает, ощутив между ремешками сандалий гладкую шерсть Пса. Переходит на другую сторону и нависает надо мной, как прежде, положив мне ладони на плечи, упершись грудью в лопатку, устремив взгляд в монитор. У нее в руке зажженная сигарета, и дым ест мне глаза.

Внешние абоненты. Луиза говорит, есть способ что-нибудь о них выяснить. Не очень удобный способ, но есть.

– В каком смысле – удобный? – спрашиваю я.

– Сначала скажи, почему тебя это так интересует? – спрашивает она.

Не так просто объяснить, ибо настоящего, истинного мотива у меня нет. Когда ты влюблен в девушку, а она тебя бросила, и ты себя чувствуешь куском дерьма и не хочешь ничего делать, только думать о ней, какая она была красивая, какая нежная, как тебе теперь ее не хватает, – вдруг нет-нет да и промелькнет мысль, что это не из-за нее ты себя чувствуешь куском дерьма, просто ты все время был дерьмом, уж такова жизнь. И остается альтернатива: или ты не выходишь из дыры, в которую себя загнал, и продолжаешь до бесконечности плакать, смотреть МТВ и, ладно, в общем, так и продолжаешь бить баклуши, день за днем; или же ты стряхиваешь с себя апатию и что-то предпринимаешь, все равно что, главное, чтобы дело как-нибудь касалось ее, иначе не получится о ней думать и дело не сможет тебя увлечь. Кристин нравились собаки, похожие на питбуля. Эти двое обсуждают питбулей и говорят о них странные вещи, которые меня озадачивают и которые, я знаю, не понравились бы Кристин. Я хочу узнать, что за этим кроется. Хочу распутать эту историю, чтобы не выглядеть в глазах Кристин куском дерьма, хотя она, наверное, о моих потугах никогда и не узнает. Не знаю, есть ли тут логика, но я так чувствую. С тебя довольно?

Когда я дошел до этого места, Луиза скорчила рожу, пожала плечами и объяснила, каким образом можно было бы разузнать побольше.

Внешние абоненты. Определяешь провайдера, на которого указывают три первые цифры IP-адреса, и спрашиваешь у него, кто выходил на связь в конкретный день, в конкретный час, в конкретную минуту, используя конкретный IP-адрес. Провайдер это знает. Провайдер знает номер телефона своего абонента. Самое трудное – добиться, чтобы он тебе это сказал.

Луиза в таких делах разбирается гораздо лучше меня. Она определила целый ряд провайдеров и всех их обзвонила из офиса. С некоторыми мы были непосредственно связаны по работе, и получить сведения оказалось легко. Для других приходилось выдумывать какой-нибудь предлог, типа того, что абонент нам доставил неприятности, мы хотели бы выяснить, если это возможно, сделайте одолжение, спасибо. Некоторые желали перезвонить к нам в офис, убедиться, что мы тоже провайдеры. Некоторые так ничего нам и не сообщили. Раздобыв номера телефонов, мы тотчас же позвонили по 1412 в «Телеком», чтобы узнать адреса.

«Вы позвонили в службу 1412 „Телеком Италия“. Мы поможем вам установить имя и адрес по номеру телефона. Наберите номер…»

Мы попробовали шесть номеров.

Питбуль: городская библиотека Вилла Спада, Болонья. Городская библиотека Варезе. Интернет-кафе «Андромеда», Падуя.

Старик: аэропорт Леонардо да Винчи, Фьюмичино. Интернет-кафе «Ксения», Рим. Городская библиотека Сабаудии, Латина.

Общественные места, которыми может воспользоваться каждый. Для нас бесполезные.

Оставшиеся восемь номеров мы даже не стали расшифровывать.

<Старик> У клиента особые требования. Встреча будет непростой.

<Питбуль> Нет проблем. Дайте мне знать.

/Суббота 30 сент. 16.08.52 Pdt 2000/ Pit bull left private chat.

Луиза отстраняется от меня. Вздыхает. Шепчет:

– Черт знает, что такое… – и возвращается к своему терминалу.

Я по-прежнему гляжу на экран. Отключаюсь, выхожу из чата, потому что мысли мои заняты другим. Старик сказал одну вещь, произнес одно слово – и я все понял. И мне стало страшно. То есть сказал он две важные вещи.

Первая.

– Луиза, знаешь, о чем говорят эти два ублюдка?

– О собаках, – тут же отвечает она.

– Да, но вовсе не о продаже щенков. Тут кроется что-то очень скверное…

– Что?

– Собачьи бои. Ты видела, что сказал Старик? Он сказал: «Встреча будет непростой…» Речь идет о встречах, о боях между питбулями, Луиза. Смертельные схватки злобных, свирепых псов. Эти типы организуют собачьи бои.

– Вот ублюдки…

Вторая.

– Луиза, раз они выходят на связь только из общественных мест, обнаружить их невозможно, так?

– Ну да, ты же сам видел.

– Старик сказал, что у него грипп, вдруг он на этот раз вышел в чат из дома?

Луиза округляет губы и поднимает бровь, только одну, не знаю, как это у нее получается. В руке у нее карандаш, она им постукивает по губам, кивая.

– Может быть, – заявляет наконец она.

Снова встает из-за своего терминала и подходит к моему. На этот раз Пес поднимает голову, но ей наплевать. Она быстро находит IP Старика.

192.204.197.12.

Провайдер из Сабаудии, провинция Латина. Луиза снимает трубку с телефона, который стоит у меня на столе, рядом с компьютером, и звонит.

Говорит она долго, насчет номера всего несколько слов, потом – пытаясь отвязаться от типа, который даже на расстоянии, через трубку, кажется королем зануд.

Пишет номер на листке и отдергивает руку, когда я собираюсь его взять. Хочет сама набрать 1412.

«Номер телефона, введенный вами, соответствует…»

Фамилия: Д'Оррико.

Имя: Альберто, адвокат.

Адрес: Южная набережная, 25а. 04016, Сабаудия, провинция Латина.

– Попался! – восклицает Луиза и улыбается так, как никогда раньше не улыбалась.

Я кладу ей руки на плечи, непроизвольно сжимаю. Она как-то странно смотрит на меня, то ли удивленно, то ли с опаской, и в этот момент все снова рушится. Не из-за нее, не из-за этой ее реакции. Если бы она продолжала улыбаться, я бы, наверное, ее поцеловал, не сдержав порыва; не знаю, каким бы вышел тот поцелуй: красивым, но, скорее всего, не столь уж значимым. А потом, скорее всего, она бы меня убила. А рушится все потому, что я отдаю себе отчет в одной простой вещи: все это ни к чему. Что бы я ни предпринял, моей любви конец, мне дали отставку. Казалось, будто я нашел выход, но это был лишь момент, один-единственный момент, а теперь все вернулось на круги своя. Вот-вот опять начну думать о Кристин, о том, как мне ее не хватает, и о том, что я – кусок дерьма. Та же самая бодяга день за днем.

А Луиза, наоборот, пребывает в эйфории. Она успокаивается, едва я убираю руки, и показывает листок, где записан номер телефона, имя и адрес.

– И что теперь? – спрашивает она.

Я развожу руками:

– Что?

Луиза в задумчивости кусает губы.

– Не знаю, стоит ли обращаться в полицию. Кажется, то, что мы проделали, не совсем законно. И потом, если узнает начальство, нас обоих попрут.

– Может быть, – подсказываю я, – существует какое-нибудь общество защиты собак…

– Попробуем узнать, – заявляет Луиза, отрываясь от терминала и поднимая трубку. – Один мой друг работает в собачьем питомнике, когда мы увидимся, я у него спрошу. А пока… – Она подкладывает листок под коврик для мыши, так, чтобы цифры оставались видны, и быстро набирает номер.

Абонент отвечает после второго гудка, как будто он только что повесил трубку и еще не отошел от телефона.

– Адвокат Альберто Д'Оррико? – спрашивает Луиза.

– Да.

– Мы знаем, чем вы занимаетесь, ублюдки.

И она вешает трубку. Потом смотрит на меня с довольной улыбкой. Закуривает очередную сигарету.

– Хоть шороху навели, – говорит Луиза. – Хоть что-то сделали, а?

Отправитель: Старик.

Адресат: Питбуль.

Тема: чрезвычайной важности!

Свяжитесь со мной в новом чате, договоримся о встрече.

У нас проблема.

Кабинет Грации.

На втором этаже, выделенный на время из помещений оперативного отдела. Прежде: кладовка для старых документов, огромные картонные коробки, полные пожелтевших папок, перевязанных бечевками. Теперь: коробки грудой лежат у стены, под окном.

Десять квадратных метров. Два стола, вращающееся кресло, стул, раскладушка, вешалка, дверь, окно. Роскошь: магнитная доска и корзинка для бумаг.

В середине стола (серый пластик, окантовка из черной резины): раскрытый, включенный ноутбук, на мониторе заставка (взрывы астероидов в космическом пространстве). Внешний модем подключен к Интернету через удлинитель: зеленый пластмассовый провод исчезает за приоткрытой дверью. Мышь на коврике, где в стиле гиперреализма изображена яичница на сковородке.

Возле компьютера, в беспорядке: выдержки из протоколов допросов и свидетельских показаний, которые нужно проверить заново, одну за другой; уже проверенные, текстом вниз, разбросаны как попало, а те, которые предстоит проверить, разложены ровными стопочками (на уголке верхнего листка – коричневый кружок от стаканчика с кофе). Рядом со всем этим: две пухлые раскрытые папки. Надпись на первой: «Убийство Барраку и прочих». На второй: «Убийство Акунина и прочих». Из этой второй папки наполовину высовывается перевернутая вверх ногами черно-белая фотография инспектора Бонетти (темное, расплывшееся пятно на стене, прямо за головой инспектора, склоненной к плечу: глаза полуоткрыты, у ноздрей запеклась кровь, угол рта приподнят, видны зубы).

На столе у окна: результаты лабораторных исследований сумки, найденной в аэропорту (отрицательные). Рапорт Регионального управления по борьбе с мафией по поводу возможных связей между убийством Барраку и убийством Акунина (результат отрицательный). Рапорт Полицейского управления Палермо относительно группировки Мадония Кармело, заинтересованной в устранении Барраку. Предмет: расследование по поводу известных киллеров (результат отрицательный). Заметки на полях, сделанные Ди Карой («Ни один из известных нам киллеров не мог совершить такое. Руку на отсечение»). Рапорт Полицейского управления Рима по поводу семьи Дмитрия Зурова, заинтересованной в убийстве Акунина. Цель: обнаружить человека, который мог бы действовать, как тот киллер в аэропорту (результат отрицательный).

В корзине для бумаг: пластиковый стаканчик из-под кофе.

На магнитной доске: ничего.

В кармане куртки, которая висит на стуле: чек из аптеки на улице Маркони и моментальный тест на беременность, еще не распечатанный.

Грация: над всем этим, проверяет свою первую догадку. Компьютер, найденный в спальне Джимми (принадлежит семье Барраку, отпечатки пальцев его самого и жены), был подсоединен к сайту, посвященному собакам (http://dogfighter.com/), и на мониторе оставалась картинка, изображающая питбуля. В сумке из аэропорта другой питбуль смотрел на нее со страниц журнала. Два совпадения – уже связь, а в случае серийных убийств это было бы подписью. Случались ли в последние годы другие убийства, в которых так или иначе проявлялся питбуль? Запрос в Центральный архив итальянской полиции. Официальный запрос в ОАНП, (Отдел анализа насильственных преступлений), где существует банк компьютерных данных о немотивированных убийствах. Телефонограммы периферийным лабораториям, комиссариатам и постам карабинеров.

Четыре ответа.

Кабинет Грации.

На раскладушке: спортивная сумка, в ней – смена белья, джемпер и зубная щетка. Прошлой ночью: охлаждение отношений с Симоне, спали спина к спине, стараясь отодвинуться друг от друга как можно дальше на узкой кровати («Куда ты уходишь с сумкой?» – «Заночую на работе, много дел, как всегда». – «Но потом ты вернешься?»).

На столе у стены, разложенные по порядку, листочки с донесениями и рапортами по поводу:

– декабрь 1999 года, убийство Панделлы, Перуджа. Около 7.30 профессор Эмилио Панделла вышел из дому и направился на работу в больницу Сильвестрини, как он это делал каждое утро. Он подошел к машине, припаркованной у тротуара чуть поодаль, и уже собирался завести мотор, когда к нему приблизился мужчина крепкого сложения, хромающий на левую ногу, и трижды выстрелил профессору в голову из пистолета калибра 4 °Cв, убив его на месте. Из взятых впоследствии свидетельских показаний явствует: в дни, предшествовавшие преступлению, три подозрительные личности наблюдали за передвижениями профессора. На одном из них, под курткой, расстегнутой, несмотря на холод, была надета футболка с изображением питбуля (Перуджа, инспектор Гузберти).

– июнь 1998 года, убийство Д'Анджело–Кабона, Рим. В 19.45 кавалер Д'Анджело Франческо и его телохранитель Кабона Антонио, прозываемый Нино, были изрешечены многочисленными очередями из автомата девятого калибра, пока находились в кабине лифта, за решеткой, направляясь, по всей вероятности, на пятый этаж дома по улице Беато Анджелико, где кавалер проживал. С площадки третьего этажа стрелял Персикетти Элио, шестидесяти лет, друг семьи, проживающей на означенном этаже и в те дни совершавшей выигранную поездку на Мальдивские острова. Персикетти Элио, который дал о себе ложные сведения и скрылся с места преступления, описывается как пожилой мужчина в седом парике, краснолицый, ярко выраженный гомосексуалист. Было отмечено, что в дни, предшествовавшие убийству, в означенной квартире постоянно лаяла собака: Персикетти заявил, что это питбуль (Областное полицейское управление Рима, капитан Лояко).

– март 1998 года, убийство Раваррино, место не разглашается. В 16.18 Раваррино Мауриция, жена главы каморры Раваррино Микеле по кличке Блондинчик, была поражена в голову пулей калибра 30/387. Раваррино, сознавшаяся в убийстве мужа, содержалась под строгим наблюдением в крестьянской усадьбе, местоположение которой разглашению не подлежит. Выстрел был произведен со строящейся виллы на склоне расположенного напротив усадьбы холма, из ружья высокой точности прицела, если учесть расстояние (1095 м). Как в предшествующие дни, так и в день убийства местность контролировали сотрудники Центра личной охраны и местного комиссариата, которые не обнаружили ничего необычного. (Центр личной охраны, Рим, старший инспектор Маттеи.) На рапорте рукой Матеры приписано:

«Ты была права. Я прогнал через Патрике все рапорты патрульных в этой зоне. Тем утром коллеги из дорожной полиции остановили для проверки автомобиль „мегане-сценик“, взятый напрокат туристом. Не стали его отмечать, потому что он двигался в другом направлении и был припаркован сразу за Фонтанафреддой (Гр). Вероятно, оттуда наш друг прошел пешком пятнадцать километров и незамеченным добрался до виллы. Почему я утверждаю, что это он? Потому что на заднее стекло „мегане“ была приклеена картинка. А что было на картинке? Правильно: питбуль».

На том столе, где ноутбук, рядом с мышью, лежит сотовый телефон Грации: звук отключен, телефон не звонит, а вибрирует. В автоответчике голос Саррины: «Я в Комо. Проверил поступивший сигнал. В тысяча девятьсот девяностом году Питбуль взорвал полковника авиации, связанного со спецслужбами. Дело довольно темное, никто не хочет распространяться. Что мне делать – искать этого бригадира Карроне?»

В корзинке для бумаг: четыре пластиковых стаканчика из-под кофе.

На доске: в середине – фотография питбуля, вырезанная из журнала. Вокруг, лучами, стикеры с записями от руки. 1) Мужчина, 1.65–1.80. 2) Профессиональный киллер, не серийный убийца. 3) Прекрасно владеет оружием. Где тренируется? Где его берёт? Проверить. 4) Прекрасно умеет менять внешность. Где этому научился? 5) Милан–Рим–Гроссетто–Болонья–Перуджа–Комо. Вся Италия. Каким образом он путешествует? 6) Как выходит на связь с клиентами? 7) Как ему платят? 8) Кто он?

Грация: вышла, чтобы проверить свою вторую догадку. Для убийства Джимми и прочих он использовал стеклянные пули, покрытые пластиком. С ними трудно обращаться, их трудно найти. Зачем ему это? Зарегистрированы ли другие убийства, осуществленные с помощью подобных патронов? Срочные телефонограммы в комиссариаты, лаборатории, ОАНП и на посты карабинеров. В последнюю минуту: проверить не только нераскрытые убийства, но и раскрытые, а также самоубийства.

Два ответа.

Кабинет Грации.

На неубранной раскладушке – папки и отдельные листки (показания свидетелей, описания мест преступлений, результаты вскрытий, баллистические экспертизы). Под раскладушкой – черные ботинки (яростно запихнутые подальше). Пахнет затхлостью и по́том.

На столе, где компьютер: фотографии, сделанные во время вскрытия тела адвоката Бракетти, Комо. Рядом: упаковка из «Макдоналдса» с остатками кетчупа (бекон+картошка+наггетсы, девять штук), коробка из-под пиццы с помидорами и грибами («Фарчита», четыре порции), пластиковые контейнеры «Великой стены» (рис по-кантонски, кура с грибами и ростками бамбука).

На столе у стены поверх груды прочих бумаг – две раскрытые папки:

– сентябрь 1998 года, убийство Палладино, Феррара. Три выстрела в голову директора банка, которого ждал суд по обвинению в отмывании денег и мошенничестве. Пули из воска, вероятно перед употреблением замороженные сухим льдом. Баллистическая экспертиза: невозможна.

– декабрь 1997 года, самоубийство Грациани. Женщина стреляет себе в висок из спортивного пистолета 22-го калибра, принадлежащего одному из сыновей. Использует стеклянную пулю в пластиковой оболочке. При ударе деформировалась, канавок не осталось. Баллистическая экспертиза: невозможна.

В корзинке для бумаг: скомканные записи, стикеры, тринадцать пластиковых стаканчиков из-под кофе.

На доске: в центре – питбуль. Еще стикеры, лучами, по второму кругу. 9) Почему профессионал оставляет подпись, как серийный убийца? 10) Болонья, Феррара, Реджо-Эмилия. Пули, по которым невозможна экспертиза. (Второй листок, прилепленный к уголку этого): Все в одном регионе. Почему?

На полу, под столом, вибрирует мобильник. В автоответчике голос Саррины: «Ну, ты хоть раз можешь ответить? Я не нашел этого фельдфебеля Карроне, он как сквозь землю провалился. Поискать еще?»

Грация: в кабинете, сидит на кресле, закинув ноги на стол и скрестив их. Махровый носок спустился с одной ноги и свисает длинным белым плюмажем. Голова чуть склонилась к плечу. Сухожилия на шее, слева, во сне не беспокоят, но ох как заболят, когда настанет время пробудиться.

В кармане куртки, висящей на стуле: моментальный тест на беременность. Пока не распечатанный.

– Знаешь, я поговорила с тем моим другом, что работает в собачьем питомнике.

– А, да.

– Тебя это больше не волнует, так? А он вот что сказал: нам следует обратиться в полицию. Но я не знаю, думаю, не стоит.

– А? Конечно не стоит.

– Если мы позвоним анонимно, никто и пальцем не пошевелит, будь уверен. По-моему, на этом делу конец, хотя они, ублюдки, меня и достали. Разве что еще разок звякнуть адвокату, припугнуть его.

Я пожимаю плечами, бормочу что-то невнятное, чего не понимаю и сам. Мы с Луизой идем по площади Сан-Стефано, под галереей. Она подталкивает рукою велосипед, а я бреду рядом. Время от времени стукаюсь щиколоткой о педаль, но не отхожу.

– Послушай, – говорю наконец, – я сегодня не пойду на работу.

– С ума сошел? Почему?

– Мне надо заниматься. Я должен сдать экзамен.

– Ага, рассказывай…

– Нет, послушай, я болен. Я плохо себя чувствую.

– И это тоже расскажи кому-нибудь другому. Признайся, что не хочешь, вот и все. Я-то ведь не начальник. Не я тебя стану увольнять.

Вообще-то я был бы не прочь. Уволенный, без денег, без каких-либо занятий. Валялся бы на диване и медленно умирал от голода, жажды и летаргического сна. На какой-то момент я испытываю облегчение, расслабляюсь, плечи опускаются, спина крючком, руки безвольно болтаются. Потом от тоски перехватывает дыхание, как будто чья-то рука вцепилась мне в горло.

– И между прочим, в любой другой день ты мог бы остаться дома, но сегодня – никак. Вчера звонили из центра, из Милана, интересовались, сколько у нас служащих. Пахнет проверкой, и шеф хочет, чтобы все были. Потом это у него пройдет, но сегодня лучше не подставляться.

А когда это пройдет у меня? Как-то на днях я взял книгу в комнате Морбидо. У него экзамен по психиатрии, и на столе лежал огромный квадратный том в бордовом переплете. Краткий диагностический справочник, четвертый уровень. Там перечислены симптомы всех умственных расстройств, так что я уселся на постель Морбидо и стал искать свое. Резкая смена настроений. Депрессивный синдром. Ставится диагноз, если две недели подряд наблюдается не меньше пяти симптомов одновременно.

1) Подавленное настроение большую часть дня, ежедневно (да);

2) отсутствие удовольствия от работы, ярко выраженное снижение интереса ко всем или почти ко всем видам деятельности большую часть дня, почти ежедневно (чего уж там почти – ежедневно. Да, еще бы);

3) существенная потеря или прибавление в весе без соответствующего изменения питания (потеря в весе. Я и так был тощий; да, это тоже);

4) бессонница или повышенная сонливость почти ежедневно (да, бессоница);

5) психомоторная возбудимость или заторможенность почти ежедневно (да, заторможенность);

6) быстрая утомляемость, упадок сил почти ежедневно (черт, да!);

7) комплекс неполноценности или чувство вины, преувеличенные либо надуманные; возможны бредовые состояния (насчет бредовых не знаю, а вообще-то да);

8) снижение мыслительных способностей, невозможность сосредоточиться, нерешительность (ну, решительным я никогда не был. Да; пункт девятый, последний);

9) навязчивые мысли о смерти, навязчивые суицидные представления без определенного плана (Алекс, да, девять из девяти! Все со мной).

Когда Морбидо вернулся, я ему заявил:

– Морбидо, ты можешь изучать меня как клинический случай. Перед тобой классический пример депрессивного синдрома.

– Да поди ты, – отмахнулся он, – просто тебе не повезло, и ты совсем опустился.

– Мои поздравления, – поклонился я. – Доктор Морбиделли, у вас как у психиатра большое будущее. На чем вы специализируетесь?

– На ортопедии.

– Тем лучше.

Я подношу руку ко рту и вдруг обнаруживаю, что весь зарос. Обычно это не очень заметно, волосы у меня светлые, но я не брился уже пять дней, и теперь, наверное, щетина видна. Вот именно: не борода, а неопрятная щетина, жесткая, колючая; едва я ее замечаю, как она начинает мне досаждать, трется о воротник рубашки. На какой-то момент возникает намерение побриться, едва вернувшись домой, но тут же наваливается неодолимая усталость, и я понимаю, что не стану этого делать. Примерно то же самое происходит и с мытьем.

Зато у Луизы свежий, аккуратный вид. У нее от волос пахнет душистым шампунем, и когда она замедляет шаг, чтобы спуститься с галереи и пересечь площадь, я подхожу к ней сзади и принюхиваюсь. Экзотический запах, бальзам-ополаскиватель для волос с протеинами шелка, я тоже таким пользовался, раньше. На ней красный шерстяной джемпер на молнии, с кармашком, как у кенгуру, и оттуда торчит пачка сигарет. Кроме этого, поддельные африканские и индейские бусы, армейские штаны с множеством карманов и сандалии. Я и на этот раз хорошо ее рассмотрел, пользуясь тем, что иду сзади и она меня не видит.

Мы вместе входим во дворец, где расположен «Фрискайнет», и Луиза оставляет велосипед в парадной. Наклоняется, чтобы скрепить цепь на переднем колесе, джемпер задирается, видна полоска загорелой кожи. Я себя спрашиваю: не слишком ли жадно я смотрю на Луизу, и в то же время во мне пробуждается желание, а одновременно наваливается целый ворох чувств вины, смотри номер 7 вышеприведенного списка.

– Где твое чудище? – спрашивает Луиза, поднимаясь по ступенькам.

Такое впечатление, что она привыкла и не стала бы возражать, если бы я приводил Пса с собой.

– Дома, – отвечаю я. – Заперт в моей комнате.

– Разгавкается, сгрызет все твои тапочки.

– Просто разгавкается. Тапочки он уже давно сгрыз.

Поднимаемся на третий этаж. Заходим. За столом записи сидит начальник. Он заполняет абонемент, и вид у него злобный.

– Я же сказал, чтобы сегодня явились все! – рычит он.

– Вот мы и пришли, – говорит Луиза.

– С опозданием. А Маури с Кристиной даже еще не показывались. Ты только посмотри: мне приходится делать работу секретаря!

Хоть какую-то работу, думаю я; уверен, что и Луиза подумала то же, поскольку глядит на меня с улыбкой. На меня накатывает нежность и выплескивается очередной фонтан чувства вины.

Сидя перед своим терминалом, я себя чувствую так, как описано в пунктах 2, 6 и 8, и раздумываю о двух вещах: а) выйдет скандал, если я буду пялиться в пустой монитор, который даже не в силах включить; б) Морбидо – засранец. Поворачиваюсь к Луизе, которая удобно устроилась в кресле, включила терминал, спустила ремешок сандалий и закурила первую сигарету.

