Творчество крупнейшего писателя-сатирика и мыслителя поздней античности Лукиана из Самосаты (Сирия) оставило заметный след в истории мировой духовной культуры. В лучших произведениях Лукиана (ок. 120 — после 180), написанных на древнегреческом языке, с большой художественной силой и динамизмом представлены картины общественной и умственной жизни мировой Римской империи эпохи Антонинов (II в. н. э.).

Маркс и Энгельс, Герцен и Белинский высоко ценили писательский дар Лукиана, позволивший запечатлеть наиболее существенные черты его эпохи — полнейшую беспочвенность и неуверенность греков и римлян на закате древнего мира, дававшее себя знать то тут, то там недовольство народа и жалкое положение некогда знаменитых философских школ. В Лукиане поражает непримиримость ко всяческой мистике и суевериям. Ему удалось образно, с точки зрения «здравого смысла», раскрыть нелепость отживающей веры в старинных эллинских богов, а также в догмы уже укреплявшего свои позиции первоначального христианства. Маркс поставил Лукиана в один ряд с величайшим античным материалистом Лукрецием, Энгельс, как и Герцен, назвал Лукиана «Вольтером классической древности». Белинский считал его, наряду с Аристофаном, одним из тех счастливых умов, которым под силу проникнуть в сущность событий и предвидеть будущее.

В сатирическом диалоге, литературном жанре, созданном Лукианом, наиболее полно реализовался его талант, блещущий остроумием и неиссякаемой фантазией, поражающий богатством идей, изяществом, тонким ощущением формы и стиля, ясностью языка. Все это с давних пор привлекало к Лукиану не одних только знатоков античности, но и широкого читателя.

Несмотря на то что Лукиан был одним из наиболее читаемых в древности авторов, уже современники старались замолчать или просто-напросто уничтожить его вольнодумные сочинения. Недаром до нас не дошло ни одного обрывка античного папируса с его произведениями, ни одного внятного свидетельства из его непосредственного окружения. Не случайно Флавий Филострат (II-III вв.), автор. жизнеописаний знаменитых софистов, большинство из которых ныне прочно забыты, ни единым словом не обмолвился о существовании Лукиана. Христианские же апологеты и ученые, вроде составителя знаменитого византийского лексикона «Суда», не довольствовались «фигурой умолчания», но ругательски ругали эту «пропащую душу», нечестивца и богохульника, который наверняка горел в вечном огне сатаны, и не скрывали своей радости по поводу слуха, что Лукиан погиб, якобы растерзанный собаками.

Смиренные «рабы божьи» — монахи в средние века послушно переписывали лукиановские тексты, которые им порой неосторожно давали, и оставляли на полях рукописей обращенные к автору строчки, полные благочестивого ужаса: «Что это ты брешешь, проклятый, о нашем спасителе Христе?!» А в XVI веке католические цензоры включили антихристианский памфлет Лукиана «О смерти Перегрина» в «Индекс запрещенных книг». Но даже в византийскую эпоху у Лукиана нашлось немало почитателей и подражателей (Феодор Продром, Тимарион, Арефа и др.). В X веке какой-то безбожник воспользовался именем древнего атеиста, чтобы, среди прочего, высказать свои еретические мысли о христианском вероучении. Так был создан диалог «Филопатрис», приписывавшийся Лукиану вплоть до XIX века.

Начиная с эпохи Возрождения, открывшей человечеству светлый мир античности, сочинения самосатского сатирика десятки раз переводились и издавались на многих языках мира. Поджо Браччолини, Эразм Роттердамский, Ульрих фон Гуттен, Рейхлин, Франсуа Рабле, Томас Мор, Шекспир и другие великие гуманисты высоко ценили Лукиана и подражали ему. Был он близок по духу и эпохе Просвещения. Вольтер, Дидро, Гольбах, Гельвеций, Свифт, Виланд, Гете, Шиллер — вот далеко не полный перечень писателей и философов того времени, взявших Лукиана в соратники своей борьбы за прогресс и справедливость.

