Крепчайший анекдот из тысячи анекдотов моего деда… Крута солдатская соль, но что же мне делать, – «из песни слова не выкинешь».

Да и нам ли стыдиться великолепного смеха дедов.

Отменно смеялись наши деды, недаром даже немецкие историки рассказывают про суворовских гренадеров, что ходили они, осененные лаврами, в атаки славы и побед, «почерневшие от пороха, с хохотом ужасным, подобным хохоту Клопштоковых чертей»…

А история о четырех шевронистах – подлинный случай, и все имена их записаны в гоф-фурьерском журнале о генварь 1849 года с любопытной припиской: «Некий звук, приключившийся на параде, почесть небывалым».

В то самое Рождество, когда принц прусский изволил пребывать в северной столице, высочайше повелено было явиться в Зимний дворец правофланговым шевронистам лейб-гвардии на императорский смотр.

Парадный солдат времен Николая Первого был подобен кукле потсдамской, а то заводному лудвигбургскому гренадеру в кивере на пружинах, что мог стрелять из ружья, шевелить шерстью усищ и вращать престрашно глазами, а показыван был во всю неделю, кроме середы у Синего моста, где заодно представлялись китайские тени и кошка-балетмейстер.

Измерение угла при подъеме ноги на учебных смотрах, шаг музыкальный, фронтовые птичьи обороты, Его Сиятельства графа Аракчеева затейки, а мундир на прусский лад, тесный, и ворот жмет, и как кивер с медной чешуей у подбородка застегнут, точно вбито на голову пудовое ведро.

Однако, отстоявши во фрунте полковую обедню, поевши каши да пирогов с горохом, гвардейский праздничный порцион, шевронисты зашагали в Зимний дворец по высочайшему повелению.

Стоял морозный день. Петербург курился перламутровыми дымами, ясно звенел снег.

От лейб-гвардии Измайловского полка шагал Тура, – Бог его знает, может быть, и татарин, – громадный солдат. Рыжие его баки подернуты инеем, выкачены от холода голубые глаза.

От лейб-гвардии Павловского полка печатал шаг через Марсово поле шевронист Эрнест Цируль, чухна, сам курносый, а в шагу не меньше сажени.

От лейб-гвардии Семеновского полка двинулся Костя Пшеницын, из подмосковных графа Кутайсова, даточный. Волос русый, сам румяный и белотелый, и не сказать, что синее у силача Кости – синие ли выпушки на синегрудой шинели его, тронутой инеем, или глаза.

А от лейб-гвардии преображенцев послан был Никон Ощипок, хохол, красавец саженный, карий глаз, а лицо соколиное в смуглоте.

В те времена четыре лейб-гвардейских полка подбирались по росту и масти: рыжие, без двух вершков сажень – в измайловцы, белобрысые да курносые, больше из чухон, но, однако, чтобы ликом были подобны блаженной памяти императору Павлу Первому – в павловцы. Павловцам прозвище было «сметанники». Известно, кто сметану возит в столицу: чухоны.

Синеглазая Москва, сажень с вершком, румяная, белотелая, ходила под синей семеновской грудью.

А глаз карий, и волос черный блестящий, и соколиная поступь и рост, чтобы сажень два вершка, шли под красную грудь, в Преображенский славный полк.

Попусту про них песню сложили, будто «полк Преображенский чешется по-женски», а прозвище им было «именинники».

Блаженной памяти матушка-царица Екатерина Вторая любила бывать в Преображенском полку о месяц июнь, когда станут над столицей тихие летние погоды и шумит легкий ветер в стриженых липах Невской прешпективы, а на Неве смолят фрегаты и бодро стучат молотки…

Полк стоит фрунтом, в зеленых кафтанах, в красных камзолах, в позументе парчовом. Граненые стекла императрицыной кареты на солнце блещут. На красном дышле несут корону два золоченых амура.

Ступит государыня на бархатную подножку, махнет платочком:

– Здравствуйте, мои храбрые воины. А кто нынче у вас именинник, пусть ко мне выйдет.

И выйдет который, тут же пожалует ему императрица рублевик серебряный.

Да, преображенцы, известно, хохлы, карий глаз: что ни июнь, то боле в полку именинников. И о который год неизвестно, но прибыла на Преображенский двор золоченая карета с амурами и короной. Императрица махнула платочком:

– Кто нынче, храбрые воины, именинник?

И весь славный полк ногу враз поднял и шарахнул с громом всем фрунтом к карете. На что была бесстрашна государыня, а и та ужаснулась и за граненое стекло живо – шасть. Такая силища именинников грянула: весь полк до последнего каптенармуса. Оттого и прозвище – именинники. А все хохлы, от них станется.

Да, весело было солдатству служить во времена Матушки…

Однако наши шевронисты, как должно, дымной громадой прогрохотали к дворцовому коменданту, отрапортовали, застыли.