– Послушай, Луиза, – начинаю я. – Как ты думаешь, если мне пойти к психологу, это будет очень гнусно?

– Из-за твоей пассии?

– Не из-за пассии… то есть да, то есть не только. Боюсь, у меня депрессия.

Это, наверное, прозвучало на полном серьезе, потому что Луиза повернулась и смотрит на меня, а между тонких бровей прорезалась маленькая морщинка. Пожимает плечами, слегка касается пары клавиш, переводит взгляд на терминал.

– Почему бы не пойти… – рассуждает она, будто сама с собой. – Лучше к психологу, чем к астрологу. Я однажды ходила.

Снова нажимает на клавиши, ждет. Я молча смотрю на нее, зная, что она чувствует на себе мой взгляд. Наконец сдаюсь.

– Зачем?

– Нарушенный баланс питания. Булимия. Я весила почти восемьдесят килограммов.

– И помогло?

Она разворачивается ко мне вместе с креслом. Поднимает джемпер на бедрах.

– Смотри сам! – говорит. – Теперь я вешу пятьдесят два. Конечно помогло. Это было три года назад.

Я не могу себе представить Луизу толстой. Не могу себе представить Луизу больной. Рассерженной, коварной, жесткой, несдержанной – это да, это может быть; но больной, с нарушенным балансом питания – нет.

– Почему? – спрашиваю я.

– Что – почему? Почему помогло? Потому что доктор Вичентини мне назначил лечение.

– Да нет, я не о том. Почему ты заболела?

Луиза снова поворачивается к терминалу. Не хочет рассказывать. Или скорее не так. Она хотела бы рассказать о своей болезни, может, не именно мне, но хотела бы рассказать, только нет настроения. Или нет, скорее даже не так: настроение есть. Только это непросто.

– Тебя бросил парень?

Луиза хохочет. Сначала раскрывает рот и как-то хлюпает носом, потом просто хохочет до слез. Я знал, что это бред собачий, и сказал нарочно, чтобы снять напряжение, сломать лед. Почему ничего такого мне никогда не приходило в голову с Кристин? С ней мне не удавалось найти верный тон. Вообразить только: она злится, молчит, а я вовремя говорю какую-нибудь глупость, и она смеется, обнимает меня. Никогда такого не было, черт побери.

– Нет, я же тебе говорила. Я всегда сама бросала парней.

Снова смотрит на терминал, но теперь, я знаю, она уже не сможет отмолчаться. И жду. Включаю свой компьютер и делаю вид, будто жду, пока загорится экран.

– Мои родители развелись, когда мне было десять лет, – вдруг начинает Луиза. – Отец нас оставил, меня, маму и бабушку. И правильно сделал – мама была сумасшедшая. Пять лет назад она покончила с собой.

Я смотрю на Луизу. Свет от монитора отражается в ее глазах, и мне кажется, будто зеленую радужку что-то заволакивает. Что-то блестящее. Вскакиваю с места, хочу обнять ее, но Луиза, не оборачиваясь, отстраняет меня рукой.

– Нет, – говорит она, – не надо. Это дело прошлое. Я это пережила и теперь чувствую себя хорошо.

Я так и застыл в неловкой позе, на полусогнутых ногах, оторвав зад от кресла. Никак не могу решиться, встать мне или сесть на место, и все-таки встаю, в ту самую минуту, как в комнату входит начальник. Он сверлит меня взглядом, увидев, что я вскочил без всякой причины, словно в чем-то провинился.

– Кто-нибудь знает, куда запропастился тройник с немецкой розеткой? – спрашивает он. Луиза не оборачивается, внимательно смотрит на монитор, так что начальник обращается ко мне. – Тратишь уйму денег на удлинители и разные прибамбасы, а когда что-то понадобится, никогда не найдешь. Почему бы это, а?

– Чего? – Я хлопаю глазами и развожу руками.

В дверь звонят. Шеф замирает, потом вдруг припоминает, что он сегодня за секретаршу, и подпрыгивает, будто укушенный тарантулом.

– Вот дерьмо! – рычит он, выскакивая из комнаты. – Алекс! – слышу его вопль из-за двери. – Найди мне этот тройник! С немецкой розеткой!

Где же его искать? Шеф прав, мы покупаем кучу барахла, а когда надо, ничего нет. Я оглядываюсь вокруг, примечаю ящики столов и шкафы, надо бы их открыть, проверить, но мешает непреодолимая усталость. Пункты 1–9 одновременно, в полном объеме, и передо мной задача, которая кажется невыполнимой.

– Тут что-то такое валяется, – подсказывает Луиза. – Мне оно не нужно. Если сможешь вытащить, забирай.

«Тут» – значит у нее под столом, я наклоняюсь и понимаю, что означает «если сможешь вытащить». Стол у Луизы низенький, закрытый спереди и по бокам пластмассовыми панелями, похожий на большую прямоугольную шкатулку, набитую лохмами пыли, перепутанными проводами, розетками. Тройник в правом углу, среди груды барахла, но оттуда его не достать, там системный блок, приходится согнуться в три погибели, встать на колени и лезть под стол.

– Черт, – бормочу я; ноздри забиваются пылью, от системного блока исходит жар.

Луиза хихикает, отодвигает ноги, чуть-чуть, только чтобы я смог пролезть. Я заползаю еще дальше, падаю на бок, приподнимаюсь на локте. Вижу тройник, но вижу и еще одну вещь, которая меня отвлекает. Серебряную цепочку на щиколотке Луизы: легкие звенья подрагивают на загорелой коже с тонкими, более светлыми складочками. На цепочке подвешено сердечко. Сам не знаю зачем, я протягиваю руку и дотрагиваюсь до него кончиком пальца.

Луиза поднимает ногу. Сбрасывает сандалию, кладет мне на голову босую ступню, слегка прижимает. Не знаю, что это должно означать: то ли она меня отталкивает, слегка, нежно; то ли пытается грубовато, по-дружески приласкать, как ласкают собаку; то ли что-то большее. Я знаю только одно: желание раскаленным клинком впивается в низ живота, в трусах начинает корчиться резкая, неистовая эрекция. В этот момент в комнате, за пластиковой стенкой, скрывающей меня, слышится голос.

– Ты, должно быть, Луиза.

Это не голос шефа и не голос Маури. Этот голос я не узнаю. Кто там?

Слышу что-то вроде короткого кашля. Босая нога Луизы скользит по моей спине, становится невероятно тяжелой.

Мне страшно.

Я вижу, как рука Луизы падает с края стола и неподвижно свисает вдоль тела, сигарета все еще дымится в согнутых пальцах.

Мне страшно.

Человек, чей голос я только что слышал, все еще в комнате. Он не двигается с места. Запертый в пластиковой шкатулке, я его чувствую. Он не произносит ни слова, ничего не делает, даже, может быть, не дышит, но я чувствую, что он там.

И мне страшно.

Во мне нет ни мыслей, ни ощущений, ни инстинктов. Я – полый цилиндр, покрытый связками заледенелых, обнаженных нервов. Мне кажется, будто все вокруг разбухает, растет в ширину, в том числе и я сам, вне фокуса, незаметный, потерянный, почти бездыханный. Ни единой мысли, никакой умственной деятельности, ни малейшей догадки, только льдинки на нервных окончаниях да ледяное дыхание, замерзающее во рту, не имеющее силы выйти за преграду зубов, выставленных в оскале. Сколько времени я так сижу?

Он зашевелился. Слышу его шаги по пыльному полу. Он покидает комнату.

Я мгновенно прихожу в себя. Лед на нервных окончаниях тает, но всему телу бегают мурашки. Волосы на затылке пропитаны холодным потом. Болит локоть, которым я упираюсь в пол, бок совсем онемел. Я обретаю способность думать. «Что за чертовщина здесь творится? – спрашиваю я себя. – Кто это был? Что это было? Луиза…»

Я выползаю из-под стола, стараясь не шуметь. Встаю, схватившись за стенку, сорвав кусок пластика. Не знаю, достанет ли сил идти. Но на вопль, который я издаю, едва увидев Луизу, ее голову, откинутую назад, черную дыру, которая образовалась вместо одного глаза, – на этот вопль сил достает.

Слышу шорох в кабинете шефа. Резиновые подошвы скрипят на терракотовых плитках пола. Увидев Луизу, я отпрянул и теперь стою перед самой дверью. Хватаюсь за ручку, не дожидаясь, пока он войдет, захлопываю дверь перед самым его носом, наваливаюсь изо всех сил, вижу, как он отдергивает голову, лицо перекошено от боли. Быстро убирает пальцы.

Ключа нет. Я вжимаюсь в дверь спиною, широко расставляю ноги и держусь крепко; тот, снаружи, толкает и толкает, но он не сильнее меня, а когда я упираюсь пятками в стол Луизы и стол выдерживает, становится ясно, что ему не войти.

Он это тоже понимает и перестает толкать.

– Алессандро… – шепчет он из-за двери. – Открой, пожалуйста.

Черта с два. Я напираю еще сильнее, прижав голову к косяку. Благодарю Бога за то, что «Фрискайнет» расположен в центре города в старинном дворце, где все крепкое, как было когда-то, включая двери и косяки. Даю сам себе клятву, что если выйду отсюда живым, всю оставшуюся жизнь посвящу поискам денег для реставрации расписанного фресками потолка. Столько всякой муры проносится в голове; не будь я вне себя, я бы удивился, как много мыслей возникает сразу и как стремительно они сменяют друг друга.

Что-то стучит по двери, но не может проникнуть сквозь твердую древесину. Два удара, будто кто-то забивает слишком короткий гвоздь. Два удара, и все.

– Алессандро. Пожалуйста.

Я держусь. Что-то должно случиться, кто-то должен прийти. Я держусь. За мною – дверь, и если я не дрогну, не поддамся ни на миллиметр, он не сможет войти. Есть еще окно, но это третий этаж, он не умеет летать, и потом, он еще здесь, за дверью, в кабинете шефа. Я слышу, как он ходит. Рвет бумагу. Двигает мебель. Расстегивает молнию.

Слышу всплеск, глухой удар по чему-то плотному. По двери.

Отскакиваю назад, когда красноватая, пенистая жидкость просачивается в щель и двумя волнами достигает чуть ли не середины комнаты. Испускаю вопль, когда от едкого запаха бензина спирает дыхание. Зажмуриваю глаза, но вспыхнувшее пламя проникает даже сквозь сомкнутые веки.

Через мгновение открывается дверь.

Не думая ни о чем – задумавшись хоть на минуту, я бы никогда этого не сделал, – поворачиваюсь, бегу и выпрыгиваю в окно.

Благодаренье Богу, в Болонье повсюду галереи. Я падаю на крышу одной из них, качусь по черепицам и не могу ни за что зацепиться. Размахиваю как попало ногами и руками, но когда усилия мои становятся хоть немного осмысленными, уже поздно, я перекатываюсь через край и лечу на землю.

Падаю, как мешок, посреди улицы на спину. От удара останавливается дыхание, поясницу пронзает боль, она нарастает, вот-вот что-то оборвется внутри. Потом кто-то берет меня под мышки, ставит на ноги, дыхание возвращается; я начинаю икать, натужно, хрипло, словно рыча от злости.

Вокруг меня голоса.

Режущая боль в пояснице.

– Боже мой, убился!

– Он свалился сверху, как это вышло?

– Позовите кого-нибудь! Позвоните в «скорую», давайте его посадим.

Поднимаю голову, смотрю, откуда я упал, и думаю, что вряд ли так уж сильно расшибся. Колонны, на которых держится галерея, примерно в рост человека. Разницу в высоте я преодолел, катясь по крыше. И вот я вырываюсь из рук мужчины, который меня держит, и пытаюсь сделать шаг.

– Со мной все в порядке, – говорю.

В голове все перепуталось, я еще не в силах думать, мне еще не приходит на память Луиза.

Потом я вижу его.

Я догадываюсь, кто это, по тому, как он смотрит на меня. Стоит за колонной, одна рука спрятана в кармане кожаной куртки до середины бедра, на лбу ссадина, из которой еще сочится кровь. Волосы выкрашены в рыжий цвет, в левой ноздре кольцо. На первый взгляд, молодой; если приглядеться, то непонятно, какого возраста: неопределенного. Он смотрит на меня, вроде бы чего-то ждет, а я ничего не соображаю. Мне страшно, не так, как раньше, но все-таки страшно, и я не знаю, что делать, разве что убраться отсюда поскорей, отойти подальше, больше не видеть его.

Мужчина, который держал меня под мышки, протягивает руку, потому что меня качает, но я эту руку отталкиваю.

– Куда вы? Оставайтесь здесь, вы сильно ушиблись…

– Пусть идет куда хочет. Взгляните, на кого он похож, наверное, наркоман.

– Он свалился оттуда. Ой, там пожар!

Все поворачиваются, задирают головы, а я, пользуясь этим, ускользаю. Шаг за шагом тащусь вдоль галереи, прижимая руки к бокам, стискивая поясницу.

Он идет следом.

Матера, в дверях:

– Грация? Поступил сигнал, беги скорее.

Я иду медленно. Хромаю на одну ногу, очень болит локоть, но все же я иду. Я и вправду похож на сумасшедшего, весь в пыли, чумазый, рука в спекшейся крови, рубашка порвана на локте, брюки на колене: наркоман в тяжелом бреду. Люди расступаются передо мной, но я как раз направляюсь туда, где их больше, и когда галерея пустеет, перехожу на другую сторону улицы. И снова иду, медленно, но неуклонно.

Он идет следом. Тоже медленно, в нескольких метрах позади. Держит руку в кармане, но не вытаскивает ее и не приближается. Во всяком случае, пока вокруг люди, так я думаю.

Я мог бы завопить, схватить кого-нибудь за грудки, крикнуть: «Это он! Он!» – но я боюсь, что люди разбегутся и я останусь в галерее один. И потом, я даже не знаю, кто этот человек. Вот если бы мне встретился полицейский. Но полицейских не видно.

Он идет следом. Когда ему кажется, что я ускоряю шаг, он тоже идет быстрее, а когда я останавливаюсь у перехода, даже не притворяется, будто разглядывает витрину, а просто останавливается тоже и смотрит на меня. Не подходит; думаю, боится, что я вцеплюсь в кого-нибудь и начну кричать. Думаю, он по-другому хочет разделаться со мной. Думаю, он хочет меня убить, но не таким способом.

Улица, пролегающая между моим домом и фирмой провайдера, никогда не казалась мне такой длинной, как в это утро. Уже недалеко, вот и перекресток, полукруг площади Маджиоре и книжный магазин Фельтринелли. Всюду полно народу, даже в этот час. Женщины ходят по магазинам. Студенты. Таксисты стоят на площади. Опять студенты. Иммигранты торгуют чем-то в галерее на улице Уго Басси, разложив товар прямо на асфальте. Студенты. Студенты. Студенты. Ни разу Болонья не казалась мне такой многолюдной. Целая толпа скапливается у перехода под двумя башнями; люди шныряют туда-сюда, уворачиваясь от автобусов. Я втискиваюсь в самую гущу. А он? Останавливается в нескольких метрах, смотрит на меня. Идет следом.

Может быть, если бы в голове у меня прояснилось, если бы я не падал с третьего этажа, прыгая из помещения, объятого пламенем; если бы я не сидел за пластиковой панелью стола, пока какой-то урод убивал мою лучшую подругу; если бы, говорю, у меня прояснилось в голове, я, может быть, что-нибудь предпринял. Побежал бы, позвал на помощь, загородился ребенком, что угодно. Но в том состоянии, в каком я нахожусь, мне ничего лучшего не приходит на ум, как только идти вперед. Я не могу зайти в парадную. Если она закрыта, если там никого нет, этот тип догонит меня и убьет. Не могу юркнуть в переулок. Далеко мне не убежать, этот тип догонит меня и убьет. Не могу остановить такси. Во-первых, меня в таком виде поди и не пустят в машину, а во-вторых, тот тип тоже сядет туда и убьет меня и таксиста. Это как в компьютерной игре? Нужно идти вперед, я истратил все свои жизни и все же должен идти вперед. Если противник меня настигнет, я весь вспыхну ярким пламенем, экран потухнет: game over.

Перехожу через улицу Равеньяна, прямо перед магазином Фельтринелли. Какой-то момент раздумываю, не скрыться ли внутри, просто толкнуть вертушку и войти, но не решаюсь. Если я войду в магазин, расстояние сократится, он меня догонит и убьет. Иду дальше, обхожу грозди велосипедов, скопившихся вокруг колонны, и направляюсь вниз по улице Дзамбони.

Он идет следом. Рука в кармане, взгляд устремлен на меня. Ссадина на лбу уже не кровоточит, светлая, блестящая корка покрыла кожу почти до брови.

Скоро мой дом. Он стоит слева, в длинном, безлюдном, узком переулке. На углу – пивная типа ирландской, она закрыта, но столики выставлены на тротуар, там всегда сидят люди и чем-то занимаются. Я останавливаюсь возле столиков, но не сажусь, стою, качаясь, обхватив руками поясницу. Сначала все обращают на меня внимание, а потом перестают замечать, только время от времени посматривают, не ушел ли я; глядят с опаской и подозрением.

А он ждет. Он, похоже, знает, чего я хочу. Чтобы какая-нибудь компания свернула в переулок. И я дошел бы вместе со всеми до дома. Когда это происходит, он двигается одновременно со мной, даже меня обгоняет.

В двух метрах от дома я принимаюсь бежать. У меня болит все тело: и голова, и бок, и поясница, и нога, и локоть, – но все-таки я бегу. Складываюсь пополам и бегу, едва касаясь носками асфальта, отчаянно работая локтями. Надолго бы меня не хватило, но мое крыльцо с двумя ступеньками совсем близко, и я бросаюсь к нему, вваливаюсь в парадную. Хватаюсь за дверь, тяну из всех сил, стараясь захлопнуть ее за собой: если это получится, я спасен; но, проклятие, одна из створок цепочкой прикована к стене; дверь не поддается, рука соскальзывает; боль такая, что мне кажется, будто оторвались все пальцы. Я бегу по лестнице, прыгая через три ступеньки, держась за поручень; не успею, понятное дело: квартира на четвертом этаже, а на лестнице пусто; он бежит быстрее, еще немного, и догонит меня, и тогда убьет.

На первой площадке, рядом с дверью синьоры Риги, стоит детская коляска. Я хватаю ее и бросаю вниз: она, по крайней мере, на время спасает мне жизнь.

Добираюсь один до своей площадки, роюсь в кармане, ищу ключи; я уверен, что преимущество совсем незначительное, вот сейчас он догонит меня и убьет. Но ничуть не бывало, я успеваю вытащить ключи, отпираю дверь, вхожу.

Пес бросается мне под ноги, я падаю на пол лицом вниз. Через секунду прихожу в себя, оборачиваюсь: на пороге никого. Пинком захлопываю дверь.

– Морбидо! – кричу я, но ответа нет.

Отпихиваю Пса, который мне лижет лицо, и пытаюсь подняться. Все тело ноет, с трудом получается привстать на одно колено.

– На фиг! – кричу я Псу, так громко, что он отскакивает в сторону, садится и в недоумении смотрит на меня, чуть склонив голову.

Я поднимаюсь, держась за стену, тащусь к столику с телефоном. Снимая трубку, думаю, как идиот, что по номеру 113, наверное, можно звонить без счетчика. Но мне даже не удается его набрать, этот номер. Телефон молчит. Лишь смутный шорох отдается в ушах.

И в этот момент Пес поворачивается к двери.

Задирает морду, делает шаг вперед и застывает на месте. Нагибает голову, показывает в оскале зубы и принимается рычать.

Я вижу, как содрогается дверь. Ручка прыгает; кто-то во что бы то ни стало решил войти. Гляжу на цепочку и вижу, как она свисает, бесполезная, со своего крюка. Гляжу на щель между створками и вижу, что даже не повернул ключ. Дверь держит только автоматический замок. Я не осмеливаюсь пошевелиться. Надо бы как-то добраться до двери, повернуть ключ, наложить цепочку, но едва эта мысль приходит мне в голову, как он зовет меня с той стороны:

– Алессандро. Пожалуйста.

Пес рычит. Глухо, как дизельный мотор, непрерывно, слитно, на одной ноте, которая меняется лишь тогда, когда он переводит дыхание. Но не перестает рычать, просто как будто возвращается к исходной точке и тут же начинает все с начала. Когда дверь трясется опять, еще сильнее, Пес гавкает, всего один раз, резко щелкнув челюстями; лай этот похож на взрыв, он такой сухой и короткий, что по коридору даже не разносится эхо. Дверь больше не трясется. Она замирает, черная, безмолвная. Потом снаружи, на площадке, раздается металлический щелчок, как в кинобоевике. Через мгновение что-то звякает. Тонкая железка просовывается в замочную скважину и начинает двигаться то вправо, то влево.

Пес заливается лаем. Весь коридор звенит отголосками, звуки наплывают друг на друга, а Пес подходит ближе к двери, но не вплотную. Даже затихает на время, пятится назад, но потом снова начинает лаять. Я больше не могу.

Я прислоняюсь к стене, соскальзываю на пол, отползаю в угол. Закрываю уши руками, испускаю беззвучный крик, который теряется в яростном, неистовом лае; один-единственный звук мне удается расслышать, и это – скрежет отмычки в замке, в плотной латунной кругляшке, которая уже начинает проворачиваться, пол-оборота вправо, пол-оборота влево. Сейчас он откроет. Сейчас откроет и убьет меня. Сейчас откроет, войдет и убьет меня.

Вдруг Пес умолкает. Даже больше не рычит. Внезапная тишина терзает слух, голову заполняет оглушительный свист, вот-вот лопнут барабанные перепонки.

– Лай! – кричу я. – Не молчи! Лай! Рычи, черт бы тебя побрал! Лай!

От страха, от смертельного ужаса кровь холодеет в жилах, по спине бегают мурашки. Мне кажется, я слышу шепот, тихий-тихий, на разные голоса: «Алессандро, открой; Алессандро, открой». Я затыкаю уши пальцами и кричу во все горло; смотрю, как открывается дверь, и кричу; зажмуриваю глаза и кричу, распластавшись на полу, скорчившись в позе зародыша; кричу, разинув рот, касаясь губами холодных плиток; кричу до тех пор, пока кто-то не подхватывает меня. Чьи-то руки поддерживают мне голову, поднимают с пола, прижимают к плечу; пахнет женщиной, пахнет мамой; закрыв глаза и разинув рот, я утыкаюсь в теплую ткань и слышу женский голос:

– Успокойся, все кончилось, успокойся… Полиция, инспектор Негро. Будь умницей, успокойся.

Я отнимаю голову от теплого плеча и вижу девушку, которая обнимает меня, встав рядом на колени. На пороге – мужчина постарше, плотный, он сжимает обеими руками пистолет, целится куда-то вверх. В страхе смотрит на Пса.

– Боже мой, Грация, ты только взгляни! Ведь это – питбуль!

Я судорожно вздыхаю, хочу заговорить, но меня душат слезы.

– Нет, – хриплю я наконец, – это американский стаффордшир. Он похож на питбуля, но это не питбуль.

Он думал: как мало нужно, чтобы казаться другим.

Прежде всего волосы. Волосы о многом говорят. Чем они длиннее, тем тоньше лицо; пряди его затеняют, скрадывают излишнюю полноту. Отсутствие волос старит. Со стрижкой дело обстоит по-разному: густой ёжик, например, придает жесткость. С волосами многое можно сделать: завязать в хвост, выкрасить, обрить, начесать, скрыть ими лысину. С волосами работать легко. Достаточно, чтобы собственные были подстрижены очень коротко, в крайнем случае примять их марлевым чепчиком, а потом надеть парик с хорошим фиксатором. Шапочка «Глатцан» даже изменяет форму головы.

Потом – глаза. Контактные линзы любого цвета, но не только. Главное: выщипать и заново нарисовать брови. Сделать их гуще, наклеив ниточки крепа, удлинить, свести над переносицей. Брови изменяют форму глаз, да и вообще весь склад лица.

Зубы: основа из основ. Здоровые, белые; белоснежные, искусственные; желтые, больные. Хорошо сделанный протез, даже неполный, делает губы пухлыми или тонкими, изменяет очертания нижней челюсти. Борода и усы: разумеется. Резиновые прокладки, чтобы щеки казались более толстыми: очевидно. Колечки и подушечки, чтобы увеличить объем плеч, бедер, живота, ягодиц: банально.

Нос: специальный жирный крем, основа для протеза из латекса и гипса. Кожа: тональный крем «Дермаколор Криолан» в тюбиках по пятнадцать граммов. Морщины в уголках глаз и циррозные пятна на ладонях. Желтые точечки никотина между пальцами. Порезы, мозоли и сломанные ногти.

Движения. Повадки. Тики. У каждого человека собственная скорость. Ритм его жестов, замедленный, скованный, сдержанный, быстрый, истерический, мягкий, ударный.

Каждый раз давать какую-нибудь диссонирующую деталь. Избегать типичного. Одно противоречие, связанное с комплексом черт, делает облик более достоверным.

Крайне полезно: очевидная деталь. То, что наиболее заметно, оказывается в фокусе, а все остальное отодвигается на второй план, на периферию внимания. Человек, который хромает, – это Человек, который Хромает. Парень с пирсингом – это Парень с Пирсингом. Старик с простатитом и сломанным носом – это Старик с Простатитом и Сломанным Носом. Осторожно: не допускать, чтобы деталь оказывалась слишком яркой, вызывала любопытство, заставляла с интересом приглядываться ко всему остальному. Деталь должна припоминаться по зрелом размышлении, затмевать собой все остальное, подстегивать память: да, кажется, он хромал. На какую ногу? Кажется, на левую; да, точно, на левую, да, теперь припоминаю, просто вижу его перед собой, как на фотографии, – то был Человек, который Хромал. Всегда представлять себе возможных свидетелей. Приспосабливаться. Приспосабливаться. Приспосабливаться.

