Сны Петра

Лукаш Иван Созонтович

Сюзи

 

 

I

Патриций обогнал Фервака.

Гнедой Патриций из конюшен Деламарра, с удлиненным телом, блестящий и скользкий, бежал с радостным дыханием, расширявшим ему влажную грудь.

Он бежал с быстрым дыханием танцовщицы при трудном упражнении.

Фервак Альфреда де Монгомери, плотная серая лошадь, с очень сильными задними ногами, удары которых казались издали ударами громадных пружин, шел ровно и без порыва. В его беге было нечто деловое и потому скучное. Ему свистели. Патриция трибуны встречали все возрастающим гулом. Он побеждал.

В пыли, пронизанной солнцем, мчится колесница Феба, тени лошадей и жокеев, блистающих голубыми, желтыми камзолами. Звук невнятный и любопытный, светлый и жадный, дрожит над трибунами. Жокеи, похожие на тощих мальчишек, выкрикивают гортанно, по-птичьи, «ге-ге», в выпуклых конских глазах летят вихрем мачты, небо, флагштоки, рябь лиц.

От маленького китайского зонтика на лице Сюзи – оранжевая тень. Она стоит в кабриолете. Ее рука в лимонной митенке довольно сильно хлопает грума по спине. Сюзи что-то вскрикивает, как грум, как все кругом. Теплый ветер вздувает воланы из-под кринолина, завивает у ног желто-белую пену, и виден высокий башмачок Сюзи с перламутровыми пуговками, прорезанный сверху сердечком. Пену кружев относит на лицо Фервака, и он вдыхает запах близкого тела. У него другое имя, но Сюзи прозвала его Ферваком, потому что он ставит обычно на лошадей Монгомери. Действительно, в широком и твердом лице ирландца, в его крупных зубах есть что-то лошадиное. Он покоен и плотен, как Фервак, он носит серый пальмерстон и серый цилиндр с шелковой лентой, и его жесткие баки растут из шеи.

Ирландец приехал в Париж по каким-то делам с газовым освещением, встретил Сюзи на Елисейских Полях и теперь носит за нею на рукаве пальмерстона ее светло-зеленые мантилии, подбитые белой тафтой, и белые, подбитые розовым; он молча сидит за нею в полутемной ложе театра и дарит ей, так же молча, витые браслеты на цепочках с арабскими золотыми монетками. Сюзи бросает браслеты в туалетный ящик среди папильоток, флаконов, пачек писем, счетов от прачки, высохших цветов и папирос с полурассыпанным табаком: арабские погремушки не в ее вкусе. Но за браслеты она целует Фервака в лоб, а иногда слегка дергает вниз его жесткие баки, и Фервак от неожиданности жмурится.

Глаза ирландца, серые, с прыгающим солнцем в зрачках, видны в пене кружев. Он издает носом поощрительный звук, отдаленно похожий на птичий крик жокеев. Палевая шляпка Сюзи из рисовой соломки, с широкими лентами, откинулась на затылок, Сюзи стучит кулачком по спине грума, по серому цилиндру ирландца.

– Ломовая кобыла, скотина, верблюд, – с удивлением вскрикивает Сюзи.

Фервак отстал, он проиграет, он не придет первым, и Сюзи стали скучными эти скачки, большой приз, Лоншан…

Воскресный Лоншан 1867 года был не совсем обычным для Парижа: на трибунах должен быть русский император Александр II. Какие-то прусские принцы и сын японского императора уже в Париже, не хватает еще турецкого султана, и тогда получится настоящий маскарад.

Сюзи навела на трибуны крошечный черепаховый бинокль. Там переливаются золотые эполеты и сверкают каски с плюмажами. Один генерал выше других: вероятно, это и есть русский царь. Его плюмаж вспыхивает от солнца белым снопом. На мгновение, как часто бывает, если смотреть на кого-нибудь в бинокль, Сюзи показалось, что глаза русского императора, голубые, с влажной поволокой, остановились на ней. Она отвела бинокль.