В XVIII веке творчество великого сатирика античности стало известным и в России. Мастерство и живость его диалогов привлекли Ломоносова, в своих трудах по риторике сославшегося на авторитет Лукиана. Показательно, что именно в этот период было сделано несколько переводов сочинений Лукиана на русский язык. В XIX веке его эпиграммы переводил поэт-революционер М. Михайлов. Полностью проза Лукиана (вместе с приписываемыми ему сочинениями) была у нас переведена только в советское время (1935 г.). После этого издания, ставшего, как и «Избранное» Лукиана 1962 года, библиографической редкостью, настоящая книга дает наиболее полное представление о творчестве замечательного сатирика древности.

*

Эпоха Антонинов, на которую падает жизнь и литературная деятельность Лукиана из Самосаты и чью внутреннюю несостоятельность и противоречивость он так выпукло обрисовал, настолько завораживала своим внешним блеском и благополучием, что в буржуазной историографии даже получила похвальный титул: «золотой век Римской империи». Впрочем, начало «лакировки» этого периода было положено еще в древности: ее породили верноподданнические чувства придворных историков и лесть софистов, обласканных императорами. Знаменитый ритор II века Элий Аристид в своем «Панегирике городу Риму» восторженно писал: «В наше время все города соперничают между собою в красоте и привлекательности. Повсюду множество площадей, водопроводов, пропилеев, храмов, ремесленных мастерских и школ. Города сияют блеском и роскошью, и вся земля украшена, как сад… Возможен ли лучший и более полезный строй, чем нынешний?!» В парадных речах, надписях на памятниках, на медалях и монетах назойливо повторялись два главных лозунга официальной пропаганды: «счастливое время» и «римский мир».

Что же в действительности представлял собой хваленый век Антонинов и что принес народам и племенам, населявшим грандиозную империю, пресловутый «римский мир»?

Во втором веке Римская империя достигла своего наивысшего внешнего расцвета. Римские легионы стояли в Британии и Галлии, в Греции и Испании, на Крите и в Сирии, на Дунае, Рейне и Евфрате, в Парфии и Армении, Африке и Азии. Завоеватели стремились уничтожить политическую независимость и культурную самобытность покоренных стран, приспособив их к более планомерной и эффективной эксплуатации Римом, чем во времена республики. Императоры решили положить конец неприкрытому грабежу и разорению подвластных им земель. Но улучшение экономического положения империи было лишь относительным, подъем — временным и частичным, стабилизация — неустойчивой. Вся тяжесть двойного гнета (центральных и местных властей) в провинциях обрушилась на плечи рабов, вольноотпущенников, мелких крестьян, колонов, поденщиков и постоянно нищавших ремесленников.

«Благополучный» век Антонинов, по существу, не знал мира — ни внешнего, ни внутреннего. Воинственный Траян вел своих ветеранов на Дакию и парфян, «миролюбивый» Адриан усмирял Иудею, «благочестивый» Антонин Пий воевал в Британии и интриговал на Востоке, «философ на троне» Марк Аврелий почти все время своего правления провел в седле, осуществляя карательные экспедиции то в одной, то в другой «варварской» стране, жаждавшей свободы. На его царствование приходятся две тяжелейших войны — Парфянская (161-165) и Маркоманнская (167-180). Тяготы постоянных войн усугублялись эпидемиями чумы.

В разных концах империи вспыхивали восстания рабов и бедноты и войны угнетенных народов против римского владычества. В юности сирийцу Лукиану пришлось, вероятно, немало слышать о восстании против римлян в соседней Иудее (132-135). Позднее начались волнения в Ахайе и Северном Египте (движение пастухов-буколов), Испании, Британии и Галлии. Таким образом, «римский мир», торжественно провозглашенный еще во времена принципата Октавиана Августа, был не чем иным, как исторической фикцией.