Он думал: как мало нужно, чтобы казаться другим. Гораздо труднее стать другим.

В машине, остановившись у автогриля, спрятавшись за двумя грузовиками, припаркованными в глубине площадки, Витторио, повернув голову, разглядывал себя в зеркальце заднего вида и проверял, равномерно ли нанесен на лицо тональный крем, имитирующий загар. Наконец он намазал также и шею, до ворота рубашки, а потом и руки, потирая одну о другую. Он давно воткнул вилку приспособления для разглаживания волос в розетку зажигалки, и теперь длинный штырь из хромированного металла, наверное, уже нагрелся. Витторио вынул из сумки, стоявшей на соседнем сиденье, большой моток пряжи цвета черного перца с солью и оторвал небольшой клочок. Разглаживал грубые, сморщенные нити, пока они не стали гибкими и мягкими, как кисточка для бритья. Такую примерно форму он им и придал, прицепив к верхней губе и подбородку: усы и эспаньолка, ухоженные, густые, преждевременно седеющие. Точно так же изготовил бакенбарды и выбрал, порывшись в сумке, парик того же цвета, короткий, с небольшими залысинами. Чуть приподнялся с сиденья, еще приблизился к зеркальцу, проверяя, хорошо ли прилегает ко лбу основа парика и нет ли разницы в цвете. Потом взял тонкий пинцет, свел вместе оба острия и прочертил полосы по тональному крему в уголках глаз и около рта. Открыл футляр, лежавший в сумке, выбрал маленький протез, всего четыре передних зуба, но неестественно белые и крупные.

Только тогда он откинулся на спинку сиденья и стал разглядывать себя целиком, с приличного расстояния. Красивый мужчина лет сорока-пятидесяти, загорелый, с тонкими, более светлыми морщинками, которые появляются у тех, кто много времени проводит на море, рыбачит или гуляет по берегу. Красивый, молодящийся мужчина. Может, ближе к пятидесяти, чем к сорока. Смотри-ка, у него вставные зубы.

Витторио кивнул, надеясь, что в Сабаудии все еще тепло. В чемодане, лежавшем в багажнике, к этому персонажу подходил только черный джемпер с короткими рукавами.

В пункте «скорой помощи» Алекс потерял сознание. Не от потрясения и не от ушибов, а от резкого запаха спирта и лекарств, без которого не обходится никакая больница, равно как и без белых неоновых ламп и ненадежной, коварной тишины, полной подспудного напряжения. Алекс всегда терял сознание в «скорой помощи», однажды ему стало плохо, даже когда он привел туда друга. Он это объяснял Грации, а та делала вид, будто терпеливо слушает. Юноша лежал на носилках, покрытых белой простыней, голый по пояс, откинув в сторону руку: врач как раз обрабатывал ссадину на локте. У нее, у Грации, была уйма вопросов к этому парню, она дрожала от нетерпения, но боялась, что он снова отключится, поэтому и ослабила чуть-чуть поводья и выслушивала его, участливо, по-матерински кивая. Доктор Карлизи тоже находился в амбулатории, сидел на стуле у стены, а Матера прислонился к дверному косяку.

– Парень, – изрек Матера, – ну у тебя и крепкая задница.

– Да, да, – согласился Алекс, стараясь не кивать, поскольку на него как раз надевали ортопедический воротник из губчатой резины. – Я ведь почти не пострадал.

– Нет, я другое имел в виду: тебе повезло, что мы…

Тут он осекся, потому что Грация, обернувшись, бросила на него быстрый, уничтожающий взгляд. Матера чуть было не рассказал, как они вышли на Алекса. Пожар заглох почти у двери, огонь не добрался до тела Луизы. Первые, кто вошли, тут же вызвали полицию.

Научно-исследовательский отдел в нескольких метрах, только через площадь перейти; коллеги тотчас же обнаружили стеклянную пулю в пластиковой оболочке и сообщили оперативникам, которые всем давно уже уши прожужжали, чтобы их о таких находках ставили в известность. Из трех служащих провайдерской фирмы, отсутствовавших в офисе, решили первым отыскать Алекса, поскольку тот жил в двух шагах. И к лучшему, потому что остальные двое, Маури и секретарша, были убиты накануне вечером.

Но всего этого Матера не должен был даже касаться. Алекс все еще пребывал в шоке, парил в небесах, легкий как перышко, одурманенный струящимся по венам транквилизатором и свободный от воспоминаний. Воспоминания к нему вернутся, но Грация хотела, чтобы он, по крайней мере, начал связно говорить. А он, наоборот, умолк. Резко побледнел: врач протянул руку, несколько раз хлопнул его по щеке.

– Ну же, парень, ну, не отключайся…

Губы у Алекса задрожали, и Грация вновь повернулась к Матере; тот воздел руки и вышел вон. А Грация обняла Алекса за плечи, пощупала ему лоб, будто проверяя, нет ли у него жара.

– Погоди, – сказала она, – погоди…

– Луиза, – шептал Алекс, – Луиза…

– Погоди, Алекс, погоди минутку, пожалуйста.

Комиссар поднялся и похлопал доктора по плечу. Тот кивнул, взял со столика шприц и погрузил иглу в какой-то пузырек, заткнутый резиновой пробкой. Грация поддерживала Алексу голову, зажимала ему рот рукою – пусть уж лучше молчит, только бы не дрожали губы.

– Погоди, Алекс, я сама тебе все скажу. Луиза умерла, ее убили, тебя тоже хотели убить, но мы успели вовремя, и теперь ты в безопасности. Для тебя все позади, а наша работа только начинается. Ты должен многое нам рассказать.

Алекс закрыл глаза, выдавив из-под век две слезинки, которые покатились по щекам. Сглотнул слюну, по-детски всхлипнул, замотал головой, пытаясь вырваться из объятий Грации. Та почувствовала, как он весь напрягся, когда врач всадил ему в предплечье иглу, а потом почти моментально сник, расслабился.

– Я хочу уехать, – бормотал парень, уткнувшись лицом ей в волосы, – хочу уехать.

– Уедешь, конечно уедешь, будь спокоен – уедешь куда захочешь. Куда тебе хочется – домой? Мы тебя отвезем.

– Я хочу туда, где Кристин, в Копенгаген, туда, где Кристин… – Он попытался сесть, но Грация не позволила. Голову его она отпустила и поднялась с места, но продолжала удерживать парня на носилках, слегка надавливая рукой на грудь. Алекс посмотрел ей в глаза.

– Мне нужна Кристин, – заявил он. – Только Кристин мне нужна, больше никто. Могу я хоть что-нибудь получить в этой дерьмовой жизни? Я хочу поехать к ней.

– Поедешь, какие проблемы. Мы тебе купим билет, все оплатим, посадим в самолет.

– У меня собака…

– И собаку посадим. Не беспокойся, собак тоже берут в самолет. Только, пожалуйста, ответь мне; ты должен ответить. Это был мужчина, так? И он был один.

– Да. Парень с пирсингом.

– Нет, оставь. Нас не интересует, как он выглядел, это бесполезно выяснять. Лучше скажи почему. Почему он хотел тебя убить? Почему он убил Луизу?

Алекс вздохнул и закрыл глаза. Грация в страхе посмотрела на врача, но тот отрицательно покачал головой. Нет, парень не уснул. Алекс снова вздохнул и открыл глаза.

– Не знаю, – проговорил он.

– Мотив. Должен же быть какой-то мотив, правда? Подумай, пожалуйста.

– Я не знаю.

– Может, с вами произошло что-то необычное? Вы что-то сделали, вам что-то сказали…

– Я не знаю.

Грации хотелось его ударить. Сжать в кулак руку, которая лежала у него на груди, и засветить в физиономию, но Грация вместо того сцепила пальцы и закусила губу, будто сама собралась разреветься. На самом деле почти так оно и было. Комиссар взял ее за плечо, оттащил от носилок.

– Оставь, пусть он придет в себя, все припомнит, а завтра мы спокойно его допросим. Что-нибудь да выяснится, вот увидишь.

– Да, но когда? Он был тут, доктор, тут, рядом. Может быть, до сих пор еще бродит поблизости, но сейчас, сегодня, не завтра.

За дверями амбулатории запиликал сотовый телефон Матеры. Вроде бы мелодия сальсы, но электронные ноты звучали так пронзительно и безлико, что было трудно определить.

– Саррина? Тут ни хрена не слышно, повтори. Подожди, отойду подальше, здесь на аппарате всего одна черта… – Матера просунул голову внутрь. – Это Саррина. Звонит из комиссариата. Говорит, что прибыл тот фельдфебель, которого мы искали, я не понял, как его имя. Пойду в коридор.

– Я с тобой, – заторопилась Грация.

Она опять подошла к носилкам, потому что ее куртка висела на спинке стула, того самого, где раньше сидел врач, который теперь встал и разговаривал с комиссаром. Парня надо положить на обследование. Поставить охрану. Где это лучше сделать – здесь или в обычной больнице?

Грация вгляделась в полуголого, исцарапанного парня, который вытянулся, закрыв глаза, на белой простыне. Так, лежа навзничь, он казался еще более тощим, живот буквально прилип к спине, под простыней виднелась впадина, которая едва вздымалась при дыхании. Но недурен, подумала Грация, совсем недурен.

Алекс приоткрыл глаза, устремил на нее далекий, отуманенный взгляд. Затем открыл рот, пошевелил губами, будто искал голос, застрявший где-то внутри, и голос наконец зазвучал, но с запозданием, не синхронно с движениями губ.

– Послушай, как ты думаешь, ехать ли мне к Кристин?

Грация припомнила наркоманов, с которыми имела дело, когда еще работала в патрульной службе. Когда они доходили до кондиции и она их брала за руку и вела куда следует, эти ребята всегда смотрели на нее вот так и что-нибудь говорили. Всегда, с математической неизбежностью, какую-нибудь муру, и она привыкла кивать с понимающим видом. Но этому парню ответила серьезно?

– Да, – сказала она. – Поезжай. Что бы там ни было, всегда лучше увидеться и выяснить отношения. Может, выйдет облом, но попытаться стоит. Только, послушай, это неправда, что администрация оплатит тебе поездку в Копенгаген.

Алекс улыбнулся. Опустил веки, потом приподнял их, с великим трудом, будто они были свинцовые. Ему так и не удалось шире раскрыть глаза. Грация сдернула куртку со спинки пластикового стула. Уже хотела уходить, когда рука Алекса коснулась ее запястья.

– Послушай… не помню, как тебя зовут. Грация? Послушай, Грация, возможно, с нами и произошло что-то необычное, со мной и с Луизой…

В коридоре, высунувшись в окно, чтобы лучше поступал сигнал, Матера как раз закрывал крышку мобильника, когда появились Грация с комиссаром.

– Там тот фельдфебель карабинеров из Комо, – объяснил Матера, – он прибыл к нам и хочет что-то рассказать.

– Ну его, твоего фельдфебеля, – отмахнулась Грация. – Перезвони Саррине, пусть бежит сюда, мы его захватим.

И она помчалась по коридору, а комиссар уселся на подоконник, отпихнув Матеру, и уже набирал на сотовом номер 113: пусть предупредят комиссариат Сабаудии, что следует послать кого-нибудь к адвокату Д'Оррико, это срочно, очень, очень срочно.

– Что там за шорох? Суперинтендант, вы слышали? Как будто бы жалюзи…

– Пусть Пистокки сходит посмотрит. Где Пистокки?

– Он отстал, там какой-то тип прогуливался по пляжу. Вот я и послал Пистокки сказать ему, чтобы шел собирать ракушки в другое место. Вы слышали, суперинтендант? Опять этот шорох…

– Одну патрульную машину? Доктор, извините, но, вы послали только один патруль из трех человек?

Забравшись с ногами на сиденье, скрючившись до боли в боках, Грация выворачивала голову назад, чтобы глядеть в глаза заместителю комиссара. Брудзини усадил ее спереди, вернее, сам залез на заднее сиденье «альфы блю», но не стал протискиваться дальше, а так и бросил ее у дверцы, молчаливо приглашая сесть рядом с шофером; Матера с Сарриной ехали следом на собственном автомобиле. Теперь заместитель комиссара смотрел на Грацию в изумлении, даже в растерянности: похоже, до сих пор ему не приходилось слышать критику в собственный адрес.

– Простите, что вы имеете в виду? – проговорил он. – Скольких людей, по-вашему, я должен был послать?

– Но разве вы не отдаете себе отчета? Разве доктор Карлизи вам не сказал?

– Доктор Карлизи – это доктор Карлизи, то есть начальник оперативного отдела в Болонье. А я – заместитель комиссара на подведомственной мне территории, дорогая моя. Кто вы по званию, синьорина?

– Старший инспектор, – сказала Грация.

Спина у нее ужасно болела, ей бы хотелось развернуться, сесть как следует, но сейчас это было бы уже невежливо.

– Пожалуйста, позвоните им, – взмолилась она. – Пожалуйста, позвоните вашим людям на виллу, предупредите их, чтобы были начеку.

Брудзини сунул руку под пиджак, снял сотовый, прицепленный к поясу. Потрогал антенну, задумался. Было что-то будоражащее в этой девчонке, хотя она всего лишь старший инспектор, даже без диплома, – а строит из себя Рэмбо и, наверное, ложась в постель с мужчиной, не снимает кобуры. Брудзини покосился на руку Грации, которая высовывалась из рукава джинсовой куртки: хрупкое, смуглое запястье, маленькая ладонь, пальчики с коротко остриженными, круглыми ногтями. «Сколько же ей лет?» – спросил он себя. Двадцать пять-двадцать шесть – и тут возникла необходимость навести порядок в брюках от костюма в тонкую белую полоску: хотя это и не его тип, хотя она южанка, к тому же такая мужеподобная, все же девчонка, наверное, здоровая, крепкая, гладкая, именно как девчонка. Но в ее взгляде читалась некая серьезность, компетентность, ответственность, и это беспокоило. Заместитель комиссара сунул мобильник на место и оправил брюки.

– Маренко, – окликнул он шофера, – позвони суперинтенданту на виллу, спроси, как там дела.

Грация повернулась, откинулась на спинку, а Маренко снял трубку радиотелефона и стал звонить на Центральную, выясняя, какой номер сотового у суперинтенданта.

– Что, по-вашему, я должен был делать? – продолжал Брудзини. – Ведь я не командую армией. Тут у нас в Сабаудии то партийные митинги, то вдруг начальство в Латине объявляет облаву на проституток всех цветов радуги, а откажешься участвовать – не видать тебе повышения. Попробуйте-ка поддерживать общественный порядок с такими допотопными машинами. Больше одного патруля я просто никак не мог выделить. И потом, простите, кто конкретно угрожает адвокату Д'Оррико?

– Доктор, суперинтендант не отвечает.

Грация так крепко вцепилась в подлокотники, что костяшки пальцев побелели.

– Да ладно… – протянул Брудзини. – Наверное, отключил мобильник.

– Нет, доктор. Звонки есть, но никто не отвечает.

Грация снова повернулась назад, на этот раз встала на сиденье коленками, как это делают дети, и вцепилась в спинку обеими руками.

– Доктор… – начала она.

– Забыл его где-нибудь, – рассуждал Брудзини. – В машине, например, выясни номер и позвони на виллу. Уж там-то мы их наверняка застанем.

– Доктор, быстрее, быстрее, пожалуйста!

Брудзини отодвинулся от спинки сиденья и одернул пиджак. Он нервничал. Что-то такое было в этой девчонке. Что-то будоражащее.

– Черт, – произнес он, – там трое мужчин, взрослых мужчин, не мальчишек. Суперинтендант Барра, агент-отличник Пистокки и Карлини, агент, ассистент… не помню. Это полицейские, что, по-вашему, с ними может случиться?

Грация помотала головой. Села нормально. Вытащила из кармана куртки сотовый телефон, большим пальцем откинула крышку. Два раза нажала на кнопку вызова, потому что последним номером, по которому она звонила, был номер Саррины.

– Сарри, ставьте мигалку, включайте сирену и мчитесь во весь дух на виллу адвоката. Прямо, по этой дороге.

Она закрыла сотовый, подложила его под себя и оглянулась: увидела, как рука Матеры высунулась из окошка и поставила на крышу автомобиля синюю мигалку на электромагните. Брудзини посмотрел сначала на Грацию, потом на автомобиль, рывком обогнавший их, встроившийся перед ними в ряд и с воем сирены умчавшийся вдаль.

– Да что вы себе позволяете! – забормотал он. – Что вы позволяете себе? Какого черта?

– Доктор, на вилле тоже никто не подходит.

Брудзини разинул рот. Нагнулся к переднему сиденью, схватил Маренко за плечо.

– Почему? – бессмысленно твердил он. – Где они? Куда подевались? Куда их черт унес? Мои люди…

– Помолчите, доктор. – Грация сунула руку под сиденье в поисках мигалки. – Ваши люди мертвы.

Вилла находилась почти на берегу, от нее по грязной песчаной дюне, кое-где поросшей высохшей, пожелтевшей травой, к дороге были протянуты деревянные мостки. На дороге, зарыв одно колесо в песок, уже стояла машина Матеры и Саррины, со все еще включенной мигалкой и распахнутыми дверцами. Они только что прибыли и остановились у мостков, сжимая в руках пистолеты. Маренко припарковал «альфу» немного поодаль, в глубине площадки, отходившей от шоссе, не из страха, а просто потому, что слишком разогнался и раньше не смог притормозить. Грация выскочила из машины и побежала к своим. Тоже выхватила пистолет, но пока поднимать не стала.

– Смотрите! – Брудзини показал на бело-голубой капот патрульной машины, который выглядывал из-за виллы, там, где кончались две полоски утоптанного песка. – Вот они, видите?

Грация даже не взглянула на него. Она взвела курок «беретты» и пошла по мосткам, держа оружие наготове.

Саррина, идущий следом, держал пистолет обеими руками, наставляя его на виллу. Матера, сокращая путь, двинулся прямо по песку, тоже сжимая обеими руками пистолет.

Вилла представляла собой белое квадратное строение. С дороги она казалась крошечной, чуть больше хибарки, без окон и дверей, притулившейся к шоссе, но достаточно было завернуть за угол, как становилось понятно, что первое впечатление обманчиво. Вилла на цоколе из почерневшего дерева. Увиденная сбоку, она также не отличалась красотой и все равно была похожа на хибару, но на хибару порядочных размеров. Мостки тянулись вдоль всего здания, заканчиваясь на берегу, и над ними виднелся ряд закрытых окон, от которых Грации было не по себе. Вход, должно быть, находился с другой стороны, со стороны моря.

Солнце садилось. Лучи его приобрели какой-то металлический блеск, и даже соленый морской ветерок, терпкий от перегнивших водорослей, казалось, отдавал железом. Матера по песку добежал до угла и с великой осторожностью заглянул в первое окно, бросил взгляд внутрь и тут же отскочил. Саррина остановился, припал к мосткам, наставив пистолет. Грация шла, не замедляя шага.

– Пистокки! Суперинтендант Барра!

Грация присела так резко, что стукнулась ягодицами о пятки. Если бы она держала палец на курке, а не на рукоятке, пистолет бы выстрелил. Она видела, как Саррина яростно замахал руками на Брудзини, который перестал орать и замер у входа на мостки. Потом повернулась к вилле и в таком положении, почти сидя на досках, занесенных песком, заметила что-то впереди, за дюной. Поднялась, добежала до края мостков, там встала на цыпочки и, щурясь от солнечного света, отражавшегося от волн, разглядела то, что боялась увидеть и что не раз уже видела. Агент-отличник Пистокки лежал на спине, закрывая руками лицо, ноги его были раскинуты, а торс разворочен до самых легких. Судя по следам сапог на песке и по положению берета, он, должно быть, летел по меньшей мере метра два.

– Мать твою! – пробормотала Грация, знаком подозвала Саррину и кинулась к двери виллы, которая была приоткрыта.

Саррина с Матерой побежали следом, Матера прислонился к стене, тяжело дыша.

– Осторожно, один прямо за дверью, в прихожей. Кажется, мертв.

Он и в самом деле был мертв. Грация его увидела, как только чуть-чуть потянула на себя дверь и выглянула из-за створки. Суперинтендант Барра. Он свесился со стула, руки за спиной. На чистых кирпичах, сверкающих в красноватом закатном свете, валялись гильзы, оставшиеся от автоматной очереди, которая пробуравила полицейскому спину до самых костей.

Быстро темнело, однако белые льняные покрывала, наброшенные на диваны и кресла в гостиной, отражали последние лучи солнца, создавая причудливую игру теней, которые все сгущались и, наконец, пропали в сплошном слепящем полумраке.

– Включить свет? – спросил Саррина.

– Лучше не надо, – отозвался Матера.

Грация ступила в гостиную, словно возникла прямо из зеркальной двери. Другие тоже проскользнули внутрь. Матера, который заглядывал в окна, повел всех через гостиную и дальше по коридору. По левую сторону располагались три комнаты, все три пустые. Матера их уже рассмотрел снаружи. Оставалась одна, по правую сторону, в глубине. Этой комнаты Матера не видел.

Все трое двигались в темноте, которая становилась все гуще. Грация вспомнила гильзы, которые видела на полу рядом с Баррой. Автомат. Если Питбуль внезапно выскочит из той комнаты, им некуда будет деваться, он их всех уложит одной очередью. Потом кто-то рядом с ней поскользнулся, плюхнулся на пол с влажным всплеском. Грация непроизвольно опустилась на колени, вытянула руки вперед, схватилась за упавшего, словно в детской игре: я тебя застукала, тебе водить, выходите все!

– Дерьмо! – завизжал Саррина, почти в истерике. – Вот пакость! Я упал на труп! Тут один из наших! Я весь в крови перемазался! Черт! Черт! Черт!

– Карлини, – подытожила Грация. – Остается Д'Оррико. Мать твою! Опять одни трупы!

– По крайней мере, их не укокошили прямо у нас под носом, – пробормотал Матера. – Ну, вперед, вот последняя комната.

Они с Грацией вошли вдвоем. Саррина все скользил в крови и никак не мог подняться. Едва переступив порог, они увидели неподвижный силуэт, слившийся с чем-то похожим на кресло, чернеющий на фоне окна, выходившего на кроваво-красный закат. Со вздохом облегчения они опустили оружие, и Матера включил свет.

Только тогда адвокат Д'Оррико открыл глаза.

– А я вас ждал, – заявил он.

Судя по голосу, Д'Оррико не волновался. Адвокат говорил гладко, длинными периодами, прерываясь лишь тогда, когда ему задавали вопросы. Голос звучал из магнитофона четко и без запинок, иногда к концу слога тон повышался, гласные растягивались, как будто говоривший иронизировал, любовался собой, преисполненный ложной скромности. И ни капельки не волновался.

Грация знала, что это спокойствие напускное. Слишком много часов она провела в наушниках, слишком много прослушала разговоров по телефону и в комнатах, в записи или напрямую, подчищенных или полных помех, на итальянском или на диалекте, даже на непонятных языках, чтобы не открыть для себя сотни мельчайших деталей.

Д'Оррико все время курил. Грация этого не видела, потому что не присутствовала при допросе у прокурора, но определила на слух. Гладкие фразы адвоката прерывались периодами напряженного молчания, очень краткими, не больше секунды, и когда он продолжал говорить, голос звучал более приглушенно, словно окутанный дымом. Затяжка сигаретой. Пару раз он даже выдохнул дым, совершенно отчетливо. Грация умела различать курильщиков на слух. Курильщики опытные, с большим стажем, по-особому строили свою речь, немного ускоряя темп, чтобы дойти до точки к моменту затяжки, а не прерывать фразу посередине, как попадет. Курильщики сигар распознавались по затяжкам не столь частым, с более значительным интервалом, потому что сигары курят не спеша, в отличие от сигарет, и еще потому, что многие, особенно те, кто предпочитает тосканские сигары, во время разговора держат их во рту, сжимая в зубах, и голос напрягается, срывается на фальцет, в нем слышатся подвывания. Так Грации на основании перехваченного разговора удалось опознать одного славянина, живущего в Болоньине: из двух подозреваемых, участвовавших в разговоре, именно он курил сигару.

Но Д'Оррико не просто курил, он курил много. Он казался уверенным, потому что говорил много, но сложные конструкции и гладкие фразы не всегда несли в себе какой-то смысл, и порой складывалось впечатление, что слова звучали только затем, чтобы заполнить пустоту, озвучить тишину, которой говоривший боялся. Д'Оррико волновался, да еще как, просто был готов обделаться от страха, и всех его усилий хватало только на то, чтобы голос не дрожал.

– Я познакомился с Питбулем в тысяча девятьсот девяносто шестом году. Он вышел со мной на связь, но личной встречи не было. Мы общались на особом сайте, касающемся сексуальных предпочтений определенного типа, о которых сейчас (затяжка) я не хочу говорить, однако допускаю, что раскрою секрет, если мне предъявят конкретные обвинения. Итак (затяжка), я не знаю, каким образом он обнаружил адрес и пароль, ибо мне показалось, что его интересует не столько сайт, а скорее (затяжка) мои знакомства и связи в среде финансистов и предпринимателей, даже и тех (затяжка), которые работают в нелегальном бизнесе.

Он говорил:

– Я был для него чем-то вроде агента, посредника (затяжка): находил клиентов, собирал информацию о жертвах и посылал ему на E-mail, в зашифрованном виде, на чистый, не засвеченный адрес (затяжка). Если бывало нужно срочно установить связь, мы все так же через E-mail назначали друг другу свидание на заранее установленном чате и выходили туда в приватном режиме из какого-нибудь общественного места. Я так поступал всегда (затяжка), кроме одного-единственного раза, и вот, пожалуйста, сразу же звонит телефон, и какая-то девчонка меня обзывает ублюдком! Было достаточно прочитать номер на определителе, чтобы обнаружить (затяжка), что речь идет о провайдере, но тем не менее (затяжка) нам грозили неприятности. А ведь я ни разу ни в чем не ошибся, не присвоил ни единой лиры, принимая деньги и осуществляя оплату.