В стреле пыли точно кувыркается кавалькада коней, этот дурак Фервак ковыляет где-то в конце. Сюзи протерла стекла бинокля шейным платком в шотландскую клетку и стала рассматривать русского царя.

Может быть, и не император этот генерал с каштановыми баками, пробритыми на подбородке, как у австрийца. Он наклоняется к молодому офицеру. Офицер слушает его с улыбкой и смотрит на Сюзи.

Несомненно, он смотрит на нее. Он без каски, его нежная шея белеет в прорезе мундирного воротника. Озарено солнцем лицо русского офицера «Прелестный мальчик, ей-Богу, – подумала Сюзи, – вероятно, это сын русского императора, но он смотрит прямо на меня».

Сын русского императора смотрел прямо на нее. Цесаревич, если это был он, давно заметил кабриолет с колокольчиками, серым господином и парижанкой под крошечным китайским зонтиком. Он любовался ее рассерженным, разгоряченным и прекрасным лицом.

Их взгляды встретились. Сюзи смотрит на него без бинокля. Офицер в странном русском мундире, немного похожем на мундир политехнической школы, чем-то удивил Сюзи. Потому она и смотрит без бинокля, точно без стекол может лучше рассмотреть его озаренное лицо.

Император Александр II в оживленной беседе с Лебером, виконтом Оливье Вальшем и бароном де Бургуан. Виконт Артур де Лористон наклонился и заслонил от русского офицера шляпку из рисовой соломки, оранжевый зонтик…

Фервак сидит на бархатной подножке кабриолета, он хлопает ладонями по коленям, показывает желтоватые зубы, и бубнит с жадным удовольствием:

– Фервак, Фервак…

Грум приплясывает на сиденье, тоже покрикивая «Фервак».

– Фервак, – сладко и жадно вскрикнула Сюзи и забыла о молодом русском царе.

Фервак летит, выбрасывая задние ноги, как сильные пружины. Ни его дыхания, ни храпа не слышно, не повлажнела от пота его матовая шерсть. Патриций с налитыми кровью глазами, в глянцевитых пахах пена мыла, несется, как раздутый парус, едва касаясь земли, он задыхается в порыве бешенства и отчаяния. У колокола Фервак на голову вынесся перед Патрицием. Фервак победил.

На мгновение все поднялось, смешалось в смутном крике. Люди в черных треуголках и фраках с золотым шитьем побежали по полю, за ними – толпа.

Берейторы уже ведут мокрых лошадей вдоль трибун. Над лошадями дрожит прозрачный пар, они счихивают, некоторые припадают на передние тонкие ноги, точно спеленутые до колен, копыта у всех в пыли.

За открытой коляской русского царя плывет огромная толпа с тем же светлым и жадным криком, как и на беговом поле. Теперь видно, что у императора очень бледное лицо и мешки под глазами. Он улыбается так, точно улыбка причиняет ему легкую боль. В поднятой пыли идут дамы под маленькими зонтиками, в кринолинах, где едва мелькает башмачок, дамы плывут в золотистой пыли, как стая легких воздушных шаров.

Коляска промчалась мимо кабриолета Сюзи. Цесаревич сидит там против отца, а может быть, кто-то иной этот молодой офицер, но он узнал кабриолет с колокольчиками, он узнал женское лицо, разгоряченное и прекрасное, с карими глазами, которые кажутся фиолетовыми в оранжевой тени. Коляска промчалась. Сюзи закашлялась от пыли, прижала к губам шотландский шейный платок.

– Послушай, Фервак, не правда ли, это русский император?

– Я думаю.

– Может быть, японский?

– О, нет.

– Фервак, а как его зовут, императора?

– Александр.

– А его сына?

– Не знаю. Кажется, Жорж или тоже Александр.

– Мне нравится имя Жорж. Милое имя. Ты не похож на русского Жоржа. Ни капли. И ты много выиграл сегодня?

– О, да.

– О, да… А как по-русски «О, да»?

– Я не знаю.

