1. Ликин. Судя по книжке в руках и быстрой походке, похоже на то, что ты спешишь к учителю, Гермотим. Я видел: ты что-то обдумывал на ходу и губами пошевеливал, тихонько приговаривая, и рукою вот так и этак двигал, точно слагал про себя какую-то речь. Дело ясное: ты придумываешь какой-то своему собеседнику крючковатый вопрос или повторяешь про себя некое хитроумное рассуждение, — и все-то тебе некогда; даже когда шагаешь по дороге, всегда ты занят каким-то спешным делом и самую дорогу превращаешь в ученье.

Гермотим. Клянусь Зевсом, Ликин, так это и есть. Я обдумывал снова вчерашнюю беседу с учителем и то, что он говорил нам, перебирая в памяти каждое слово. И я думаю, что всякое время и место удобны для тех, кто знает истину, высказанную косским врачом: «Жизнь коротка, а наука долга». А ведь он говорил это о врачевании, искусстве гораздо более легком; философию же не одолеть и в долгий срок без напряженного, непрерывного бдения, без внимательного и неустрашимого созерцания ее. Право же, стоит отважиться, ибо дело идет не о малом: погибнуть ли жалко, затерявшись в невежественной толпе, или стать философом и достигнуть блаженства.

2. Ликин. Чудесная, конечно, Гермотим, награда за подвиг. И я вполне уверен, что ты недалек от нее, если позволительно судить по тому, сколько времени ты философствуешь, и еще по тому неумеренному, на мой взгляд, труду, который ты уж так давно несешь. Насколько ведь я припоминаю, прошло уже почти двадцать лет, как я вижу тебя занятым все одним и тем же делом: бродишь по учителям или сидишь, уткнувшись в книжку, да переписываешь свои заметки к их беседам, всегда бледный от размышлений и весь иссохший. Мне кажется, что и сон-то к тебе никогда не приходит, до такой степени ты весь ушел в свои занятия. Вот, поскольку я это вижу, мне и думается, что скоро ты поймаешь свою блаженную долю, если только ты не сочетался с нею уже давно, тайком от нас.

Гермотим. Откуда же, Ликин? Я только сейчас начинаю внимательно рассматривать мой путь. А Добродетель живет очень далеко, как говорит Гесиод, путь к ней и долог, и крут, и кремнист, и стоит для путников немалого пота.

Ликин. Неужели же еще недостаточно ты пропотел и отшагал, Гермотим?

Гермотим. Да, недостаточно: ведь мне ничто не мешало, и сейчас я мог бы уже достигнуть вершины и полного блаженства, — а я, Ликин, вот еще только в начале пути.

3. Ликин. Ну, про начало тот же самый Гесиод сказал, что оно — половина всего дела; значит, мы не ошибемся, сказавши, что ты уже на середине своего восхождения.

Гермотим. О нет, еще нет: как это было бы много!

Ликин. Где же ты сейчас? В каком месте пути? Не знаешь, что и сказать!

Гермотим. Ликин! Говори, что я еще внизу, у подошвы, только силюсь выступить в путь, путь скользкий и каменистый, на котором нужна поддержка дружеской руки.

Ликин. Ну, чтобы сделать это, хватит тебе твоего учителя! Как гомеровский Зевс, он спускает вниз с вершины златую цепь своих речей и на них тащит тебя неуклонно кверху, вознося к себе и к Добродетели, — туда, куда сам уже давно взошел.

Гермотим. Так все и есть, Ликин, как ты сейчас сказал. И что до него, то он, конечно, давно бы уже втащил меня на вершину, и я был бы с ними. Но сам я еще не готов.

4. Ликин. Не беда; надо быть смелым и сохранять настроение, имея в виду конечную цель пути и блаженство, которое ждет наверху, — особенно при усердной поддержке этого человека. А когда же все-таки, в конце концов, он подаст тебе надежду взойти наверх? Как он предполагает: к новому году будешь ты на вершине? Примерно после мистерий или по окончании панафинейских праздников?

Гермотим. Слишком скоро ты хочешь, Ликин.

Ликин. Ну, к следующей олимпиаде?

Гермотим. И это скоро, чтобы усовершенствоваться в Добродетели и стяжать блаженство.

Ликин. Так через две олимпиады — это уже обязательно. А то придется признать вас большими лентяями, если вы не управитесь даже и в этот срок, за который легко бы трижды дойти от Геракловых столпов до Индии и вернуться обратно, — и не то что прямым путем, без всяких задержек, а еще и постранствовать среди живущих по дороге народов. Однако что же это за гора, на которой обитает ваша Добродетель? Насколько, по-твоему, следует считать ее выше и глаже, чем та вершина Аорна, которую Александр занял с боем в несколько дней?

5. Гермотим. Ни малейшего сходства, Ликин. И самое дело это не таково, как полагаешь ты, чтобы совершить его в малое время; гору не взять силой, хотя бы тысячи Александров двинулись на приступ: иначе многие доходили бы доверху. Ныне же немало людей, очень крепких, начинают подъем и проходят какое-то расстояние — одни очень немного, другие — побольше. Но, подходя к половине дороги, они наталкиваются на множество опасностей и затруднений, приходят в отчаянье и поворачивают обратно, задыхаясь, обливаясь потом, не вынесши тяжести пути. Те же, кто будет стоек до конца, достигают вершины и с этой поры становятся блаженными; они живут отныне такою чудесною жизнью, и муравьями кажутся им с высоты виднеющиеся внизу люди.

Ликин. Ай-ай-ай, Гермотим, какими, однако, ты нас выставляешь: не пигмеями даже, а просто ползунами по земле. Что ж, оно и понятно: высоко уже ты летаешь мыслью, свысока и глядишь. А мы — жалкое отрепье, ползающие по земле, — вместе с богами вознесем свои моления и к вам, ставшим заоблачными и поднявшимся туда, куда так долго стремились.

Гермотим. Ах, Ликин, если бы это восхождение уже свершилось! Но оно еще все впереди.

6. Ликин. А все-таки ты так и не сказал, какой же срок, сколько времени оно займет.

Гермотим. Да потому, что точно я и сам этого не знаю, Ликин. Предполагаю, однако, что не более двадцати лет, по прошествии которых мы, во всяком случае, очутимся на вершине.

Ликин. О, Геракл! Срок — большой.

Гермотим. Но велика ведь и цель, Ликин, ради которой мы несем труды.

Ликин. Это, конечно, верно… Но вот относительно двадцати лет: учитель твой, что ли, будучи не только мудрецом, но и пророком, ниспослал тебе обещание, что ты проживешь столько времени? Или какой-нибудь предсказатель? Или кто-нибудь, сведущий в халдейской науке? Говорят, что они знают такие вещи. Ведь не стоит же тебе возлагать на себя столь великие труды втемную, не зная, доживешь ли ты до добродетели-то; и не стоит мучиться денно и нощно, если неизвестно, не предстанет ли тебе судьба, когда ты будешь уже совсем близок к вершине, и не стащит ли она тебя вниз, ухватив за ногу, прочь от несбывшейся надежды.

Гермотим. Перестань, Ликин: твои слова зловещи. Я готов всю жизнь положить на то, чтобы один только день побыть блаженным и мудрым.

Ликин. И тебя удовлетворит, в награду за все усилия, этот единственный день?

Гермотим. Меня удовлетворит любой самый короткий срок.

7. Ликин. Хорошо! А о том, что на вершине такое блаженство, ради которого можно было бы претерпеть что угодно, — об этом откуда ты знаешь? Ведь сам ты, наверное, еще не бывал наверху?

Гермотим. Не бывал, но верю словам учителя; а он, уже достигший вершины, знает о том очень хорошо.

Ликин. Ради богов, что же он рассказывал? Что там делается? В чем состоит блаженство? Поди, что в богатстве, в славе и в удовольствиях, которым нет равных?

Гермотим. Умолкни, мой друг! Все это прах пред лицом Добродетели.

Ликин. Тогда что же он говорит? Какие блага — если не эти — получат подвижники, прошедшие путь до конца?

Гермотим. Эти блага — Мудрость и Смелость, сама Красота и сама Справедливость и твердое, уверенное Знание всех вещей в их подлинной сущности. А разные там богатства, славу, наслаждения — все вообще, что связано с телом, — человек оставляет внизу и обнаженным восходит кверху; так, говорят, и Геракл, предав себя сожжению на Эте, сделался богом. И он сбросил с себя все человеческое, полученное от матери, а его божественное начало, отделившееся в огне от всяких примесей, очищенным вознеслось к богам. Вот и этих людей философия, как некий огонь, освобождает от всего того, что неправильное суждение толпы считает удивительным, и, взойдя на вершину, они ведут там блаженную жизнь, а о богатстве, славе и наслаждениях даже и не вспоминают больше, и смеются над теми, кто думает, будто все это действительно существует.

8. Ликин. Клянусь сгоревшим на Эте Гераклом, Гермотим, в твоих речах мужественны эти люди и блаженны. Однако скажи мне вот что: спускаются они иногда, если захочется, со своей вершины — попользоваться тем, что оставили внизу, или, раз поднявшись, навеки они должны пребывать здесь, сочетавшись с Добродетелью и осмеивая богатства, славу и наслаждения?

Гермотим. Гораздо больше того, Ликин: тот, кто достиг совершенства в Добродетели, уже не может быть рабом гнева, страха, желаний; ему чуждо огорчение, и он уже не способен всецело больше страдать от подобных страстей.

Ликин. Однако… если сказать правду, без всяких стеснений… Но нет… Замкну уста мои и не стану судить нечестиво о деяниях мудрых.

Гермотим. Да нет же! напротив: говори все, что угодно.

Ликин. Но видишь ли, друг мой, уж на что я, — а вот: никак не решаюсь.

Гермотим. А ты решись, дорогой мой: ты ведь только со мной говоришь.

9. Ликин. Ну хорошо! Пока ты, Гермотим, рассуждал о других вещах, твои слова убеждали меня, и я верил, что так оно и есть: что и мудрыми-то они становятся, и смелыми, и справедливыми, и прочее. Я был прямо-таки очарован твоей речью. Но когда ты сказал, что они презирают и богатство, и славу, и наслаждения, что они не знают ни гнева, ни печали, вот тут я, — ну, мы ведь одни, — тут я сильно споткнулся, вспомнив, что третьего дня видел, как он… сказать, кто? Или лишнее?

Гермотим. Нисколько не лишнее. Договаривай: кто же он?

Ликин. Да этот самый, твой учитель, муж, вообще достопочтенный и в годах уже весьма преклонных.

Гермотим. Итак, что же он делал?

Ликин. Знаешь ли ты этого, нездешнего, из Гераклеи, который давно уже занимался с ним философией в качестве ученика? Светловолосый такой, большой спорщик?

Гермотим. Я знаю, о ком ты говоришь: Дион — его имя.

Ликин. Он самый. Так вот, недавно плату он, что ли, не принес своевременно, — только старик закрутил ему шею плащом и свел к архонту, с криком, с бранью. И, право, если бы не вмешались кое-какие друзья и не отняли у него из рук юношу, — я уверен, тот набросился бы на него и отгрыз бы ему нос, даром что старик: до такой степени он обозлился.

10. Гермотим. И понятно: тот всегда был негодяем и нечестен в расплате. Ведь учитель ссужает многих — и никогда ни с кем из них он еще так не поступал, оттого что они вовремя уплачивают ему проценты.

Ликин. Ну, мой милый, а если не выплатят, тогда что? И какое ему до этого дело, если он уже очищен философией и ничуть не нуждается в том, что оставил на Эте?

Гермотим. Значит, по-твоему, он хлопочет обо всем этом из собственных выгод? Совсем нет: у него дети маленькие. Это о них он заботится, чтобы им прожить, не зная нужды.

Ликин. Нужно, Гермотим, и их возвести к Добродетели, да блаженствуют вместе с ним, предавая осмеянию богатство.

11. Гермотим. Некогда мне, Ликин, поговорить с тобою об этом: уже пора, тороплюсь; надо послушать его, а то и сам не заметишь, как совсем отстанешь.

Ликин. Не бойся, дружище: дело в том, что на сегодня объявлено перемирие. И вот я освобождаю тебя от оставшейся части пути.

Гермотим. Что ты говоришь!

Ликин. Говорю, что сейчас тебе не увидеться с ним, — если, конечно, верить объявлению. Я видел: при входе висела дощечка, которая гласила крупными буквами: «Сегодня философствовать не будем». Говорят, он вчера славно пообедал у Евкрата — у него были гости по случаю дня рождения дочери; за столом он много философствовал и за что-то рассердился на перипатетика Евтидема: разошелся с ним во взглядах на те вопросы, по которым перипатетики обычно выступают против стоиков; от крика у него в голове помутилось, и, кроме того, он крепко вспотел, так как вечеринка, говорят, затянулась до полуночи. К тому же выпил он, я думаю, больше, чем нужно, так как присутствующие, по обыкновению, произносили здравицы, да и пообедал не по возрасту плотно. По возвращении его, говорят, сильно рвало; дома он только пересчитал куски мяса, которые передавал во время обеда стоявшему сзади мальчику, тщательно все переметил и тотчас лег спать, приказав никого не принимать. А слышал я это от его слуги Миды, который рассказывал о происшедшем кое-кому из учеников; я видел многих из них, как они тоже поворачивали домой.