Грация бросила взгляд на магнитную доску. По ее белой поверхности тянулась длинная, нарисованная фломастером черта, соединявшая фотографию питбуля со скоплением маленьких стикеров. Тот, который располагался в самом центре, переместился вниз. То был номер седьмой, с вопросом: «Как ему платят?» Вокруг него сгруппировались другие листки с названиями банков и номерами текущих счетов; в какой-то момент Грация прекратила их приклеивать, поскольку Карлизи приставил к этой работе двух агентов оперативного отдела и заручился поддержкой отдела финансов. Отсутствовали новые липучки и у окончания стрелочки, протянутой от номера третьего, со словами, многократно подчеркнутыми: «Прекрасно владеет оружием. Где тренируется?» Этот пункт тоже разъяснил Д'Оррико, почти в самом конце кассеты. Вот что он сказал:

– Думаете, я не искал его? Не сделал (затяжка) все, чтобы выяснить, кто он такой и где находится? Он запретил мне это делать, но я (затяжка длиннее обычного, потрескивает горящий кончик сигареты) его не послушался по двум причинам. Первая: родственники некоторых наших жертв готовы были много заплатить за устранение киллера. Для меня Питбуль был постоянным источником дохода, курицей, несущей золотые яйца, но пару раз поступали такие предложения, которые (затяжка) было трудновато отвергнуть. Вторая (затяжка): я хотел обеспечить себе тыл. Питбуль, полагал я, не вчера родился, и хотелось знать (затяжка), каков его послужной список, известно ли о нем правоохранительным органам? Сколько удастся еще продержаться (затяжка) мне? Итак, я его искал, но не нашел. Он вступил со мной в контакт через чат и E-mail, связь осуществлял из общественных мест, но это вы уже знаете. Я пытался проследить, куда уходят деньги, но (затяжка) запутался в тайных счетах, переводимых из банка в банк, из Швейцарии в Сан-Марино, и затем исчезающих за границей. Единственные сведения, которые я получил, касались некоего (затяжка) доктора Франца, который пользовался одним из этих счетов, клал туда деньги и снимал их, всегда наличными; то был семидесятилетний старик со шрамом на носу; в довершение всего он закрыл счет полгода тому назад (затяжка). Я пытался вычислить его через оружие, пули и прочее, что было ему нужно, чтобы выполнять контракты, но у меня ничего не получилось. Оружие поступает к нему не по обычным каналам организованной преступности, будь то итальянской или иностранной (затяжка). Как вам самим хорошо известно, нетрудно купить пулемет у хорватов или бомбы у албанцев, и в конце концов, раз с ними на связь выходят определенные люди, всегда можно узнать заказчика. Здесь этот номер не прошел. Или он ездил сам (затяжка) в горячую точку и потом убирал поставщика (затяжка), или просто покупал все, что ему надо, в магазине, но (затяжка) в этом я сомневаюсь. Хотя, с другой стороны, не отмечено ни единого контакта, ни с кем. Кажется, он был обеспокоен лишь тем (затяжка), что его продаст какой-нибудь раскаявшийся заказчик, и не допускал мысли, что его может схватить (затяжка) полиция.

Грация прислонила магнитофон к подушке и встала со складной кровати. Ступая на цыпочках, потому что она сняла ботинки и было противно ступать в одних колготках по грязному полу, подошла к доске. Пристально вгляделась в собаку на фотографии, которая ответила ей отстраненным, но свирепым взглядом. Вначале тут висела фотография питбуля, сделанная после боя: пес, снятый анфас, бешено лаял, вся морда исцарапана, нос с одной стороны разодран, ухо почти оторвано. Грация вытащила фото из Интернета и повесила на доску, но потом сняла. Этот бедный пес, кем-то выдрессированный для боя, не щадящий себя, вызывал жалость, а Грация не хотела жалеть Питбуля. Она хотела его поймать.

Д'Оррико сказал:

– Через меня (затяжка), вернее, через мое посредство он выполнил двенадцать контрактов (затяжка). Мы их называли встречами. Почти все – особые случаи устранения, для которых преступные группировки искали человека super partes, объекты, особым образом охраняемые или пользующиеся чрезвычайной известностью (затяжка), но заказчиком всегда выступало частное лицо, и выдвигалось требование, чтобы работа была выполнена чисто и без шума. Дело в том, что (затяжка) профессиональный киллер в Италии – маргинальная фигура, монополию на этот вид преступной деятельности до сих пор держали мафиозные группировки, а иногда соответствующее задание выполнялось (затяжка) каким-нибудь бандитом из кабака. Питбуль на рынке подобных услуг (затяжка) затыкал собою эту прореху.

Грация так близко подошла к фотографии собаки, что даже почувствовала едкий запах типографской краски, исходивший от вырезки из журнала. С такого расстояния, если глядеть глаза в глаза, собачья морда расплывалась, превращалась в тусклое, неразличимое пятно. Грация отступила на шаг, потом еще и еще, пока не уткнулась в столик с компьютером. Ей не хотелось неопределенности, она желала ясно видеть эту морду. Ей приходилось видеть слишком много трупов, распростертых на полу покинутых домов, брошенных в ров где-нибудь в глуши, или фотографий мертвых тел, лежащих на столе в морге, голых, побелевших, непристойных, и ее взгляд всегда в конце концов падал на причинное место, просто потому, что глядеть туда не полагалось. Нет, никакой неопределенности. Она хотела хорошо разглядеть эту морду. Хотела подставить вместо собачьей морды лицо человека. Хотела его поймать.

Д'Оррико:

– Я никогда его не видел. Никогда не говорил с ним по телефону. Не знаю, какое у него лицо, как он сложен, как его зовут. Я был уверен, что он меня убьет. А он вместо этого велел мне подождать вас и все вам рассказать.

Когда ты едешь по автостраде, и тебе звонят на сотовый телефон, и ты отвечаешь, и тебя спрашивают, где ты, и ты говоришь: «Я в Пескаре», – это неправда. Здесь не Пескара, до Пескары еще два километра ограждений и поворотов, потом девять километров муниципальной дороги, а когда ты в одиннадцати километрах от какого-то места, ты находишься вовсе не в этом месте, но где-то еще. А если ты поговоришь по сотовому минут десять и у тебя опять спросят: «Прости, пожалуйста, как ты сказал, где ты сейчас?» – ты уже не можешь сказать, что в Пескаре; ты – в Розето-дельи-Абруцци, если едешь на север, или в Кьети, если на юг. Собственно, ни в Розето, ни в Кьети тебя тоже нет, ты в другом месте. Ты – на автостраде.

Скоро наступит момент.

Витторио выгнул спину, пытаясь размять позвонки. Вытянул шею, стараясь зацепиться затылком за верхний край сиденья и потянуться как следует, но ничего не получилось. Он вздохнул, и этот глубокий вздох, вместо того чтобы выйти наружу, казалось, опустился внутрь, горячий, мощный, мычащий на одной ноте: мммм. Вздох тоже не принес облегчения, пощекотал сведенные мышцы и ноющие кости, да и растворился, ничего не изменив. Витторио прислонил локоть к окошку, пытаясь пристроить его между металлической окантовкой и резиновой полоской, но вскоре рука затекла, соскользнула и бессильно повисла вдоль туловища. Скорость резко упала со ста десяти до восьмидесяти, но он ее выровнял.

Потому что на автостраде главное не находиться, а двигаться. На определенной точке ты можешь сказать, что ты в Пескаре, хотя тебя там и нет, но ты туда едешь. Для тела, пребывающего в постоянном движении, направление важнее, чем место, которое через миг станет другим. Автострада и есть движение. Если машина застряла на аварийной дорожке, все спрашивают: «Какого черта он там стоит?» – будто речь идет о тайном враге, внедренном агенте, чужеродном теле. А если машина встала на ходовой дорожке, то это уже не тайный враг, а явный: это – опасность, это – смерть. Остановка – худшее, что может приключиться на автостраде: внезапный скрежет тормозов, пробка, длинная череда машин, авария. Жизнь на автостраде – бесконечное, постоянное, беспрерывное движение. Поэтому бывает так, что останавливаешься у автогриля только тогда, когда мочевой пузырь переполнен настолько, что причиняет боль.

Витторио подвигал ногами. Приподнял правую под приборной доской, не снимая ее с переключателя скоростей. Хотел опереться стопой о мягкую резину, которой выстлан изнутри металлический корпус, чтобы немного отдохнула щиколотка, застывшая в одном положении, удерживая спидометр на ста десяти, белая черта на белой черте. Согнул левую ногу, поставил подошву на круглый выступ колеса, потом снова задвигался. Он испытывал неудержимое желание скрестить ноги, но этого делать нельзя, когда ведешь машину. И закрыть глаза нельзя.

Он подумал: скоро наступит момент.

Он уже все подготовил.

Нужно было найти два места. Одно отыскать несложно, это может быть любое достаточно уединенное место. Он был уверен, что найдет подходящее, либо сыроварню в долинах Комаккьо, либо хижину в Апеннинах, разницы нет. С другим пришлось повозиться, но в конце концов и оно обнаружилось, перед самым выездом из Имолы. Узкая грунтовая дорога вилась среди полей и подходила к невысокому земляному валу, который шел параллельно виадуку. В нескольких метрах дальше, за полем, чернел асфальт дороги, которая по берегу канала, вдоль дамбы, вела к одной из городских улиц. В нескольких метрах ближе – квадратные ворота, сетка, натянутая на трубы; на цепи навесной замок. За воротами – площадка почти под самым виадуком, а за ней – автострада.

Когда едешь по автостраде, можно делать многое. Слушать музыку, говорить по сотовому, думать, петь песни, пить воду, почесываться. Можно снять пиджак, подняв руку к плечу, высвободив локоть; потом точно так же вторую, потом схватиться за воротник, отодвинуться от спинки, стянуть одежду, аккуратно сложить ее и пристроить на сиденье рядом. Можно распечатать письмо, приподняв ногтем уголок заклеенного конверта, захватить его большим и указательным пальцем и дернуть, придерживая письмо на сиденье ладонью, потом сунуть палец в отверстие и медленно, со скоростью улитки, вскрыть. Можно съесть упаковку колбасок, прорезав ножом дыру, откуда они выскальзывают одна за другой, пухлые, круглые, перевязанные вывалянным в муке шпагатом. Чтобы разделать их, нужно указательным пальцем прижать лезвие ножа к шпагату, потом перенести колбаску на руль, туда, где руки могут сойтись вместе, надрезать шкурку, очистить и съесть. Можно заниматься любовью, расстегнув молнию на штанах, спустив трусы, упершись спиной в сиденье: руки напряжены, зубы стиснуты, глаза широко раскрыты, чтобы взгляд не затуманился. Но нельзя забраться с ногами на сиденье, скрестить их в позе лотоса. Нельзя читать книгу или смотреть телевизор. Нельзя спать. Нельзя долго смотреть по сторонам: только вперед.

Натолкнувшись на площадку за запертыми воротами, Витторио отметил ее расположение, чтобы потом попробовать отыскать это место со стороны автострады. Нелегкая задача. Мир совершенно меняет очертания, когда его видишь из-за ограждений, рвов, сеток, которые тянутся вдоль автострады. Неправда, что на автостраде все всегда одинаковое. Асфальт бывает разный, черный или серый, иногда почти белый, и он по-разному ведет себя под колесами: шуршит, скрипит, скользит, царапает, заставляет машину подпрыгивать. Ограждения тоже разные, пейзаж впереди всегда другой, автогрили не похожи друг на друга, и если ты их не знаешь, если останавливаешься наугад, то можешь попасть в тесную казарму немецкого типа, где телефон стоит прямо на газетах, а туалет находится снаружи, или в горное шале с закусочной и магазинчиком самообслуживания, или в высотное здание Фини, где быстро готовят мелкие пельмешки с мясом, или даже в стеклянную коробку, расположенную на мосту, и тогда машины мчатся туда и обратно прямо у тебя под ногами. Но все это – автострада, линии географической карты, которые не следуют за пейзажем, а прорезают его; автостраду можно изобразить как дерево, нарисованное ребенком: две параллельные черты ствола и веточки поменьше, от него отходящие, ничем друг от друга не отличающиеся, кроме дорожных указателей. За автострадой все по-иному. Особенно сразу за автострадой. Там – узкая полоса ничейной земли, уже не автострада, но еще и не широкий мир. Края возделанных полей, границы заводских дворов, откосы, рвы, каналы, оконечности садов, за которыми виднеются дома с заколоченными окнами.

Там-то Витторио и нашел подходящее место. Неподалеку от дамбы, в паре километров от запертых ворот, ведущих на автостраду. Заброшенная церквушка, окруженная зарослями кустарника, кирпичные стены осыпаются, окна заколочены досками, крыша провалилась с одной стороны, словно на нее уселся какой-нибудь великан. Наверное, когда-то давным-давно здесь была деревенская часовня, а теперь не было ничего, только руины на границе владений сельскохозяйственного предприятия. Управляющий был рад потихоньку сдать ее за наличные городскому синьору, который собирался порыбачить в окрестностях и поставить в развалинах автофургон.

Витторио притормозил, пристроился в очередь на платную дорогу. На этот раз выбрал отсек, где платят наличными.

Вначале он подумал было о грузовичке, но отмел эту мысль, потому что иногда при въезде на платную дорогу их останавливает финансовая полиция, проверяет груз и накладные. Лучше автофургон, маленький автофургон, который он угнал в Падуе ночью из гаража какой-то виллы. Привел его в сыроварню, перекрасил, поставил стереомагнитофон и коротковолновый радиопередатчик, из тех, каким пользуются дальнобойщики, и привинтил номера, украденные на стоянке в аэропорту. На этом автофургоне он съездил в Сан-Марино, снял со счетов в разных банках триста миллионов лир, потом заехал в свой офис и наполнил рыбацкий ящик тональными кремами, контактными линзами, зубными протезами и париками, все разложив по порядку в разных отсеках. Поставил ящик в фургон, рядом с другим таким же, полным крючков, грузил, удилищ и лесок, набросанных как попало поверх револьвера 22-го калибра и двух глушителей, которые лежали на дне, завернутые в промасленную тряпку.

Если бы его сотовый был включен и кто-нибудь, например Аннализа, позвонил бы и спросил, где он сейчас, Витторио сказал бы: «В Болонье», хотя оставалось преодолеть еще по меньшей мере половину объездной дороги. Витторио уже хотелось оказаться дома, так он устал.

Мать орет с нижнего этажа:

– Это тебя!

Я выхожу на лестницу, свешиваюсь через перила, но матери не вижу. Кто ее знает, где она. Паршивая привычка орать из комнаты в комнату, причем непонятно откуда. Я тоже ору:

– К телефону, к двери?

– К двери!

Поразительно, что я не слышал звонка. Потом соображаю, что в этом нет ничего странного: я в наушниках, у себя в комнате, музыка играет громко. Я свешиваюсь еще ниже, рискуя свалиться. Теперь вижу ее, во всяком случае частично, на самой нижней площадке, перед входной дверью.

– Кто там? – спрашиваю я.

– Откуда мне знать? Это к тебе!

– Полицейские видели?

– Полицейских сегодня нет!

Ничего себе – нет полицейских. С тех пор, как меня отправили к родителям, в Равенну, перед домом все время стояла полицейская машина и еще одна проезжала время от времени. Всех, кто приходил в первый день, останавливали и просили показать документы. В первый день, потому что потом не приходил никто.

Слышу, как хлопает входная дверь. Голос матери, что-то вроде: «Он наверху, можете подняться», – и чьи-то шаги на лестнице. Я вцепляюсь в перила, затаив дыхание: вернулся тот прежний страх. Кто-то быстро одолевает первый пролет, пальцы шуршат по поручню. Последний поворот лестницы: я закрываю глаза и вздыхаю, потому что вижу ее. Ту девушку из полиции, никак не могу запомнить, как ее зовут.

– Что с тобой? Я тебя напугала?

– Нет, – отвечаю я, – еще чего.

Веду ее к себе в комнату. Говорю: «Извините за беспорядок», – а она: «Пожалуйста, давай на „ты“». Потом снимаю со стула ворох трусов и носков и швыряю в шкаф.

– Это все чистое, – объясняю, – мать штопала. – Один носок выпал из шкафа, я пинком загоняю его внутрь. Девушка из полиции все же не садится. Подходит к кровати, берет наушники, из которых доносится неразборчивый треск.

– Что ты слушал? – спрашивает она.

Я вытаскиваю вилку наушников из усилителя и тут же бросаюсь регулировать звук: на слишком большой громкости раздается неразборчивый грохот.

– Тенко, – говорю я. – «День за днем».

– Красивая музыка, – кивает она. – Грустная.

Нечаянно задеваю Пса, который спит на постели, под опрокинутой подушкой; он поднимает голову. Девушка из полиции подходит, подносит руку к морде, сначала на расстоянии, потом все ближе и ближе. Пес даже не принюхивается. Утыкает нос в подушку и опять засыпает.

– Ты уверен, что это не питбуль? – спрашивает она.

– Да, уверен. Это совсем другая порода.

– Ну ладно.

Она протягивает мне буклетик «Алиталии»: «Правила транспортировки животных на линиях воздушного сообщения». Внутри еще один буклетик, в котором объясняется, что нужно сделать, чтобы вывезти собаку за границу. Я верчу оба буклетика в руках. Влажный комок подкатывает к горлу, я слегка покашливаю, чтобы он рассосался.

– Спасибо, – говорю и кладу буклетики на постель.

Она глядит на меня и кивает. Опирается на спинку стула, с которого я скинул белье.

– Я не для этого пришла к тебе, – объясняет она. – И в аэропорт не затем заходила. Я снова опрашиваю всех, кто имел дело с Питбулем, но поскольку я была там и собиралась поехать сюда…

– С Питбулем?

– Да, с человеком, который хотел тебя убить. Мы так его называем.

– Почему же в газетах ничего нет?

– Потому что мы это не разглашаем. Он что-то задумал, у него есть какой-то план, и мы бы не хотели ему подыгрывать.

– Что за план?

– Я не знаю.

– Почему он не убил меня по дороге?

– Потому что у него особые пули, их убойная сила меньше, чем у обычных. Он должен был подойти к тебе близко, чтобы выстрелить наверняка.

– А зачем ему такие пули?

– Я не знаю.

– Кто этот человек?

– Я не знаю.

– Вы его поймаете?

– Да.

Она вертится вокруг стула, наконец садится. Снимает оливковую куртку, и я могу разглядеть, какая она, эта девушка. Не впрямую, открыто пяля глаза, нет: наклоняюсь к Псу, чешу у него за ушами и ненароком бросаю взгляд. Очень хорошенькая. Средиземноморский тип. Кругленькая, но стройная. Короткое черное платье, черные колготки, ботинки. У стула витая спинка, так что куртка соскальзывает, карман ударяется об пол с тяжелым, металлическим звуком. Когда она поднимает куртку с пола, из другого кармана прямо к моим тапкам вываливается маленькая коробочка. Я ее поднимаю и, прежде чем отдать, рассматриваю.

– Ой, – вырывается у меня. – Ты в положении?

– Я не знаю, – отвечает она.

– Но ты сделала тест?

– Нет.

Она покраснела, совсем чуть-чуть. Поджала губы, завертела головой, будто ее очень заинтересовала моя комната. Шепчет: «Черт, какая грустная песня!» – потом пытается сунуть коробочку в карман, но та не входит, и девушка ставит ее на пол, рядом со стулом. Кладет ногу на ногу, и я не могу отвести глаз. Она это замечает и протягивает ноги перед собой, плотно их сжав.

– Послушай, я пришла задать тебе несколько вопросов, а также сообщить лично, что больше у тебя нет постоянного поста.

– Постоянного?..

– Полицейских.

А я вдруг подумал о моей работе у провайдера. Там-то, конечно, у меня больше нет ничего, офис сгорел, и все погибли.

– Тебе больше не нужна охрана. Мы взяли вашего Д'Оррико, так что у Питбуля больше нет мотива тебя устранять. Насколько мне известно, он никогда никого не убивал без причины.

– Будем надеяться, что он не начнет с меня.

Девушка улыбается, это ей очень идет. Улыбка у нее открытая, простая, почти детская. Серьезная, она кажется грубоватой, но в улыбке видна вся ее солнечная природа. Дикая и солнечная. Она поворачивается к стереосистеме, в изумлении морщит лоб:

– Ты что, все время гоняешь одну и ту же песню?

Я киваю, потому что и в самом деле поставил Тенко на repeat, до бесконечности.

– Послушай, все время забываю, как тебя зовут. Извини.

– Грация Негро. Грация.

– Как Три Грации, – отпускаю я шутку, как всегда дурацкую, и она опять морщится.

– Да, Грация, Комбинация и Трусики-Танго. Слушай, малыш, давай все-таки вспомним, что я работаю в полиции.

– Ты в этом деле главная?

– Да нет, что ты!

Она опять улыбается, опускает глаза. Проводит кончиком пальца по коленке, где на колготках зацепка. Пожимает плечами:

– Помоги мне, Алесса, постарайся вспомнить. Мне пригодится любая подробность, все, что тебе придет на память. Скажи, какие у него глаза? Не форма, не цвет, а белки, какие у него белки? Желтоватые? Светлые? С красными прожилками?

Я задумываюсь. Заново прокручиваю ту сцену, как в кино: он гонится за мной, смотрит на меня, стоит и ждет. Закрываю глаза, пытаюсь воссоздать крупный план, но это как сон – хочешь его припомнить, но ощущения ярче образов, и когда пытаешься все свести воедино, те и другие пропадают.

– Не знаю, думаю, белые. Я его плохо разглядел, ведь он почти все время бежал.

– Как бежал – как молодой, как старик? Как здоровый, как больной? Впечатление, Алесса, твое впечатление.

– Как молодой и здоровый. Только рана на голове.

– Какая рана?

Она поджимает ноги, выпрямляется на стуле. Смотрит на меня так пристально, что я начинаю запинаться.

– Рана вот здесь, – я дотрагиваюсь до лба, – я ему саданул дверью. Глубокая ссадина, шла кровь.

Она встает, ходит по комнате, покусывая щеку изнутри, прижимая ее пальцем, будто хочет прогрызть насквозь.

– Тебе это пригодится? – спрашиваю я, и она кивает.

– Да, это что-то, – говорит. – Это можно повесить на доску.

– На какую доску?

– Не важно. Скажи, какой у него голос. Глубокий, мягкий, резкий?

– Он говорил мало, шептал.

Грация подошла к кровати, протянула руку, приглушила Тенко до минимума. Я смотрю на нее снизу вверх, мне неловко, что она так близко, а я не принял душ, весь зарос, валяюсь в комбинезоне, тапках и носках.

– Он звал меня. Говорил: «Алессандро. Открой, пожалуйста». Я никогда этого не забуду. Как тот первый раз, когда я видел по телевизору «Глубокий красный цвет». Как первый провал на экзамене. Как тот раз, когда Кристин говорила мне по-датски какие-то гадости, которых я не понимал.

Грация смотрит на постель, как будто хочет сесть, но между мной и Псом мало места. Я отодвигаюсь, но она всего лишь ставит колено на матрас и склоняется над нами. Опирается о бедро, удерживая равновесие. Тихо, одними губами, прикрыв глаза, повторяет фразу.

– Как он произносил «р»? Картаво? Раскатисто? Как?

– Не знаю, обычно.

– «С», Алекс. Ближе к свистящей или к шипящей?

Я тоже закрываю глаза. Прижимаю пальцами веки, стараюсь выудить этот голос из черной дыры. Тоже повторяю фразу, так же тихо, но Грация отводит мою руку, берет меня за подбородок, задирает мне голову, заставляя открыть глаза.

– Нет, не повторяй своим голосом. Не повторяй. Попробуй услышать ее и описать.

– Ну, я не знаю… «с», «с»… Он шептал, черт побери, и мне было страшно!

– Извини.

Грация отходит от кровати. Стоит перед стулом, опирается о спинку, продолжает покусывать изнутри щеку. Хмурится, будто раздумывая, брови почти сошлись. Даже так, в задумчивости, она хороша.

– Что случилось? – спрашиваю я.

– Мелькнула какая-то мысль, а потом пропала. Не важно, ты говори, не стесняйся, рано или поздно мысль вернется.

– Почему тебя так интересует голос?

– Потому что голос о многом говорит.

– Откуда ты это знаешь?

– Работа такая. И потом, я живу со слепым юношей. Он научил меня слышать голоса.

– А, – говорю я.

Вдруг она, вытаращив глаза, прикрывает ладонью рот. Шепчет:

– О черт! – И громче: – О черт!

– В чем дело? – спрашиваю я, но она не отвечает. Хватает куртку со спинки стула, натягивает ее, смотрит на меня, как будто не видит. – В чем дело? – Я настаиваю, я хочу знать. – Грация, что случилось?

– Ничего, – отмахивается она, – та самая мысль вернулась ко мне. Извини, Алекс, мне пора. Созвонимся позже, а теперь извини.

Она выбегает из комнаты и, не успеваю я подняться с постели, как слышу ее торопливые шаги на лестнице. Замечаю что-то под стулом, наклоняюсь, беру в руки. Коробочка с тестом на беременность. Догонять Грацию бесполезно, я уже слышу, как внизу хлопает входная дверь.