– Ты никогда ничего не знаешь. Подвинься, мне душно. И я хочу лимонаду…

 

II

Отблеск света на лице Сюзи, особенно на горбинке носа, нежен так же, как на тонком фарфоре. У нее прозрачно-розовые кончики ушей и светло-карие глаза, полные радостного света, и в этом, может быть, светящаяся прелесть ее лица. Прелесть его и в наивном взмахивании ресниц, в капризном рисунке рта, в родинке у левого века и в тепло-золотистом отливе кожи.

Чаша бытия с ее горечью точно никогда не касалась светящейся головки Сюзи, не знающей ни добра, ни зла, ни греха, такой же бессмысленно-прекрасной, как голова матери всего сущего, Венеры, Красоты, пред которой бессмысленно все добро и все зло. Нечаянный цветок парижского предместья, с черных мостовых, Сюзи была грешна всеми грехами и не знала, что такое грех. Мать жизни, Венера, повторила в ней свой вечный образ, таинственный и властный, и чаша бытия была для Сюзи чашей радости, когда все летит куда-то в легком опьянении, пусто, весело и бездумно, как вихри конфетти, маски карнавала, стрела ласточек или весенний ветер. Никогда не будет старости, нищеты, смерти, и весь мир играет в приятном головокружении, так же как играет золотистое шампанское в бокале, подернутом паром, когда бесшумными ракетами взлетают пузырьки…

Перед зеркалом с тремя створками, в тесной спальне, Сюзи надевает наколку. Она выбрала повязку друидов: дубовые листья, перевитые полевыми травами и цветущей резедой, но повязка тяжелит ей голову. Она заменила ее ландышами: две белых кисточки так свежо и легко спадают к ушам.

Фервак держит ее наколки, ее картонки, веер шпилек в зубах. Он старается не наступать на ворохи черных и желтых сорочек, чулок, панталон, перчаток, которые попадаются всюду у зеркала: в спальне столпотворение из-за сборов в театр.

Сюзи выбрала шелковое платье небесно-голубого цвета, шитое серебром, с фалбалами черных кружев, платье, похожее на воздушный голубой шар, еще надутый, но уже опадающий. На руку она повязала и черную бархатную ленту с алмазной застежкой.

В зеркалах мелькает то тонкий профиль Сюзи, то затылок, то голая, в едва заметном пушке, спина, где мягко шевелится кожа между лопаток. За створками – теплый запах тела, духов, шелка и волос, спаленных на щипцах. Фервак укололся шпилькой. Сюзи равнодушно сказала:

– Это ты сам виноват.

Она выходит из-за створок. Нежную белизну плеч оттеняет раздутая голубая волна. Она выходит, как Венера из морской волны, пенящейся черной пеной. Фервак издал восхищенный звук «а» и поцеловал ей руку у черной ленты с алмазом.

– Я забыла позавтракать, – сказала Сюзи. – С утра перед зеркалом из-за этой глупой оперы с императорами. Я хочу есть.

– Но после театра…

– Идем на кухню, там есть остатки вчерашнего рагу. На кухне Сюзи тесно и неопрятно. На плетеном стуле на дырявой атласной подушке спит котенок. Ферваку приказано взять из шкафа блюдо холодной телятины с горошком и отпитую бутылку бордо.

– Ты снимешь твой фрак, – говорит Сюзи. – И я им завешусь.

Ирландец удивленно подымает брови, но подчиняется, он стягивает узкий фрак цвета «головы негра». Такие внезапности Сюзи нравятся ему больше всего. Поверх голубого кринолина накинут черный фрак: Сюзи тонкими ломтиками режет телятину. Фервак в белом галстуке и в накрахмаленной рубашке с алмазными пуговицами, которая стоит на груди горбом, с аппетитом подбирает с тарелки зеленый горошек. Ему очень нравится нечаянный завтрак на кухне.

На стол прыгнул котенок, заглянул в блюдо. Сюзи смахнула его вниз.

– Ну ты, невежа.

Ему бросили косточку. Под столом горят еще выпуклые и слезящиеся глаза старой болонки: весь дом Сюзи собрался на кухню. Болонка дышит тяжело, с хрипом, и сидит под столом так, точно у нее расходятся ноги. Она вечно больна, и у нее вечный кашель.