В наивысшей фазе развития, которой достигла во II веке Римская империя, уже таились признаки загнивания, бурно давшие о себе знать в кризисе III века. Духовная жизнь второй половины II века, на которую падает расцвет творчества Лукиана, в основных своих проявлениях отмечена печатью упадка, эпигонства и пессимизма. Начавшееся разложение рабовладельческой формации незамедлительно сказалось в сфере идеологии — литературы и философии, чутко отреагировавших на сдвиги в социально-экономической области. Культура Римской империи не была этнически однородной, в ней всегда видную роль играли греки и такие высокоразвитые цивилизации, как египетская, ближневосточная (сирийская, финикийская) и др. Литература ранней Римской империи, по преимуществу двуязычная (греко-латинская), своих наиболее значительных представителей рекрутирует из провинций: Лукиан родом из Сирии, Апулей — из Африки, Плутарх — из Греции, Дион Хрисостом — из Малой Азии (Вифиния). Основной язык литературы этого времени — греческий. Второй век заслуженно получил название Греческого Возрождения.

Наиболее заметные явления в литературном процессе эпохи — «вторая софистика» и связанный с ней «античный роман», нашедшие своеобразный отклик и в творчестве Лукиана. Хотя оба эти явления не были в социальном и идейно-художественном отношении однородными, однако их представители в своей массе защищали отживающий строй и привычные ценности. Даже такой свободомыслящий писатель и философ, как Дион Хрисостом, недвусмысленно высказывался в пользу римского руководства миром. «Античный роман», достигший расцвета во времена Лукиана, нередко называют «софистическим». Этот популярный жанр литературы, построенный на авантюрных сюжетах и эротике, ориентированный на массового читателя, включал иногда и подлинные жемчужины («Дафнис и Хлоя» Лонга), но рядовая «романная» продукция, наполненная фантастическими путешествиями, надуманными ситуациями и мистикой, была заслуженно высмеяна Лукианом в его иронической «Правдивой истории», а сочинителей романов Лукиан вывел в диалоге «Любитель лжи», веселя душу собственным воображением.

Смелыми выдумками Лукиана недаром вдохновлялись великие писатели и фантазеры — Свифт, Рабле и др. В лукиановском «Любителе лжи» впервые появился известный сюжет об ученике чародея, мимо которого не прошел Гете. Сюжет знаменитого романа Апулея «Метаморфозы», более знакомого под названием «Золотой осел» (II в.), в кратком изложении известен нам и по Лукиану («Лукий, или Осел»).

«Вторая софистика», оказавшая сильное влияние на современное общественное мнение и образование, имела мало общего с деятельностью софистов классической эпохи, теоретически поставивших ряд важнейших вопросов политики, морали, мировоззрения. «Вторые софисты», отделенные от «первых» шестью-семью столетиями, занимались главным образом сочинением довольно поверхностных и вторичных по содержанию, хотя формально изощренных речей, перепевавших классиков жанра — Исократа, Лисия, Демосфена. Наиболее видные софисты-риторы верно служили императорскому режиму, их выступления в разных городах империи (своеобразные «концерты») приносили им славу, деньги и высокое положение (Герод Аттик, Фронтон, Элий Аристид, Филостраты и др.). Рядом с этой элитой подвизались претенциозно-кичливые и нередко невежественные учителя красноречия, захватившие в свои руки школьное образование и претендовавшие на то, чтобы заменить риторикой философию, науку и искусство.

Идеализация героического прошлого Эллады, сведенная на уровень риторических упражнений, во «второй софистике» прекрасно уживалась с возвеличиванием римских завоевателей. В «Учителе красноречия», где мишенью сатирического обстрела стал влиятельный софист II века Поллукс, высмеивается эта запоздалая псевдопатриотическая болтовня с набившими за семь столетий оскомину рассуждениями о марафонских бойцах и героях Саламина. В декламациях и упражнениях (мелетах) то и дело мелькает обойма имен-символов: Солон, Крез, Дарий, Ксеркс, Сарданапал, Александр. В мелетах частенько фигурируют участники вымышленных судебных процессов. Здесь оправдываются уличенные в прелюбодеянии, разоблачаются клятвопреступники, отравители, тираны, разрешаются мнимые споры о наследстве и т. п. Софисты брались писать о чем угодно: наряду с похвальными речами в честь вельмож и целых городов они создавали так называемые парадоксальные хвалебные речи (энкомии), в которых почти всерьез восхваляли пыль, блох, моль, комаров, мух, попугаев, шевелюру и лысину — словом, любой пустяк, с привлечением всех ухищрений риторической «оркестровки».