Лицензия на ношение короткоствольного оружия для персональной защиты. Согласно статье 42 Закона об общественной безопасности, а также статьям 61 и следующим соответствующего Устава, Префект имеет право в случае установленной необходимости выдавать лицензию следующим категориям граждан:

– лицам, регулярно перевозящим ценности, в частности представителям ювелирных фирм, служащим, в чьи обязанности входит перемещать значительные суммы денег;

– лицам, имеющим в магазине ценности типа ювелирных изделий;

– коммерсантам, которые вынуждены иметь при себе крупные суммы денег;

– лицам, могущим подвергнуться похищению;

– лицам, чей род деятельности предполагает опасность разбойного нападения или мести (например, судебные приставы, таксисты).

Рано или поздно мы его поймаем.

Выбежав из дома Алессандро, Грация бросилась к машине и помчалась по автостраде. Между Равенной и Болоньей посетившая ее мысль приобретала все более четкие очертания, пока не превратилась в единственно возможное объяснение. Потом, внезапно, вся конструкция ей показалась ужасной чепухой и будто бы лопнула в голове, оставив ощущение звенящей пустоты и холодной усталости, как после бессонной ночи. Но понемногу ход мысли восстановился, и энтузиазм снова стал нарастать.

В некоторых случаях Питбуль использовал восковые или стеклянные пули. Такие пули не поддаются экспертизе, по ним нельзя выйти на оружие, из которого они были выпущены, исследуя канавки, оставленные стволом, ибо на таких пулях никакие следы не сохраняются. Несколько убийств он совершил с помощью таких пуль, а в других случаях даже не позаботился подобрать гильзы. И те несколько убийств были совершены в одном регионе. Почему?

Заявление на выдачу лицензии на ношение короткоствольного оружия подается с заверенной подписью Префекту; к заявлению прилагается справка о психической и физической дееспособности, а также справка об определенном уровне владения оружием, выданная Национальным стрелковым обществом (если лицо проходило воинскую службу, достаточно удостоверения). В заявлении необходимо указать место проживания, удостоверить, не имел ли место отказ от воинской службы по убеждениям; указать членов семьи; удостоверить, обеспечены ли несовершеннолетние дети средним образованием. К прошению прилагаются две фотографии, платежная квитанция на сумму 170 000 лир, переведенную в п/я № 8003, Управление налогов и правительственных сборов, Рим, а также квитанция на сумму 4000 лир, переведенную на текущий счет Хозяйственного управления местного комиссариата за книжечку лицензии.

– Рано или поздно мы его поймаем.

Мчась по автостраде, Грация повторяла про себя свою речь, отвечая на вопросы Матеры и Саррины, а главное – доктора Карлизи.

Д'Оррико объяснил почему. Потому что Питбуль всячески старался избегать любых контактов с преступным миром. Оставаться по возможности чистым. Он использовал чистое оружие, купленное согласно правилам в оружейном магазине, согласно правилам зарегистрированное, и имел его при себе тоже согласно правилам, по лицензии, выданной Префектом. Чтобы тренироваться, ему не нужно было искать подпольные тиры, скрытые от людских глаз, – он мог пойти на любое официальное стрельбище и палить, сколько душе угодно. Он убивал обычными пулями, если находился вне своей зоны, и пулями специальными, если удар наносился вблизи от дома; все для того, чтобы усложнить поиски оружия.

Легче легкого составить перечень всех, кто владеет «береттой» или «смит-вессоном» в Болонье; гораздо труднее искать эти стволы по всей Италии. Он использовал специальные пули трижды: в Болонье, в Ферраре, в Римини. Значит, Питбуль живет в Эмилии-Романье.

Но в связи с чем он имеет право на ношение оружия? Не мог ли он просто купить оружие в магазине, зарегистрировать, а потом без всякой лицензии носить? Или у него есть разрешение на спортивное оружие, то есть он имеет право носить с собой незаряженный пистолет в кобуре? Вариантов много.

Грация мысленно вернулась назад, стала заново составлять свою речь и совсем потерялась, запуталась в обрывках фраз, которые повторялись до бесконечности, назойливо и отупляюще. Ну ладно, придется просмотреть все пистолеты, хранящиеся дома, и все разрешения на ношение спортивного оружия.

– Рано или поздно мы его поймаем.

А охранники? А силы правопорядка? С момента обнаружения банды «белых» уже ни на что нельзя полагаться, даже теоретически. А общества охотников? И эти тоже, прибавим и их.

– Рано или поздно мы его поймаем.

Прежде всего сузить поле исследований. Зона: Эмилия-Романья. Провинция Болонья. Провинция Феррара. Реджо-Эмилия. Парма. Равенна. Форли. Римини. Чезена? Чезена – тоже центр провинции?

– Рано или поздно мы его поймаем.

Сузить поле исследований относительно калибра и марки оружия. Какой калибр? Может быть, 22-й, может быть, 40-й, может быть… А какая марка? Искать зарегистрированного владельца пистолета любой марки и любого калибра, по всей Эмилии-Романье, с лицензией или без нее. Сколько таких наберется?

К тому времени, как впереди замаячила платная болонская автострада, на глазах у Грации выступили слезы ярости. Ей казалось, что она близко-близко подобралась к Питбулю, но тут же его упустила. Она уже видела его перед собой в совершенно определенном облике, с лицензией на ношение оружия, может быть, представителем фирмы по продаже ювелирных изделий, но он тотчас же изменил лицо, превратился в охранника, в ювелира, в таксиста. В полицейского. Грация стиснула зубы, как в детстве, когда мальчишки из начальной школы в Нардо дразнили ее за маленький рост. Сбивались в кучку, все вместе, Ди Корато, Пульджизи, Наккари, ждали ее у дверей, смеялись, свистели, распускали руки. Припарковав машину на площадке перед комиссариатом, она посидела немного, собираясь с силами, как тогда. Глубоко вздохнуть, нагнуть голову, стараться не смотреть по сторонам, крепче стиснуть зубы, подумать: «А пошло все в задницу» – и вперед. Поднявшись к доктору Карлизи, она уже связала воедино многие нити своей речи и чувствовала себя решительной, упрямой и несгибаемой, как всегда. Энтузиазм, правда, не вернулся, но это, в конце концов, не так уж и нужно.

– Рано или поздно мы его поймаем, Грация. Идея неплохая – не выходя из управления, собрать все данные, проверить их. – Комиссар кивнул, откинулся в кресле, потом подложил руки под голову и кивнул еще решительнее. – Да, это можно. Рано или поздно мы его поймаем.

– Когда мы поймаем его, доктор? Нужно спешить. Как вы себе объясняете этот казус с Д'Оррико? Почему он не убил адвоката, а послал его к нам? Почему он везде оставляет питбулей? Доктор, у него есть какая-то идея. Какой-то план. Его нужно поймать поскорее.

– И мы поймаем его, Грация, поймаем. Так или иначе, он не уйдет, – вот что сказал комиссар.

В ее собственном кабинете к глазам Грации снова подступили слезы. Стресс, подумала она, пошло все в задницу. Мои дела, подумала она, пошло все в задницу. Сунула руку в карман, где лежал тест, но обнаружила только пистолет. Пошло все в задницу, подумала она, было бы хуже, если бы пропал пистолет.

Она подошла к доске и сняла все стикеры, на которых не значилось ничего определенного, а также те, где утверждались банальности вроде «профессиональный киллер». Все, требовавшие долговременного расследования, которое она лично не могла предпринять, например касающиеся денег. Остались только два листка, которые она повесила прямо сейчас.

Он живет в Эмилии-Романье.

У него на лбу ссадина.

Хладнокровно, не чувствуя ни отчаяния, ни ярости, лишь с ясным осознанием того, что она сидит в глубокой жопе и в данный момент ничего не может изменить, Грация сорвала с доски фотографию питбуля. Ухватилась пальцами, стиснула в кулаке, дернула с такой силой, что ноготь противно заскрипел по гладкой доске; так противно, что даже заныли зубы.

В эту минуту вошел Саррина.

– Грация, ты можешь сейчас подойти? Там один тип хочет тебе что-то сказать.

У него было лицо сыщика. Длинное, узкое, под глазами серые мешки, унылый нос свисает на губу. Одет в пальто, слишком теплое для этого времени года, высокий, почти совсем лысый.

– Карроне, – представился он и встал, протягивая руку Грации; при этом поклонился и чуть ли не прищелкнул каблуками.

Вынул из кармана визитную карточку, точно такую, как та, что уже лежала на столе у Карлизи, и вручил ей. Там значилось: «Карроне Марко, частный детектив». И ниже: «Фельдфебель вооруженных сил в отставке, большой опыт следственной работы». Такие карточки делают прямо на дороге, в специальных автоматах.

– Я вообще-то бригадир, – помялся он, – но меня обязательно произвели бы в фельдфебели, если бы не отправили в отставку.

Грация присела на угол стола, за которым расположился комиссар. Карлизи извинялся перед Карроне за то, что о нем не вспоминали целых два дня, затолкав его в какой-то болонский пансион, да и вообще не вспомнили бы никогда, если бы он сам не пришел в комиссариат и не сказал: «Ну что ж, если я тут не нужен, я, пожалуй, поеду». Карроне тряс головой, щурил глаза, с безразличным выражением на этом своем лице сыщика, словно желая показать, что он привык дожидаться, привык к тому, что все и всегда о нем забывают. Потом нагнулся, из кожаной сумки на ремнях, тоже сыщицкой, прислоненной к ножке стула, вынул записную книжку и положил ее на стол перед Карлизи. Грация придвинулась ближе, посмотреть, что там такое; она думала, что нужно будет это прочесть, но Карроне скрестил руки на коленях и открыл рот, приготовившись рассказывать. И смотрел на нее, может быть, потому, что она сидела напротив; так или иначе, смотрел на нее, как будто бы именно ей, Грации, рассказывал свою историю.

Запишем показания, сказал он, сжимая в объятиях тот полусожженный обрывок человека. Он быстро все записал шариковой ручкой, оставив сверху место, чтобы добавить: «…В присутствии нижеподписавшегося бригадира Карроне Марко» и так далее, и тому подобное. Записал все, что тот человек бормотал ему в ухо, брызгая на щеку кровавой слюной, а когда не мог разобрать слов, приникал еще ближе, задерживая дыхание, чтобы не ощущать резкой вони горелого мяса. Тот человек говорил с ним около минуты, воя, как раненый пес, когда санитар пытался оторвать его от бригадира.

Несколько прерывистых фраз, которые нужно было еще связать и дополнить; которые исторгались вместе с предсмертным хрипом из обожженного горла, – но Карроне записал все, слово в слово. А потом, прежде чем позволить погрузить в машину «скорой помощи» это изувеченное тело, поставил внизу свою подпись и заставил расписаться санитаров, которые были свидетелями.

– Тот человек умер от потери крови по пути в больницу, и меня обвинили в том, что я помешал предоставить медицинскую помощь, – заключил он. – В армии меня не прикрыли, а просто вышибли. Что скажете, доктор, разве я плохо поступил?

– Ну… – Карлизи пожал плечами. – Дело-то ведь не в этом. Продолжайте, фельдфебель.

Его возмутило то, как с ним обошлись. Его возмутило и то, что показаниям, которые он снял с таким рвением и столь тщательно, не дали ходу. И он сам продолжил расследование, имея, конечно, меньше возможностей, потому что стал всего лишь частным детективом, фельдфебелем в отставке, большой опыт и так далее, но все-таки в армии у него все еще сохранились друзья, которые могли ответить на кое-какие вопросы.

Человек, которого взорвали в машине, был полковником авиации и работал на секретные службы. К причине, по которой его взорвали, Карроне даже и близко не подошел, но это было не важно.

– Умирая, полковник сказал мне, что бомбу подложил профессиональный киллер по кличке Питбуль.

Грация подалась вперед, опершись о колено.

– Что Питбуль хотел убить его, ибо полковник мог раскрыть, кто он такой, что-то насчет армии, насчет заказных убийств для секретных служб, я плохо понял, какие-то отрывочные слова…

Грация кивнула, сделала знак, что это не важно, пусть рассказывает дальше.

– Он мне сказал, что Питбуль принадлежал… именно так, был собственностью одного такого дона Мазино Барлетты. И что этого дона Питбуль тоже убил.

Грация с сомнением взглянула на комиссара. Она мало что понимала и внимательно слушала, ожидая более конкретных данных. Имя Барлетта ей что-то говорило, но она никак не могла припомнить что.

Матера хотел пояснить, но комиссар жестом прервал его. То был звездный час фельдфебеля Карроне, следовало позволить ему рассказать всю историю до конца.

– Барлетта Томмазо был членом мафии, не слишком влиятельным. В тысяча девятьсот семьдесят девятом году он был арестован, а потом выпущен под надзор полиции и выслан из Палермо. Впоследствии надзор сняли, но на Сицилию он не вернулся и на первый взгляд ничем больше не занимался, ничего не контролировал, не вел никакой подпольной торговли. Но с тысяча девятьсот восемьдесят первого года мафиозные группировки, враждующие между собой, как сдающие позиции, так и одерживающие верх, стали снова его уважать. Пронесся слух, будто он предоставляет не связанных с преступным миром киллеров всякому, кто об этом попросит. В тысяча девятьсот девяносто пятом году он исчезает с горизонта, и больше о нем ничего не известно.

– Теперь понятно, – сказала Грация. – Дон Мазино был одним из поставщиков Питбуля, как Д'Оррико. Еще один шаг вперед.

– Нет, – заявил Карлизи, – гораздо больше. Знаешь, где жил под надзором наш дон Мазино? Скажите, фельдфебель, это ваша история.

Карроне кивнул, и на какое-то мгновение унылое лицо его осветилось.

– Он жил под надзором в Будрио, провинция Болонья. – Карроне ткнул указательным пальцем в записную книжку, та заскользила по столу прямо к Грации, к ее ноге, и оказалась так близко, что можно было различить переливчатые пятна на обложке: места, откуда соскоблили кровь полковника.

– Все здесь, – заявил Карроне. – Слова полковника и мои дальнейшие расследования по поводу дона Мазино. Все записано, подписано и удостоверено.

Вычленить. Наметить связи. Исключить лишнее.

Питбуль живет в Эмилии-Романье. Дон Мазино жил в Будрио, на улице Вагнера, 10. Первая связь.

Вычленить: всех владельцев огнестрельного оружия в Болонье и провинции. Список всех, кто приобрел и зарегистрировал, от A до Z, от Аккорси Микеле до Зарилло Елены. Слишком много.

Вычленить еще. Другой стикер рядом с оставшимися двумя. Догадки Грации, только догадки, но признанные основательными. Просто чтобы вычленить.

Владельцы оружия по провинции Болонье. Не просто держатели оружия, имеющие в доме пистолет, запертый в ящик вместе с патронами, подальше от детей. Те, кто носит пистолет с собой, в кобуре. Предпочтительно 22-го и 40-го калибров. Список от Бонетти Марко до Тибальди Франческо. Слишком много.

Вычленить, вычленить. Еще один стикер лепится к доске. Линия расследования изгибается, становится кругом.

Догадка Грации: у него работа со свободным графиком, оправдывающая постоянные разъезды. Частные сыщики, управляющие банков или собственных предприятий, торговые представители, перевозящие ценные образцы. Список от Карлетти Пьеро до Поппа Мариано. Уже лучше.

Вычленить еще. Очередной листок: кривая идет вниз.

Догадка Грации: он наносит грим, как актер. Как актер, меняет костюмы. Вживается в роль. Все владельцы оружия, относящиеся к вышеперечисленным категориям, которые посещали курсы декламации, дикции и гримировки. Ни единого списка. Нужно прочесать все театры, культурные центры, частные заведения… слишком долго. Стикер переходит вниз, в качестве подтверждения «в случае, если».

Выявить связь. Список от Карлетти до Поппы с одной стороны. Данные о доне Мазино – с другой.

В дверь стучат, Грация поднимает голову. Агент в униформе, с пакетиком в руке. Это для вас, инспектор, принес какой-то парень.

Какой парень, как он выглядел? Ладно, не важно: если это он, то мог выглядеть как угодно.

Кто – он?

Не важно, спасибо.

Пакетик: квадратный, подарочная обертка, гофрированная розовая ленточка, спадающая двумя каскадами крутых завитков. А если эта штука сейчас взорвется у нее в руках? А если там чье-то ухо? Или пуля, на которой процарапано ее имя?

Грация вскрывает пакет. Она все поняла, разрывая бумагу, поняла по ленточке, отрезанной неаккуратно, слишком косо. Нехарактерно для Питбуля, который всегда стремится к совершенству.

Тест на беременность, забытый у Алекса.

На стол его, рядом с компьютером. Снова к доске, в руках – список.

Карлетти Пьеро, Кастелли Сильвио, Коста Даниэле, Давито Алессандро, Эмальди Пьетро, Факкини Примо, Форте Гаэтано, Франкини Джулио, Иотти Лиза, Ломбардини Алессандро, Маркини Витторио.

Маркини Витторио…

Торговый представитель. Владелец и единственный сотрудник предприятия по импорту и продаже ювелирных изделий.

Маркини Витторио.

Имеет лицензию на ношение короткоствольного оружия для персональной защиты. Владелец револьвера «глок», модель 23, 40-й калибр; «зиг-зауэр» П 229, 40-й калибр, и спортивной «беретты», модель 71, 22-й калибр.

Маркини Витторио.

Проживает на улице Вагнера, 12, 40054, Будрио.

Через отверстие в корпусе фургона друзья наблюдали за тем, как она идет к дому. Чтобы все время видеть ее, Саррине пришлось распластаться по стенке, один глаз закрыть, а другим приникнуть к самой щели, потом сдвинуться, распластаться с другой стороны отверстия и закрыть другой глаз. Задание оказалось непростым. Улица Вагнера заканчивалась тупиком, она отходила под прямым углом от магистрали, была широкой, чистой, респектабельной застройки, но короткой. С одной стороны выстроились в ряд особнячки, все одинаковые: три этажа и мансарда, садик, сбоку гараж. С другой стороны росли деревья, а за ними простирались поля. Дом № 12 был последним, в самом конце улочки. Поблизости припарковаться не удалось, ибо вся мостовая, от одного проезда к гаражу до другого, была забита машинами. За домом места тоже не оказалось: перед столбами, отделявшими улицу от городского парка, стояла семейная «вольво». Единственный выход – втиснуть фургон где-нибудь посредине улицы, хотя и там тоже все было забито; Матера позвонил в двери одной-другой виллы, за несколько домов до 12-го, нашел владельца одной из брошенных на тротуаре машин и заставил подвинуться. Оттуда, набившись в фургон, как сельди в бочку, Матера, Саррина и еще два оперативника с автоматами и в бронежилетах едва могли разглядеть Грацию, которая шла по тихой улочке.

Грация приехала в машине вместе с доктором Карлизи и вышла на углу. Она шла обычным шагом, в руке – иллюстрированный журнал, куртка застегнута до самой шеи, чтобы спрятать бронежилет. Дойдя до дома № 12, склонилась к столбику у ограды, прочла имена на табличке: «Маркини Р. Заули М. Маркини В.» – и позвонила.

Обливаясь потом, она сжимала в руках журнал. Лучше бы пистолет, вдоль бедра, чуть-чуть за спину, но если синьора Маркини его увидит, то ни за что не откроет дверь. А если увидит он, Грации конец.

– Да? Кто там?

Грация увидела синьору, застывшую на пороге, в конце дорожки, и помахала журналом. Подергала запертую калитку.

– Здравствуйте. Витторио дома?

Он никогда не ставил машину перед особнячком. Всегда оставлял ее позади, на другой улице, и шел пешком по тропинке, отделявшей его дом от городского сада. Безо всякой особой причины – не из соображений безопасности, не по привычке тайного агента. Просто потому, что улица Вагнера всегда была забита под завязку, и если не ставить машину в гараж, удобнее припарковать ее тут. Когда он услышал голос, оставалось пройти больше половины тропинки, и от входа в собственный дом его отделяла густая живая изгородь.

– Здравствуйте. Витторио дома?

Синьора подняла руку, прикрывая глаза: редкие солнечные лучи слепили, отражаясь от яркой листвы. Странная, слишком долгая осень, и зима никак не решится прийти; выдались, правда, один-два холодных дня, почти как в январе. Но так оно и лучше, ради бога, пусть погода подольше постоит.

– Нет, он в командировке. Кто его спрашивает?

– Знакомая, по работе. Я должна передать ему это…

Витторио прошел дальше, но свернул не направо, к дому, а налево, в парк. Повернулся спиной к дороге, стал искать подходящее дерево, чтобы спрятаться за ним. Нагнулся, вроде затем, чтобы завязать шнурок, и оттуда, встав на одно колено в траву, принялся наблюдать за домом.

Смуглая девчонка, невысокая, в оливковой куртке, с журналом в руке.

«Я ее не знаю», – подумал он.

– Знакомая, по работе. Я должна передать ему это…

Грация опять помахала журналом, снова толкнулась в калитку из нержавеющего металла. Синьора отступила назад, к двери, высоко поднимая ноги, чтобы не свалились матерчатые шлепанцы. Пошарила за косяком, и замок на калитке щелкнул, открываясь.

Мама Витторио, одетая по-домашнему, в синем свитере, купленном на распродаже, с вышитым спереди блестящим сердечком, в одном только свитере, обычно она надевает еще и пиджак, но сегодня ей жарко, она гладила, – дожидается Грацию в дверях, улыбаясь, полная любопытства.

– Так кто же вы, прелестное дитя? – спросила она, когда Грация подошла поближе.

Довольная, потому что на чисто вымытое личико хорошенькой молодой девушки всегда приятно смотреть, но и настороженная: у Витторио уже есть невеста, у него с Аннализой серьезные отношения, тут нужно держать ухо востро.

– Вашего сына точно нет дома?

Он подумал: это еще ничего не значит.

Это может быть все, что угодно. Подписка на специальный журнал. Часы, ювелирные изделия. Квитанции на оплату купленных в рассрочку вещей. Профсоюзные взносы.

Он всмотрелся в девушку, которая стояла рядом с его матерью. Кроссовки, джинсы, зауженные у щиколотки. Бесформенная, слишком широкая куртка. Внимание: девушка кажется толще, чем можно подумать, судя по ее лицу. Это еще ничего не значит: круглый подбородок, средиземноморский тип, маленькая, крепкая. Все возможно. Что-то выглядывает у нее из левого кармана. Кончик черной петельки. Фотоаппарат? Бинокль? Пара перчаток? Все возможно. Пригляделся, как она держит руки. Одна висит вдоль бедра, в ней журналы. Другая – у пояса, сжата в кулак. Нервничает? Нет. Спокойна? Тоже нет. Чуть сдвинула голову, будто бы заглядывает в дом через плечо матери.

Он окинул взглядом улицу. Пустые машины, все знакомые, принадлежащие соседям. Только вот этот фургон на площадке он никогда прежде не видел. Незнакомый фургон. Но ведь он так редко бывает дома.

Он подумал: это еще ничего не значит.

Все зависит от того, что сейчас скажет эта девица. Отдаст ли журнал и попрощается или останется в доме. Зависит от того, что она сейчас скажет.

– Вашего сына точно нет дома?

Мама Витторио выпятила губы и как-то по-собачьи склонила голову набок. Улыбка, сердечная, хоть и настороженная, сделалась удивленной, даже немного испуганной.

– Конечно нет, а в чем дело?

– Я из полиции, синьора. Инспектор Негро. Позвольте войти.

Он подумал: значит, вот оно как.

Он встал и, не выходя из-за дерева, чуть отступил, чтобы лучше видеть. И увидел, как девушка потянула за петельку и вытащила из кармана переносную рацию. Увидел, как она подняла рацию повыше, нажала на кнопку сбоку, и услышал, как она тихо, почти шепотом, произнесла: «Начинаем!» Потом увидел, как девушка, не прикоснувшись к его матери, отмела ее рукою в сторону, можно сказать, прижала к стене.

Он подумал: значит, вот оно как.

Здесь, стоя за деревом, он мог бы вынуть «глок», который был у него с собой в кобуре, встать в позицию, опереться правой рукой о ствол и сжать пистолет обеими руками. Мог бы сделать несколько выстрелов, по прямой, слева направо, сначала в толстого, который уже на середине дорожки, потом – в того, что помоложе, вот он стоит у калитки; потом – в оставшихся двоих. Выше, в голову, или ниже, в ноги; не в туловище, потому что на всех бронежилеты. Три шага вперед, за столбы. Два выстрела в упор, прямо в грудь, тому типу в пиджаке и галстуке, что бежит по улице. Еще один шаг, и разворот на дорожку, ведущую к дому. Выстрел в голову девице в мешковатой куртке, постараться не задеть мать. Потом пулями, которые остались в обойме, прикончить тех, кто лежит на земле.

Но он ни о чем таком даже не подумал.

Он подумал: значит, вот оно как. Повернулся спиной к дому и длинной дорогой, через парк, направился к той улице, где оставил машину.

Она не понимала, что происходит, и, наверное, так никогда и не поймет. Смотрела, как все эти люди расхаживают по ее дому, и твердила: «Вы насчет оружия? У Витторио есть разрешение, он может носить оружие, он торговый представитель ювелирной фирмы…» – а когда сверху кто-то крикнул: «Доктор, поднимитесь сюда, посмотрите!» – она было тоже хотела подняться, но ее остановила та девушка, что пришла первой:

– Синьора, не покажете ли вы мне какую-нибудь фотографию Витторио? Быть может, это ошибка.

Ну конечно, ну разумеется. Это ошибка. Нужно пойти и показать фотографии, тогда все встанет на свои места.

– Вот здесь Витторио двадцать лет. Правда, красивый юноша? Но у него, знаете ли, уже есть невеста.

