Медные ангелы по четырем углам Исаакия, коленопреклонные, с факелами. Над ними возвышается главная колокольня с колоннадой в окружии, аттик с балюстрадою и крутой купол, а над куполом осьмигранный фонарик. В стеклянном фонарике парит Серебряный голубь.

В апреле, когда порывами дышит в лицо свежий ветер, с Исаакия видно в молочном тумане залива темное пятно Кронштадта.

С высоты вниз видна Мариинская площадь, выложенная серым булыжником по диагонали, и крошечный памятник посередине: ноги коня точно из согнутых проволок. Площадью наискось идут подводы, а пешеходы, как мухи.

С высоты Исаакия за толпой голых дерев Александровского сада видна круглая Сенатская площадь, стрела Конногвардейского бульвара, мачта флагштока на желто-белом Адмиралтействе. На Сенатской площади, посредине, крошечный всадник скачет на крошечной серой скале.

На Петербург, разрезанный надвое синей Невой, раскинутый, смутный, в дымном блеске, в стеклянных сияниях, смотрят с высоты четыре ангела Исаакия.

У ангелов безбородые лица эллинских богов, открыты слепые глаза, тяжело струятся завитки медных кудрей, отблескивают голые руки, несущие факелы, а темные крылья, огромные, стремительные, в зеленоватых подтеках по спадающим грудам оперений. Красновато отсвечивают покатые крылиные края, где стерта медь…

Володя Пауперов сказал, что видел собственными глазами, как развернули на скамье сверток, а в свертке – крылья, свеча и фонарь.

Фонарь был похож на те посеребренные фонари с набалдашниками, какие носят факельщики в похоронных процессиях, свеча была как свеча, фитиль уже почернел от нагара, два крыла, сложенных вместе, были громадными, мягкими и пушистыми. От сырости они повлажнели, и стало тусклым их волнистое серое перо, розоватое к краю. Когда сторож поднял крылья, они блеснули розоватым дымом над его головой и покачались, как две легкие арки, повеявши прохладой.

Эти крылья, свечу и фонарь, по словам Володи Пауперова, забыл в сквере у Биржевого моста ангел.

Я легко поверил его рассказу, потому что это было на Страстной неделе и мои сестры ходили по комнатам между сдвинутых кресел и пели в два голоса. Сестры убирали наши светлые комнаты, но мне казалось, что они только поют и ходят, точно тихо танцуют. Первый голос был у Марии, а у Веры второй, мне кажется, альт. В других комнатах, далеко, за белыми дверями, начинала Мария, а Вера, она стояла на венском стуле и метелкой с петушиными перьями обмахивала сухие цветы на иконе и пожелтевшую фотографию в коричневой раме, тотчас отвечала дальнему голосу, и они пели что-то очень согласное. Сквозили, веяли кисейные Верины рукава в бархатных мушках. На стекле фотографии солнце светилось легкой колонкой. Были сдвинуты в белую рощицу гиацинты на подоконнике и пахли душистой сыростью. Белыми гиацинтами сестры украсят наш стол после заутрени.

Володя Пауперов видел собственными глазами, как ангел забыл фонарь и крылья, но я сказал, что, может быть, это был не ангел, а карлик, который прислуживает диакону в церкви по Геслеровскому переулку.

Мы оба видели там горбатого карлика: когда высокий диакон стоял за обедней у растворенных Царских врат, мелькал у его рясы крошечный человечек в голубом стихаре с серебряными крестиками, седенький, остроносый, и еще была у человечка крошечная кадильница, над которой вился голубоватый дымок.

Володя Пауперов был уверен, что тот карлик не ангел, а черт, и он исповедуется в грехах перед Пасхой.

– Как же теперь ангел будет без крыльев? – сказал я. – И ему, вероятно, очень нужны фонарь и свеча.

– А ты думаешь… Конечно, нужны. Если бы мы могли найти его и сказать. Но разве ангела узнаешь на улице?

– А может быть, он заметил, что ты был в саду. Тогда он подойдет и спросит тебя: не знаешь ли, куда девался мой сверток с крыльями?

– Правда, мы могли бы его поискать.

Мы оба учились тогда в приготовительном классе Ларинской гимназии, а жили на Петербургской стороне, по Зелениной улице.

Я сказал Вере, что пойду с Володей гулять. Сестра стряхнула на меня метелку с петушиными перьями и позволила, но не дальше Зелениной. В прихожей Вера повертывала нас, как кукол, и застегнула на все светлые пуговицы наши гимназические шинели, которые нам были не по росту, а в запас.