12. Гермотим. Но кто же одержал верх, Ликин: учитель или Евтидем? Не говорил ли Мида и об этом чего-нибудь?

Ликин. Сначала, говорят, силы их оказались равными, но в конце победа склонилась на вашу сторону, и большой перевес остался за твоим стариком. Так что для Евтидема, говорят, дело даже не обошлось без крови, и он ушел с большущей раной на голове. Все потому, что он оказался хвастуном: начал обличать, не желая соглашаться, и сам не сдавался легко на опровержения. И тут-то твой почтенный учитель схватил свой кубок, вроде кубка Нестора, и двинул им того, возлежавшего по соседству. Этим и победил.

Гермотим. И хорошо сделал! Иначе и нельзя было с теми, кто хочет равняться с лучшими.

Ликин. Совершенно правильное рассуждение, Гермотим. Ведь из-за чего, спрашивается, этот Евтидем взял и рассердил старца, человека спокойного, умеющего обуздывать свой гнев, да еще с таким тяжелым кубком в руках?

13. Но вот что: делать нам сейчас нечего, — почему бы тебе не рассказать своему приятелю, то есть мне, что подвинуло тебя впервые на занятия философией? Да пойду отныне и я, если еще возможно, одною дорогой с вами. Ибо я уверен, что вы, мои друзья, не отринете меня.

Гермотим. Только захоти, Ликин, и очень скоро увидишь, как непохож ты станешь на других. Будь уверен, что все тебе будут казаться ребятами по сравнению с тобой, так высоко ты будешь ценить себя самого.

Ликин. С меня довольно, если через двадцать лет я смогу стать таким, каков ты сейчас.

Гермотим. Будь покоен: я и сам приступил к занятиям философией в твоем возрасте — под сорок лет, — тебе ведь сейчас, я полагаю, около того?

Ликин. Как раз столько, Гермотим. Итак, возьми меня с собой и веди тем же путем, ибо это — правый путь! Но прежде всего скажи мне: даете вы ученикам право возражать, если что-нибудь из сказанного покажется им неправильным, или новичкам вы этого не разрешаете?

Гермотим. Конечно, нет. Но ты, если захочется, задавай время от времени вопросы и возражай, потому что таким образом ты скорее научишься.

Ликин. Прекрасно, Гермотим, — сам Гермес свидетель, именем которого ты как раз прозываешься.

14. Скажи, однако: одна только и есть дорога, ведущая к философии, — ваша, стоическая, — или правду мне говорили, что много есть других направлений?

Гермотим. Очень много: перипатетики, эпикурейцы и те, что идут под вывеской Платона, и такие, что являются ревнителями Диогена и Антисфена, и еще — возводящие себя к Пифагору, и множество других.

Ликин. Значит, правду я слышал: действительно много. И что же, Гермотим, все они говорят одно и то же или разное?

Гермотим. И очень даже разное.

Ликин. Но, во всяком случае, истиной-то, я полагаю, является какое-нибудь одно из них, а не все, так как они различны?

Гермотим. Само собою разумеется.

15. Ликин. Объясни же мне в таком случае, друг мой: на что ты полагался тогда, в самом начале, когда только пошел, чтобы заниматься философией? Перед тобою было распахнуто настежь множество дверей, но ты прошел мимо остальных, подошел к двери Стои и решил, что через нее должно входить к Добродетели, ибо только она одна — истина и укажет прямой путь, другие же заводят в тупик и в слепоту. Какими признаками ты тогда руководился? И, пожалуйста, забудь сейчас нынешнего себя, вот этого, то ли полумудреца, то ли уже настоящего мудреца, который может решать вопросы лучше, чем большинство из нас. Нет, отвечай так, как будто ты обыкновенный человек, каким был тогда и каким я являюсь сейчас.

Гермотим. Не понимаю, что это значит, Ликин!

Ликин. А между тем я вовсе не задаю тебе хитроумных вопросов. Дело вот в чем — философов много. Платон, например, Аристотель, Антисфен и ваши прародители, Хризипп и Зенон, и не знаю, сколько еще других… На чем же основал ты свое решение, если, отвергая остальных и выбрав из всего именно то, что выбрал, ты считаешь, что философия должна идти по этому пути? Пифиец, что ли, направил тебя, как Херефонта, к стоикам, указав на них как на лучших? У него ведь такой обычай: обращает одного к тому, другого к этому виду философии, зная, по-видимому, какой кому подходит.

Гермотим. Да ничего подобного, Ликин: я даже не вопрошал бога об этом.

Ликин. Почему же? Полагал, что это дело недостойно божественного совета, или просто считал себя способным самостоятельно, без содействия бога, выбрать, что получше?

Гермотим. Ну да, считал способным.

16. Ликин. Так, быть может, и меня ты прежде всего научишь, как с самого же начала отличить наилучшую философию, которая ведет к истине и которую надо избрать, оставив в стороне все другие?

Гермотим. Изволь, я скажу: я видел, что большинство стремится к ней, и предположил поэтому, что она лучше.

Ликин. Насколько же именно их было больше, чем эпикурейцев, платоников и перипатетиков? Ты ведь, наверно, подсчитал их, как при голосованиях.

Гермотим. И не думал я подсчитывать, — я предполагал.

Ликин. Обманываешь ты меня, не хочешь научить: уверяешь, что такое важное решение ты строил на кажущемся большинстве, а правду мне не говоришь, скрываешь.

Гермотим. Не на одном этом, Ликин, но и на том, что слышал отовсюду: что эпикурейцы добродушны и падки до удовольствий, перипатетики корыстолюбивы и большие спорщики, платоники надменны и честолюбивы; о стоиках же я от многих слышал, что они люди мужественные и все знают и что только идущий их путем — царь, только он — богач, только он — мудрец и все что угодно.

17. Ликин. Наверно, это говорили тебе о них другие; ведь если бы они сами стали расхваливать собственное учение, ты вряд ли поверил бы им.

Гермотим. Ни в коем случае; но другие говорили это.

Ликин. Однако их противники, естественно, этого не говорили. А они-то и были философы иных направлений.

Гермотим. Не говорили, нет.

Ликин. А значит, говорили это люди, не причастные к философии.

Гермотим. И притом усиленно.

Ликин. Вот видишь: ты опять меня обманываешь и говоришь неправду. Ты думаешь, что разговариваешь с каким-то Маргитом — дурачком, способным поверить, будто Гермотим, человек умный и уже в ту пору лет сорока от роду, в вопросе о философии и философах доверился людям, к философии не причастным, и на основе их слов учинил свой выбор, признав их наилучшими судьями. Ни за что тебе в этом не поверю, сколько бы ты ни говорил.

18. Гермотим. Знаешь, Ликин, я не только другим верил, но и себе самому: я видел философов, как скромно они выступали в красиво накинутых плащах, всегда рассудительные, мужественные видом, большинство — коротко остриженные; в одежде у них — никакой роскоши, а с другой стороны, нет и того излишнего безразличия, которое било бы в глаза, как у киников. Нет, эти философы держатся той середины, которую все признают наилучшей.

Ликин. Я только что рассказывал о поступках твоего учителя, которые видел своими глазами. Ты видел, конечно, и такие дела философов? Знаешь, как они дают под проценты и как горько приходится должникам? Как вздорно ссорятся на попойках? И все остальное, что бросается в глаза? Или тебя это мало касается, до тех пор пока плащ прилично закинут, борода отпущена по пояс и голова коротко острижена? Итак, мы должны впредь применять, как говорит Гермотим, в этих делах точный уровень и отвес и распознавать лучших людей по наружности, по их походке и стрижке. И кто не подойдет под эту мерку, у кого не будет мрачного вида и озабоченности на лице, — за того мы не подадим своего голоса, долой его! Ой, смотри, Гермотим!

19. Ты опять подшучиваешь надо мной — пробуешь, замечу ли я обман.

Гермотим. Что тебе вздумалось говорить так?

Ликин. Потому что, добрейший, ты предлагаешь мерку, которая годится для статуй: судить по наружности. Конечно, по внешнему виду и по складкам плаща гораздо красивее статуи какого-нибудь Фидия, Алкамена или Мирона, искусного в изображении красоты. И если надлежит судить прежде всего по этим признакам, то что же делать слепому, которому захотелось бы заняться философией? Как отличит он сделавшего лучший выбор, если он не может увидеть ни наружности, ни походки?

Гермотим. Но я ведь говорю не для слепых, Ликин, и мне нет до них никакого дела.

Ликин. Дорогой мой, все же следовало бы установить какой-то общий признак для этих людей, великих и полезных для всех. Впрочем, если хочешь, пусть слепые останутся у нас вне философии, раз они не видят, — хотя им-то было бы всего нужнее философствовать, чтобы не слишком чувствовать тяжесть своего несчастья, — но ведь и зрячие, будь они даже чрезвычайно зоркими, — что смогут они охватить взором качества души человека, основываясь на этой совершенно внешней оболочке?

20. А в общем, я хочу сказать следующее: не в том ли дело, что ты подходил к ним, любя человеческую мысль и стремясь стать сильнее в сфере мысли?

Гермотим. Как раз в этом.

Ликин. Итак, неужели ты мог по указанным тобой признакам различить, правильно ли кто философствует? Подобные действия не так-то легко выступают наружу; они ведь нечто сокровенное, пребывающее в темноте, и лишь поздно открываются в словах, беседах и соответствующих делах, да и то с трудом. Я думаю, ты слыхал рассказ про Мома, как он упрекал Гефеста? А если не слыхал, так послушай теперь. Предание гласит, что Афина, Посейдон и Гефест поспорили однажды, кто из них искусней. И вот Посейдон сотворил быка, Афина изобрела дом, Гефест же устроил человека. Когда они пришли к Мому, которого выбрали судьей, тот осмотрел их произведения и в каждом нашел недостатки; о двух первых произведениях говорить, пожалуй, не стоит. Человек же вызвал его издевательство и навлек порицание на своего творца, Гефеста, тем, что в груди у человека не было устроено дверцы, которая, открываясь, позволяла бы всем распознать, чего человек хочет, что он замышляет, лжет ли он или говорит правду. Вот как думал о людях Мом — потому, конечно, что слаб был глазами; ты же у нас, как кажется, зорче самого Линкея, видишь насквозь, что делается в груди. Перед тобою все до такой степени раскрыто, что ты не только знаешь мысли и желания каждого, но можешь судить, у кого они лучше, у кого — хуже.

21. Гермотим. Ты шутишь, Ликин. Я же с божьей помощью сделал свой выбор и не раскаиваюсь в нем. Довольно и этого с меня.

Ликин. Однако, дружище, ты так-таки ничего мне и не скажешь? Ты будешь равнодушно глядеть, как я погибаю окончательно в презренной толпе?

Гермотим. Но что же делать: ни одно мое слово тебя не удовлетворяет.

Ликин. Вовсе нет, мой милый; это ты не хочешь сказать ни одного слова, которое могло бы меня удовлетворить. Но поскольку ты хочешь скрытничать из зависти к нам, боясь, что мы, пожалуй, станем философами и сравняемся с тобой, — что же, я попытаюсь, как смогу, собственными силами изыскать и правильное решение вопроса, и надежное обоснование для выбора. Послушай и ты, если хочешь.

Гермотим. Хочу, Ликин, очень хочу. Я не сомневаюсь, что ты скажешь что-то значительное.

Ликин. Итак, слушай внимательно, да не насмехайся, если я буду рассуждать совсем не по-ученому. Ничего не поделаешь, раз ты, более знающий, не желаешь меня просветить.

22. Итак, допустим, что Добродетель представляет собой нечто похожее на город, обитаемый блаженными гражданами, — так начал бы речь твой учитель, прибывши когда-то из этого города. Граждане эти — существа высочайшей мудрости. Они все отважны, справедливы, благорассудительны и лишь немного уступают богам. В этом городе не увидишь, как говорят, ни одного из тех дерзких деяний, которые во множестве совершаются у нас, где грабят, насилуют и надувают, — нет, в мире и согласии протекает там совместная жизнь граждан; да оно и понятно: ибо то, что в других городах, как я думаю, возбуждает раздоры и ссоры и то, из-за чего люди строят ковы друг другу, — все это убрано прочь с их пути. Эти обитатели уже не видят денег, не знают ни наслаждений, ни славы, из-за которых могла бы возникнуть рознь, но давно их изгнали из города, не имея нужды в них для жизни совместной. Итак, живут они жизнью ясной и всеблаженной, наслаждаясь законностью, равенством, свободой и прочими благами.

23. Гермотим. Так что же, Ликин? Не достойно ли всякого человека стремление стать гражданином такого города, невзирая на трудности пути и не отговариваясь длительностью срока, если предстоит по прибытии быть занесенным в списки и получить права гражданства?

Ликин. Бог свидетель, Гермотим, ради этого больше, чем ради чего другого, стоит постараться, и следует оставить все другие заботы, не придавать большого значения помехам, чинимым здешним отечеством. Не следует склонять слуха к хныканью хватающих за плащ детей и родителей, — у кого они есть, — а лучше и их звать с собою на ту же дорогу. Если же они не захотят или не смогут, то отряхнуть их с себя и не мешкая идти прямо туда, в тот блаженный город, бросив и плащ, если они, ухватившись, стащат его с плеч: ибо даже если ты придешь туда голым, не бойся: никто не захлопнет перед тобою дверей.