Грация взяла фотографию, которую синьора извлекла из обувной коробки. Там их было много, одни навалены кучей, другие стоят стоймя; некоторые черно-белые, с волнистыми краями, какие делали в пятидесятых годах; другие – маленькие, квадратные, выцветшие, с крошечным штампиком на полях: 2 авг. 62, 15 сент. 78. Были и потускневшие полароидные снимки, и семейный альбом.

– Мы не слишком любим фотографироваться, – вроде как извинялась синьора. – Витторио, тот даже выходит из себя, когда кто-то пытается его снять.

Грация взглянула на снимок, который держала в руке. Яркий прямоугольник цветной фотографии, на которой фигуры казались рельефными. Витторио был виден по пояс, его засняли без его ведома, пока он разговаривал с кем-то, но от собеседника осталось лишь черное, не попавшее в фокус пятно руки. Витторио тоже оказался не совсем в фокусе, но его можно было разглядеть. Худощавый юноша с прямым носом и правильными чертами, в общем, даже красивый. Волосы подстрижены очень коротко, в глазах красноватые блики от вспышки, он придерживает рукой подбородок, прижимая палец к губам: похоже, внимательно слушает. Двадцать лет. 1990 год. Это – не взгляд киллера. Грация хорошо знала киллеров, она изучала их фотографии, сама их снимала скрытой камерой, целилась в них из пистолета, смотрела им в глаза, надевая наручники. Это – не взгляд киллера. Во всяком случае, пока.

– А более поздней фотографии у вас нет? – спросила она.

Роясь в коробке, перебирая снимки, синьора вздохнула, покачала головой.

– Ну, вообще-то, Витторио можно было сфотографировать, только застав врасплох, иначе он ни за что не соглашался, под любым предлогом. Он всегда был стеснительным мальчиком, немного замкнутым. Но очень добрым, знаете? У Витторио золотое сердце. Вот прошлогодняя. Для паспорта.

Цветная фотография на документ. Плоская, как все подобные фотографии. Витторио анфас, с близкого расстояния, голова поднята, взгляд серьезный и слегка туповатый, как у всякого, кто пристально смотрит на то, чего нет. Черные волосы подстрижены очень коротко, сомкнутые губы полные, но не пухлые, а глаза… Грация то подносила фотографию к самому носу, то отставляла подальше, чтобы разобрать их цвет. Кажется, светлые, может быть, зеленые. Не важно, это будет понятно по описанию, в документах указывается цвет глаз, рост, вес. Ей нужно нечто большее. Фотография, на которой можно что-нибудь прочитать, понять выражение, перехватить мысль. А здесь нет ничего такого, на этой фотографии для документа не запечатлелся взгляд киллера. Она безликая и пустая, как фоторобот. Грация сказала:

– Если вы не против, мы заберем их с собой: может, все-таки произошла ошибка.

Мама Витторио рассеянно кивнула, будто не слыша ее слов. Она улыбалась, глядя на черно-белую фотографию с закругленными уголками, которую держала обеими руками за края, чтобы не захватать пальцами.

– Вот эта мне нравится больше всего, – проговорила она, передавая снимок Грации.

Ребенок. Мальчик десяти лет. Забрался с ногами на скамейку или другое возвышение, оставшееся за нижним краем снимка; локтями оперся о колени, пальцы сцеплены под подбородком. Позади – луг, который на этой четкой черно-белой фотографии казался струящимся и подвижным, как море. Все это, наверное, происходило в городском саду на улице Вагнера, потому что на заднем плане, вне фокуса, можно было узнать дом. Гладкие, длиной до середины уха волосы мальчика разделял пробор, но одна длинная непокорная прядь упала на лоб. Должно быть, дул легкий ветерок. И светило солнышко, потому что глаза мальчика были слегка прищурены, совсем чуть-чуть, словно бы он нарочно держал их открытыми, хотел все равно смотреть. В этих глазах застыло непростое выражение. Не странное, а именно непростое. Выражение, которое непросто понять. Не грустное, не оживленное, – ожидающее. На губах – намек на улыбку, не настоящая улыбка, а гримаска, едва приподнимающая кончики рта; ожидание улыбки: будто кто-то рассказывает что-то забавное, а мальчик ждет конца истории, чтобы понять, смеяться ему или нет. «Красивый мальчик», – подумала Грация и сказала об этом маме Витторио:

– Красивый мальчик.

– Да, он был красивым мальчиком. И говорливым, знаете? Как он любил поговорить! Здесь он серьезный, но это потому, что с ним только что случилось…

Она внезапно прервалась, помотала головой, будто отгоняя муху. У нее даже вырвался стон, похожий на рычанье.

– Что? – встрепенулась Грация. – Что с ним случилось?

Мама Витторио снова помотала головой.

– Ничего, – прошептала она, но в горле застрял комок.

Она закашлялась, попыталась забрать у Грации фотографию, но та крепко прижимала снимок к груди.

– Что с ним случилось? Болезнь? Несчастье? Что?

Синьора кашляла все громче и громче, словно стараясь заглушить голос Грации. Мотала головой, размахивала руками, жестами пытаясь показать – нет-нет, ничего. Грация повысила голос почти до крика:

– Что произошло тогда? Синьора, что произошло с Витторио, когда ему было десять лет?

Когда Витторио было десять лет, он убил другого мальчика. Это случилось в школе, и это признали несчастным случаем. Витторио ходил тогда в пятый класс.

Грация восстановила всю историю, допросив учителей и попечителей. Чтобы свести концы воедино, съездила в Милан, где в то время жила семья Маркини. От матери Витторио она не узнала ничего полезного. Как и от Аннализы. Просто притча во языцех, как удивилась эта дама, когда Грация приехала в Феррару и зашла к ней в библиотеку. Какое лицо состроила, как прикрыла рот рукой, когда Грация сказала, что она из полиции и приехала сюда из-за Витторио.

– Боже мой! С ним что-то стряслось?

Когда ей изложили причину встречи, Аннализа, библиотекарша, привалилась к своему столу.

– Погодите-ка, погодите, инспектор, как, вы сказали, ваше имя?

– Негро.

– Погодите-ка, погодите, инспектор Негро… Вы хотите сказать, что я два года встречалась с профессиональным киллером, который убил… сколько, вы говорите, человек?

Сидя в зале для совещаний оперативного отдела, доктор Карлизи и Ди Кара уже посмеялись над этой сценой и до сих пор продолжали улыбаться. Матера улыбался тоже. Саррины не было, он привез Ди Кару из аэропорта и теперь ставил на парковку машину.

Семья Маркини в то время жила в Милане. Каждое утро мать отводила сына в школу, а потом забирала его, хотя он вполне мог ходить и туда, и обратно сам, потому что они жили очень близко, а Витторио был бойким и умным мальчонкой. Иногда он так и делал, когда мать себя плохо чувствовала, а отец рано уходил на работу: надевал курточку, вешал на плечо рюкзачок и топал. Шел он самым длинным путем, но приходил вовремя, потому что в конце бежал бегом. Школа располагалась недалеко от улицы Паоло Сарпи, и ему нравилось заходить туда, гулять по китайскому кварталу. Мальчика привлекали главным образом сами китайцы. Ему нравилось смотреть на эти необычные лица, пытаться понять, о чем эти люди думают, что хотят сказать, широко раскрывая глаза, поджимая губы, качая головой. Он становился перед лавками и заглядывал в витрины, пока его не замечали. Тогда-то он и припускал со всех ног в школу. Учителя были им в общем-то довольны. В общем-то. Потому что Витторио успевал в школе, учился, все понимал, выказывал прилежание, но он был странным ребенком. Нет, не странным: непростым. Не играл с другими детьми. Почти никогда не смеялся, да и улыбался редко. Он не обижался, когда на него кричали, молча терпел, но порой, без всякой видимой причины, срывался. Не вопил, не плакал, а именно срывался, в прямом, физическом смысле: швырял что ни попадя на пол или об стену. Один раз даже опрокинул парту. Такое случалось нечасто, но все равно учителям пришлось обратиться к психологу. Витторио был мальчик с характером.

Пришел Саррина, с грохотом открыл дверь, и Матере пришлось встать, пропуская его. Грация прервалась, вспомнила свою магнитную доску и фотографию мальчика посреди моря травы, которую она подвесила за уголок, и та болталась, кое-как сцепленная с липкой вершиной стикера. Грация изо всех сил прижимала и стикер, и фотографию, но ничего не выходило, и тут она впервые обнаружила кусочки магнита, круглые, плотные, похожие на маленькие шашки. Грация взяла четыре штуки, расположила по краям фотографии, и вот оно наконец висит прямо, изображение десятилетнего мальчика, который пристально куда-то смотрит и, может быть, улыбается, подложив руки под подбородок.

Его записали на продленный день, и Витторио находился в школе до пяти вечера. Не то чтобы ему не нравилось: он читал, рисовал, выходил во двор и играл в мяч, но всегда один. Бил мячом в стену, все время, удар за ударом, бум-бум-бум, почти не сходя с места. Дома он делал то же самое, читал, рисовал, играл во дворе в мяч, кроме того, смотрел телевизор. Психолог посоветовал больше общаться с другими детьми, и тогда мать записала сына на плавание. Отводила его туда после школы и возвращалась домой, потому что приводила его мама другого мальчика, жившего неподалеку. Мать Витторио не знала, что он только первую часть урока плавал вместе со всеми в бассейне для малышей, а когда наступал момент разбиваться на команды и играть в водное поло маленьким резиновым мячиком, придумывал какую-нибудь отговорку, притворялся, будто ему нехорошо, выходил из воды, садился и смотрел. Мать не могла все время следить за ним. У отца Витторио уже начинались припадки.

– Проводим ретроспекцию, Негро? – осведомился доктор Карлизи. – Может, ты хочешь оправдать нашего Питбуля?

Грация покраснела до корней волос. Не совладав с собой, она чуть ли не зарычала от злости.

– Это всего лишь данные, доктор. Понять Питбуля я не хочу, мне это неинтересно: я хочу его поймать.

И вернулась к рассказу: в школе, в столовой, к нему привязался мальчишка из другого класса. Рассевшись за столами, до того, как приносили еду, все ребята рассматривали свои тарелки: на каждой было нарисовано какое-то животное. Все, особенно малыши, продолжали галдеть даже после того, как им раскладывали макароны; поднимали тарелки и кричали: «Я играю с тем, у кого лошадка! Я играю с тем, у кого слоник!» Все, кроме Витторио, который прикрывал свою тарелку салфеткой. И вот один мальчишка стал насмехаться над ним. Он был крупный, ростом выше среднего, и вскоре стал дергать Витторио за ранец, толкать на стену, давать подзатыльники всякий раз, как его встречал, во дворе или в коридоре. Витторио не говорил ни слова, никак не реагировал. Но в один прекрасный день первым подошел к обидчику и толкнул его на стеклянную витрину. Витрина разбилась, и осколком стекла мальчику перерезало горло.

Доктор Карлизи не проронил ни слова. Молчали все. Только Ди Кара пробормотал: «Несчастный случай?» – и кончиками пальцев разгладил официальный ответ на запрос, полученный из Палермо, из Управления по борьбе с мафией. Он, казалось, нервничал.

Это признали несчастным случаем. Возникло множество проблем, всех допросили, дело передали в суд, но Витторио было десять лет, он был еще ребенок, и произошел несчастный случай. Семья Маркини заплатила уйму денег родителям погибшего мальчика, и дело даже не попало в газеты. Витторио был спокоен, он, казалось, все от себя отстранил, словно ничего и не случилось. Судебный психиатр посоветовал увезти его из города, сменить обстановку. Мать Витторио раньше жила в Будрио, провинция Болонья. Там они и обосновались, в тихом особнячке под номером 12 на улице Вагнера. И там познакомились с доном Мазино.

Ди Кара, как в школе, поднял руку. Постучал пальцем по бумагам, которые лежали перед ним.

– Теперь моя очередь, – сказал он. – В Палермо и во Флоренции произошло два очень странных убийства. В Палермо в тысяча девятьсот восемьдесят первом году был убит мелкого калибра босс по имени Пеппино Канната. Пеппино был без ума от места, которое называют замок Эмира. Это – один из самых бедных кварталов Палермо, но он там родился и приходил туда при всяком удобном случае – скажем так, поразмышлять. Убить Пеппино было не просто, он всегда носил оружие и никому не доверял. Так вот, у дона Мазино с Пеппино оказались не сведены счеты, но в Палермо никто не хотел ему помогать, хотя Пеппе у всех сидел в печенках. Застать его врасплох и убить из «чистого» оружия невозможно, а развязывать войну никто не желал.

Ди Кара поднял палец, будто боясь, что внимание слушателей ослабеет, пока он переводит дыхание.

– И вот, – сказал он, – другое похожее убийство во Флоренции, в… – он поднял страницу за уголок, нашел на обратной стороне нужную дату, водя по строкам пальцем, – в тысяча девятьсот восемьдесят втором году.

Ливанец, связанный с секретными службами. Ливанец живет в отеле, окруженный телохранителями, к нему не подпускают никого, кто мог бы представлять угрозу. Можно было бы устранить его, бросив в окно гранату или прошив в холле автоматной очередью, но дело получило бы огласку, а этого никто не хотел. И Канната, и ливанец были убиты. Чистая работа, четыре выстрела в голову из пистолета калибра шесть тридцать пять; на месте преступления никого. Ну так вот, знаете, в чем штука? В обоих случаях неподалеку от места преступления был замечен ребенок.

У него больше не получалось спать на боку. Столько лет он спал в одной и той же позе, почти на животе, одна рука под подушкой, другая, согнутая, – сверху, а теперь больше не получается. Спина затекала, рука становилась ледяной, будто туда больше не поступала кровь, и он все время испытывал потребность ворочаться. Так и теперь он повернулся на спину, подложил руки под голову и уставился на крышу автофургона. Интересно, спросил он себя, каким образом происходит ассоциация идей. Только что он думал об отце, а на ум пришел дон Мазино.

Он видел мысленным взором отца в доме для престарелых, как он сидит в своем кресле цвета бумаги, в которую заворачивают сахар, и думал, что больше никогда его не навестит, и вдруг на месте отца появился дон Мазино, совсем другой, маленький и нервный, и комната совсем другая, да и делает дон Мазино совсем не то. Сначала отец, потом дон Мазино, прямо как во сне.

Он подумал: тот первый раз, когда мы встретились.

Это случилось через несколько дней после переезда в Будрио. Дон Мазино знал, что произошло, он всегда все обо всех знал. Вот этот человек, казавшийся мальчику глубоким старцем, – на самом деле ему, наверное, было чуть больше пятидесяти – стоит в дверях и говорит с отцом Витторио. Больше всего помнился свет, лившийся извне, но, может быть, это ложное, индуцированное воспоминание, кадр из какого-нибудь фильма. Ослепительно белый свет размывает очертания, длинные тени ложатся на пол в прихожей, и этот маленький старичок с крокодильчиком на желтой спортивной рубашке делает шаг вперед, входит в дом и улыбается ему. Ты, должно быть, Витторио. Наклоняется, чтобы пожать ему руку, заглядывает в глаза, смотрит пристально, будто что-то ищет, а когда улыбается, Витторио понимает, что этому человечку доподлинно известно: никаким несчастным случаем и не пахло.

На спине тоже было неудобно. Пальцы горели, придавленные затылком, снова хотелось повернуться. Он решил потерпеть, положил руки на живот, сцепив ладони, но знал, что долго так не пролежит. Где-то на стоянке взревел грузовик.

Нет, не этот образ: они двое стоят в дверях – связал отца с доном Мазино. Не из-за этой подробности он их помыслил вместе. Но даже если сосредоточиться, истинная причина не всплывет, во всяком случае сейчас. Отец исчез, остался тот, другой, старичок в желтой спортивной рубашке от Лакоста.

Он подумал: в деревне.

В деревне, наверное, дон Мазино одевался по-другому, но он мог видеть старика только так, в желтой спортивной рубашке, в этом тоже воспоминания походили на сны, такие же абсурдные и нереальные. Они со стариком прогуливались вдоль дамбы; Витторио нравилось в доне Мазино то, что говорил всегда один только он. Нет, не дон Мазино, мальчик никогда так его не называл. Он велел называть себя дядя Томмазо. Дядя Томмазо. Дядя Томмазо. Пришлось несколько раз повторить про себя: «дядя Томмазо», шевеля языком, но не открывая рта. Как-то это не звучало, приходилось сосредоточиваться, поток воспоминаний прерывался, и Витторио махнул рукой. Дон Мазино. Дон Мазино говорил и говорил, никогда ни о чем не спрашивал, и Витторио это нравилось, потому что он мог молчать и слушать. Они шли вдоль полей, Витторио по окученным бороздам; проходили через виноградники, Витторио между круглых подпорок; доходили до моста через бурную реку, и дон Мазино все говорил, а он слушал, смотрел и слушал. Слов он не помнил, если бы ему пришлось воссоздать весь диалог, как в фильме, с репликами, с интонациями, ничего бы не получилось. Но он не забыл того, что говорил дон Мазино, это осталось внутри как ощущение, как мысль, которую нельзя увидеть и нельзя произнести. Дон Мазино говорил с Витторио о том, что он сделал в школе, о мальчике, которого он убил.

Он услышал какой-то шум под окошком. Какой-то голос прозвучал на ходу, ближе, чем другие, до сего момента составлявшие фон. Витторио приподнялся на локте, сунул руку под койку, взял «беретту» и прицелился в дверь автофургона. Большим пальцем взвел курок, вставил глушитель. Голос отдалился, стал смутным и безобидным, как все остальные голоса на этой парковке у автогриля, но Витторио продолжал держать пистолет. Хотел проверить, когда начнет дрожать рука.

Он подумал: рука.

Рука у него оказалась слишком маленькая для настоящего пистолета. Ему было всего десять с половиной лет, и ручка у него была детская, с короткими пальцами, прямой ладошкой, хрупким запястьем. Дон Мазино нашел специальное оружие – «маузер-бэби» калибра 6.35, с протезом на рукоятке, в который можно было просовывать руку, как в перчатку. Он помнил, как боль в запястье ослабевала с каждой тренировкой, как он гордился тем, что мог в конце расстрелять всю обойму, не опуская руки. На этом и основывался метод дона Мазино. Воспитывать волю. Получать удовольствие от хорошо сделанной работы. Уничтожать чувство вины. Все это он понял, когда стал уже взрослым. А тогда ему было немногим больше десяти лет.

Рука задрожала, почти незаметно: едва заколебался конец глушителя. Витторио согнул запястье, чуть повернул его влево, и дрожь унялась.

Он подумал: замок Эмира.

Это место так и стояло перед глазами, как в кино, голоса, и звуки, и движения, но также и смена кадров, и крупные планы, добавленные позже, вышедшие из воспоминаний. Замок Эмира, объяснял дон Мазино в самолете, вовсе никакой не замок. Он не хотел, чтобы Витторио думал о том, что должен сделать, как о детской сказочке. Это – работа, всего лишь работа, которую нужно сделать хорошо, все равно как если бы мама попросила убрать в комнате или помочь ей повесить простыни. Это не игра, это работа, которую нужно сделать, и сделать ее может только Витторио. Замок Эмира – старые арабские развалины, от которых остались одни стены. Над ними, вокруг них и внутри были самовольно воздвигнуты домишки из камня и цемента, крошечные наросты самых разнообразных форм, похожие на катышки мокрой земли, выпавшие из чьего-то кулака на выстроенный из песка замок. Там, на камне, сидел и курил Канната. Он подошел, держа одну руку в кармане курточки, а другой поправляя бретельку ранца со школьными тетрадками, остановился перед этим человеком и всадил ему в лицо четыре пули калибра 6.35. Потом убежал по улицам, которые заранее изучил, туда, где в машине ждал дон Мазино.

Больше не получалось держать верх глушителя вровень с ручкой двери. Витторио опустил курок и сунул пистолет под койку. Дурацкое упражнение: если трудно держать одной рукой, можно это делать обеими. Он повернулся на бок, спрятал ладони между бедер, как он это делал ребенком, когда наступала зима и становилось холодно или когда у него поднималась температура.

Он подумал: хорошо, что я вел себя так спокойно с доном Мазино.

Он подумал (голос дона Мазино): как питбуль, которого выдрессировали, чтобы убивать.

Он подумал (увидел): отец в окне, за шторой, белый как призрак, смотрит, как он, двадцатилетний, заправляет ногу дона Мазино в багажник машины.

Он подумал (увидел себя): сверху, глазами отца, со страхом, обуявшим отца, – как он поднимает голову и глядит на окно.

Вот оно, сцепление, связь между отцом и доном Мазино. Воспоминание, однако, тут же развеялось. Он подложил руки под подушку и вытянул ноги, надеясь, что уснет прежде, чем захочется повернуться опять.

Она даже не знала, как пользоваться этим чертовым тестом. В инструкции указывалось, что следует помочиться в какую-нибудь емкость и поместить туда тампон, придерживая его за пластмассовую ручку, но было не очень понятно, как толковать результат, а Грации не хотелось просто так, из ничего, поддаваться панике. И она вылила в унитаз содержимое стаканчика из-под кофе, который перед тем заполнила, обмочив себе пальцы, и выкинула стаканчик в корзину для гигиенических прокладок. Потом положила тампон обратно в коробку, сунула коробку в карман куртки и вернулась в кабинет.

Идя по коридору, думала, что у любой нормальной женщины всегда есть лучшая подруга или мама, и уж они-то все досконально знают о некоторых вещах. У Грации подруг не было, а мама жила в Пулье, в Нардо, и если бы дочь позвонила ей по такому поводу, она бы ринулась в Болонью со всей родней, даже не успев повесить трубку. У кабинета торчал Саррина, и Грации пришлось отвести назад полы куртки: не дай бог, увидит тест, такой поднимется переполох.

На магнитной доске осталась только фотография мальчика посреди моря травы. Все стикеры были выброшены в корзину. Вопрос уже не заключался в том, кто он, где держит деньги, каким образом достает оружие. Теперь его надо было поймать. Начать поиски, обнаружить и поймать.

По всей длине складной кровати, до самой подушки, были разложены протоколы прослушивания телефона на улице Вагнера, телефона Аннализы в Ферраре, телефонов всех родственников от Будрио до Милана и всех номеров, внесенных в память сотового, зарегистрированного на фирму «Ювелирные изделия Маркини» (крайне малочисленных).

Поймать его, как только он позвонит по одному из этих номеров.

На полу, от стола до стены, рулоны факсов на вонючей термостойкой бумаге, адресованных всем комиссариатам с просьбой установить наблюдение за регистрацией в (почти) всех гостиницах, отелях, молодежных ночлежках и пансионах Италии.

Поймать его, если он остановится, чтобы поспать.

На столе – копии ориентировок на розыск, разосланных по комиссариатам и постам карабинеров, в службу госбезопасности, во все таможенные пункты, подразделениям дорожной полиции, службам контроля на железных дорогах, в аэропортах и морских портах.

Поймать его, если он попытается выехать.

Поймать его, если он воспользуется своими документами, если возьмет деньги из банкомата или расплатится кредитной карточкой; если попытается забрать деньги из банка в Сан-Марино; если выйдет в Интернет; если поедет на своей машине. Поймать его, если включит мобильник со своей сим-картой (нет, это чересчур глупо) или даже с другой, потому что (да, это вероятно) он не знает, что и сам мобильный телефон, не только сим-карта, имеет внутренний код идентификации, и если он включит сотовый, хоть на одну секунду, его засекут и обнаружат.

На стуле у компьютерного стола первые результаты баллистических экспертиз оружия, конфискованного в Будрио и Сан-Марино. Два положительных результата. Плюс шестнадцать эпизодов, о которых заявил Д'Оррико. Итог: восемнадцать убийств.

В компьютере заключение эксперта-психиатра, доктора Морри, отправленное доктору Карлизи, а также и Грации, для ознакомления.

Объект исследования: Маркини Витторио по кличке Питбуль.

[…]Следует учесть, что с десятилетнего возраста Маркини подчинял все аспекты своей жизнедеятельности программированию и осуществлению убийств. Практически мы могли бы определить его как серийного убийцу. […] Тот факт, что с 1999 года он начал «подписывать» некоторые свои преступления, связывая их между собою и тем самым обнаруживая себя, можно интерпретировать как ускорение психотического процесса. С одной стороны, нарциссизм субъекта ищет форму самовыражения, и это заставляет его выйти за пределы молчания, в которое он был погружен все эти годы; с другой стороны, перед нами ярко выраженная просьба о помощи: Маркини чувствует, что он на грани бездны, и хочет быть остановленным до того, как эта бездна его окончательно поглотит.

Рядом приписка комиссара: «Фигня».

Изображение мальчика среди моря травы на магнитной доске смазал солнечный луч из окна, которое открыли, чтобы проветрить комнату. Казалось, его там больше нету, будто фотографию слишком быстро вынули из проявителя и изображение на глазах исчезло. Грация подошла к окну, стала двигать ставень, пока луч не пресекся, и мальчик посреди моря белой травы не вернулся на свое место.

Поймать его, как только он хоть что-нибудь предпримет.

Саррина опять заглянул в дверь.

Выйдя из комиссариата, Грация застегнула куртку до самой шеи: начинало холодать. Саррина предложил подвезти, но она отмахнулась, покачала головой:

– Спасибо, я прогуляюсь.

– Да ладно тебе, вот-вот дождь пойдет, давай хоть до остановки подброшу.

– Ну хорошо, – сказала она, хотя и знала, что совершает ошибку. Просто не хотелось перечить.

– Послушай, я заметил коробочку с тестом. Вот незадача…

– Что ты городишь? Я еще ничего не делала, к тому же это, скорее всего, ложная тревога.

– Большая у тебя задержка?

– Около недели.