Это была ранняя Пасха. Коричневый снег еще дымился на мостовых, но во всю Разночинную уже тянулась длинная синяя лужа. Ездили извозчики – одни в валенках и на санках, которые иногда чиркали и подпрыгивали на булыжниках, другие в летних кафтанах, с желтыми и зелеными кушаками, точно похудевшие и повеселевшие. Блестящие пролетки с красными колесами шумно рассекали синюю лужу на Разночинной и брызгали грязью до самых заборов.

По Зелениной улице от Малой Невки гулял свежий ветер и на солнечной стороне летели с мокрых вывесок и со светлых стекол фонарей косые капли.

А на теневой стороне, где табачная и вывеска провизора с большими синими пенсне, еще белел у окон снег. Там было прохладно и шел изо рта пар.

У аптеки мы полюбовались на солнечные копья в двух граненых вазах с вишневой водой, а потом стали смотреть на прохожих. Володя Пауперов уже и тогда носил большие круглые очки, за которыми его глаза казались углубленными и печальными.

На перекрестке Геслеровского и Зелениной стоял в луже молодой светлоусый городовой в черной шинели с красными шнурами и в белых нитяных перчатках. У городового было озябшее лицо, ветер трепал красные шнуры у плеча.

Мы могли бы спросить городового об ангеле, но Володя стал внимательно глядеть на высокого господина, который переходил улицу. Господин не знал, куда поставить ногу, и потряхивал в воздухе калошей, наглотавшейся мокрого снега.

Потом мы пошли за офицером в серой шинели и оба смотрели на его бледный, с вдавлинкой, затылок. Офицер нес под мышкой сафьяновый портфель. Медный наконечник сабли, торчавшей из-под полы, был забрызган грязью, так же как и медные задники калош.

Старик-извозчик, сняв свой клеенчатый котелок с загнутыми полями, приглаживал ладонью седые волосы. Его лошадь тоже дымилась. Извозчик подмигнул нам, и на его щеке собралась морщина звездой. Я сказал Володе, что ангел, забывший крылья, мог быть и стареньким, как извозчик. Но Володя ответил, что так не бывает.

Мы стояли у окна часовщика. Там были ряды круглых часов, привешенных на медных крючках к стеклянной полке. Стрелки всех часов показывали по-разному, и это было весело. Там еще лежали на блюдах кораллы и брелочки, серебряные, крошечные бочонки, рюмочки, эполеты, а также обручальные кольца. За окном был виден и сам часовщик. Он сидел, наклонясь, и его лоб и худая щека светились от солнца. А в левый глаз молодого часовщика была вставлена черная трубка, и он близко водил этой трубкой над столом.

У Геслеровского переулка, над подвалом, мы стали разглядывать синюю вывеску портного с раздвинутыми черными ножницами. Портной сидел за окном на широком дощатом столе боком к улице, по-турецки. Он был без сапог, и на его тощих коленях лежал широкий сюртук люстриновой подкладкой вверх. Босой портной, его круглые, как у Володи, очки были подняты на лоб и блистали, щурился, откусывал нитку, а потом ровно размахивал рукой и пел. Он пел что-то хорошее, как и мои сестры.

Ангела на Зелениной улице мы не встретили, но Володя Пауперов сказал, что ему показалось, как ангел прошел мимо. По его словам, ангелы ходят по улицам, как и люди, в пальто и в калошах, иногда с зонтиками, одни в очках, другие без очков, одни в мокрых котиковых шапках, другие в котелках, но люди даже не знают, кто проходит мимо.

Тогда мы что-то знали и понимали с Володей Пауперовым, но что, я забыл.

* * *

Необычайной была тишина ночи перед заутреней.

На улицах шуршит толпа. Пешеходы идут прямо по мостовым и по трамвайным рельсам, а тени крыш, над которыми едва светится небо, как будто слушают застенчивый шорох города. И на Неве застенчиво шуршит ладожский лед.

Все темные церкви опоясаны огнями, колоннады Исаакия тоже освещены снизу, охваченные неисчислимыми огнями свечей: под порталы принесли святить пасхи и куличи, тонкие свечи истаивают там под легким ветром.

В один час отворяются все церковные двери, выносят наклоненные звенящие хоругви, церковные фонари, и движутся крестные ходы, отбрасывая в темноту снопы света, как будто растворяются в один час, по всей ночной России, иконостасы и выходят оттуда соборы святых, в серебре окладов, в серебряных митрах и ризах, волнами раскидывая свет.