На киверах орлы блещут. Не дышит лейб-гвардия, разве усища шевелятся: у Ощипки усища, как черная ночь, у Туры, – Бог его знает, может быть, и татарин, – красным жаром горят, а у чухны усы пушистые, с тусклостью. Только у синеглазого силача Кости подусников нет, а запущен по румяной щеке каштановый бак…

Стоят четыре шеврониста во фрунт, в парадных белых штанах, огромадные, в-точь лудвигбургские гренадеры, что у Синего моста тогда заезжий немец показывал.

Дворцовый комендант, височки с рыжинкой, стал прилаживать к ним некие лакированные сумки с медными пуговками, на черных ремнях, чтобы сзаду держались. Комендант затягивал пряжки, упирая в животы шевронистов коленку.

Для сумок шевронисты и были в дворец позваны; как сумочки сзаду держатся. А в сумочках будто медикамент и прочее. Прусский принц предложил такое новшество амуничное в гвардию ввести, и государь на немецкие штуки залюбопытствовал.

Двинули гвардейцев в зало, каблуки прогремели, зазвенел на люстрах хрусталь.

Стали шевронисты у белой колонны.

Блещет широкий паркет, многие свечи горят под лепным потолком в канделябрах. Регалии генералитета сияют, и у генералов на лбах отблески от многих свечей, точно бы в масле червонцы.

Белым дымом колеблются у белых дверей кавалерственные дамы. Там лишь пуфы, тюли и вазы, призраки, облако, разве у которой сверкнет малиновая лента через плечо и дрогнет сияющий каплей кавалерственный бриллиантовый вензель.

Справа в шеренге стоял хохол Ощипок, к нему под рост москвич Костя, а там чухонец Цируль и Тура, Бог его знает, может быть, и татарин.

Император в белом мундире, на лысом лбу тоже отблеск червонца, а с ним прусский принц в зеленом мундире с черной грудью, тощенький принц на ногу припадает, вышли под руку из белых дверей.

Зало плавно склонилось, плавно откинулось. Чуть звякнула медная чешуя киверов: гвардия подняла голову.

– Здорово, ребята, – негромко сказал император.

– Р-р-вв-рр! – точно прорвало шевронистов, а что грянули, сами не слышат.

И еще тише стало. Прозвенел на бронзовом канделябре воск свечи.

– А ну, подойдите ко мне.

В тишине, через зало, по скользким паркетам на вытянутом носке шагнули гиганты к императору. Не солдаты, а музыка. Белые штаны натянулись на штрипках.

И, точно по циркулю, враз обернулись к государю спиной, чтобы показать сумки.

И вдруг звук внезапный, как бы треск крепкий, как бы холстину рвануло, выстрелил в тишине.

Генералитет недоуменно переглянулся. Заволновалось белое облако кавалерственных дам, порснуло в высокие двери.

Тощенький принц в зеленом мундире проворно обмахнул лицо надушенным платком. Лысый лоб государя залила легкая краска. Скомандовал кратко:

– Кругом.

Гвардия в раз к нему обернулась. Притопнула. И вдруг снова ненадобный звук, некий треск, выстрелил теперь в генералов.

Тут император тоже вынул платок, обмахнул лицо и поморщился:

– Это который из вас?

Громада блистающей меди, ремней, амуниций, гвардейские гиганты стояли молча. Государь тогда усмехнулся:

– Или все вместе, ребята?

– Так точно, рр-вв-рр, – весело грянули шевронисты.

Государь засмеялся. Заколыхалось от смеха все зало. Один старенький генерал-аншеф даже плакал от смеха и повизгивал, точно его щекотали под мышками, а немецкий принц по-русски вскричал:

– Здорофо.

– Полагаю, они от старания и… от гороха, – сказал император и приказал:

– Приключения сего отнюдь с них не взыскивать, некий звук почитать небылым, а молодцам-шевронистам выдать по рублю на праздник. Ну, ступайте, вы, усачи…

И такое слово прибавил, которое не только печатать, а даже сказать невозможно.

Загремела гвардия в кордегардию, а государь помахал у носа платком и сказал принцу прусскому:

– Нет, ваши лакированные сумки нам не подходят. Благодарствую, мой друг…

Тут мой дед хитро прищуривал левый глаз и презабавно грозил мне пальцем.

Я хорошо помню палец деда, коричневый от табачной крошки, с трехгранным твердым ногтем.

Была у моего деда медаль на голубой выцветшей ленте за оборону Севастополя. Я хорошо помню голову деда в седой щетине и его желтоватые крепкие зубы, и потертый инвалидный сюртук.

Я теперь думаю, что рука моего деда была такой громадной, сильной и твердой, что на ней могли бы легко уместиться все мы, нынешние трясогузки-людишки.