Периоды безвременья, упадка и кризисов в мировой истории обычно характеризуются усилением религиозно-мистических настроений, суеверий и иррационализма: не видя спасения на земле, люди искали его в небесах, сверхъестественном, оккультном. Так случилось и в Римской империи во II веке. В религиозной жизни шло ожесточенное соперничество двух фундаментальных принципов: старого языческого многобожия и нового христианского монотеизма (единобожия) во главе со спасителем-богочеловеком. В эти годы христианский пророк находился в том же положении, что и проповедник любой другой религиозной секты, чаще всего пришедшей с Востока. Отживающая олимпийская религия не хотела сдаваться и по этой причине предпочла впустить в свое лоно всех богов, которым поклонялись племена и народы, населявшие Римскую империю (теокрасия): Кибелу, Аттиса, Митру, Исиду, Сераписа и др. Мировая империя дополнялась мировой религией. В то же время между сторонниками разных религий шла, по выражению Энгельса, прямо-таки дарвиновская борьба за существование. У Лукиана не было оснований относиться к христианскому прозелиту иначе, чем к любому другому религиозному фанатику.

Наряду с памфлетом против христианского фанатика Перегрина-Протея он создает «житие», разоблачающее языческого мага и шарлатана Александра из Абонотиха, задевает и другого популярного чудотворца — неопифагорейца Аполлония Тианского (I в. н. э.). Лукиан «осыпает насмешками за их суеверие, — почитателей Юпитера не меньше, чем почитателей Христа» (Энгельс).

Процесс сближения различных религий облегчался наличием ряда общих положений в религиозном сознании и популярной философии поздней античности, окрашенной в мистико-религиозные тона (вера в загробное воздаяние и бессмертие души). Философия того времени, эпигонская по существу, занималась почти исключительно вопросами практической морали, уча людей покорности судьбе и богам (стоики Эпиктет и Марк Аврелий). Четыре основных философских школы античности (академики, перипатетики, эпикурейцы, стоики) пришли в упадок, грани между ними растворились в эклектике. Недаром и для Лукиана расхождения между направлениями — вздор, пустяк, «спор о тени осла» («Гермотим», 71).

Вся политика Антонинов являла собой цепь попыток предотвратить исторически неизбежное падение римского господства и рабовладельческих порядков. Идеологи этой эпохи обосновывают и воспевают процветание империи, доброту «просвещенных» монархов и всеобщий мир. Лукиан среди них — «белая ворона», вольнодумец и просветитель. Его произведения являют нам истинное лицо «золотого века» Римской империи, смывая с него жизнерадостные румяна парадных славословий.

Биографические данные о Лукиане довольно скудны. Современники о нем оскорбленно молчат, а единственный сравнительно древний источник — краткая заметка богобоязненного автора лексикона «Су́да» — приходится уже на византийское время (X век). Вот она:

«Лукиан Самосатский прозван богохульником и злословцем за то, что в его диалогах содержатся насмешки и над божественным. Жил он при императоре Траяне и его преемниках. Сначала Лукиан был адвокатом в сирийском городе Антиохия, но, не добившись успеха на этом поприще, обратился к ремеслу логографа (т. е. составителя судебных речей по заказу. — И. И.). Написано им без числа. Говорят, что умер он растерзанный собаками, ибо боролся против истины. И в самом деле, в «Жизнеописании Перегрина» он нападает на христианство и надругается, нечестивец, над самим Христом. За эти бешеные выпады было ему уготовано достойное наказание в этом мире, а в будущем вместе с Сатаной он получит в удел вечный огонь».

Все наиболее достоверное о жизни Лукиана извлекается из его же сочинений (особенно важны «Сновидение, или Жизнь Лукиана» и программный диалог «Дважды обвиненный»). Родился Лукиан, вероятно, в 120 году н. э. в Самосате, небольшом старинном городке в верховьях Евфрата, административном и хозяйственном центре Коммагены, самой северной области Сирии. Самосата с ее довольно сильными укреплениями была расположена на торговом пути из Малой Азии в Персию. В городе стоял римский гарнизон, проходили купеческие караваны, останавливались путешественники из Индии, Персии, Армении, греческих причерноморских колоний и других дальних стран.