– Ты можешь меня познакомить с Жоржем? – говорит Сюзи, приглатывая вино.

– С кем?

– С этим молодым русским царем.

– Я не могу, я не знаю.

– А, ты не знаешь…

Сюзи отстегнула фрак цвета «головы негра», нагнулась и вытащила из-под стола сопящую болонку с нечистым желтым бантом:

– О, мой Тото, старушка, милая крошка, прощай.

И поцеловала ее в мокрый нос над прискаленными зубами.

 

III

В подъезде за бархатной завесой с парчовыми кистями видна дворцовая карета и пудреный кучер с бичом в треуголке на высоком сиденье, похожем на турецкий барабан с золотой бахромой.

У гвардейца в медвежьей шапке дрогнула белая перевязь, он поднял ружье на караул. Толпа потеснилась и замерла. Сюзи подымается на носки, ей очень помогает плечо Фервака. Она видит, как два господина в треуголках пронесли тресвечники. Все склонились в поклоне. В вестибюль, под руку с императрицей французов Евгенией, входит император Александр. Императрица в бело-розовом платье, с красной лентой через плечо, в кружевной накидке, вокруг худой шеи обмотана нитка жемчуга, на голове маленькая бриллиантовая диадема. Сюзи смотрит на голую сухощавую руку императрицы, сжимающую веер, и на дрожащие огни широкого браслета. Император, высокий, тоже с лентой через грудь, во многих орденах. На его пробритом подбородке, между шелковистых бак, отблеск огней. За ними – Наполеон III, принцессы, за ними – тихо звеня кольцами сабель, идет блестящая свита. Вот он, прелестный мальчик, сын русского царя. Он задел обшлагом опахало Сюзи с пасторальной живописью на слоновой ручке. Сюзи уронила опахало. Цесаревич наклонился, но кто-то успел поднять за него и, подавая Сюзи, вежливо прошептал «мадам».

Молодой офицер узнал ее в дымке газового освещения, сияющую над небесно-голубой волной шелка. Сюзи поняла, что он узнал ее, по тревожному и радостному блеску его глаз. Чернобородый лысый человек в узких штанах с красными лампасами заслонил от нее цесаревича.

Под пальмами, под круглыми газовыми лампами, вверх по широкой лестнице торжественно подымается шествие. Их величества показались в ложе. Дирижер постучал палочкой по пюпитру, и русский гимн, торжественный и щемящий, сладкий и угрожающий, заколыхался в зале. Русский император слушал гимн, слегка склонивши голову к плечу, его глаза были закрыты.

Спектакль начался актом «Африканки». В полутьме, где переливается изредка зрачок или поблескивают стекла биноклей, все стало таинственным и точно бы бесплотным.

Сюзи скоро нашла вдохновенное лицо свитского офицера: сын царя непонятной страны и непонятного народа, с иконами, кнутами, кибитками, пиками и какой-то Польшей, которую, как говорят, его отец, пожилой царь с лентой через плечо и с мешками под глазами, зачем-то «держит в цепях». Сюзи думала: «Милый мальчик, какой милый мальчик».

Цесаревич, если это был он, тоже отыскал темную головку с ландышами в боковой ложе бельэтажа и не сводил с нее глаз. Шла «Жизель» Теофиля Готье. Музыка Адольфа Адана ткала тончайшую звенящую паутину. Раз или два рука цесаревича легла на бархатный край ложи.

Фервак внимательно смотрел на сцену. Ему нравились клубки танцовщиц в газовых пачках, их смутные движения и плавные полеты. Когда замирал оркестр и пели одни скрипки на самых кончиках смычков, прима-балерина на самых кончиках носков перелетала всю сцену, как дрожащая стрекоза. Но больше всего нравились Ферваку два гвардейца в медвежьих шапках, которые стояли в углах завесы, на авансцене: точно парадный караул «Жизели». По скулам часовых струится пот, они задыхаются в духоте газа, их сменяют каждые четверть часа. За часовыми в смутном свете рампы мелькают танцовщицы в пачках, и все это прекрасно и внезапно.