24. Говорю это уверенно, ибо я уже слышал когда-то рассказ одного старца про то, что делается там; старец и меня склонял последовать за ним в тот город: он-де лично меня проводит, занесет по прибытии в списки, сделает членом филы и включит в одну фратрию с собою, да разделю общее блаженство. Но не послушался я по неразумию и молодости, — около пятнадцати лет назад это было, — а то, пожалуй, был бы теперь уже в предместье, у самых ворот. Вот он, этот старец, и рассказывал мне немало об этом городе и, между прочим, насколько припоминаю, говорил, что все население в нем — пришлое, из иностранцев; в городе нет ни одного местного уроженца, гражданами же являются в большом числе и варвары, и рабы, уроды, и карлики, и бедняки, и вообще всякий желающий может вступить в общину. Ибо у них положено производить запись не по имуществу, не по наружности — по росту или красоте, — не по роду, не по знатности предков, — все это они не ставят ни во что, — но гражданином может стать всякий, кто обладает умом и стремлением к прекрасному, кто упорен в труде и не сдается, не раскисает при многочисленных трудностях, встречающихся в пути. Поэтому всякий, кто бы он ни был, проявивший эти качества и прошедший путь до самого города, немедленно становится гражданином, равноправным со всеми. А такие понятия, как «подлый» и «знатный», «благородный» и «безродный», «раб» и «свободный», отсутствуют в городе совершенно, и даже слов таких в нем не услышишь.

25. Гермотим. Теперь ты видишь, Ликин, что я не напрасно, не из-за пустяков трачу силы, стремясь войти в число граждан такого прекрасного, блаженного города?

Ликин. Так я ведь, я сам, Гермотим, охвачен той же страстью, что и ты, и ничего так не желаю, как этого. И будь этот город расположен по соседству, на виду у всех, — можешь быть уверен: я бы не колеблясь давным-давно сам отправился туда и был бы теперь уже его гражданином; но вы — то есть ты с Гесиодом, рапсодом, — утверждаете, что он находится очень далеко. Поэтому приходится искать и дорогу к нему, и проводника самого надежного. Ведь надо? Как по-твоему?

Гермотим. Разумеется, надо: иначе и не дойдешь.

Ликин. Так вот, обещающих проводить и заверяющих, что они знают дорогу, хоть отбавляй: столько их стоит, готовых к твоим услугам, и каждый твердит, что он — оттуда, из местных жителей. Однако оказывается, что дорога-то у них не одна и та же, но что имеется множество дорог, и все разные, и друг на друга ничуть не похожи: одна дорога ведет на запад, другая, по-видимому, — на восток, третья — на север, а четвертая прямехонько к полудню. И еще: одна пролегла по лугам и рощам, с тенью и с ручейками, приятная и легкая дорога, без всяких препятствий; другая же — кремнистая, жесткая, сулящая много солнца, жажды и трудов. И все же, по словам проводников, все эти дороги ведут к тому же городу, — выходит, что он лежит в прямо противоположных направлениях.

26. Вот в этом и заключается для меня все затруднение; в самом деле: в начале каждой тропинки, к какой ни подойди, стоит при входе муж, внушающий всяческое доверие, протягивает руку и приглашает идти по его стезе; причем каждый из них утверждает, что только он один знает прямой путь, другие же все блуждают, потому что и сами не нашли дороги, и не пошли за другими, которые могли бы их провести. Подойдешь к соседнему — и он сулит то же относительно своей дороги, браня остальных; то же и следующий; и так все, один за другим. Вот это множество дорог, таких непохожих друг на друга, смущает меня безмерно и приводит в недоумение, а еще больше — проводники, которые из кожи лезут, восхваляя каждый свое, — потому что я не знаю, куда же обратиться и за кем из них последовать, чтобы добраться до этого города.

27. Гермотим. А я выведу тебя из этого затруднения: доверься проводникам, и ты не собьешься с пути.

Ликин. Кого ты имеешь в виду? Идущих по какой дороге? Или кого-нибудь из проводников? Ты видишь: перед нами встает снова то же затруднение, только в иной форме, перенесенное с вещей на людей.

Гермотим. То есть?

Ликин. То есть тот, кто обратился на стезю Платона и пошел с ним, очевидно, будет расхваливать эту дорогу, кто с Эпикуром — ту, третий третью, а ты — свою. Вот так-то, Гермотим! Разве не правда?

Гермотим. Конечно, правда.

Ликин. Итак, ты не вывел меня из затруднения, и я по-прежнему все еще не знаю, на кого из путников мне лучше положиться. Ведь я вижу, что каждый из них, не исключая и самого проводника, испробовал лишь одну дорогу, которую и расхваливает, уверяя, что только она одна ведет к городу. Но у меня нет способов узнать, правду ли он говорит. Что он дошел до какого-то конца дороги и видел какой-то город — это я охотно готов допустить. Но видел ли он именно тот город, какой нужно, гражданами которого мы с тобой хотим сделаться, или он, нуждаясь попасть в Коринф и прибыв в Вавилон, думает, что видел Коринф, — вот это остается для меня все еще неясным. Во всяком случае, видеть какой-нибудь город совсем не значит видеть Коринф, если только Коринф — не единственный город на свете. Но в наибольшее затруднение меня ставит, конечно, то, что истинной-то — я это знаю — может быть только одна дорога: ведь и Коринф — один, и другие дороги ведут куда угодно, только не в Коринф, — если не додуматься до такой совершенно сумасшедшей мысли, будто дорога к Гипербореям и дорога в Индию направляются в Коринф.

Гермотим. Ну, как это можно, Ликин! Ясно: одна дорога ведет в одно место, другая — в другое.

28. Ликин. Итак, любезный Гермотим, немало надо порассудить, прежде чем выбрать дорогу и проводника. Конечно, мы не признаем разумным идти куда глаза глядят, потому что так можно вместо коринфской дороги незаметно попасть на вавилонскую или бактрийскую. Нехорошо также было бы довериться судьбе, как будто она непременно обернется счастливо, и без разбора пуститься по одной из дорог, все равно — какой. Конечно, возможны и такие случаи, — они и бывали некогда в глубокой древности. Но нам-то, я думаю, не подобает в таком большом деле полагаться отважно на поворот кости и оставлять для надежды совсем узенькую щелку, намереваясь, по пословице, переплыть Эгейское или Ионийское море на рогожке. А нам неразумно было бы жаловаться на судьбу за то, что ее стрела или дротик бьет вовсе не без промаха, ибо истинная цель — одна, а ложных — мириады, и не миновал этого даже гомеровский стрелок, перебивший стрелою бечевку, когда надо было попасть в голубя, — я говорю о Тевкре. Напротив, гораздо разумнее ожидать, что под выстрел судьбы попадет и получит рану какая-нибудь ложь, одна из многочисленных, чем одна-единственная правда. И немалая грозит нам опасность, что мы заблудимся в незнакомых дорогах и не попадем на прямую, понадеявшись на судьбу, которая-де сделает для нас наилучший выбор. Мы будем похожи на того, кто, отпустив причалы, отдался ветрам: раз вышедши в море, ему нелегко уже будет вернуться обратно в спасительную гавань, и неизбежно придется носиться по морю, болея от качки, со страхом в сердце и тяжестью в голове. Поэтому должно с самого начала, прежде чем пускаться в путь, подняться куда-нибудь повыше и посмотреть, попутный ли дует ветер, благоприятствующий намеренью совершить переезд в Коринф. Надо и кормчего выбрать получше и корабль, сколоченный крепко, способный выдержать такой сильный напор волн.

29. Гермотим. Конечно, Ликин, так будет гораздо лучше. Но только я знаю, что, обойди ты по очереди всех, ты не найдешь проводников лучше и кормчих опытнее стоиков. Если когда-нибудь тебе действительно захочется добраться до Коринфа, последуй за ними, идя по стопам Хризиппа и Зенона. Иного выхода нет.

Ликин. Видишь ли, Гермотим, то, что сейчас высказал ты, говорят все: то же самое могут сказать спутники Платона, и последователи Эпикура, и все остальные. Каждый заявит, что не дойти мне до Коринфа иначе, как по его дороге. Таким образом, нужно или всем верить, — что может быть смешнее? — или никому не верить; второе, конечно, пока мы не найдем истины, будет всего вернее.

30. В самом деле: положим, что я, в теперешнем моем состоянии, то есть еще не зная, кто именно из всех философов является вещателем истины, выбрал бы ваше направление, положившись на тебя, человека, конечно, мне дружественного, однако знающего лишь стоическое учение и прошедшего только один путь — путь стоиков. Положим далее, что кто-нибудь из богов оживил бы Платона, Пифагора, Аристотеля и прочих, — клянусь Зевсом, они, обступив меня, начали бы спрашивать или, приведя меня на судилище, принялись бы каждый в отдельности обвинять в высокомерии, говоря так: «Добрейший Ликин, что с тобою случилось и кому это ты поверил, оказав предпочтение перед нами Хризиппу и Зенону: ведь они только вчера или позавчера появились на свет, а мы гораздо старше их. Почему ты не дал нам слова и не сделал ни малейшей попытки узнать, что же именно мы говорим?» Что бы я стал отвечать им на это? Или достаточно будет заявить, что я поверил моему другу, Гермотиму? Но я знаю, они сказали бы: «Мы, Ликин, не знаем этого Гермотима, кто он и откуда, — не знает и он нас; а потому не следовало осуждать нас огулом и выносить нам заочный приговор, поверив человеку, который изучил в философии лишь один путь, да и тот, вдобавок, недостаточно тщательно. Между тем законодатели, Ликин, предписывают судьям поступать иначе: не так, чтобы одного — слушать, а другому — не давать говорить в свою защиту того, что он считает для себя выгодным, но выслушивать обе стороны, чтобы, сопоставляя их речи, легче распознать истину и ложь. Если же судьи будут поступать иначе, то закон дает право перенести дело в другой суд».

31. Философы, естественно, будут говорить нечто в этом роде… А кто-нибудь из них мог бы обратиться ко мне и с такими словами: «Скажи-ка, Ликин, вот что: положим, некий эфиоп, никогда не видавший других людей, таких, как мы, поскольку он ни разу не выезжал из своей страны, выступил бы в каком-нибудь собрании эфиопов с утверждением, что нигде на земле нет людей ни белых, ни желтых, вообще никаких, кроме черных, — неужели слушатели поверят ему? Разве кто-нибудь из старших эфиопов не скажет ему: «Да ты-то, самонадеянный человек, откуда это знаешь? Ведь ты же никуда от нас не выезжал и, бог свидетель, не видал, что делается у других!» Что мне сказать на это? Прав ли был старик, задавший вопрос? Посоветуй, Гермотим.

Гермотим. Разумеется: он, как мне кажется, выбранил эфиопа совершенно справедливо.

Ликин. Да, Гермотим. Но что касается дальнейшего, — я еще не уверен, покажется ли оно тебе справедливым. Что до меня, оно кажется мне совершенно справедливым.

32. Гермотим. Что же именно?

Ликин. Несомненно, такой человек начнет нападать и скажет мне приблизительно вот что: «Аналогично, Ликин, этому будет обстоять дело и с человеком, знающим только одно учение стоиков, как Гермотим, твой друг, который ни разу не побывал во владениях Платона, ни у Эпикура и вообще не был у кого-либо другого. Так вот, если Гермотим станет говорить, что у большинства философов нет ни истины, ни такой красоты, как в Стое и в ее учении, — разве твой разум не признает его человеком самонадеянным и берущимся судить обо всем, хотя знает только одно, не сделав никогда и шагу за пределы Эфиопии?» Что мне отвечать ему? Как по-твоему?

Гермотим. Это, конечно, совершенная правда: мы изучали взгляды стоиков, и весьма основательно, поскольку считаем, что должно философствовать в этом именно направлении, но мы не являемся невеждами и в том, что говорят другие. Ибо учитель, между прочим, излагает нам и их учения, присоединяя к ним собственные опровержения.

33. Ликин. Неужели ты думаешь, что последователи Платона, Пифагора, Эпикура и других промолчат в ответ, а не скажут мне, рассмеявшись: «Что он делает, Ликин, приятель твой, Гермотим? Он находит возможным верить тому, что говорят о нас наши противники, и полагает, что наше учение действительно таково, как утверждают они, не зная правды или скрывая ее? Ну, а если ему доведется быть судьей на состязании и он увидит, как атлет, упражняясь перед борьбой, дает пинки ногой в воздух или поражает кулаком пустоту, как будто нанося удары воображаемому противнику, — неужели он тут же объявит его непобедимым? Или же подумает, что все это пустяки и дерзкие выпады безопасны, пока никто на них не отвечает? Победу же провозглашать следует тогда, когда атлет одолеет соперника и, оказавшись сильнее, принудит к сдаче, — никак не раньше. Пусть же и Гермотим не заключает по призрачным сражениям, которые дают нам заочно его учителя, как будто они сильнее и как будто опрокинуть такие учения, как наши, не представляет труда! Ведь, право, это значило бы уподобиться детям, которые возводят свои домики и тотчас же сами их с легкостью разрушают; или походит на стрелков, упражняющихся в стрельбе, посадив на шест связанное из соломы чучело; они отходят на несколько шагов, прицеливаются, спускают тетиву и, если попадут, пронзивши чучело, тотчас поднимают крик, как будто совершили нечто великое оттого, что стрела прошла сквозь пучок соломы. Совсем не так поступают персы и скифские лучники: сначала они стреляют, на конях двигаясь сами, а потом заставляют двигаться и свою цель, чтобы она не стояла на месте, дожидаясь, пока в нее попадет стрела, но убегала бы насколько можно быстрее; по большей части они подстреливают животных, иные же и в птиц попадают. Если же понадобится испытать силу удара на неподвижной цели, то они ставят перед собою крепкое бревно или щит из сырой кожи, пробивают его и таким способом удостоверяются, смогут ли их стрелы пройти сквозь доспехи врага.