Лукиан любил свою родину, одну из важнейших провинций Рима, и не упускал случая подчеркнуть свое сирийское происхождение («Рыбак», 19; «Дважды обвиненный», 14, 15, 34 и др.). Искренним патриотизмом проникнута его «Похвала родине», трогающая и в наши дни: «Слово «отечество» из всех слов — первое и для нас самое близкое. Ибо ничего нет для нас ближе отца!» Главный город Сирии Антиохия славился своей пышностью и великолепием. Здесь, пребывая на Востоке, любили проводить досуг римские императоры.

Знавший с детства только родной язык, Лукиан еще в школе начал изучать греческий и овладел им в совершенстве, что сделало его произведения практически понятными в любом конце империи. Детские годы будущего писателя протекали в бедности, и ему рано пришлось начать трудовую жизнь и попасть в зависимое положение. Родители отправили его к дяде — скульптору, но когда по неловкости мальчик разбил мраморную заготовку и дядя поколотил его, ему ничего не оставалось, как убежать в слезах домой. Обо всем этом он вспоминал в своем автобиографическом «Сновидении».

Покончив навсегда с ваянием, Лукиан принялся серьезно изучать риторику и оказался в древнейшей области греческой цивилизации — Ионии, где в Эфесе и Смирне читали лекции видные софисты Скопелиан и Полемон. Позднее он, вероятно, познакомился и с другими знаменитостями — Геродом Аттиком и Лоллианом. Приобщившись к тонкостям риторики и юриспруденции, Лукиан становится адвокатом в Антиохии, но, не добившись успеха, бросает судебную карьеру, чтобы целиком посвятить себя профессии гастролирующего оратора.

Это занятие принесло Лукиану известность и достаток. Замелькали города Малой Азии, Греции, Македонии, Италии, Галлии, где он на время становится даже модным учителем риторики. Успешно выступая в разных частях Римской империи, Лукиан не только оттачивал словесное мастерство, но и накапливал жизненный опыт, впитывал впечатления, штудировал великих греков в тиши афинской библиотеки, знакомился с памятниками архитектуры и искусства. Побывал он и в космополитическом Риме. Не довольствуясь школьными риторическими схемами и нормами, языковыми и стилистическими предписаниями, Лукиан основательно изучает древнюю философию и присматривается к современной ему духовной жизни.

Переход Лукиана от риторики к философии произошел не вдруг. В двадцатипятилетнем возрасте он впервые всерьез ею заинтересовался («Гермотим», 24). Беседы с философом-платоником Нигрином, знакомство с которым состоялось в Риме, утвердили его в мысли окончательно посвятить себя философии. Образ идеального мудреца, у которого избранные однажды принципы не расходились с поступками, сопутствовал Лукиану всю жизнь. Наконец, с риторикой, кажется, покончено навсегда, и сорокалетний литератор все свои помыслы отдает философии, хотя и не становится профессиональным любомудром («Гермотим», 13; «Дважды обвиненный», 32; «Рыбак», 29). Это произошло в шестидесятые годы, после возвращения Лукиана в Афины.

Парфянская война застала Лукиана уже в Сирии. Побывав до этого в Египте, он возвращается на родину и останавливается в Антиохии. К этому времени относится восторженное описание смирнской красавицы гетеры Панфеи, наложницы Луция Вера («Изображения», «В защиту изображений» — 163 г.). Вряд ли эти сочинения, полные эстетического любования, можно считать комплиментом разгульному и бесцветному соправителю императора Марка Аврелия, скорее укором. Увлеченный балетом и пантомимой, которыми славилась сирийская столица, Лукиан пишет диалог «О пляске» (163-165 гг.), важный источник по античной хореографии и эстетике. Впечатления этого периода отразились также в историко-религиозном очерке на ионийском диалекте «О сирийской богине». В ореоле софистической славы Лукиан приезжает в родную Самосату, где выступает перед согражданами с взволнованной «Похвалой родине» и воспоминаниями о детстве («Сновидение»).