Шире, шире открываются бронзовые двери Исаакиевского портала, в них льется яркий огонь, растворились, выдыхая жар, и на гранитных ступенях под колоннадой заколебался сонм видений, серебряный клир, небесный, бесплотный, под сияющей кущей крестов и хоругвей. Толпу на площади пошатнуло, «воистину», – прошел гул. Конный полицейский снял шапку с белой кистью и медленно закрестился.

Со Стеклянного или Колтовских слышен торопливый звон: там заутреню кончили раньше. И загремел Исаакий. Невидимые столбы, медные громады сбегают с высоты, кидаются друг на друга. Дрожат потрясенные дома, мостовые, отзванивают стекла, холодом и щекоткой обдает лица.

Четыре факела закипели на Исаакий, клубящие, багровые гривы. Озаряемые огнем, видны в блистаниях и в дыму медные лица эллинских богов.

Потрясенный громом город воскрес. На улицах снуют торопливые толпы, мчатся экипажи, которых не было видно раньше, отдают ногу откуда-то вышедшие солдаты в парадных киверах, зажглись люстры в особняках на Английской набережной, плошки, иллюминация на проспектах, и, как торжественные жертвенники, пылают чугунные треножники на Марсовом поле.

Тогда, в медном гуле, четыре ангела Исаакия тяжело слетают в столицу.

Только их тени, озаряемые огнем, видны в высоте, а они, прозрачные и огромные, задевая концами крыл фронтон манежа и вершины голых дерев, летят низко над Конногвардейским бульваром – все четверо, взявшись за руки.

Под аркою Главного штаба их крылья гнутся и шуршат. Пролетает мгновенная тень вздуваемых хитонов по пышным фонарям Троицкого моста. Рука к руке, четыре ангела идут по Невскому проспекту, сквозь них проносятся экипажи, придворные кареты, проходят крепким строем солдаты. Бедняки с Песков, придерживая в горсти святую свечу, чтобы не погасла, несут домой узелки с освященными пасхами и проходят сквозь прозрачную ангельскую ногу в эллинской сандалии.

Четыре ангела облетают туманные и сырые кладбища – Волково и Смоленское. На Петербургской стороне все четверо, один за другим, они смотрят в окна домов. Безбородое лицо эллинского бога, прижатое к стеклу, освещает этаж за этажом, как луч скользящий, мгновенный.

На Пороховые, и в Колпино, и в Галерную гавань ангелы идут по Неве, омачивая в студеной воде концы оперений. Апрельский ветер завивает хитоны у ног.

Сквозь прозрачные ангельские хитоны видны гранитные набережные и львы, барки, живорыбные садки, пристани и буксирные пароходы, где при свече, прикрытой от ночного ветра желтым картузом, сквозящим ало и тепло, разговляется команда крошечной пасхой с изюмом из мелочной лавочки и куличом, облитым сахаром, с бумажной синей розой…

А в пасхальный день звон и солнце столбами ходят по городу. Четыре громадных ангела ходят по городу, и подобно пляске их шествие.

Быстрый свет, дуновение ветра пролетают по улице. Зажжется золотая буква на вывеске, заблистают стекла фонаря, красная перчатка над перчаточным магазином, сияние зажмурит глаз извозчичьей лошади, и она изумленно заморгает редкими седыми ресницами.

Обдает радостным гулом ангельских крыл мастерового, уже без шапки и с оторванным воротом сатиновой рубашки, светлый хитон, блеск сандалии промелькнет в длинной голубой луже у Румянцевского сквера, и тенью облака пройдут тени ангелов по гранитным цоколям сфинксов у Академии художеств.

Молодого прохожего видели иногда на Смоленском кладбище и на других кладбищах. Он был в осеннем драповом пальто ржавого цвета с потертыми локтями. Он был в широкополой итальянской шляпе, какие носят обычно бедные художники. Уже отпоет дьячок «вечную память» и в глинистую могилу, где стоит вода, уже опускают на полотенцах гроб, когда молодой прохожий выйдет из боковой дорожки и станет в отдалении, без шляпы.

Его не знает никто, но кто-нибудь посмотрит сквозь слезы и увидит его продолговатое бледное лицо, и русые волосы, и голубые глаза, задумчивые и покойные. Прекрасны и женственны его белые руки, теребящие шляпу, с утонченными к концам пальцами. Заметив взгляд, прохожий обычно уходил, и было видно тогда, что на его спине горб.

На Васильевском проспекте в полдень, когда тянутся куда-то парами, как тихие старушки, приютские девочки в черных пелеринках и в черных лакированных шляпках, сиротки в прюнелевых башмаках, был виден за приютянками тот же прохожий. А иногда их было двое. Продолговатыми бледными лицами прохожие походили друг на друга, как близнецы, и оба были горбатыми.