Итак, Ликин, передай от нас Гермотиму, что его учителя обстреливают выставленные ими же чучела и заявляют потом о победе над вооруженными мужами. Сделав наши подобия, эти учителя набрасываются на них с кулаками и, естественно, их одолевши, думают, что одолели нас. Но каждый из нас мог бы повторить им слова, сказанные Ахиллом о Гекторе:

Пока не блеснет им Ахиллова шлема забрало».

С подобными речами обратился бы ко мне по очереди каждый из философов.

34. А Платон мог бы, я думаю, рассказать кое-что из сицилийских происшествий, хорошо зная страну. Дело в том, что у Гелона сиракузского, как говорят, шел дурной запах изо рта, и он долго не знал об этом, так как никто не решался осрамить тирана, пока, наконец, одна женщина, иностранка, сошедшись с ним, не набралась храбрости и не сказала ему про это. Тот явился к своей жене, гневный на то, что она, прекрасно зная про зловоние, не открыла ему это. Та же стала просить прощения: она-де, не испытав близкого общения с другим мужчиной, думала, что все они испускают изо рта тяжелый дух. «Вот так-то, — скажет Платон, — и Гермотим: находится в связи только с одними стоиками и, разумеется, не знает, каковы рты у других». Нечто подобное и, может быть, даже еще больше сказал бы и Хризипп, если бы я, не рассудив, обошел его и двинулся к Платону, доверившись кому-нибудь из тех, кто имел дело только с одним Платоном. Одним словом, я утверждаю, что не следует делать в философии никакого выбора, пока остается неясным, какой выбор будет правильным. И было бы дерзостью по отношению к другим направлениям поступать иначе.

35. Гермотим. Ну, ради Гестии, Ликин, оставим в покое Платона, Аристотеля, Эпикура и прочих, потому что не по мне дело — бороться с ними. Мы же с тобой, я да ты, собственными силами разберем, так ли обстоят дела с философией, как я это утверждаю. А эфиопов и Гелонову жену к чему было приглашать из Сиракуз на нашу беседу?

Ликин. Хорошо, пусть они идут прочь, если тебе кажется, что для беседы они излишни. Тогда говори ты: по-видимому, речи твои будут изумительны.

Гермотим. Мне кажется, Ликин, вполне возможным, изучив только взгляды стоиков, узнать от них истину, не касаясь иных взглядов и не пытаясь изучить все. Рассуди сам: положим, кто-нибудь скажет тебе, что дважды два — четыре, и ни слова больше. Неужели надо будет тебе обходить всех других, сколько есть людей, сведущих в числах, осведомляясь, не скажет ли кто-нибудь, что получится пять или семь? Или ты сейчас же поймешь, что человек этот говорит правду?

Ликин. Сейчас же пойму, Гермотим.

Гермотим. Почему же тогда тебе кажется невозможным, что некто, встречаясь только со стоиками, говорящими истину, верит им и не нуждается больше в других, поскольку знает, что никогда четыре не станут пятью, хотя бы тысячи Платонов и Пифагоров стали утверждать это?

36. Ликин. Но ведь речь совсем не о том, Гермотим; ты сопоставляешь положения, в которых все согласны, с такими, которые вызывают споры. Это совершенно различные вещи. Скажи-ка: встречал ли ты кого-нибудь, кто утверждал бы, что два да два будет семь или одиннадцать?

Гермотим. Не встречал. С ума надо сойти, чтобы утверждать, будто не получится четырех.

Ликин. А теперь: встречал ли ты когда-нибудь, — только, ради Харит, говори правду, — двоих, стоика и эпикурейца, которые не расходились бы во взглядах в понимании начала и конца?

Гермотим. Ни разу.

Ликин. Смотри, дорогой мой, уж не хочешь ли ты провести меня, своего друга! Ведь мы как раз исследуем, кто в философии говорит правду! Ты же, предвосхитив ответ, взял и решил, что это — стоики, говоря, будто именно они утверждают, что дважды два — четыре; но в этом-то и заключается неясность, не так ли? Ибо эпикурейцы или платоники сказали бы, что это у них получается четыре, а у вас — пять либо семь. Разве тебе не кажется, что так же обстоит дело у них, поскольку вы признаете добром только красоту, эпикурейцы же — наслаждение? Или когда вы утверждаете, что все телесно, Платон же думает, что в мире сущего имеется и бестелесное? Но, повторяю: ты с жадностью наложил лапу на то, что вызывает разногласия, как на бесспорную собственность стоиков, и отдал в их руки, хотя и другие притязают на то же и говорят, что это — их достояние. Здесь-то, я полагаю, и требуется прежде всего решение суда. В самом деле: если заранее ясно, что только одни стоики считают дважды два — четыре, то другим остается только молчать. Но пока именно из-за этого происходят битвы, следует выслушивать всех одинаково и помнить, что в противном случае нас сочтут лицеприятными судьями.

37. Гермотим. Ликин! Мне кажется, ты не понимаешь, что я хочу сказать.

Ликин. Тогда надо говорить яснее, — но только ничего другого ты ведь не скажешь.

Гермотим. Сейчас тебе станет ясным, о чем я говорю. Итак, положим, что два человека побывали в святилище Асклепия или в храме Диониса, а затем была обнаружена пропажа одной из священных чаш. Конечно, придется обоих подвергнуть обыску, чтобы узнать, у кого из них за пазухой чаша.

Ликин. Несомненно, придется.

Гермотим. Находится же чаша непременно у одного из них.

Ликин. Если только она пропала, — иначе и быть не может.

Гермотим. Значит, если ты найдешь ее у первого, то второго уже и раздевать не станем, так как заранее ясно, что у него ее нет.

Ликин. Заранее ясно.

Гермотим. И точно так же, если не найдем ее за пазухой у первого, — значит, наверно, она у второго, и в этом случае тоже повторять обыск будет лишним.

Ликин. Потому что чаша у него.

Гермотим. Вот так-то и мы: если уже найдем чашу у стоиков, будем считать ненужным продолжать обыскивать других, получив то, чего давно добивались. Для чего еще, в самом деле, мы будем тратить свои силы?

38. Ликин. Не для чего, если действительно найдете, а нашедши, сможете установить, что это и есть пропавшее приношение, — другими словами, если оно будет вам совершенно известно. В данном же случае, мой милый, в храме побывали не двое, — что необходимо, чтобы у одного из них должно было непременно оказаться украденное, — но перебывало множество разного люда. Затем и относительно самого пропавшего предмета — не ясно, что он, собственно, собою представляет: то ли чашу, то ли кубок, или венок: ведь жрецы, сколько их ни есть, называют предмет так, другие — иначе; даже относительно материала, из которого он сделан, нет согласия, но одни говорят, что он медный, другие — серебряный, третьи — золотой, а четвертые — оловянный. Таким образом, чтобы обнаружить пропажу, необходимо раздеть всех входивших, и если бы даже это сделать сразу и у первого ты нашел бы золотую чашу, — все-таки придется и дальше раздевать остальных.

Гермотим. Для чего же, Ликин?

Ликин. Да потому, что не ясно, был ли пропавший предмет чашей. Но пусть даже в этом нет разногласий, — не все, однако, показывают, что чаша была именно золотой. Но если бы это и было вполне известно, то есть что пропала именно золотая чаша, и если бы у первого же нашли золотую чашу, — мы все-таки еще не могли бы отменить обыск для остальных, поскольку остается неясным, принадлежала ли богу именно эта чаша. Разве золотая чаша только одна? Как ты думаешь?

Гермотим. Конечно, не одна.

Ликин. Придется таким образом обойти и обыскать всех, потом снести в одно место все найденное и, сравнив, решить, чему подобает быть достоянием бога.

39. Ибо, помимо прочего, огромное затруднение представляет то обстоятельство, что у каждого из тех, кого мы будем обыскивать, обязательно что-нибудь найдется: у одного кубки, у другого чаша, у третьего венок, и притом у одного вещь из меди, у другого из золота, у третьего из серебра. Но что именно эта вещь принадлежит храму — остается неясным. Таким образом неизбежно возникнет затруднение: кого же считать святотатцем? И если бы все имели одинаковые вещи, — все равно неясным остается, кто обокрал бога, потому что вещь может быть и частной собственностью. Причина же нашего незнания, по-моему, одна: пропавшая чаша, — предположим, что пропала именно чаша, — не подписана, так как, будь на ней написано имя бога или имя посвятившего ее, мы не трудились бы столько и, нашедши подписанную чашу, перестали бы раздевать и беспокоить остальных. Я думаю, что ты, Гермотим, часто видел атлетические состязания…

Гермотим. Ты правильно думаешь: видел часто и во многих местах.

Ликин. А если так, то, наверно, сиживал иногда около самих судей?

Гермотим. Клянусь Зевсом: на последних олимпийских играх я сидел слева от элланодиков благодаря Евандрию из Элей, который предоставил мне место среди своих сограждан; очень уж мне хотелось поглядеть поближе на все, что совершается элланодиками.

Ликин. Стало быть, знаешь ты и то, как они мечут жребий, кому и с кем следует бороться или участвовать в кулачном бою?

Гермотим. Прекрасно знаю.

Ликин. Тогда, пожалуй, ты это лучше расскажешь, поскольку видел все вблизи.

40. Гермотим. В древности, когда Геракл устраивал состязания листвою лавра…

Ликин. Не надо мне древности, Гермотим; то, что ты видел недавно своими глазами, — про то и рассказывай.

Гермотим. Выставляется серебряная кружка, посвященная богу. В нее бросают маленькие, величиною с боб, жребии с надписями. На двух написана буква альфа; на двух — бета, на двух следующих — гамма. Если же борцов окажется больше, то и далее так, по порядку, причем всегда два жребия обозначены одной и той же буквой. И вот, каждый из борцов подходит, опускает, помолившись Зевсу, руку в кружку и вытаскивает один из жребиев; за ним — другой. Около каждого из атлетов стоит служитель с бичом и поддерживает его руку, не позволяя прочесть, что за букву он вытащил. Когда у всех уже имеется жребий, то, кажется, надзиратель, а может быть, один из самих элланодиков, — сейчас уж не помню, — обходит состязающихся по кругу и осматривает жребии. Того, у кого альфа, ставит бороться или биться с другим, тоже вытащившим альфу; у кого бета — с получившим бету, и тем же порядком остальных, по одинаковым буквам. Так делается, если число участников состязания равное: восемь, четыре, двенадцать. Если же один лишний, — при пяти, семи, девяти, то один жребий помечается какой-нибудь буквой и бросается в кружку вместе с остальными, не имея себе соответствующего. Тот, кто вытащит этот жребий, остается в запасе и сидит, выжидая, пока первые окончат борьбу, — ибо для него не имеется соответствующей буквы. Для борца это немалая удача — выступить в дальнейшем со свежими силами против уже утомленных.

41. Ликин. Умолкни: вот это мне и было главным образом нужно. Итак, все борцы, в количестве девяти человек, вытащили жребии и держат их. А ты, — я хочу превратить тебя из зрителя в элланодика, — обходишь их и осматриваешь буквы; однако я думаю, ты сможешь узнать, кто из борцов в запасе, не прежде, чем всех обойдешь и соединишь в пары.

Гермотим. То есть как это так, Ликин?

Ликин. Невозможно сразу найти эту букву, означающую того, кто в запасе, или, точнее сказать, букву-то ты, конечно, найдешь, но никак не узнаешь, что это именно она, так как заранее не объявляется, что в запас назначается К или М, или X. Встретив альфу, ты ищешь второго с альфой, и, найдя, из этих двух уже составляешь пару; затем, встретив бету, ищешь, где вторая бета, противник уже найденной, и со всеми остальными поступаешь подобным же образом, пока не окажется у тебя в остатке тот, кто имеет непарную букву, букву без противника.

42. Гермотим. Ну, а если она попадется тебе первой или второй, что ты станешь делать?

Ликин. Я-то — ничего, а вот ты, элланодик, как поступишь, хотел бы я знать: объявишь ли сразу, что такой-то в запасе, или должен будешь обойти по кругу всех, чтобы посмотреть, нет ли ему одинаковой буквы? Итак, пока не просмотришь все жребии, ты не можешь определить, кто остается в запасе.