Под балдахином, направо от русского царя, Наполеон III, император французов, рядом с ним цесаревич, дальше принцесса Гессенская, великий князь Владимир, принцесса Евгения Лихтенбергская, принц Иохим Мюрат. Налево от императрицы французов Евгении – великая русская княгиня Мария, принцесса Веймарская, брат японского императора. За принцессами на длинном ряде кресел – придворные дамы в газе и тюле. Придворные дамы тихо обмахиваются веерами. Наполеон часто подергивает тонкий ус.

Как и Фервак, он смотрит на двух часовых у занавесы и еще на кресла партера, занятые полицейскими агентами. Для них отведено шестьдесят мест. «Не слишком ли много, – сказал утром император, – или они думают торговать билетами?»

Сероватое, с острой бородкой, лицо Наполеона светится в полутьме. У императора прозрачные глаза, над которыми как будто никогда не смыкаются ресницы, и кажется, что никогда не улыбается, не плачет, не смеется это замершее лицо с прозрачными глазами.

Такое же завороженное лицо было у него 6 августа 1840 года, в день высадки на французском берегу, когда он подымал бунт против короля в провинциальном гарнизоне, с таким же магнетическим лицом, он, арестант, приговоренный к пожизненному заключению, говорил в крепости Гам: «Отсюда я выйду или на кладбище, или на французский престол».

Он вышел не на кладбище, а на престол. И все его видения, фантомы, тот магический мир, зрелищем которого он был зачарован, мир его великого дяди Бонапарта, как будто снова вернулся с ним во Францию.

Только вернулся этот мир не настоящим, а призрачным, толпой реющих и легких привидений, едва одетых плотью и готовых рассеяться. Магнетическое лицо с глазами сомнамбулы, тень великого Бонапарта, видного как бы сквозь дымку сна и забвения, зачаровало Францию, и прошло по ней легчайшее дуновение, и все стало похоже на фантасмагорию, на светлую диораму, феерию, в которой действительность перепуталась с вымыслом и видения смешались с людьми, как эти гвардейцы в медвежьих шапках смешались с танцовщицами: все стало похожим на дрожащий неверный пейзаж, отраженный в детском воздушном шаре, готовом улететь, стало неверным и легкомысленным, беспечным и прелестным, как игра китайских теней, или кавалькады амазонок в Булонском лесу, или кружевные митенки, мантилий и воздушные кринолины второй империи…

Занавес стал сдвигаться, зашумели рукоплескания. Русский офицер смотрел на боковую ложу бельэтажа…

 

IV

– Я устала, не знаю почему, – сказала Сюзи в карете. – Вези меня домой, я ничего не хочу…

Когда она была усталой, ее левый глаз чуть косил, и это придавало ее лицу внезапную и грустную прелесть. Ландыши уже увядали на темной головке.

В спальне теперь печально и неуютно: постель изрыта, сдвинуты кресла, на полу разбросаны полосатые картонки, и оттуда вываливаются искусственные цветы Помоны и тонкая бумага.

Сюзи зажгла папиросу о газовый рожок. Из зеркала в легкой поволоке дыма на нее посмотрели ее глаза. Они показались ей загадочными и чужими. Фервак молчал в углу. Он, кажется, задремал, оперевши подбородок на золотой набалдашник трости. Его серый цилиндр дном кверху стоит на потертом коврике у кресел.

Сюзи неспешно стала отстегивать на спине корсаж. Она поднялась, и небесно-голубой воздушный шар лег боком у ее ног, точно еще выдыхая воздух. Сюзи плавно повертывалась перед зеркалом, она любовалась своим телом, точно бы охваченным в свете газа серебристо-смутным нимбом. Ее темные глаза, мерцающие и печальные, смотрят на нее. Как ей грустно и горько сегодня, она сама не знает почему.

И вдруг над створками она увидела лошадиное лицо Фервака, сдернула с кресел черный капот, прижала к груди, еще картонку, еще шляпку, как стыдливая Венера, и вскрикнула:

– Ты… Уходи, ты.

– Но…

– Или ты не понимаешь, что сегодня я не могу спать с тобой. Уходи.