– Черт…

– Да ну тебя, Сарри! Какого хрена встревать, когда ты в этом деле не смыслишь!

– Если залетела, оставишь ребенка?

– Я не знаю.

– Но ты залетела?

– Я не знаю! Не знаю! Не знаю!

У автобусной остановки она вышла, хлопнув дверцей. Одернула куртку, чтобы не торчал пистолет, сунула руки в карманы и направилась к перекрестку. Саррина был прав – сыро, пахнет железом и гарью, рано или поздно в самом деле пойдет дождь.

В автобусе она уселась на самое заднее сиденье, перед дверью, вытянув ноги на ступеньки. Взялась за поручень, оперлась подбородком о кулак, впившийся в нагретый металл. Смертельно усталая, закрыла глаза и на какую-то долю секунды задремала, уничтожилась в полной шорохов белизне, отключилась, вышла из контакта, смерклась. Она проснулась от первого же толчка, вся в поту, с пересохшим горлом, будто проспала несколько часов, но еще более усталая, чем прежде; хорошо еще, что ничего не снилось: Грация знала – если что-нибудь и приснится, то только он, мальчик с фотографии. Питбуль. Десятилетний ребенок, из которого мафиози сделал боевого пса. Ну вот, опять: она едет домой, чтобы хоть немного отключиться, забыть об этой истории – и снова погружается в самую гущу.

Чтобы отвлечься от этих мыслей, сунула руку в карман, нащупала коробочку с тестом на беременность – прямая ассоциация, там ребенок и тут ребенок. Как приду домой, сразу сделаю. Тайком от Симоне. Тайком. Почему тайком? Потому что это касается только меня.

Она подняла глаза к окошку и увидела на стекле полосы дождя, косые, частые. Пока доехали до ее остановки, все окошко уже было покрыто, будто лаком, густой, блестящей, влажной пеленой, и когда Грация вышла из автобуса, то пожалела, что вылезла из автомобиля Саррины на середине пути.

Двор был небольшой, квадратный; Грация быстро пробежала его, прыгая через лужи, образовавшиеся между щебнем, но пока добиралась до парадного, все равно вымокла. Поднялась на крыльцо, вжалась в мокрую деревянную дверь, стараясь укрыться под крохотным козырьком, пока искала ключи в кармане джинсов.

С козырька текло прямо за воротник куртки, и от этого можно было осатанеть.

Оказавшись внутри, со вздохом облегчения расстегнула куртку, откинула назад мокрые волосы, провела рукой по лицу, покрытому каплями дождя. Открыла дверь в квартиру, крикнула: «Симоне, я пришла!» – и тут повернула голову, услышав позади себя какой-то шорох.

Она успела что-то разглядеть краем глаза и сразу поняла, что это Питбуль, хотя он и выглядел совсем не так, как на фотографиях.

Грация сделала шаг в квартиру, развернулась и крикнула: «Нет! Нет!» – и тут Питбуль приставил ей к виску глушитель пистолета 22-го калибра и спустил курок.

– Доктор? Это Матера, извините, что звоню домой, но дело неотложное. Нам позвонил парень, который живет с Негро. Скверная история…

Где я? Нигде.

Он не мог иначе ей ответить; можно было бы сказать – в Имоле, но ведь они уже доехали почти до Кастель-Сан-Пьетро, значит, это неправда; а если бы она спросила через несколько минут, он бы уже должен был сказать – в Болонье. Они были нигде: на автостраде.

Девица шевелилась на койке за его спиной. Он взглянул в зеркальце заднего вида, которое специально направил на окошко в стене, отделявшей кабину водителя от остальной части автофургона. Нужно было присматривать за девицей, но это трудно, когда ведешь машину. Назад оборачиваться нельзя, на автостраде все впереди.

Девица попробовала встать, но ей удалось только перевернуться на бок, поскольку руки ее были заведены за спину и скованы наручниками, а ноги от лодыжек до бедер скручены веревкой, конец которой крепился к запястьям. Упакована, так это вроде бы называется, или почти, потому что веревку следовало бы обмотать также и вокруг шеи. Он видел ее в зеркальце, как в крохотном мониторе: вот она пытается поднять голову, стонет, что-то бормочет через силу, как будто не совсем пришла в себя. Потом падает на койку, голова соскальзывает с подушки, склоняется на плечо, глаза закрыты. Мммммм…

Лежите смирно. Сейчас найду стоянку и посмотрю, как вы там.

Он припарковался под виадуком и бегом побежал назад. Он хотел все сделать побыстрее, ему не нравилось стоять здесь, под мостом, где любой патруль, проезжая, мог притормозить и осведомиться, что произошло. Жизнь на автостраде – это движение. Раз остановился – значит, тебе нужна помощь.

Он зашел в фургон и закрыл за собою дверь. Лил такой ливень, что после трехметровой пробежки он весь промок; струи низвергались со страшной силой, даже виадук не спасал.

Ну-ка, посмотрим.

Он перевернул девицу на живот и отвел ей волосы с виска. Она издала слабый стон, жалобный вздох, будто сладко спит и не желает просыпаться. Ничего страшного, всего лишь синеватая шишка, ссадина; немного крови, все еще липкой, склеившей пряди на виске. Он выстрелил в девушку пластиковым патроном с очень небольшим зарядом пороха: нужно было оглушить ее, а не убить.

Он повернул девушку на бок, поудобнее устроил ей руки, приподнял голову, положил на подушку. Вглядевшись, заметил, что глаза у нее открыты, хотя и подернуты пеленой, и девушка смотрит на него сквозь волосы, упавшие на лицо.

Ты – Питбуль?

Да.

Зачем ты меня захватил? Что ты хочешь со мной сделать?

Ничего. Пока – ничего.

Он вышел из фургона и вернулся на водительское место, промокший до нитки. Дождь стоял над асфальтом серой стеной, по дороге уже струились ручейки, растекаясь сплошным сверкающим покровом высотой по меньшей мере в пядь. Чтобы взглянуть назад, Витторио пришлось открыть окошко и высунуться под дождь; медленно, почти вслепую он выехал с площадки под виадуком и вернулся на автостраду.

Когда Питбуль открыл дверь фургона во второй раз, Грация уже пришла в себя и находилась в полном сознании, хотя у нее и болело все тело, как бывает при гриппе. От яркого света, от холодного воздуха она вздрогнула и застонала, потому что наручники врезались в запястья.

Питбуль был похож на себя, на свои фотографии с документов: прямой нос, правильные черты, коротко стриженные волосы. Серьезное, спокойное лицо не позволяло догадаться, о чем он думает, хотя выражение было не таинственное, а скорее плоское, банальное, как на фотографиях. Наверное, он так привык надевать на себя чужие личины и играть чужие роли, что сейчас, нагой, лишенный прикрытия, оказался никем, безликой основой для наложения грима. Только глаза говорили. Зеленые глаза того мальчика с фотографии, взгляд не грустный и не оживленный, а внимательный, будто чего-то ждущий. Даже сейчас это не были глаза киллера.

Грация все равно боялась. Одна, без оружия, связанная на этой койке, перед Питбулем.

Чего ты хочешь? – спросила она. Зачем ты привез меня сюда? Что ты хочешь со мной сделать?

За пояс у Питбуля был заткнут «глок» с глушителем. Грация затаила дыхание, когда он вытащил пистолет и дернул за наручники так, что боль пронзила до локтя. Питбуль не взял пистолет в руку, просто подбрасывал его на ладони, показывая. Небольшой автоматический пистолет, компактный, квадратных очертаний.

Я выстрелил в вас из пистолета двадцать второго калибра с ослабленным зарядом. Этот – сорокового калибра и заряжен как следует. Выстрелом из этого пистолета я снесу вам голову. Я выражаюсь понятно? Он взглянул на Грацию, которая молчала, вытаращив глаза и приоткрыв рот, и повторил: я выражаюсь понятно?

Грация кивнула. Он подошел, перевернул ее на другой бок и вынул из кармана стилет.

Я захватил вас потому, что это было легче всего, объяснял он, разрезая веревку на лодыжках и расстегивая наручники. Я наблюдал за вами, когда вы входили ко мне домой. И у комиссариата тоже. Вы – единственная женщина в подразделении.

И что ты хочешь со мной сделать?

Грация не ждала ответа и не получила его. Как больной, долго пролежавший в постели, она начала сползать с койки: сначала села на край, потом почти встала на ноги, наклонившись, чтобы не удариться головой о потолок фургона. Питбуль помогал ей.

Погоди, погоди, погоди!

Миллиарды мурашек, колючих, как булавочные уколы, побежали по ногам к пояснице, пожирая икры и бедра. Колени подогнулись, Грация опять рухнула бы на койку, если бы Питбуль ее не поддержал и не помог сделать первый шаг.

В дверях фургона Грации опять стало страшно. «Сейчас он убьет меня, – подумала она, – выведет в поле, поставит на колени и пристрелит». Даже увидела, как она лежит, мокрая, вся в грязи, с открытым ртом, – ей довелось видеть немало мертвых, и на фотографиях, и собственными глазами.

Осторожней, предупредил он и пригнул ей голову: дверь была слишком низкая. Грация вздрогнула, уперлась ногами в пол, не решаясь спускаться.

Это бесполезно, ты ведь сам понимаешь, что это бесполезно, правда? – заговорила она, слишком торопливо для того, чтобы ее слова могли прозвучать угрожающе. Тебе это не поможет. Твоя поимка – вопрос времени, рано или поздно ты попадешься.

Он вылез из фургона и потянул Грацию на себя, за руки, как ребенка: лети-лети-лети – и она, как маленькая девочка, тут же завязла в луже. Неподалеку стоял маленький деревянный домик, почти лачуга, и дверь была не заперта. За домиком поросшая травой дорога вела куда-то вверх и пропадала среди деревьев. За леском виднелся виадук, далеко, но не слишком, если мерить расстояние по воздуху, потому что сюда достигал грохот грузовиков, проносящихся по мосту.

Похоже, они приехали в горы.

Сюда. Питбуль мотнул головой. И успокойтесь. Я не собираюсь вас убивать.

В доме было почти тепло. Не жарко, разумеется, из-за сырости, скверной, промозглой сырости, скопившейся в запертом помещении, но и не холодно, потому что был включен электрический обогреватель. Хотя раскаленная спираль не могла согреть комнату, здесь, по крайней мере, не дуло. В камине на скомканных бумажках лежали дрова, но огонь не горел. Грация передернула плечами, сунула руки под мышки. Куртка осталась в фургоне, на ней были только джинсы и футболка.

Где мы?

В Апеннинах, между Тосканой и Эмилией. Перевал на полпути из Болоньи во Флоренцию.

Тебя найдут. Ты здесь не спрячешься.

Неважно. Мне хватит двух дней, чтобы провернуть одно дело.

Тебя найдут раньше. Я знаю как. Здешним карабинерам это место известно, к ним поступит сигнал, и они поднимутся посмотреть.

Питбуль бросил на девушку взгляд, и Грации показалось, что в глазах у него мелькнула улыбка. Да, намек на улыбку, ироническую, немного снисходительную: такое же выражение придавал детскому лицу на той фотографии чуть приподнявшийся уголок рта.

Нет. Твои коллеги тебя уже ищут. В другом месте.

Грация наморщила лоб, прищурилась. Взглянула на Питбуля, который улыбался уже почти в открытую. Улыбался самодовольно. В другом месте? Почему?

Потому что я оставил твой мобильный телефон у какого-то автогриля, бросил его в мусорный бак. И включил на вибрацию, чтобы никто не услышал звонков.

Грации хотелось плакать. Ее коллеги обнаружили сотовый, выявили место, где он находится, и бросились со всех ног туда прочесывать каждый метр. Они станут это делать тщательно, не жалея ни сил, ни времени, и это определенно займет у них больше, чем два дня. На помощь коллег рассчитывать не приходится. Они тут вдвоем, больше никого. Грация и Питбуль.

Слезы по-прежнему просились на глаза, но внезапно в ней проснулась глухая, неистовая ярость, кулаки невольно сжались, зубы заскрежетали. Ей хотелось наброситься на этого человека, который опять смотрел на нее без всякого выражения, серьезный и внимательный, вцепиться ему в волосы, бить кулаком по лицу, молотить ногами, рвать на части. Он, наверное, это понял, ибо отступил на шаг и вынул пистолет с глушителем.

Не надо, предупредил он. Вы проворнее меня, а может быть, и сильнее. Думаю, изучали боевые искусства. Я – нет, я никогда ни с кем не дрался, даже в детстве. Я только стреляю.

Он поднял руку и прицелился в Грацию, и та втянула голову, как черепаха, повернулась боком и закрыла руками лицо. Когда руки опустились и безвольно повисли вдоль тела, Питбуль уже убрал пистолет.

Я не изучала боевые искусства, заявила Грация. Иногда дерусь, но обычно мне же и достается. Можно мне взять мою куртку? В одной футболке холодно.

Казалось, девица успокоилась, поняла наконец, что он вовсе не собирается ее убивать. Во всяком случае сейчас. Она завернулась в куртку, как в одеяло, потому что сняла джинсы и носки и положила сушиться перед обогревателем. Было уже не так холодно, но она все равно скорчилась под своей курткой, нахохлилась, может быть, потому, что стеснялась выставлять перед ним голые ноги. А Витторио все-таки их рассмотрел. Он ее находил хорошенькой, даже очень.

Они ели бутерброды из пакета, который он купил в магазине Павези, в начале дороги из Болоньи во Флоренцию. Пили кока-колу из банок, сидя на коврике перед камином. В какой-то момент девица съежилась под курткой, делая вид, будто не может сдержать дрожи.

Бррр… какие чудесные дрова, почему бы не развести огонь?

Витторио даже не ответил. Девица и сама прекрасно знала: он не такой дурак, чтобы привлекать внимание столбом дыма из трубы запертого домишки.

А где владельцы дома? Ты их убил?

Нет. Они приезжают только на выходные. Я не убиваю без необходимости.

Скольких же ты убил?

Ему не нужно было подсчитывать. Он помнил всех до одного. Убитые вставали перед глазами, как в кино, он заново прокручивал каждую деталь убийств и мысленно исправлял допущенные ошибки. Люди превращались в денежные знаки, в таинственные переводы на зашифрованные счета, с которых он снимал разные суммы наличными. И еще до того, как ему приступить к делу, эти люди были вычислены, изучены в мельчайших подробностях.

Восемнадцать? Двадцать? Двадцать пять?

Пятьдесят девять.

Ничего себе…

Витторио вытащил обоймы из пистолета 22-го калибра и из «беретты» Грации и сунул их в карман. Снял глушитель с «глока» и положил пистолет на коврик, прислонив к ноге. Кончиком большого пальца снять с предохранителя, спустить курок и выстрелить.

Девица потянулась к пакету выбрать еще бутерброд. Кура с сельдереем – нет. Тунец с крутыми яйцами – нет. Перец и ветчина – да. Припав на локоть, вернулась туда, где сидела, опять запахнулась в куртку. Снаружи остался изгиб коленки – сверху, и поджатые пальчики ног – снизу.

У мафии есть киллеры, которые убили еще больше. Бруска, Альери, Спатуцца. Я брала одного в Палермо, он убил почти двести человек.

Она что, провоцирует? Хочет увидеть реакцию? Не увидит. Он – другое дело. Так Витторио и сказал.

Я – другое дело.

Знаю, ты профессионал. Ты – Питбуль.

Неужели провоцирует в самом деле? Не сводит глаз, без конца улыбается, крошки хлеба на губах, одна рука скрылась под курткой, тянет за палец на ноге. Зачем ей это? Хочет вывести его из терпения? Обмануть?

Ты изучаешь все детали, ты переодеваешься, изготовляешь оружие… Кто тебя этому научил? Дон Мазино?

Нет. Он меня научил убивать. Я ходил на курсы. Актерского мастерства, дикции, гримировки. Служил подмастерьем у оружейника. У механика. Почти специалист по информатике, почти специалист по химии, почти дипломированный санитар. Я изучал то, что мне было нужно, а когда узнавал достаточно, бросал и уходил.

Сколько прилежания…

Это моя работа.

Уйма времени…

Времени у меня много. И всегда было много. Я занимаюсь только этим с десяти лет.

Витторио поднял глаза и обнаружил, что девица смотрит на него, не отрываясь. Глядит прямо в лицо, испытующе, с каким-то непонятным выражением, немного печальным, немного жестким. Уже без улыбки. Он поднялся: стемнело, и света лампы под абажуром, стоявшей на каминной полке, было недостаточно. Проверив, закрыты ли ставни, включил торшер и придвинул его к Грации, которая откинула голову и прикрылась рукой.

Извините, но я должен хорошо вас видеть.

Послушай, сделай одолжение. Прекрати «выкать». От этого спятить можно. Соблюдаешь дистанцию, чтобы потом было легче прикончить меня?

Нет. С чего бы?

Тогда говори мне «ты». Я сижу тут с тобой полуголая, я – твоя заложница, и ты рано или поздно снесешь мне башку. Можешь обращаться ко мне на «ты», хрен моржовый.

Витторио кивнул. Уселся в кресло-качалку, которое стояло сбоку у камина, и почти исчез в полумгле. Комната небольшая, но под таким углом девица, наверное, его не видит. Он представил себе, как голос вырывается из темноты, фразы разрушают молчание, скользят в полумраке. Он сам прекрасно ее видел: бретелька лифчика торчит из выреза разношенной футболки, волосы подняты кверху, скреплены щепкой, взятой из очага; губы сжаты, на круглом подбородке резкая складка. Девица снова напугана.

Можно задать тебе вопрос?

Витторио не только хотел ее отвлечь, разогнать страх. Он действительно хотел знать. Этот вопрос пришел ему в голову, когда девица говорила о его подготовке.

Как вы вышли на дона Мазино?

Через человека, которого ты убил. Он был без ног и без рук, почти мертвый, но все-таки умудрился рассказать.

Ах так.

Ты убил дона Мазино?

Да.

Почему?

Он ставил под удар мою безопасность. Я убил всех, кто мог установить связь между Витторио Маркини и Питбулем. Но если даже мертвые говорят, то уж не знаю, что и делать.

Это была шутка, но девица, наверное, ее приняла всерьез. Заерзала по коврику, уставилась в темноту, пытаясь разглядеть его лицо.

Приди с повинной. Начни сотрудничать. Тебе поможет чистосердечное раскаяние.

Но ради Бога!

Ты столько всего можешь рассказать суду: подробности убийств, имена заказчиков… Ну же, Витто! Посмотри на Бруску, на остальных. Все они выпутались, ты тоже можешь…

Но ради Бога.

Девица впервые произнесла его имя, хоть и не до конца. Хотела придвинуться ближе, но он дотронулся до пистолета, она, похоже, угадала движение и замерла. Но все же успела встать на колени, и куртка свалилась на пол.

Все уже знают, что существует Питбуль, скоро об этом напишут в газетах, и все знают, что ты совершил. Ты добился своего, Витто, ты прервал молчание: так зачем же тебе убивать еще и меня?

Что такое она говорит? Непонятно, при чем тут молчание? Она опять зашевелилась, выдвинула колено, несмотря на пистолет, который целился из тьмы, и оперлась рукой о коврик, чтобы не упасть. Витторио не хотел, чтобы она двигалась дальше. Он не хотел стрелять в нее сейчас. И сказал первое, что пришло в голову, только бы она остановилась.

Не знаю, надо подумать.

Она застыла. Вернулась назад, присела на корточки. Пристально, с недоумением взглянула на него; скосила, правда, глаза на пистолет, но было видно, что она уже не так боится. Тем лучше. Витторио встал с кресла.

Ну, хватит. Я хочу спать.

Он вытащил из кармана наручники, подошел к девице; та поколебалась немного, но все-таки повернулась спиной и подставила руки. Витторио, пока сковывал ей запястья, увидел, что девица хотя и боится пистолета, упиравшегося ей прямо в бок, все же ведет себя спокойнее. Тем лучше.

Но при чем тут молчание?

Они устроились спать на полу, перед неразожженным камином, на матрасах, которые Витторио перенес из спальни: туда пойти не рискнули, ибо спальня обогревалась только старой голландской печкой, а растопить ее было нельзя из-за дыма. Если бы не наручники, Грация обхватила бы руками колени и свернулась клубочком, так она замерзла. Обогреватель работал исправно, однако по полу гуляли сквозняки. Снаружи снова пошел дождь, и ледяной, влажный ветер дул изо всех щелей. Пол не прогревался. Грация начала уже шмыгать носом.

В чем дело? – осведомился Питбуль за ее спиной.

По голосу Грация определила, что он приподнялся на локте или сел. Никак не заснуть?

Мне холодно.

Могу обнять.

Он зашевелился, и Грация, затаив дыхание, стиснула зубы. Постаралась не слишком напрягаться, когда он передвинулся под одеялом, привалился к ее спине, обнял за плечи, свесил руку на шею. Не хотелось его раздражать, не сейчас, когда она, кажется, начала наводить мосты: говорила о явке с повинной, а Питбуль сказал: «Не знаю». Нужно было, насколько это возможно, его ублажать. Грация почувствовала у себя на затылке его горячее дыхание, ощутила лопатками его грудь, его согнутые ноги под своими и подумала: не будь это Питбуль, убивший пятьдесят девять человек, не будь ее руки скованы за спиной наручниками, было бы даже приятно засыпать вот так дождливой ночью – поддаваясь истоме, в тесных объятиях.

Нет, вдруг сказал он и отстранился. Ничего не выходит. Я тоже мерзну.

Тогда пошли в спальню. Перенесем туда обогреватель.

Не получится. Там нет розетки.

Снимем сетку с кровати. Все же не на полу.

Сетка не пройдет в дверь. Придется ее разбирать на части.

Грация повернула голову и увидела, как он сидит и оглядывается по сторонам; ей пришло в голову, насколько это абсурдно – офицер полиции и убийца устраиваются на ночлег, как в туристском лагере или на школьном пикнике. Чего там, все разместимся в одной комнате.

Пошли.

Он встал и взял ее за руку, помогая подняться. Грация направилась в спальню, но он остановил ее и подтолкнул к двери дома. Она невольно начала упираться.

Пойдем в фургон, уточнил он. Там только одна койка, зато нет сквозняков.

Он набросил ей на голову одеяло и вытащил наружу, заставив прыгать босиком по мокрой гальке. Всего минута понадобилась, чтобы открыть дверь – повернуть ручку, дернуть, войти, но дождь был косой, с сильным ветром, и когда Питбуль закрыл за собой дверь фургона, оказалось, что оба промокли насквозь.

Вот дерьмо, пробурчала Грация, что за хреновая погода…

Повернись, приказал он, сжимая в руке пистолет.

Грация, похолодев, подчинилась. К ее изумлению, он отстегнул наручники.

Снимай футболку.

Зачем?

Это вырвалось у нее, она не хотела этого говорить, но – вырвалось.

Затем, что она мокрая, сказал Питбуль и сам начал раздеваться. Грация взялась за края футболки и стала снимать ее через голову, с трудом, потому что пропитанная водою ткань прилипала к коже, будто размокший картон. Оставшись в трусах и лифчике, Грация обхватила себя руками: ее пробирала дрожь.

Пожалуйста, взмолилась она, позволь мне держать руки перед собой. Не сковывай их сзади, клянусь тебе, я ничего не сделаю, я не убегу – куда, по-твоему, я могла бы пойти?

Он изучающе посмотрел на нее, потом кивнул. Знаком велел протянуть руки и защелкнул наручники.

Спасибо, прошептала Грация и улеглась на койке, как можно дальше от него, вжимаясь в стену фургона, крепко зажмурив глаза, чтобы больше на него не смотреть. Он положил пистолет на пол и улегся рядом.

Подними руки, приказал он. Грация помедлила, не поняв, что он имеет в виду. Посмотрела на него с изумлением, согнула локти, просто не зная, что делать. Он взялся за цепочку наручников, дернул ее руки вперед и вверх, просунулся между ними и опустил скованные запястья девушки до своих бедер. Так она оказалась заблокирована. Запястья скованы, его руки лежат на ее руках. Она ничего не сможет сделать. Не сможет отодвинуться, не разбудив его. Не сможет нагнуться, чтобы взять пистолет. Не сможет ударить его. Задушить наручниками.

Хорошо, похвалил он. Будем спать.

Грация закрыла глаза. Дождь барабанил по металлической обшивке фургона, хлестал по окошку из плексигласа, часто, но неназойливо. Внутри было достаточно тепло, тем более теперь, когда они оказались так плотно прижаты друг к другу: пожалуй, не требовалось даже одеяла.

Грация знала, что не сможет заснуть. Она ощущала неловкость. Она ощущала бы неловкость с кем угодно, кроме Симоне; она всегда ощущала неловкость с мужчинами, которые были до него. Но тут оказалось еще хуже. Она лежала, голая, стиснутая в объятиях, лицо к лицу, ноги к ногам. Чувствовала тепло его кожи, влажной от пота. Его дыхание у себя на лбу. И думала: «Пресвятая Мадонна, вот так дела. Раньше, охотясь за преступниками, я их изучала, как возлюбленных. А теперь даже ложусь с ними в постель».

Ему тоже было не заснуть. Грация это чувствовала по тому, как он заставлял себя не двигаться и ровно дышать. Витторио засунул левую руку под подушку, а она уперлась туда плечом: ему это должно было мешать, но он не шевелился. Вторая рука лежала на локте Грации, пальцы почти касались ее живота. При каждом вздохе ей становилось щекотно, но и она не двигалась, лежала, как бревно, вся застывшая, несмотря на щекотку, несмотря на то, что хотелось вытянуть затекшую ногу. Через подушку она слышала, как бьется его сердце, удар за ударом громко отдается в ушах. Она осторожно попыталась откинуть голову назад. Потом открыла глаза и обнаружила, что Питбуль на нее смотрит.