Гермотим. Да нет же, Ликин, определю без труда. Так, при девяти участниках, обнаружив первой или вторую букву Е, — уже знаю, что тот, у кого она в руках, и есть запасной.

Ликин. Как же это, Гермотим?

Гермотим. А вот так: альфу имеют двое из состязающихся, и бету — тоже двое. Остается четверо; из них одна пара вытащила гамму, другая — наверняка дельту, — на восемь человек нам потребовалось четыре буквы. Ясно таким образом, что лишней при этом положении может оказаться только следующая по порядку буква Е, а тот, кто ее вытащил, и становится запасным.

Ликин. Не знаю, Гермотим, хвалить ли мне твой ум или высказывать приходящие мне в голову возражения, каковы бы они ни были? Что ты предпочитаешь?

Гермотим. Пожалуйста, возражай, — хотя я не понимаю, какие разумные доводы ты мог бы выставить против моих соображений.

43. Ликин. Дело в том, что ты рассуждаешь так, как будто буквы обязательно писать по порядку: первая — альфа, вторая — бета и так далее, пока на одной из них не окажется исчерпанным число борцов. И я согласен с тобой, что на олимпийских играх так это и делается. Но что будет, если, выбрав наудачу из всех букв пять — X, S, Z, К и T, мы четыре из них напишем по два раза на восьми жребиях, а только один раз — на девятом, который и должен будет у нас показывать, кому быть в запасе, — что ты станешь делать, когда тебе в первый раз попадется Z? По какому признаку ты распознаешь, что вытащивший ее идет в запас, пока не обойдешь всех и не обнаружишь, что этой букве не отвечает другая? Ведь порядок букв уже не поможет тебе, как прежде.

Гермотим. Трудно что-нибудь на это ответить.

44. Ликин. Ну, так я представлю тебе то же самое несколько иначе. Подумай-ка, что случится, если мы поместим на жребиях не буквы, а какие-нибудь значки и насечки, — вроде тех, что во множестве употребляются вместо букв египтянами: например, изобразим людей с песьими или львиными головами? Или, пожалуй, оставим эти диковинные образы, а давай нанесем на жребии цельные и простые, по возможности, верные изображения: нарисуем людей на двух жребиях, двух петухов — на двух других, лошадей и собак — тоже два раза; на девятом же жребии пусть пусть будет изображен лев. Так вот, положим, в самом начале тебе попадется жребий со львом. Как ты сможешь сказать, что именно он направляет борца в запас, если не пересмотришь предварительно все жребии по порядку, нет ли там еще одного, тоже со львом?

Гермотим. Положительно не знаю, Ликин, что тебе отвечать.

45. Ликин. Вполне понятно: ничего не скажешь, что не было бы истинным только по внешности. Итак, если мы хотим найти похитителя священной чаши, или запасного борца, или лучшего проводника в город, о котором мы говорили, — в Коринф, мы необходимо должны будем обойти всех и расследовать точно, допрашивая, раздевая и осматривая, потому что только таким образом, да и то с трудом, мы, может быть, узнаем истину. Поэтому кто собирается давать мне советы по философии, какого направления в ней следует держаться, и хочет заслужить мое доверие, — тот должен один знать все ее течения. Каждый другой советчик будет несовершенным, и я не поверю ему, пока для него остается неизвестным хотя бы одно направление, — потому что оно же и может легко оказаться наилучшим. Ведь если кто-нибудь покажет нам красивого человека и скажет, что красивее его нет никого, — мы вряд ли поверим ему, не убедившись, что он видел всех людей. Правда, красив и этот человек, но что он всех красивее, может знать только тот, кто видел всех. Мы же нуждаемся не просто в красивом, но в прекраснейшем. Если же мы его не найдем, значит, ничего не достигли. Мы не сочтем себя удовлетворенными, если случайно где бы то ни было мы встретим какую-нибудь красоту, — мы ищем той высочайшей красоты, которая по необходимости является единой.

46. Гермотим. Ты прав.

Ликин. Так что же? Можешь ты назвать мне кого-нибудь, испытавшего в философии все пути? Кто, зная учения Пифагора, Платона, Аристотеля, Хризиппа, Эпикура и других, в конце концов выбрал из всех путей один, признав его истинным, и пошел по этому пути, убежденный, что только он один прямо ведет к блаженству? Если бы мы отыскали такого человека, наши затруднения были бы окончены.

Гермотим. Нелегко, Ликин, найти такого человека.

47. Ликин. Что же нам делать, Гермотим? Не отказываться же, я думаю, потому только, что сейчас мы не можем добыть себе ни одного подходящего проводника? И не будет ли тогда лучше и надежнее всего каждому начать дело собственными силами, проникнуть в основы философии и подвергнуть тщательному рассмотрению все, что об этом говорится?

Гермотим. Да, по-видимому, с этого надо начать. Не помешало бы только то, о чем ты сам недавно говорил: не так это сделать легко — решился, распустил паруса да тотчас и вышел в море. Как тут пройти все пути, если на первом же, как ты сам утверждаешь, нас задержат препятствия?

Ликин. Слушай же меня. Воспользуемся знаменитым примером Тезея и, взявши нить трагической Ариадны, войдем в любой из лабиринтов, зная, что, свертывая нить, сможем без труда выйти обратно.

Гермотим. Но кто же будет нашей Ариадной и откуда добудем мы эту нить?

Ликин. Не робей, дружище! По-моему, я уже знаю, за что нам держаться, чтобы найти выход.

Гермотим. За что же?

Ликин. Я скажу сейчас не свои слова, а слова одного мудреца: «Будь трезв и умей сомневаться». Так вот, если мы не будем легковерными слушателями, но станем держаться, как судьи, давая высказываться всем философам по порядку, — мы, несомненно, без труда выберемся из лабиринтов.

Гермотим. Прекрасно сказано! Так и сделаем.

48. Ликин. Быть по сему. Итак, с кого бы из них нам начать наш путь? Или это безразлично? Но начнем с любого, кто попадется, — с Пифагора, например. Сколько же нам положить времени на то, чтобы изучить все, изложенное Пифагором? Не забыть бы прибавить и знаменитые пять лет молчания… Что же? С этими пятью, я думаю, довольно будет тридцати лет. Или много? Ну уж, во всяком случае — двадцать.

Затем, по порядку, на Платона надо положить, очевидно, еще столько же, потом на Аристотеля тоже, конечно, не меньше.

Гермотим. Никак не меньше.

Ликин. Что касается Хризиппа, то я даже и спрашивать тебя не буду, сколько на это надо времени. С твоих собственных слов я знаю, что сорока лет и то, пожалуй, мало.

Гермотим. Так оно и есть.

Ликин. Затем у нас пойдут Эпикур и остальные. А что я кладу не слишком много — это станет тебе, наверно, понятным, если примешь во внимание, сколько восьмидесятилетних стоиков, эпикурейцев и платоников в один голос говорят, что они еще не знают полностью содержания выбранного каждым направления и что нет недостатка у них в том, чему поучиться. А промолчи они, — об этом, конечно, заявили бы и Хризипп, и Аристотель, и Платон, и раньше их всех — Сократ, который был ничуть не хуже их и кричал во всеуслышанье, что он не только не знает всего, но и вообще не знает ничего, кроме одного: что он ничего не знает. Теперь подсчитаем с самого начала: двадцать лет мы положили на Пифагора, затем столько же на Платона, затем, по порядку, на остальных. Итак, сколько же получится в общем, если сложить, считая в философии всего лишь десять разных направлений?

Гермотим. Свыше двухсот лет, Ликин.

Ликин. Не убавим ли на четверть, удовлетворившись полуторастами лет? А может быть, даже вдвое? Как ты думаешь?

49. Гермотим. Тебе самому лучше знать… Я же вижу одно: что даже и тогда лишь немногим, пожалуй, удастся пройти все пути, хотя бы они пустились в дорогу сразу после рождения.

Ликин. Так как же быть, Гермотим, в столь затруднительном положении? Неужели отказаться от того, в чем мы уже пришли к соглашению, а именно: что нельзя выбрать из многого лучшее, не подвергнув испытанию все, и что тот, кто делает выбор без испытания, скорее гадает про истину, чем судит о ней как исследователь? Так ведь мы говорили?

Гермотим. Так.

Ликин. Значит, нам совершенно необходимо так долго прожить, если мы намерены сделать правильный выбор, испробовав все направления; потом, сделавши выбор, начать философствовать и, отфилософствовав, достичь блаженства. И пока мы этого не сделаем, мы, как говорится, будем плясать в темноте, натыкаясь на что попадется, и будем принимать за искомое первое, что попадет нам в руки, из-за незнания истины. Но пусть даже мы каким-то образом найдем искомое, обнаружив его по счастливой случайности, — мы все-таки не можем сказать уверенно, то ли это именно, что мы отыскиваем. Многочисленны подобия, представляющие одно и то же, и каждое из них утверждает о себе, что оно-то и есть сама истина.

50. Гермотим. Ах, Ликин, я просто не знаю, до чего разумными кажутся мне твои слова, но… надо сказать правду — ты безмерно огорчаешь меня, излагая все это и уточняя без всякой надобности. Да! видимо, не к добру вышел я сегодня из дому и, выйдя, встретил тебя! Я был уже так близко к цели моих надежд — и вот, ты взял и поверг меня в сомнения, раскрывая невозможность отыскания истины, раз на ее поиски требуется столько лет.

Ликин. Ну, мой друг, с гораздо большим правом ты мог бы бранить своего отца, Менекрата, и мать, — как ее звали, не знаю, — или, — это даже прежде всего, — посетовать на свою природу за то, что никто не дал тебе долгой, многолетней жизни Тифона, а очертили человеку пределы жизни в сто лет, не больше. А я в нашем совместном рассуждении только сделал вытекавшие из беседы выводы.

51. Гермотим. Неправда, ты всегда был дерзким человеком, ты ненавидишь философию, — за что, не знаю, — и насмехаешься над теми, кто занимается ею.

Ликин. Эх, Гермотим! Что такое правда, это вы, то есть ты со своим учителем, люди мудрые, определите, наверно, лучше меня. А я только знаю, что выслушивать ее не очень-то сладко. Ложь пользуется гораздо большим почетом: она красивее лицом, а потому и приятнее. Правда же, которой незачем скрывать подделки, беседует с людьми со всей жесткостью, и за это они на нее обижаются. Так вот и ты сейчас недоволен мной, потому что я нашел правильное решение вопроса и показал, как нелегко удовлетворить страсть, которой мы с тобою охвачены. Это то же самое, как если бы ты влюбился в статую и, считая ее человеком, думал достичь своей цели, а я, обнаружив, что она из камня или бронзы, сообщил бы тебе по дружбе, что страсть твоя невозможна. Ты после этого стал бы подозревать меня в плохом к тебе отношении только из-за того, что я помешал тебе обманывать себя, питая надежду чудовищную и безнадежную.

52. Гермотим. Итак, ты утверждаешь, Ликин, что ни к чему нам философствовать, а следует предаться праздности и вести жизнь неучей?

Ликин. Когда же я тебе это говорил? Я отнюдь не утверждаю, что надо бросить философию. Я говорю: если в конце концов философствовать нужно, пути к философии различны и каждый выдается за путь к добродетели, причем остается неясным, какой из путей правилен, то надлежит тщательно провести разграничения. Мы обнаружили далее, что, имея перед собою множество философских учений, невозможно выбрать лучшее, если не обойти все, испытывая их. Ну и, наконец, оказалось, что испытание будет длительным. А что предлагаешь ты? Я повторяю мой вопрос: что, кто первый попадется, с тем ты и пойдешь, с тем и будешь философствовать, а он тебя использует как счастливую находку?

53. Гермотим. Что еще я могу тебе ответить, когда ты утверждаешь, будто самостоятельно сделать выбор можно, только прожив век Феникса, обойдя и испытав всех кругом? Будто тем, кто раньше производил испытание, доверять не должно, равно как и похвалам многочисленных свидетелей.

Ликин. Кого же ты разумеешь под этим множеством все знающих и все испытавших? Если есть хоть один такой, — с меня довольно: больше и не понадобится. А если ты говоришь о незнающих, то, как бы их ни было много, это не может заставить меня верить им, пока я буду видеть, что они либо ничего не знают, либо из всего знают только что-нибудь одно.

Гермотим. Ты только один разглядел истину, а остальные философы, сколько их ни на есть, ничего все не понимают.

Ликин. Напраслину ты на меня возводишь, Гермотим! Ты говоришь, что я хочу как-то выдвинуть себя перед другими или вообще причисляю себя к знающим. Ты забыл, очевидно, что я не лез выше других, заявляя, будто я сам знаю истину, но согласился, что, подобно всем, не знаю ее.

54. Гермотим. Ты говоришь, Ликин: нужно обойти всех и разузнать, чему они учат, иначе нам этим способом не избрать лучшего пути, — это, конечно, правильно. Но положительно смешно отводить на каждое испытание столько лет, как будто нельзя вполне понять целое по малой части. Мне такая задача кажется даже очень легкой и не требующей большой затраты времени. Рассказывают же, что один ваятель, Фидий, кажется, увидав только коготь льва, рассчитал по нему, каков должен быть весь лев, восстановленный соразмерно с когтем. А показать тебе одну лишь руку, закрыв остальное тело, ты сейчас же, я думаю, узнаешь, что под покрывалом скрыт человек, хотя бы ты и не видел всего тела. Следовательно, главное в каждом учении можно без труда усвоить в несколько часов. Твоя сверхточность, требующая длительного исследования, вовсе не является необходимой, чтобы выбрать лучшее. Можно рассудить и на основании того, что знаешь.