– Но…

Черная атласная туфелька щелкнула Фервака в лоб каблучком. Болонка с жалобным писком перелетела створку. Она угодила Ферваку в белый жилет. Фервак покачал головой и вышел из спальни на носках.

Сюзи прикрутила газовый рожок. Скоро она успокоилась. Внизу затихли шаги. Сюзи накинула старый клетчатый плед, под ним очень тепло, и свернулась в креслах. Ей надо о чем-то подумать, а в потемках думать лучше всего. Что-то коснулось ее сегодня, как будто у самого лица зацвел миндаль, горький и чистый.

Или ни о чем не думать, а заснуть, так лучше всего. Кто-то защекотал пятки: это котенок. Болонка, посапывая, забралась под плед. А в зеркале, едва освещенном уличным фонарем, пробежали танцовщицы в газовых платьях. Какие легкие девушки. Но она сама бежит с ними в зеркале. Так это балет, «Жизель». Тем лучше: она снова увидит молодого русского царя и его милые, милые глаза. Она летит с танцовщицами в воздушном прыжке, она летит над темными головами зрителей, через весь театр, в столбе света со сцены. Вот ложа русского царя. Она присядет тут на самый краешек. «Я так искал, так ждал вас». Ну, конечно, как же иначе, когда она тоже искала, ждала. У русского царевича очень нежная шея.

Он ждал ее, и потому они прижали ладони друг друга с расставленными пальцами, – так играют дети, – и сквозь пальцы стали смотреть один на другого. И это было так хорошо и так счастливо – смотреть ему сквозь пальцы в глаза, что она стала плакать…

Нетрудно узнать, что она плакала ночью, во сне: ее веки припухли и покраснели. Она не помнит, о чем она могла плакать во сне. Все это вздор.

В старой шубке, утреннем своем халате, она сидит в креслах, и ей не хочется ни мыться, ни варить кофе. Наконец она пошевелилась, внимательно посмотрела на кончики пальцев, на ноготки, похожие на миндалинки, и усмехнулась с недовольной гримаской:

– Вздор, вздор, вздор.

Свежая, как зеленая лужайка, освещенная солнцем, в кружевной мантилии, в шляпке из италианской соломки с маками и белыми маргаритками, скоро постукивала Сюзи каблучками вниз по деревянной лестнице.

У стеклянных дверей ее окликнула консьержка, полная и суровая старуха в очках, с грубыми руками, какие бывают у повивальных бабок. Из каморки пахло жареным кофе, за головой консьержки была видна клетка с дроздом. Сюзи боится консьержек так же, как полицейских. Старуха строго поблистала на нее очками:

– Вам букет.

– Мне?

– А кому же?

– Боже мой, ландыши… От кого?

– От господина Фервака.

– А… А я думала, что…

– Господин Фервак просил вам напомнить, что сегодня парад. Он ждет вас с кабриолетом у театра марионеток.

– Я знаю, благодарю вас… Как они хорошо пахнут. И спрятала в ландыши лицо.

 

V

Фервак отмахивает табачный дым.

– Но почему же на меня? И от твоей сигары пахнет, как от клетки консьержки…

Сюзи приятна мягкая тряска кабриолета, солнце, которое жмурит глаза, и дуновение загородного воздуха, свежей зелени.

На Лоншан идут войска, движутся экипажи. Быстрым блеском переливаются штыки, белые ремни, медь, красные штаны. Конница, идущая на рысях, обдает толпу горячим дыханием и пылью. Где-то гремят пушечные выстрелы. По звуку, резкому, бодрому и пустому, всем понятно, что заряды холостые, и пальба радует всех, как гул далекого фейерверка. Сюзи радуют и люди, и небо, и листва, дрожащая в солнечной ряби, и светлый амфитеатр Лоншанского поля. В столбах пыли там шевелятся колонны войск.

Бинокли и лорнеты наведены на трибуны Жокей-клуба. Там император Наполеон III, император Александр II, прусский король Вильгельм I, Бисмарк, Мольтке, принцы, великие князья, свиты. Они принимают сегодня смотр гвардии и первого армейского корпуса. Над трибунами и над полем дрожит тот же светлый и жадный звук, как и в дни большого приза.