Их видели в похоронной процессии, когда с музыкой хоронили военного, и в больничных часовнях, где ждут отпевания дощатые гробы бедняков. Они приносили бумажные белые венчики на лбы мертвецов и связки копеечных свечей.

А на свадьбу в Галерной гавани, и в другие дома иногда приходил в самый разгар веселия незнакомец.

Беловолосый и белозубый, с продолговатым лицом в золотистом загаре, он всем казался нездешним, к тому же он был в зеленоватом иностранном пальто с долгими полами и клапаном сзади. Он был горбат.

Он приносил молодым цветы, и никто не знал, от кого. Чаще всего это была петергофская сирень, великолепные белые и лиловые грозди, еще мокрые от росы. Приносил он также молодым то недорогое красное вино, которое называют церковным.

Жених в неловком пиджаке, с локтями, затертыми для свадьбы чернилами, жал ему прохладную руку, а гость счастливо смеялся одними светло-карими глазами. Гость был немым.

Когда молодым кричали: «Горько, горько», гость смеялся во все ровные белые зубы, отчего за свадебным столом становилось светло и прохладно, и хлопал в ладони. Были прекрасны и женственны его смуглые руки с утонченными к концам пальцами. Из заднего кармана своего иностранного пальто он вынимал иногда длинную флейту.

Немой гость, который был, вероятно, музыкантом, играл на флейте короткие и странные свадебные песенки. От них захватывало дыхание и бежали из глаз светлые слезы.

Иногда их было двое, веселых иностранцев со смуглыми лицами в зеленоватых пальто.

Их видели в толпе мальчишек перед солдатским оркестром, они даже припрыгивали. На каруселях их долгие ноги волочились по земле, когда они под шарманку кружились на деревянных лошадках. Оба иностранца были в ременных сандалиях на босу ногу, и коричневый ремень отделял большой палец от остальных.

Двое или один, белой ночью они бродили под деревьями Петровского парка. Там их встречали студенты, когда шли на Ждановку брать лодки до самого солнца. Двое или один, они шли в тумане вдоль берега Ждановки и слушали, как в лодке, скользящей бесшумно по беловатой воде, пел девичий голос простую песню о любви и свидании…

Я ее забыл.

И я забыл, как от Большого проспекта пройти на Пушкарскую: все точно бы в тумане дождя. Помню, как пройти по Тучкову мосту, там подымались с Васильевского острова навстречу все выше серые колонны больницы Марии Магдалины. Помню, что была на Первой линии, у Соловьевского переулка, тихая площадь, а на ней стоянка карет. Кучера дремали под кожухами, полулежа на козлах, и черные покрышки карет блестели от дождя…

Но я не знаю, где теперь мои старые сестры и где Володя Пауперов.

Наши светлые комнаты, белая рощица гиацинтов и согласное пение сестер за белыми дверями, и то, как сидели мы с Володей на диване и рисовали столкновение конок у Гостиного двора, когда все маленькие человечки летят вверх тормашками, наша Зеленина улица никогда не вернется, и потому что не вернется, она стала вечностью, Потерянным Раем, с мокрыми вывесками, зелеными и красными шарами в аптеке, с большим пенсне провизора, часовщиками, извозчиками, офицером в серой шинели и в калошах с медными задниками и с босым портным, который сидит за окном по-турецки и поет над широким сюртуком какого-то святого…

В Потерянном Раю мы могли видеть с Володей и того старенького черта в голубом стихаре с серебряными крестиками, который ходит на исповедь и помогает диакону за обедней, звякая крошечной кадильницей, и того рассеянного ангела Исаакия, который забыл в сквере на мокрой скамье свой сверток, где крылья, фонарь и свеча.

Четыре ангела Исаакия, ангелы нашей ночи и дня, свадебные гости наших бедных петербургских домов и провожатые за нашими похоронными дрогами, ангелы нашей судьбы…

Мановение их хитонов, сияющий след эллинских сандалий, идущий столб света видел ребенком и я, как Володя Пауперов, в голубой луже, у Румянцевского сквера.

Но кто поверит теперь, что медные ангелы садились с нами за наши праздничные столы после заутрени, когда на Исаакии, в вышине, тьма?

Погасшие факелы, в плесени и в росе, изъедены ржавчиной. В зеленоватых потеках темные крылья и темные лица. Открыты мертвые глаза. Мертвые ангелы смотрят теперь на мертвый город с высоты Исаакия.