55. Ликин. Ой-ой-ой, Гермотим! Вот это — сильный довод: по части можно познать целое. Но я, впрочем, помнится, слышал обратное: знающий целое, может знать и его часть, но знающий только часть еще не знает целого. Вот ответь-ка на такой вопрос: мог бы этот Фидий, увидавший львиный коготь, узнать, что он — львиный, если бы никогда не видал льва целиком? Или ты, увидавши человеческую руку, мог бы сказать, что она — человеческая, если бы раньше не знал и не видал человека? Что же ты молчишь? Ну, хочешь, я за тебя отвечу, если у тебя не находится нужных слов? Я боюсь, что Фидию придется уйти ни с чем, напрасно изваяв льва: «ничто не указывало на Диониса» по его словам. И разве можно сравнивать эти два положения? Ведь и Фидию, и тебе только знание целого — человека или льва — позволило распознать отдельную часть, но в философии, в стоической, например, каким образом по части ты мог бы разглядеть остальное? И как мог бы открыть, что оно — прекрасно? Ибо здесь ты не знаешь целого, частями которого является известное тебе.

56. Возьмем теперь твое утверждение, будто главное в любом философском учении можно прослушать в течение неполного дня. Каковы, по мнению философов, начала и цели сущего, что такое боги и что такое душа, кто из философов все считает телесным, а кто допускает и бестелесное бытие, кто полагает добро и блаженство в наслаждении, а другие видят его в красоте, — такие истины выслушать и потом изложить легко и не стоит труда. Но смотри, не понадобилось бы вместо неполного дня много дней, чтобы узнать, кто же из них говорит истину! Из каких побуждений все они написали об этих вопросах сотни и тысячи книг? Разве не для того, чтобы убедить в истинности того немногого, что кажется тебе легким и простым? Ныне же, кажется, тебе опять придется прибегнуть к гадателю, чтобы выбрать лучшее учение, если не захочешь тратить время на то, чтобы, для точности выбора, самостоятельно продумать все по частям и каждое в целом. Для тебя было бы кратчайшим путем, без путаницы и задержки, пригласить гадателя, прослушать основы всех учений и в честь каждого принести жертву. Бог избавил бы тебя таким образом от тысячи хлопот, показав по печени животного, что надлежит тебе выбрать.

57. А то, если хочешь, я предложу тебе другой, еще более спокойный способ. Не надо никому совершать заклания животного в жертву, ни приглашать дорогого жреца. Гораздо проще: брось в кружку записочки с именами всех философов, потом вели отроку, не оскверненному сиротством, приблизиться к сосуду и вынуть записочку — первую, какая попадет под руку. Дальше останется — каково бы не было учение, на которое пал жребий, — философствовать.

58. Гермотим. Все это одно шутовство, Ликин, и совсем не к лицу тебе. Ты лучше скажи: приходилось тебе когда-нибудь самому покупать вино?

Ликин. И частенько даже.

Гермотим. И что же? Ты обходил по очереди всех торговцев в городе, пробуя, сравнивая и сопоставляя вина?

Ликин. Отнюдь нет.

Гермотим. Вполне понятно: как только тебе попадется доброе, подходящее вино, — его и надо покупать.

Ликин. Именно так.

Гермотим. И по небольшому глотку ты сумел бы сказать, каково все вино?

Ликин. Сумел бы, конечно.

Гермотим. А если бы, подойдя к торговцам, ты стал говорит им: «Эй вы! я хочу купить кружку вина. Эй, вы! дайте мне выпить по целой бочке, чтобы, ознакомившись со всеми, я мог узнать, у кого вино лучше и где мне следует его купить». Как ты думаешь, не осмеяли бы они тебя за такие речи? А если бы ты продолжал надоедать и дальше, то, пожалуй, облили бы тебя водой.

Ликин. Я думаю, и поделом было бы мне.

Гермотим. Вот точно таким же образом обстоит дело и с философией. Для чего выпивать бочку, если можно по небольшому глотку узнать, каково все содержимое?

59. Ликин. Какой ты скользкий, Гермотим, — так и уходишь из рук. Да только это не помогло тебе: думал убежать, а попал в ту же самую сеть.

Гермотим. Каким же это образом?

Ликин. А таким, что взял ты нечто, не вызывающее разногласий, взял всем знакомое вино, а сравниваешь с ним вещи совершенно не похожие, из-за которых все спорят ввиду их неясности. Так что я, например, даже сказать не могу, в чем ты видишь сходство между философией и вином. Разве в том только, что и философы, продавая свои учения, подобно купцам, подмешивают, подделывают и обмеривают. Подвергнем, однако, твои слова дальнейшему рассмотрению. Ты утверждаешь, что все вино, находящееся в бочке, совершенно однородно и одинаково, — утверждение, клянусь Зевсом, вполне уместное. Должно согласиться и с тем, что, зачерпнув немного и отведав, мы тотчас узнаем, какова вся бочка. С моей, по крайней мере, стороны это не встречает никаких возражений. Пойдем, однако, дальше. Возьмем философию и тех, кто ею занимается, например, твоего учителя, — говорят ли они вам ежедневно все то же и о том же или один раз об одном, другой — о другом? Заранее можно сказать, дружище, что о разном. Иначе, если бы он говорил всегда одно и то же, ты не провел бы с ним двадцать лет, странствуя и скитаясь, подобно Одиссею, — с тебя было бы довольно и один раз послушать учителя.

60. Гермотим. Разве я это отрицаю?

Ликин. А разве мог ты, в таком случае, узнать все с первого глотка? Не одно ведь и то же он говорил, но все время иное, за новым новое. Это совсем не то, что вино, которое оставалось у нас все тем же самым. Таким образом, мой друг, если ты выпьешь не всю бочку, ты будешь кружиться пьяным, но без всякого проку. Ибо, как мне кажется, бог скрыл блага философии попросту на дне, в винном осадке. Придется, значит, вычерпать все до последней капли, иначе ты так и не найдешь божественного напитка, которого, кажется, давно жаждешь. А ты думаешь, он таков, что стоит только его попробовать, глотнуть чуть-чуть, и ты тотчас сделаешься премудрым, как дельфийская пророчица, про которую говорят, что она, напившись из святого источника, тотчас становится боговдохновенной и начинает давать предсказания приходящим к ней. Однако дело обстоит иначе. Ты, по крайней мере, хотя выпил уже больше половины бочки, сам говорил, что стоишь еще в самом начале.

61. Но, посмотри, не больше ли подойдет к философии вот какое сравнение: сохраним по-прежнему твою бочку, оставим и купца, но внутри пусть будет не вино, а смесь разных семян: сверху — пшеница, за ней — бобы, дальше — ячмень, под ячменем — чечевица, затем горох и разные другие. И вот ты подходишь купить семян, а купец, взяв немного имеющейся у него пшеницы, насыпает тебе в руку как пробу, чтобы ты посмотрел, каково зерно. Так разве, глядя на пшеницу, ты мог бы сказать заодно, чист ли горох, не пересохла ли чечевица и не пусты ли бобовые стручки?

Гермотим. Ни за что не сказал бы.

Ликин. Вот так и философия: не выслушав всего, что скажет человек, по одному лишь началу не узнаешь, пожалуй, какова она вся, ибо, как мы видели, она — не единое что-то, подобно вину, с которым ты ее сравниваешь, считая всю одинаковой с первым глотком; она оказалась, напротив, чем-то неоднородным, требующим исследования, и притом не поверхностного. Ведь при покупке плохого вина всей-то опасности на два обола, но себя самого потерять среди человечьего сброда, — как и сам ты говорил в начале беседы, — немалая будет беда. К тому же тот, кто до дна пожелает выпить бочку, чтобы купить одну кружку, причинит, я думаю, убыток купцу такою неслыханной пробой; с философией же ничего такого не случится, и ты можешь сколько угодно ее пить: ни на каплю не уменьшится содержимое бочки и не понесет ущерба купец. Тут, по пословице «дела не убудет, сколько ни черпай», как раз обратно бочке Данаид, которая даже того, что в нее наливали, не могла удержать; и оно вытекало тотчас же, — из этой бочки зачерпни, сколько хочешь: останется больше, чем было.

62. Приведу тебе еще одно сравнение о пробе философии, и не сочти меня клеветником на нее, если скажу, что напоминает она ядовитое зелье — болиголов, например, или волчий корень, или еще какое-нибудь в том же роде. И они ведь, хотя и смертоносны, не убивали, однако, если чуть-чуть поскоблить их и попробовать на кончике ногтя; нужно определенное количество, определенный способ и раствор, только так принявший останется жив. Ты же считал, что достаточно самого ничтожного приема, чтобы до конца познать целое.

63. Гермотим. Что до этого — пусть будет по-твоему, Ликин. Так, значит, как же? Сто лет надо прожить и столько перенести хлопот? Неужели же нельзя иначе философствовать?

Ликин. Никак нельзя, Гермотим; и ничего в этой нет странного, если только ты был прав, сказавши в начале беседы, что жизнь коротка, а наука долга. А сейчас что-то, не знаю, с тобою случилось, и ты уже недоволен, если сегодня же, прежде чем зайдет у нас солнце, ты станешь Хризиппом, Платоном или Пифагором.

Гермотим. Обойти меня хочешь, Ликин, и загоняешь в тупик, хотя я тебе ничего плохого не сделал; очевидно, ты завидуешь мне, потому что я пробивался вперед в науках, а ты вон до какого возраста пренебрегал самим собою.

Ликин. Тогда сделай знаешь что? На меня ты не обращай внимания, как на сумасшествующего корибанта, и предоставь мне молоть вздор, а сам иди себе вперед своей дорогой и доведи свое дело до конца, не меняя своих первоначальных взглядов на эти вопросы.

Гермотим. Но ты же насильно не даешь мне сделать какой-нибудь выбор, пока я всего не подвергну испытанию.

Ликин. И я никогда не отступлюсь от своих слов, можешь быть в этом совершенно уверен. А что насильником ты меня называешь, то, мне кажется, ты обвиняешь меня безвинно, — сошлюсь на самого поэта, уже приводимого нами, пока другое его слово, выступив моим союзником, не лишит тебя силы. Только смотри: сказанное в этом слове будет, пожалуй, еще большим насилием, — но ты, оставив в стороне поэта, станешь, разумеется, обвинять меня.

Гермотим. Что же именно? Ведь это удивительно, если какое-нибудь слово его осталось неизвестным.

64. Ликин. Недостаточно, говорит он, все увидать и через все пройти, чтобы суметь уже выбрать наилучшее, — нужно еще нечто, и притом самое важное.

Гермотим. Что же такое?

Ликин. Нужна, странный ты человек, некая критическая и исследовательская подготовка, нужен острый ум да мысль точная и неподкупная, какою она должна быть, собираясь судить о столь важных вещах, — иначе все виденное пропадет даром. Итак, нужно отвести, говорит он, и на это немалый срок и, разложив все перед собою, следует выбирать не торопясь, медленно, взвешивая по нескольку раз и невзирая ни на возраст каждого из говорящих, ни на его осанку, ни на славу мудреца, но брать пример с членов Ареопага, которые творят суд по ночам, в темноте, чтобы иметь перед собою не говорящих, но их слова; и вот тогда, наконец, ты сможешь произвести надежный выбор и начать философствовать.

Гермотим. То есть распрощавшись с жизнью? Ведь при этих условиях никакой человеческой жизни, полагаю, не хватит на то, чтобы ко всему подойти и все тщательно в отдельности разглядеть, да разглядевши — рассудить, да рассудивши — выбрать, да выбравши — зафилософствовать: ведь только таким образом и может быть найдена, по твоим словам, истина, иначе же — никак.

65. Ликин. Не знаю, Гермотим, сказать ли тебе, что и это не все; думаю, что мы и сами не заметили, как допустили, будто и в самом деле что-то нашли, хотя, может быть, не нашли ничего, подобно рыбакам: они тоже часто закидывают сети и, почувствовав какую-то тяжесть, вытаскивают их, надеясь, что поймали множество рыбы, а когда извлекут сети с великим трудом, то взорам их предстает какой-нибудь камень или набитый песком горшок. Смотри, как бы и нам не вытащить чего-нибудь в этом роде.

Гермотим. Не понимаю, к чему тебе понадобились эти сети. Кажется, просто ты хочешь поймать меня в них.

Ликин. Так попытайся из них ускользнуть: ты ведь, с божьей помощью, умеешь плавать не хуже других; я же, со своей стороны, полагаю, что мы сможем обойти всех с целью испытать их и, в конце концов, выполнить это, — и все-таки останется по-прежнему неясным, владеет ли кто-нибудь тем, что нам нужно, или все одинаково не знают его.

Гермотим. Как? Даже из этих людей решительно никто им не владеет?

Ликин. Неизвестно. Разве тебе не кажется возможным, что все они лгут, а истина есть нечто иное, ненайденное, чего ни у кого из них еще нет?