Сюзи узнала издали молодого русского царя. Цесаревич говорит что-то блестящим соседям. Он сияет, как золотой бог.

Шевелящиеся колонны, конница, идущая в блистаниях быстрым ветром, ржание, топот, лязг пушечных цепей, гарцующие адъютанты, и дыхание тысяч грудей, и блеск тысяч глаз – сегодня все для трибун Жокей-клуба, где сияет среди императоров золотой бог. Сегодня он не увидит Сюзи.

Маршал Конробер, герой Крымской кампании, подскакал к трибуне. В пыли выблеснула шпага, маршал салютует императорам, его волосы подняты ветром.

Наполеон III подал знак открыть церемониальный марш.

С бесшумным трепетом быстро прошли в пыли батальоны пехоты, за ними – батареи, между железных колес закувыркались пушки Сольферино и Маженты, ныряя к земле, задираясь к небу.

Из пыли, под дрожащим лесом флажков, выплыла кавалерия, снопами лучей вспыхивает буланая шерсть, серебро, копыта.

Конница надвигается с угрожающим гулом, как пыльная буря, пронзительно зазвенели сигналы, гвардейская бригада и дивизия Версальских кирасир, первый, пятый, восьмой, девятый полки, развернулись в батальонный марш, колыхающаяся громада понеслась галопом к трибунам, высверкивают, как молнии, трубы горнистов, «стой, стой», – перекликаются сигналы.

Коней осадили с разбега, передние попятили задних, кони припадают к земле, лягают воздух, заводят глаза. Кавалерия замерла фронтом к трибунам. Толпа вокруг поля закричала что-то протяжно и глухо…

В парадный экипаж, с пышной запряжкой Домона, против Наполеона и Александра сели цесаревич и великий князь Владимир. Экипаж тронулся за коляской императрицы Евгении. Шталмейстеры Бургуань и Ренбо сопровождают императора верхами, у задних колес.

На авеню Лоншан – нагромождение экипажей. Все разгорячены и взволнованы зрелищем войск, пушечным громом, потрясающим воздух, бряцанием, оркестрами. Все с восхищенным криком, в давке, теснятся к парадным коляскам, цепь полицейских выгибается под напором толпы.

У большого каскада толпа прорвала полицейскую цепь, и экипаж Наполеона, уже отделенный от коляски императрицы, едва пробирается шагом. Бургуань дал берейторам знак свернуть с авеню на дорогу Сюрень.

Невысокий господин со скуластым лицом, в коричневом драповом пальто не по сезону, вырвался из толпы и раньше других перебежал рощу к новой дороге.

Он отмахивает рукой, он потерял шляпу, не поднял, подбежал, задыхаясь, к золоченым дверцам коляски. Ренбо дал шпоры, подскакал к нему, заслоняя экипаж. Грянул выстрел, конь Ренбо закинулся на дыбы, шарахнулись кони в упряжке, кровь брызнула на золоченые дверцы. От экипажа отхлынула толпа.

Конь Ренбо пал у подножки, шталмейстер, бледный, как платок, выдергивает ногу из стремени. Одно мгновение невысокий человек с желтоватыми глазами, поляк Березовский, стрелявший в Александра II, стоял на дороге один, прижимая руки к груди, его грудь дымилась: выстрел разбил его пистолет. Одно мгновение у коляски было пусто, все замерло в тишине, только билась с лязгом пристяжная, запутавшая заднюю ногу в бляхах и бахроме упряжи.

Дикий женский крик разодрал воздух, и толпа прихлынула к Березовскому, закрутила его, потопила в кипении. В толпу бросились жандармы. Женщина в кружевной мантилье, шляпка сбита, разметаны пряди волос, вцепилась в драповое пальто Березовского:

– Убийца…

Золоченые дверцы, эполеты Наполеона, мундир Александра забрызганы кровью. В крови лицо великого князя Владимира.

– Ты ранен? – наклоняется к нему Александр, тревожно шепчет по-русски. – Ты ранен?..