«Нет», – подумала Грация, когда он зашевелился. «Нет», – когда схватил ее за плечо и перевернул на спину. Нет. Пожалуйста, нет.

Питбуль пристально смотрел ей в глаза. Пустое, плоское лицо без выражения, как на снимках для документов, только внимательный, ожидающий взгляд зеленых глаз. Он лег сверху, и Грация ничего не могла поделать, потому что ее скованные руки были закинуты за его спину, словно в объятии, она не могла их разомкнуть, не могла оттолкнуть его, да и в любом случае не стала бы этого делать, потому что боялась. Боялась, что он ее убьет, разозлится, сунет в рот пистолет и вышибет мозги прямо тут, на койке. Боялась все разрушить, потерять достигнутое преимущество: она нащупала в нем слабинку, крохотную трещинку, и только это могло спасти ей жизнь.

Грация закрыла глаза, когда он спустил с нее трусы; стиснула зубы, даже кулаки, когда он вошел в нее. Если бы руки у нее были свободны, она бы вцепилась в простыни, а так приходилось обнимать его и прижимать к себе, словно в порыве желания, и она ничего не могла поделать, ничего; тут ничего нельзя поделать, твердила она себе, потому что боялась умереть, а еще боялась пустоты в низу живота, которая затягивала ее всю, заставляла дышать чаще, все чаще и чаще; Грация как будто парила в воздухе или качалась на волнах; тела не было, осталась жаркая щекотка, а потом вдруг она стала падать вниз, содрогаясь, затаив дыхание: это случалось с ней всегда, это словно прыгаешь на мягкую-мягкую постель с очень высокой лестницы.

Грация почувствовала, что и он обмяк и соскользнул на бок, тяжело дыша. Тогда она открыла глаза и увидела, что его глаза закрыты, что он больше на нее не смотрит, и задалась вопросом, о чем он думает, поскольку было очевидно, что он о чем-то думал. Потом почувствовала себя липкой, оглушенной, запачканной, и отпрянула назад, потому что уже могла двигаться; отпрянула так далеко, как только позволили скованные запястья.

Я хочу остаться в живых, твердила Грация про себя, хочу уйти отсюда, убежать, вернуться домой к Симоне. Хочу арестовать Питбуля, отвезти в комиссариат. Хочу застрелить его, убить, разорвать голыми руками. Хочу закрыть глаза и уснуть.

Так бывает, сказала себе Грация, когда смотришь на фотографии мертвецов.

Непроизвольно опускаешь взгляд на причинные места.

Кому пицца по-деревенски?

Витторио поднял руку, стараясь не уронить барсетку, зажатую под мышкой. Показал чек парню за стойкой, тот оторвал часть, заглянул на оборотную сторону и вернул остальное Витторио.

Вам кофе сразу сварить? Или попозже?

Попозже.

Витторио взял побольше бумажных салфеток, потому что пицца по-деревенски была ужасно горячая, и устроился у круглого столика, который грибом выпирал у самой стойки. Пальцами взял кусок расплавленной моццареллы и взглянул на фургон, припаркованный прямо перед дверью. Вспомнил о барсетке, которую так и сжимал под мышкой, и поставил ее на столик, отодвинув остатки бутербродов и салфетки, красные от томатного сока.

Огляделся в поисках человека, которого отметил, пока ждал на площадке, за рулем фургона. Витторио долго следил за приезжающими машинами. Ему не нужны были ни семьи, ни парочки, ни одинокие дамы. Он искал мужчину, который ехал бы один. Но не какого попало. Высокий парень в черной футболке, «Natural born killer», татуировка на правом предплечье (нет). Пухленький коротышка (нет). Юноша лет двадцати пяти, очки в легкой оправе, прыщи на лбу (возможно). В машине осталась собака (нет). Мужчина лет сорока, усы, длинные волосы, белая футболка, «Oktober fest», штаны из маскировочной ткани, тяжелые ботинки (да). Через руку переброшен пиджак, оранжевый, с вышивкой белым и желтым, на спине видна половина надписи «Anas» (нет). Мужчина лет тридцати, желтый пуловер, синяя рубашка с отложным воротничком, под ней – белая майка; джинсы и сапоги (да). Заходит в автогриль, заказывает пиццу по-деревенски, банку кока-колы и кофе; покупает лотерейный билет (да!). Витторио вернулся в фургон, завел мотор и припарковался перед «пунто», принадлежащим тому мужчине.

Он отломил еще кусочек пиццы, которая уже остывала. Очень горячая с одного края, сильно сгоревшего, без начинки, она в середине была холодная, а с другого бока так и вовсе ледяная: резиновое тесто, резиновый сыр и помидоры. Тот мужчина ел медленнее. Он только приступил к пицце по-деревенски и даже не налил себе кока-колы, так что Витторио вынул из кошелька монету и потер лотерейный билет. Он выиграл еще один билет, но не стал его брать, а свернул свой в трубочку и засунул его между пустых тарелок.

Кофе сварить?

Витторио кивнул, бросая в мусорную корзину последний кусок пиццы, завернутый в бумажную салфетку. Пока он пил кока-колу, вошли двое из дорожной полиции.

Устроились у стойки прямо перед ним, присматриваясь к людям, прежде чем заказать еду. Посмотрели и на этого типа с кока-колой, в спецовке и деревянных башмаках, лопоухого, с рыжеватой щетиной на подбородке, потом повернулись к нему спиной.

Разрешите.

Витторио вклинился между ними, чтобы забрать кофе. Отнес его на столик, подул, сделал глоток. Посмотрел на человека в желтом пуловере и увидел, что тот уже покончил с едой и ложечкой выуживает сахар из кофейной чашки; лотерейного билета тоже не было видно. Тогда Витторио взял барсетку под мышку и последовал за ним. Остановился в дверях, пропуская: улыбка дружелюбная, полная солидарности, – да здравствуют блюстители порядка. Потом побежал за мужчиной, который уже озирался по сторонам, открыв дверцу, сунув ногу в машину, – этот фургон, какая сволочь его тут…

Иду-иду, извините.

Но подбежал он не к фургону, а к машине, вытащил из барсетки пистолет 22-го калибра и, пока мужчина залезал в свой автомобиль, приставил ему к голове глушитель и выстрелил.

Грация с усилием сдвинула плечи, напрягая мускулы шеи и откидывая голову назад насколько это было возможно. Она приготовилась кашлять, при этом стараясь по возможности не шевелиться, ибо при каждом движении веревка, охватывавшая горло, натягивалась и дышать становилось все труднее. На этот раз ее упаковали по полной программе: веревочная петля на шее, та же веревка, обмотанная вокруг туловища, связывает запястья и стискивает ноги до самых лодыжек. Грации удалось схватить себя за ноги, она вцепилась в махровую ткань носков, выгибаясь назад наподобие гондолы. Мускулы бедер горели огнем, но все было бы терпимо, если бы не приступы кашля, которые накатывали с тех самых пор, как петля на шее начала ее душить. Теперь ожидался очередной.

Грация напрягла мускулы живота и разинула рот, стараясь не двигать шеей, но от кашля раздулась грудь, задрожало все тело. Грация высунула язык, когда веревка надавила сильнее, пресекая дыхание; попыталась вздохнуть, слишком торопливо, слишком судорожно, и – о боже мой, боже мой – носок выскользнул из пальцев, и веревка натянулась с сухим щелчком. Вытаращив от страха глаза, она забилась, словно в припадке, чтобы вновь дотянуться до ноги; освободившаяся рука хватала воздух, из разинутого рта вырывалось хриплое рычание, острые края зубов полосовали язык.

Когда пришел Витторио, она уже вся посинела, вены на висках раздулись, из глаз текли слезы, а изо рта, на подушку, – струйка смешанной с кровью слюны. Витторио подскочил к ней, схватил за лодыжки, стал лихорадочно искать стилет, чтобы перерезать веревку. Он даже освободил ей руки, потом попытался приподнять, но Грация оттолкнула его, скорчилась на койке, прижав колени к груди, притиснув к подушке разинутый рот, вся сотрясаемая спазмами.

Мне очень жаль, сказал Витторио. Я думал, ты будешь лежать спокойно.

Иди ты в задницу! – прошипела Грация. Она приложила руку ко рту: было больно, когда истерзанный язык касался зубов. Черта с два тебе жаль! – проговорила она сквозь расставленные пальцы: слова выходили смазанные, скругленные, будто она катала во рту леденец. Ты же все равно меня прикончишь!

Виттторио пожал плечами. Сунул стилет обратно в карман, взял ее за руку, поднял, вывел из фургона и снова заставил скакать в одних носках по мокрой гальке.

Запихнул ее в домишко и вынул «глок» из кобуры, висящей на поясе, ожидая непредвиденной реакции. Кто это? Что ты ему сделал?

На кресле-качалке перед камином сидел мужчина в желтом пуловере. Руки привязаны к подлокотникам, ноги – к полозьям, во рту – кляп. Глаза закрыты, на лбу, под коротко остриженными волосами, запеклась кровь. Кончики пальцев черные, будто обгоревшие. На столике рядом с креслом лежал пистолет Грации. Витторио взял его, проверил патронник.

Что ты собираешься делать? – спросила Грация.

Я собираюсь умереть.

Что ты собираешься делать? – повторила она, ничего не понимая. Витторио щелкнул затвором. Подошел к Грации, сунул ствол «глока» ей под ребра, с силой, чтобы причинить боль. Воспользовавшись ее смятением, вложил ей в руку «беретту», прижал ее пальцы к рукоятке. Навалился на нее сзади, стиснул левой рукой, правой приставляя «глок» к подбородку. Потом быстро, почти бегом, поволок вперед, туда, где сидел мужчина, привязанный к креслу. Придерживал ее на бегу, не дал упасть, когда мокрые носки заскользили по полу. Дуло «беретты» было направлено на лицо связанного.

Почему? – заорала Грация. Почему я? Почему?

Но она уже знала почему. Потому что, если выстрелит она, в эту историю поверят. Проведут тест, исследуют ее руки на содержание частиц пороха, убедятся, что стреляла на поражение она, и этот изуродованный мужчина превратится в Питбуля. Естественно, выстрелив, она тоже погибнет.

Грация начала понимать. Никакого нарциссизма, никакой мольбы о помощи: Витторио начал подписывать свои преступления, готовясь исчезнуть, когда придет момент. Чтобы убить себя, Питбуль для начала должен существовать. Зачем это ему, Грация не знала. Может, у него не было выбора, а может, он до сих пор остался десятилетним мальчиком, которого научили убивать, – Грация не знала, и это было не важно. Очень скоро она выстрелит в человека, а потом умрет.

Нет! – вскрикнула Грация, не собираясь сдаваться. Погоди! Погоди, погоди, погоди! Она уперлась ногами в пол, выгнула спину, но мокрая махровая ткань опять заскользила, и Грация покачнулась: подбородок ее уперся в ствол пистолета Витторио, а затылок прижался к его груди. Она заметила, что не только ее палец лежит на спусковом крючке «беретты»: Витторио просунул свой в металлическое кольцо, положил его сверху, начал давить. Грация, которой было никак не поднять голову, скосила на него глаза.

Нет! – закричала она. Нет! Нет!

Потом палец ее согнулся, поддаваясь силе.

Очередь, вырвавшаяся из «беретты», справа налево, до плеча, прошила грудь сидящего в кресле мужчины. Витторио прицелился сам и трижды выстрелил в лицо. Мужчина, выгибаясь, как парус под ветром, забился в агонии с такой силой, что оторвал один подлокотник, потом конвульсии прекратились, и он обмяк. Может быть, он кричал, но в грохоте выстрелов, которому, казалось, не будет конца, никто не расслышал крика.

Витторио разжал пальцы, и пистолет, выпав из руки Грации, опустился прямо ему в ладонь. Грация тоже опустилась на колено, судорожно всхлипывая, набирая воздуху, чтобы закричать, задыхаясь, будто от приступа астмы.

Витторио подошел к мужчине: хотел убедиться, что у того больше нет лица. Он нес два пистолета: в левой руке «глок», за ствольную коробку, будто камень, а в правой – «беретту», готовую к стрельбе. Он кинул взгляд на Грацию, которая упиралась в пол руками и хрипела все надсаднее, стараясь восстановить дыхание, и склонился к креслу-качалке, всматриваясь в убитого.

И в этот момент Грация перевела дух. Задавленный вопль вырвался с такой силой, что разодранный язык снова стал кровоточить. Вопль вырвался, низкий, рокочущий, похожий на рычание, и увлек ее за собой. Она царапала ногтями пол, упиралась в ковер ногами в мокрых носках, пытаясь за что-то зацепиться и встать, и вот наконец, собрав все силы, быстрее пули ринулась вперед, на Питбуля.

Он думал: выстрелить в живот.

С пулей в животе Грация все равно долго не протянет, но теоретически ее должно хватить на то, чтобы выстрелить в человека, выстрелить в него, Питбуля, и вся история будет выглядеть более правдоподобно.

Он думал: выстрелить в живот, склоняясь к человеку, у которого больше не было лица, а значит, дело сделано, когда услышал вопль Грации и распознал ее движение, понимая, что уклониться уже не успеет – так, слыша выстрел, чувствуешь: слишком поздно. Он едва успел повернуться и поднять руки, как Грация ударила его в грудь плечом – да, правда, она и сильнее, и проворнее, потому что он не устоял на ногах, полетел к стене, ударился затылком о деревянную панель так, что заломило зубы. И на одно мгновение, всего на одно, отключился. Но не упал и, когда пришел в себя, вытянул правую руку и выстрелил из «беретты», потому что «глока», который он таскал в левой руке за ствольную коробку, будто камень, больше не было. Один только выстрел, наугад, не целясь, – да и зачем, когда Грация так близко. И выстрел попал бы в цель, если бы Грация снова не поскользнулась.

Грация услышала, как пуля прожужжала над головой и вонзилась в противоположную стену. Она шарила вслепую вокруг себя и, когда нащупала шершавую пластмассовую рукоятку пистолета Витторио, жадно вцепилась в нее. Согнула руку, выстрелила не глядя, рискуя пораниться, потому что она все еще стояла на низком старте, как спортсменка, собирающаяся бежать стометровку, но не попала и в Витторио – он всего лишь отклонился, закрываясь рукой от щепок, одна из которых вонзилась ему в щеку. Это дало Грации время: она вскочила на ноги, побежала к двери дома, которая оставалась открытой; Витторио выстрелил снова, все еще ослепленный щепками, и промазал.

Грация вылетела из дома, стукнулась о железный бок фургона свободной рукой, обежала его кругом и вжалась в холодный металл, надеясь, что ее не видно с порога. Только тогда, и только потому, что приходилось щуриться, чтобы капли не затекали в глаза, она заметила, что опять припустил дождь.

Носки промокли насквозь и сковывали движения. Грация их сняла, сгибая ноги в коленях, сначала один, потом другой, и забросила подальше. Босые ступни мерзли в ледяной воде, и Грации пришло в голову, что Питбуль может стрелять ей в ноги из-под фургона, и тогда она запрыгнула на колесо. Там, прижимаясь спиной к металлической стенке, ровно поставив ноги, сжав пистолет, направленный вверх, обеими руками и положив на него щеку, словно на подушку в грозовую ночь, она подумала, что даже не знает, сколько осталось патронов, а перед ней – профессиональный киллер, убивший пятьдесят девять человек. Она подумала, что за этим серым металлическим корпусом стоит Питбуль, который хочет ее убить, а она – одна, и никто ей не поможет; и тогда к глазам подступили слезы. Грация зажмурилась, уголки губ опустились вниз, из горла вырвался долгий, отчаянный стон; она даже закрыла бы лицо руками, но боялась остаться беспомощной и слепой, поэтому, судорожно, по-детски всхлипывая, заставила себя открыть глаза и подавить подступающие рыдания. Шмыгнула носом, втягивая внутрь слезы и дождь, высунула голову на один миг и так быстро ее убрала, что стукнулась затылком о стенку фургона.

Но успела его увидеть.

Он шел не торопясь за шелестящей стеной дождя, пружинистой походкой, чуть склонившись вперед, согнув локти, двумя руками сжимая пистолет. Он скоро будет здесь, и у нее нет иного выбора, как только пуститься наутек и получить пулю в спину, выйти ему навстречу и получить пулю в голову или просто ждать, ничего не предпринимая. В любом случае ее ждет смерть. Грация сжала пистолет, зарычала: а пошло все в задницу, – и, обогнув угол фургона, бросилась вперед.

Он думал: нельзя стрелять в нее из этого.

Нельзя стрелять в нее из ее собственной «беретты». Нельзя оставлять в ее теле те же пули 9x21, какими был убит Питбуль. Весь план развеется прахом. У него в руках не тот пистолет.

Он все равно бы выстрелил, потому что девица была вооружена, но, когда Грация выскочила из-за фургона, он думал: нельзя стрелять в нее из этого, – единственный раз думал во время акции. И поэтому спустил курок на долю секунды позже, всего на долю секунды, и, только ощутив толчок в грудь, понял, что она выстрелила первой.

Он опять привалился к стене домика и внезапно, вместе с тяжестью в груди, которая еще не выросла в боль и даже не слишком беспокоила, просто какое-то томление в области сердца, вот и все, услышал великую тишину, полную, настоящую. Он никогда не слышал такой тишины. Как будто уши забиты ватой, но не слышно гудения в голове, глухого шелеста у барабанных перепонок. Эта тишина обволакивала, пеленала весь мир, она не задерживалась, проникала все ниже, заполняла тело, ширилась, белая и плотная. Тишина без шорохов тишины.

Одной частью рассудка успел подумать: этот удар нанес мертвец.

Другой частью рассудка думал: с пулей в сердце ты можешь прожить еще десять секунд, но ты все равно мертвец.

(Одна.) Обезболивающее действие адреналина кончилось, уступив место невыносимому жжению, которое заставило его прижать руки к груди, зажмурить глаза и закусить губы. Какой-то частью рассудка думал: нет. (Две.) Хлынула кровь, резко понизилось давление, и он рухнул на колени в мокрую траву. Крепче прижал ладони к ране и какой-то частью сознания еще успел ощутить теплоту струи, которая сочилась сквозь рубашку и попадала на пальцы. Подумал: мама. (Три.) Ягодицы перевесили, он сел на корточки, тем самым сместив центр тяжести, и голова откинулась назад. Он попытался крикнуть, но в горле что-то забулькало, как при полоскании: то ли кровь, то ли дождевая вода. Какой-то частью рассудка думал: нет, нет, сейчас я встану. (Четыре.) Сердце сжимается. Тупое ощущение пустоты, неподвижной, тусклой, глухой, всеобъемлющей. (Пять.) Только боль, ни мыслей, ни движений, одна только боль: сильная, острая, режущая, – боль, одним словом. (Шесть.) Опять понижение давления: позвоночник сгибается, голова падает на грудь. Руки безвольно повисли, ладони касаются травы. (Семь.) Осталось меньше энергии, чтобы чувствовать боль. Ледяной дождь, бьющий в затылок, пробуждает сознание. Какая-то часть его включена: как я могу, я здесь, я думаю, я чувствую, как я могу. (Восемь.) Голова тяжелеет, клонится вперед. Губы кривятся в гримасе, искажающей лицо. Он думал. (Девять.) Голова еще ниже, ко лбу прилипают мокрые былинки. Он думал: жаль… (Десять.) Лбом коснулся земли и пропал в шелестящей белизне, будто нырнул в море травы, и подумал: все кончается. Подумал: в самом деле. Подумал: здесь.

– Ну, знаешь, Негро… Слыханное ли дело, чтобы офицер полиции, применив огнестрельное оружие, рисковал свалиться с воспалением легких.

– Давай-давай, Сарри, издевайся, пусть она злится, бесится… Того гляди, поставят ее над тобой начальником, тогда и попляшешь. Что тебе светит, Грация? Повышение?

– Я не знаю…

– Конечно повышение. Перестрелка с опасным преступником… Кажется, ты даже не была при исполнении. Глянь-ка, ранение…

– Матера, это ссадина, ее залепили пластырем.

– Как это ее поставят начальником, если у нее нет диплома. Она – старший инспектор, ну, будет главным, как максимум.

– Получай диплом, станешь комиссаром.

– Мне не дается учеба.

– Ну, так пусть тебя устроят как следует. Возвращайся в Палермо, в Управление по борьбе с мафией. Нет, лучше в Scico. Пусть тебя определят на такое место, где можно сделать карьеру.

– Куда же она денется из Болоньи. Она в положении.

– Это правда? Грация, это правда?

– Я не знаю.

– Ты сделала тест?

– По мне, так сделала. Говорю тебе: она в положении.

Тест она так и не сделала, некогда было. Коробочка до сих пор лежала в кармане куртки. Когда Грация прекратила вопить под дождем, она рухнула на колени и какое-то время оставалась так, пока вновь не обрела способности думать. Тогда она села в фургон и поехала за подмогой, потому что радиопередатчик на приборной доске не работал на этом горном перевале. Но прежде пришлось перевернуть Витторио, извлечь у него из кармана ключи. Патруль карабинеров из Ронкобилаччо задержал насквозь промокшую, босую девицу, которая уверяла, что она – инспектор полиции и только что застрелила собаку, питбуля. Ее отвезли в пункт «скорой помощи», а уже туда явились Матера с Сарриной. Карлизи настоял, чтобы Грация сразу же пришла в оперативный отдел: он хотел знать хоть что-нибудь, прежде чем на него насядут мэр, судья, журналисты; а утром еще предстоит составлять рапорт – пожалуйста, приезжай: я, конечно, понимаю, что тебе довелось пережить, но история получилась простая. Питбуль похитил ее, чтобы все поверили в его смерть. Ей удалось освободиться, и она выстрелила первая, сама не зная как. Психолог и все прочие ничего не поняли насчет Питбуля. Какое там – выйти за пределы молчания. Нет, он собирался войти в молчание, только с другой стороны, и продолжать свое дело. Может быть, это ему нравилось, а может быть, он не умел ничего другого. Ей не обязательно его понимать. Она его поймала.

На этот раз Грация позволила подвезти себя до дому. Саррина под руку провел ее по двору, а Матера открыл дверь.

– Сама поднимешься?

– Ах, боже мой…

– Ну ладно, только будь осторожна. Да, и сообщи нам, если ты в положении.

Грация медленно поднялась по лестнице: в самом деле, ныло все тело, жгло огнем язык, шумело в ушах. Перед глазами возникли дождь, фургон, Витторио: она сомкнула губы – нет, не надо, не надо, все завтра.

Грация подумала, что Матера прав, пусть бы ее определили на приличное место, где можно сделать карьеру. А если она беременна? Что тогда – выходить замуж? А если она не захочет оставить ребенка? А если захочет, что тогда? Бросить все к чертям собачьим? А Симоне? Много чего нужно было обсудить с Симоне.

Грация открыла дверь и увидела, как он стоит у дивана, делая вид, что ничего не слышит. Наверное, сам только что вернулся, даже не снял пальто.

– Симо, я дома, – сказала Грация. – Иди сюда, нам нужно поговорить.

День за днем уходит время. Улицы те же, те же дома.

Я открыл глаза на короткий миг, просто моргнул, и увидел его. Он протягивал ко мне руку, думал, что я сплю, но это неправда. Множество раз я засыпал в наушниках, но не под Тенко, под Тенко я спать не стану.

Сейчас, слушая Тенко, я себя чувствую не так, как раньше, когда при первых же звуках слёзы подступали к горлу. От этой мелодии горло перехватывает по-прежнему, но слёз нет, и чувство совсем другое. Чувство неопределенности, ожидания, даже тревоги. Страха, если на то пошло: я понятия не имею, чем это кончится, правильный ли выбор я сделал. Да, я не вполне излечился и все же чувствую себя по-другому, а в чувствах важны оттенки.

Я открываю глаза, жестом останавливаю его. Снимаю наушники, хотя мог бы просто показать документы и сидеть себе молча, глядеть на него издалека, плавая в густом, чуть сиплом голосе Тенко, но я знаю – он мне кое-что скажет, и придется отвечать, хотя все бумаги у меня в порядке. Полицейские – везде полицейские, даже в Швейцарии.

Двенадцать с половиной часов до Копенгагена, в Базеле пересадка. Пятьсот монет стоит билет для меня и триста девяносто семь для Пса, которому предоставлена скидка в сорок процентов. В конверте – паспорт собаки, где указан регистрационный номер, татуировка или микрочип; справка о том, что прививка против бешенства сделана не менее двадцати дней и не более одиннадцати месяцев тому назад; подтверждение оплаты издержек в сумме восьми тысяч шестисот семидесяти лир, полученное по почте. И все это даже не зная, что сделает Кристин при виде меня и Пса, – то ли бросится мне на шею и расцелует, как в финале какого-нибудь фильма, то ли даст нам обоим пинка под зад. Отсюда и страх.

Я мог бы лететь в Копенгаген на самолете, но кроме того, что билет стоит дороже, пришлось бы сдать Пса в багаж, будто какой-нибудь тюк, и там, в грузовом отсеке, его бы поместили в клетку, а мне этого не хотелось. Здесь можно просто держать Пса на поводке, если на нем намордник. Надеть намордник не составило труда: я это сделал, пока Пес спал, и он, похоже, до сих пор ничего не заметил.

Швейцарский полицейский берет у меня документы, вчитывается в них так, будто собирается выучить наизусть, потом бросает взгляд на Пса, который распростерся на полу между сиденьями, и поднимает бровь. Я знаю, что он сейчас скажет. Именно по этой причине я уже три часа еду в совершенно пустом купе. И я, не дожидаясь вопроса, говорю то, что должен сказать:

– Это не питбуль. Это – американский стаффордшир. Он похож на питбуля, но это не питбуль.