66. Гермотим. Но как это так?

Ликин. А вот так: допустим, у нас будет истинным число двадцать. Пусть, например, кто-нибудь, взявши двадцать бобов в руку и зажавши их, будет спрашивать десять человек, сколько у него в руке бобов; они будут отвечать наугад, кто — семь, кто — пять, а кто пусть скажет тридцать; еще кто-нибудь назовет десять или пятнадцать и вообще один — одно число, другой — другое. Может оказаться, что и случайно кто-нибудь все-таки скажет правду. Не так ли?

Гермотим. Так.

Ликин. Но, конечно, не исключена возможность и того, что каждый назовет какое-нибудь число неправильное, не то, какое есть в действительности, и никто из них не скажет, что бобов у этого человека двадцать. Разве ты не согласен?

Гермотим. Да, вполне возможно.

Ликин. Вот точно так же и философы: все они исследуют блаженство, что это, собственно, такое, и каждый определяет его по-иному: один как наслаждение, другой — как красоту, третий утверждает о нем еще что-нибудь. И возможно, конечно, что блаженство совпадает с одним из этих определений, но не является невозможным, что оно заключается в чем-то другом помимо перечисленного. И похоже на то, что мы перевертываем должный порядок и, не найдя начала, торопимся сразу к концу. А нужно было, я полагаю, сначала выяснить, известна ли истина и владеет ли ею, познав ее, вообще кто-нибудь из философов, а потом уже, после этого, можно было бы по порядку искать, кому следует верить.

Гермотим. Таким образом, Ликин, ты утверждаешь, что, если даже мы пройдем через всю философию, мы и тогда все-таки не сможем открыть истину?

Ликин. Дорогой мой, обращай свой вопрос не ко мне, но опять-таки к самим исследуемым понятиям, и, без сомнения, получишь ответ: да, не сможем, пока будет неясным, является ли истина именно тем, о чем говорит один из этих людей.

67. Гермотим. Никогда, разумеется, судя по твоим словам, мы не найдем ее и не станем философами, но придется нам проводить жизнь как-нибудь, в невежестве, отойдя от философии. Так, по крайней мере, выходит из твоих слов, что стать философом невозможно и недостижимо, — для человека, во всяком случае. В самом деле: ты требуешь от того, кто намеревается философствовать, чтобы он прежде всего выбрал наилучшую философию; выбор же этот, по-твоему, мог бы выйти безошибочным лишь при условии, если мы, пройдя все виды философии, выберем самый истинный; затем, подсчитывая количество лет, достаточное для каждого, ты растянул задачу и, перешагнув свое, скатился в чужие поколения, так что для истины, оказалось, не хватит дней никакой жизни. А в конце концов даже и это ты ставишь под сомнение, объявляя неизвестным, найдена ли истина уже давно и находится у философов или еще вовсе не найдена.

Ликин. Ну, а ты, Гермотим, мог бы клятвенно заверить, что найдена и находится у них?

Гермотим. Я? Нет, я не дал бы клятвы.

Ликин. А скольким еще я умышленно пренебрег ради тебя, хотя оно тоже требует длительного исследования!

68. Гермотим. Что же это?

Ликин. Разве ты не слыхал, что среди причисляющих себя к стоикам или к эпикурейцам, или к платоникам одни знают любое положение этой философии, другие же — нет, хотя в прочих отношениях заслуживают доверия?

Гермотим. Это верно.

Ликин. Итак, определить тех, кто знает, и отличить их от незнающих, хотя они и говорят, будто знают, — не кажется ли это тебе делом очень трудным?

Гермотим. Еще бы!

Ликин. Итак, если ты захочешь узнать, кто лучший стоик, ты должен будешь обратиться, — ну, пусть не ко всем, но, во всяком случае, к большинству из них, испытать их и лучшего поставить своим учителем, предварительно поупражнявшись и приобретя способность разбираться в этих вещах, чтобы незаметно для себя самого не предпочесть худшего. Вот и на это — посмотри сам — сколько еще понадобится времени, которое я умышленно опустил, боясь, как бы не рассердить тебя, — хотя самым-то важным и вместе с тем самым необходимым в таких вопросах, то есть в вопросах неясных и спорных, и будет, по моему мнению, это одно. Нет для тебя иного средства к разысканию истины, кроме одного, но верного и надежного: обладай способностью судить и отделять ложь от истины, отличай, подобно пробирщикам, полноценное и настоящее от поддельного — и, вооруженный этой способностью и знанием, приступай к исследованию предмета нашей беседы, а не то, будь уверен, ничто не помешает всякому провести тебя за нос или приманить свежей веточкой, как барана. Как воду за столом, каждый кончиком пальца будет передвигать тебя, куда захочет, и, клянусь Зевсом, ты станешь подобен прибрежному тростнику, растущему у реки, который гнется под всяким дуновением, когда даже легкий ветер, повеяв, волнует его.

69. Поэтому, если только ты найдешь какого-нибудь учителя, который, владея неким искусством неопровержимого доказательства и разрешения сомнений, согласится учить тебя, — ты, конечно, покончишь со своими затруднениями. Ибо тотчас тебе откроется лучшее и истинное пред лицом этого искусства доказательство, а ложь будет изобличена. Сделав надежный выбор и произнеся свой суд, ты начнешь философствовать и, добившись желанного, будешь жить блаженным, обладая всеми благами!

Гермотим. Правильно, Ликин! Вот это лучше и совсем не так безнадежно. Очевидно, надо нам поискать какого-нибудь мужа в этом роде: пусть он сделает нас способными распознавать, различать и, самое главное, доказывать, потому что дальнейшее уже легко, хлопот не представляет и времени много не требует. Я уже заранее благодарю тебя за найденный тобою наикратчайший и наилучший путь.

Ликин. Правильнее тебе подождать еще благодарить меня. Ничего ведь я не нашел и не показал тебе такого, чтобы приблизить тебя к исполнению надежды, — напротив, мы очутились гораздо дальше, чем были ранее, по пословице: «трудились много, а толку мало».

Гермотим. О чем это ты? Я чувствую: что-то горестное и безнадежное собираешься ты сказать.

70. Ликин. А вот о чем, друг: если даже мы найдем кого-нибудь, кто станет заверять нас, будто он и сам сведущ в доказательствах и другого научит, — мы не поверим ему, думается мне, сразу, но станем искать другого, который мог бы решить, правду ли говорит этот человек. И если добудем такого судью, опять получаем неясность: умеет ли он распознать человека, правильно судящего, или не умеет; и для него самого, я думаю, снова нужен иной судья. Ведь самим-то нам откуда же знать, как судить о способности человека к наилучшему суждению? Видишь, куда заводят нас поиски истины и каким бесконечным становится это занятие: ведь остановить его и овладеть истиной никогда не удастся, так как и сами доказательства, сколько их ни найдется, при ближайшем рассмотрении окажутся спорными и не имеющими ничего прочного. Большая часть доказательств при помощи столь же спорных посылок направлена на то, чтобы насильно убедить нас, будто мы достигли знания. Другие присоединяют к соображениям очевидным другие, вовсе не ясные и ничем с ними не связанные, и утверждают, что первые являются доказательством вторых. Это то же самое, как если кто-нибудь задумал бы доказать бытие богов тем, что их жертвенники явно существуют. И вот, Гермотим, не знаю, как это вышло, но только мы, словно бегая по кругу, снова пришли к исходному положению и пребываем в прежнем затруднении.

71. Гермотим. Что ты со мною сделал, Ликин! В угли обратил ты мое сокровище! Очевидно, годы напряженного труда окажутся для меня потерянными напрасно.

Ликин. Однако, Гермотим, ты будешь гораздо меньше огорчен, если примешь в соображение, что не один ты остаешься за пределами тех благ, которых надеялся достигнуть, — ведь и все философствующие, как говорится, борются за тень осла. Разве кто-нибудь сможет пройти через все затруднения, о которых я говорил? Что это невозможно, ты и сам признаешь. А сейчас твое поведение напоминает мне человека, который стал бы плакать и жаловаться на судьбу за то, что он не может взойти на небо, или, опустившись в морскую глубь у Сицилии, вынырнуть около Кипра, или, поднявшись птицей, перенестись в один день из Эллады в Индию. А причина его огорчения — надежда, которую он питал, увидев, как думается, или какой-то сон, или нечто подобное и не исследовав раньше, достижимо ли то, чего он хочет, и согласно ли с человеческой природой. Вот так и ты, мой друг, спал и видел много чудес во сне, но наша беседа поразила тебя и заставила пробудиться. Теперь, едва открыв глаза, ты сердишься, не желая стряхнуть сон и расстаться с радостями, которыми грезил. Такое же недовольство испытывают люди, создающие себе в мечтах призрак счастья. Если, пока они становятся богачами и откапывают клады и владеют царствами или вкушают иные радости, — подобное легко и в изобилии создает богиня Мечта, которая в великой щедрости своей никому ни в чем не откажет, даже хотя бы пожелай он стать птицей или великаном или найти золотую гору, — так вот, если среди таких помыслов придет к мечтателю раб с вопросом о чем-нибудь жизненно необходимом, например, где купить хлеба или что ответить домохозяину, который требует плату и давно дожидается ее, — как сердятся тогда за то, что спросивший потревожил углубленного в мечты и лишил разом всех благ; кажется, еще немного — и откусили бы рабу нос!

72. Но ты, дорогой мой, не питай таких чувств против меня за то, что я сделал: ты ведь тоже откапывал клады и носился на крыльях. Ты тоже думал думы необычайные и надеялся на надежды несбыточные, а я как друг не мог оставить тебя всю жизнь проводить во сне, — пусть сладком, но все-таки во сне, — и потребовал, чтобы ты встал и занялся чем-нибудь полезным, что ты будешь делать всю остальную жизнь, о деле общем заботясь. То, что ты до сих пор делал, и то, о чем думал, ничуть не отличается от Гиппокентавров, Химер и Горгон, от всего того, что создают свободно сны, поэты и художники и что никогда не существовало и существовать не может. И все-таки толпа всему этому верит и, как очарованная, глазеет и выслушивает выдумки за их новизну и необычайность.

73. Так вот и ты: услыхал от какого-нибудь слагателя басен, будто есть на свете какая-то женщина, не превзойденная красотой, превыше самих Харит и Афродиты Небесной, и, признав ненужным проверить, правду ли тот говорит и живет ли действительно где-нибудь на земле такая женщина, тотчас же влюбился, как Медея, которая, как говорят, влюбилась в Язона, увидев его во сне. Скорее всего привело к этой страсти тебя и всех прочих, подобно тебе влюбленных в этот же призрак, как, кажется, нужно предположить, то, что человек, рассказывавший о женщине, раз было признано достоверным начало, добавил и остальное. Вы взирали только на одно, а слагатель басен, пользуясь этим, стал тащить вас за нос, раз вы дали за что ухватиться, и он повел вас к любимой тем путем, который именовал прямым. Дальнейшее, я полагаю, было для проводника легким делом. Никто из вас не пытался, вернувшись к началу, выяснить, верен ли путь и не пошел ли он, не заметив того, не по тому пути, по которому надлежало идти. Напротив, все вы шли по следам ушедших вперед, будто стадо баранов за вожаком, вместо того чтобы в самом начале, при входе, тотчас посмотреть, надо ли вступить на эту дорогу.

74. Смысл моих слов лучше тебе уяснится, если ты рассмотришь попутно еще одно вот такое сравнение: если кто-нибудь из поэтов, полных великой отваги, будет рассказывать, что когда-то уродился человек о трех головах и шести руках, и если ты беззаботно примешь эту основную посылку просто на веру, не исследовав, возможен ли такой случай, — рассказчик тотчас же сделает отсюда и все остальные выводы: окажется, что этот человек имел шесть глаз, шесть ушей, и голосов испускал он по три разом, и ел тремя ртами, и пальцев имел тридцать, а не так, как мы — каждый по десять на обеих руках, а когда приходилось сражаться, то этот человек в каждой из трех рук держал по щиту, а из других трех одна рубила секирой, другая метала копье, третья действовала мечом. Кто мог бы отказаться поверить подобным его рассказам? Ведь они — лишь следствие из основного положения, которое надо было сразу рассмотреть, подлежит ли оно принятию и следует ли допускать, что сказанное действительно является таковым. Но если первое — дано, остальные положения вытекают из него без всякой задержки, и не поверить им будет уже нелегко, так как они являются следствиями и согласованы с принятым основным положением. Как раз это случилось и с вами. Движимый страстным желанием, каждый из вас при выходе на дорогу не исследовал, как, собственно, обстоит с ней дело, и вы идете дальше, следуя за увлекающими вас выводами, и не задумываетесь над тем, случится ли, что вывод окажется ложью. Например, если кто-нибудь скажет, что дважды пять — семь, и мы поверим ему, не сосчитавши сами, то он сделает очевидный вывод, что и четырежды пять будет ровно четырнадцать, и так далее, сколько пожелает. То же делает и удивительная геометрия: и она выставляет сначала какой-нибудь нелепый постулат и требует принять положения, несовместимые даже одно с другим, как то о неделимой точке или линиях, не имеющих ширины, и тому подобное. Добившись согласия, на этой негодной основе возводится построение. Начав с ложной посылки, геометрия заставляет строгим доказательством признать выставленное утверждение истинным.