– Нет, нет, – отвечает по-русски Владимир. – Где платок? Это от лошади… Какая теплая… Я забрызган.

– Убийца, – бьется в толпе женщина в кружевной мантилье.

Бледный лоб цесаревича тоже в темной крови. Цесаревич озирается, он видит в толпе белую мантилью, закинутое женское лицо, глаза, расширенные ужасом. Он встает. Не поддается ручка золоченых дверец.

В глазах женщины пролетел мгновенный свет, она отбросила Березовского на жандармов, она идет к коляске, поднявши руки, с них свисают изорванные кружева:

– Ты жив, ты жив, о, мой бедный мальчик, ты жив?

– Да, да, да…

Цесаревич отпер дверцы, поставил ногу на подножку, он приближается светлым видением, огромный золотой бог. Женщина, точно обессилевши внезапно, стала оседать в пыль, на колени. Ее поддержал сзади господин в сером пальмерстоне. Это были Фервак и Сюзи. Их закрыла кипящая толпа.

– Успокойся, куда ты? – по-русски сказал Александр, тронувши сына за обшлаг мундира. – Сядь.

– Но там… Кто-то… То есть, о чем я… Что случилось?

Цесаревич сел.

– У тебя на лбу кровь, вытри перчаткой.

– Да… Почему выстрел?

– Успокойся. Покушение. Он схвачен.

В коляске поднялся Наполеон. Толпа увидела это магнетическое недвижное лицо и стала стихать. Ровным, чуть скрипучим голосом Наполеон говорил что-то об оскорбленном гостеприимстве, о том, что преступление будет наказано. Кони тронулись…

 

VI

Сюзи свернулась на креслах в комок. Там же котенок и болонка. Она попросила Фервака накрыть ее пледом и еще шубкой: ее лихорадит, и вместе с нею дрожат котенок и болонка.

В Париже дождь, и холодный дым носится по улицам. Вчера она сорвала себе голос, она ужасно кричала вчера, как сумасшедшая, а потом рыдала почему-то, как дура, в кабриолете, и на нее все смотрели. Настоящий скандал.

– Ах, пусть бы они уехали…

Ее левый глаз чуть косит, устало и боязливо.

– Пусть бы они уехали, пусть бы уехали…

Фервак сидит на скамеечке у ее ног, ему очень неудобно сидеть так, он даже покряхтывает. Большими теплыми ладонями он гладит пальчики Сюзи и что-то бубнит покорно и мирно.

– Вот, Фервак, что они сделали со мною, – шепчет Сюзи. – Разве так можно? Так нельзя. Я как мертвая. И такой скандал с этой стрельбой… Они еще в Париже?

– Кто?

– Ну, они, цари, эти цари, цари…

– Я не знаю, я думаю.

– Конечно, в Париже. Они, кажется, никогда не уедут.

– О, уедут, нет. Почему не уедут? Все приедут – уедут.

– Приедут – уедут. Да.

Веки Сюзи подрожали. Кажется, она снова хочет плакать, она сама не знает, о чем или о ком…

Есть странная игра любви, бесплотное дуновение, может быть, таинственный знак тех свиданий, которым свершиться не здесь, в стране живых, а в стране теней, где Парки плетут нить жизни и смерти, в стране владычицы ночи, Венеры мертвых, Либитины…

О выстреле на Лоншане Париж старался забыть, и через два дня о нем забыли, только стали еще шумнее и великолепнее стаи празднеств и балов в честь иностранных монархов.

Бал императрицы Евгении в Тюильри был последним, накануне отъезда русского императора. Есть в Тюильри из залы маршалов широкая лестница в сад. От стеклянных шаров, вращающих разноцветные стекла, лучи красноватые, синие, желтоватые скользили по лицам и над головами шуршащей толпы, бродили по темным купам дерев, озаряемых бенгальскими огнями, и по спящей воде бассейнов, над которыми клубился прозрачный зеленоватый пар.

Отблески пролетали и по магнетическому лицу Наполеона, и по лицу молодого русского офицера, может быть, цесаревича. Русский офицер как будто кого-то искал на балу в Тюильри…