75. Так и вы, приняв за данное основные положения той или иной философской школы, верите и последующим, считая признаками их истины то, что они являются выводами, — хотя, по существу, эти выводы ложны. Затем, одни из вас умирают, не утратив надежд, не успев разглядеть правды и понять, что философы обманули. Другие хотя и замечают обман, но поздно, уже став стариками, и не решаются повернуть обратно из чувства стыда, как это им в таком возрасте признать, что они забавлялись как дети и не поняли этого. Так-то они остаются при том же, боясь позора, и продолжают восхвалять все, как было. Всех, кого могут, обращают в свое учение, чтобы не одним быть обманутыми, но иметь утешение, видя, что и со многими другими случилось то же самое. Кроме того, эти философы видят также и то, что, скажи они правду, их перестанут считать, как сейчас, людьми значительными, стоящими выше других, и не будет им оказываться уже такого почета. Философы ни за что не скажут правды, зная, с какой высоты им придется упасть и что они станут такими же, как все. Иногда, правда очень редко, ты можешь встретить смелого человека, который решается признать, что он был обманут, и старается отвратить других от подобных же опытов. Так вот, если придется тебе встретиться с одним из таких людей, зови его правдолюбом, человеком достойным и справедливым, даже, если хочешь, философом: только за ним одним я готов признать право на это имя. Остальные же или не знают вовсе правды, думая, что обладают знаниями, или знают, но скрывают из трусости, из чувства стыда и желания быть окруженными особым почетом.

76. Но, во имя Афины, бросим сейчас все, что я говорил, и оставим здесь, — да будет оно предано забвению, как то, что совершалось до архонта Евклида. Предположим, что есть только одна правильная философия — философия стоиков, другой же никакой не существует, и посмотрим, говорит ли она о достижимом и возможном или же трудятся ее последователи напрасно. Что касается обещаний, то, как я слыхал, это какие-то чудеса, поскольку стоики сулят блаженство тем, кто войдет на самую вершину: взошедшие будут единственными людьми, которые соберут все подлинные блага и будут владеть ими. Что же касается дальнейшего, то тут, пожалуй, ты осведомлен лучше меня: пришлось ли тебе когда-нибудь встретить стоика, который не печалился бы, не увлекался радостями, не испытывал гнева, человека выше зависти, презирающего богатство и в полной мере блаженного? Имеется ли такой строгий образец жизни, построенный по правилам Добродетели? Ведь тот, которому недостает самого малого, не достиг совершенства, хотя бы он во всем и превосходил других, если же этого нет — он еще не достиг блаженства.

77. Гермотим. Ни одного такого стоика не видел.

Ликин. Это очень хорошо, Гермотим, что ты сам не хочешь говорить неправду. Но тогда что же ты смотришь, занимаясь философией, если для тебя ясно, что ни учитель твой, ни его учитель, ни учитель того, и никто из десяти поколений учителей не сделался подлинно мудрым и через то блаженным? Ты, может быть, скажешь, что достаточно приблизиться к блаженству, но ты будешь не прав, так как это делу не помогает. Одинаково находятся в пути и под открытым небом и тот, кто остановился у двери, не войдя в дом, и остановившийся дальше — ведь разница между ними только в том, что первый будет больше тосковать, видя вблизи то, чего он лишен. Допустимо, что, ради того чтобы приблизиться к блаженству, ты так мучишь и изнуряешь себя, упуская столько лет жизни, пренебрегая собою, проводя время в бессонных трудах и бродя с поникшей от усталости головой? И ты говоришь, что будешь мучить себя и дальше, по меньшей мере еще лет двадцать, чтобы восьмидесятилетним стариком, — если есть у тебя, кто поручится, что ты доживешь до таких лет, — оказаться всего лишь среди тех, кто еще не достиг блаженства? Или, может быть, ты надеешься, что тебе одному удастся, преследуя, догнать и схватить то, за чем до тебя очень многие люди, храбрые и более быстрые, чем ты, гнались долго, но так и не поймали ничего?

78. Но пусть так: лови, хватай и держи, — и все-таки я не знаю такого блага, чтобы оно могло уравновесить столько мучительных трудов. А потом: сколько же лет тебе останется на то, чтобы насладиться достигнутым благом, если ты будешь уже стариком, переросшим всяческую радость и стоящим, как говорят, одной ногой в гробу? Одно разве только остается, милейший: может быть, ты приуготовляешь себя для жизни иной, чтобы, придя туда, прожить там лучше, зная, как надо жить, — подобно человеку, который, чтобы получше пообедать, стал бы до тех пор все приготовлять к пиршеству и устраивать, пока незаметно не умер бы с голоду?

79. И еще ты, мне кажется, не принял во внимание, что Добродетель, конечно, заключается в делах, например в поступках справедливых, мудрых и смелых. Вы же — под вами я разумею величайших из философствующих, — пренебрегая поисками Добродетели и ее осуществлением, занимаетесь жалкими речами, силлогизмами и трудноразрешимыми проблемами и тратите на эти занятия большую часть жизни. А того, кто окажется в этом сильнее, славите как победителя. Я думаю, вы удивляетесь и этому учителю, престарелому мужу, потому что он умеет завести в тупик собеседника, знает, как надо задать вопрос, заниматься софизмами и замышлять злые козни, чтобы ввергнуть человека в безвыходное положение. Пренебрегая совершенно плодами, плоды — это дела, вы занимаетесь только внешней оболочкой и в ваших беседах засыпаете друг друга листьями. Разве не этим занимаетесь вы все, Гермотим?

Гермотим. Этим самым и ничем иным.

Ликин. Тогда разве не прав будет тот, кто скажет, что вы гонитесь за тенью, забывая тело, или за шкуркой змеи, позабыв о самом гаде, или, пожалуй, поступаете подобно тому, кто, наполнив водою ступку, начал бы толочь ее железным пестом, думая, что он занимается каким-то нужным делом, и не подозревая, что можно, как говорится, оттолочь себе плечи, — вода все останется водой?

80. Позволь, наконец, спросить тебя, хочешь ли ты, помимо учености, и в остальном стать похожим на учителя, быть таким же сердитым, таким же мелочным, сварливым и падким до чувственных удовольствий — Зевс тому свидетель, хотя большинство и не считает это достоинством? Что же ты примолк, Гермотим? Хочешь, расскажу тебе, что, как я слышал третьего дня, говорил о философии какой-то человек в весьма преклонных летах, к которому за мудростью прибегает вся молодежь? Так вот, требуя плату с одного из учеников, он выражал неудовольствие, говоря, что срок пропущен и за опоздание полагается пеня, так как уплатить следовало шестнадцать дней назад, в полнолуние. Так ведь было условлено.

81. Пока он бранился, подошел почтеннейший дядюшка юноши, деревенский житель и, по-вашему, невежественный, и сказал: «Брось, чудак, уверять, будто мы жестоко тебя обидели, не уплатив до сих пор за купленные у тебя словечки. Того, что ты продал нам, у тебя еще осталось достаточно, учености у тебя ничуть не убавилось. А в том, чего я с самого начала так хотел, когда посылал к тебе юнца, — то в этом он с твоей помощью ничуть не стал лучше: он похитил дочку соседа Эхекрата, испортил девушку, и не ушел бы он от суда как насильник, если бы я за талант не выкупил греха у бедняка Эхекрата. Затем, третьего дня он дал пощечину матери за то, что та его задержала, когда он уносил подмышкой кадушку, — наверно, чтобы иметь чем внести вклад в попойку. По части злобы, буйства, бесстыдства, дерзости и вранья он раньше был куда лучше, чем теперь. Я очень хотел бы, чтобы он в этом отношении получил от тебя пользу, а не учился бы тому, о чем он распространяется каждый день за обедом, хотя нам в этом нет нужды: как крокодил утащил ребенка и обещает отдать его, если отец ответит не знаю что. Или доказывает, что раз сейчас день, не может быть ночи. А иной раз молодчик рога нам хочет отрастить, когда не знаю как начнет наворачивать слова. Ну, мы над этим смеемся, особенно когда он заткнет уши и твердит про себя разные «случайное» и «постоянное», и «понимание», и «воображение», и всякие такие слова произносит. Слышали мы от него тоже, будто бог не на небе живет, а прогуливается по всем вещам, например, по деревьям, по камням, по животным, — вплоть до всякой дряни. А когда мать спросила его, что за вздор он несет, он засмеялся над ней и сказал: «Вот выучу этот вздор как следует, и ничто уж не помешает только одному мне быть богачом и царем, а всех других по сравнению со мною буду почитать за рабов и за нечисть».

82. Так сказал этот человек. А теперь послушай, какой ответ, достойный старика, возвестил философ. Он сказал: «Если бы твой племянник не сблизился со мной, — почем ты знаешь, может быть, он наделал бы дел гораздо худших и даже — да сохранит нас Зевс — был бы передан в руки палача? Теперь же, так как философия и стыд перед нею набросили на него некую узду, он благодаря этому стал более умерен, и вы легче можете его выносить. Позором ведь будет, если мой ученик окажется недостойным одеянья и званья, которые, ему сопутствуя, воспитывают его. Итак, справедливо было бы мне получить с вас плату если не за то, в чем я вашего сына сделал лучше, так за то, чего он не сделал из чувства уважения к философии. Даже кормилицы уже говорят о своих питомцах, что надо их посылать в школу: если они и не смогут еще научиться там чему-нибудь доброму, то, во всяком случае, находясь в школе, не будут делать ничего плохого. Итак, я считаю, что мною все выполнено. Ты можешь прийти ко мне завтра и взять себе любого из выучившихся у меня мудрости, — ты увидишь, какой ставит вопросы, как отвечает, сколько он выучил и сколько уже прочел книг об аксиомах, силлогизмах, о понимании, обязанностях, а также о многом другом. А то, что он ударил мать или похитил девушек, — какое это имеет ко мне отношение? Вы не нанимали меня к нему в воспитатели».

83. Вот что говорил старец в защиту философии. Но ты, пожалуй, и сам; скажешь, Гермотим: достаточно ли этого, чтобы начать философствовать и не попасть в худшее положение? Или же мы с самого начала считали нужным философствовать, питая иные надежды, а не стремились к тому, чтобы, прохаживаясь, выглядеть приличнее простых смертных? Неужели и на этот вопрос ты не ответишь?

Гермотим. Что мне ответить кроме того, что я готов заплакать? Так глубоко проникли в меня твои речи, открывшие истину! Я горько жалею о том времени, которое я, несчастный, затратил! А я, вдобавок еще, и плату вносил немалую за свои немалые труды. И сейчас, словно протрезвев после опьянения, вижу, чту я так страстно любил и сколько выстрадал ради него.

84. Ликин. Но к чему плакать, друг мой? Ведь очень легко понять смысл басни, которую рассказывал Эзоп. Один человек, говорил он, сидя на берегу, считал набегающие волны и, сбившись, стал тужить и горевать, пока не подошла к нему лиса и не сказала ему: «Что ты, мой милый, горюешь о волнах, которые протекли, когда можно начать считать сызнова, не заботясь о прошедших?» Вот так и ты: раз таково твое решение, лучше всего сделаешь, если в дальнейшем будешь считать, что надо жить жизнью общей со всеми, и станешь таким же гражданином, как большинство людей, не питая никаких несбыточных и высокомерных надежд. Начни рассуждать здраво, и ты не будешь стыдиться, если тебе в преклонных летах придется переучиваться и переходить на лучший путь.

85. И не думай, мой милый, что все сказанное я говорил из предубеждения к Стое или питая какую-то особую вражду к стоикам. Мои слова приложимы ко всем учениям. То же самое я сказал бы, если бы ты избрал учение Платона или Аристотеля и осудил все остальные направления, заочно и без разбора. В данном случае, так как ты предпочел стоиков, необходимо было направить мои слова против Стои, хотя я ничего особенного против нее не имею.

86. Гермотим. Ты прав. Итак, я отхожу прочь и даже изменю свой внешний вид. В недалеком будущем ты не увидишь больше ни густой и длинной, как сейчас, бороды, ни жизни умеренной — будет полная непринужденность и свобода. Может быть, я даже в пурпур облекусь, чтобы все видели, что мне нет никакого дела до всего этого вздора. Если бы можно было изрыгнуть из себя все, что я наслушался от философов, — будь уверен, я без колебания стал бы пить ради этого отвар чемерицы, в противоположность Хризиппу, чтобы не вспоминать никогда того, что говорят философы. А тебе, Ликин, я приношу немалую благодарность: какой-то мутный бурный поток уносил меня, и я уже отдавался ему, увлекаемый течением водяных струй, но ты вытащил меня, представ, как божество в трагедии, появляющееся на театральном приспособлении. Мне кажется, будет разумно, если я обрею себе голову, как это делают свободные, спасшиеся после кораблекрушения, и сегодня же принесу благодарственную жертву, отряхнув с глаз весь этот мрак.

Если когда-нибудь в будущем, идя по дороге, я встречусь, вопреки моему желанию, с философом, я буду сворачивать в сторону и сторониться его, как обходят бешеных собак.