После окончания Парфянской войны, где-то на рубеже 164 и 165 годов, Лукиан вместе с семьей отправляется в Грецию. Путь лежал через Каппадокию и Пафлагонию к берегам Черного моря. В приморском городке, перед отплытием, он знакомится со знаменитым пророком и жрецом Асклепия Александром, чьи простодушно-жульнические фокусы, рассчитанные на легковерных, Лукиан смело разоблачает. Влиятельный шарлатан, пользовавшийся покровительством властей, становится смертельным врагом писателя. Он договаривается с капитаном корабля, на котором Лукиан должен отправиться в плавание, чтобы тот умертвил его, а труп выбросил в море. Заговор был раскрыт, но мысль о возмездии пришлось Лукиану оставить. «Мне пришлось умерить свой пыл и оставить смелость, неуместную при таком настроении судей», — вспоминал впоследствии Лукиан в памфлете «Александр, или Лжепророк» (180 г.).

На корабле судьба свела Лукиана с Перегрином-Протеем. С этим христианским пророком и фанатиком ему привелось снова встретиться на Олимпийских играх 165 года. Встреча была необычной. После окончания игр Перегрин, обуреваемый жаждой славы, но все же уповавший на спасение, в лунную ночь при большом стечении народа бросился в пылающий костер. Жалкий и трагический конец и полную превратностей жизнь этого несчастного фигляра и авантюриста Лукиан описал в другом блестящем памфлете, «О смерти Перегрина», вызвавшем огромный интерес историков раннего христианства и накликавшем на сатирика проклятие церковников всех времен. Александр и Перегрин — не плод художественного вымысла, а характеры и типы, выхваченные писателем из самой жизни. Недаром Энгельс считал Лукиана «одним из наших лучших источников о первых христианах».

Сочинения, обнажавшие язвы современности, не принесли Лукиану ни почета, ни признания, ни доходов. Писатель жалуется на тяжелые обстоятельства, отчасти вынудившие его в конце жизни пойти на императорскую службу. Это были старость, бедность и болезни («Апология», 10). Можно полагать, кроме того, Лукиан питал некоторые иллюзии, что, находясь на высоком государственном посту, окажется сколько-нибудь полезным населению порабощенных земель. Именно эти иллюзии позволяют ему делить службу на частную и государственную. Первая — унизительна, вторая — почетна и полезна.

Уже на склоне лет Лукиан переселяется в Александрию, космополитическую столицу Египта, где в первые годы царствования императора Коммода выполняет обязанности крупного судейского чиновника. Но и эта карьера, от которой писатель ждал материальной независимости и благополучия, явно не удалась. Видимо, и здесь он пришелся не ко двору и вынужден был возвратиться к постылому ремеслу гастролирующего ритора. Об этом свидетельствуют его поздние произведения: «Геракл», «О Вакхе», «Геродот», «О янтаре», «Об ошибке в приветствии» и др., отмеченные печатью увядания: энергия и сила таланта были уже не те, что в молодости.

Во все периоды своего творчества Лукиан был склонен к пародии, сочинял между делом эпиграммы, которые дошли до нас, но по своим достоинствам неравноценны и не все могут считаться подлинными (так, например, подложна, по-видимому, первая эпиграмма). Кроме того, ему приписываются две пародийные драмы («Трагоподагра» и «Быстроног»), посвященные одному и тому же недугу, которым Лукиан, должно быть, страдал в старости. «Трагоподагра», скорее всего, действительно принадлежит Лукиану, а «Быстроног», как полагают некоторые исследователи, относится к более позднему времени (IV в.). Умер Лукиан около 185 года, когда правил последний из династии Антонинов — свирепый и необузданный Коммод (180-192).

Что касается двух риторических периодов творческой биографии Лукиана — раннего (до 165 г.) и позднего (после 180 г.), то они отмечены несомненным влиянием «второй софистики», от которого писатель не мог уйти. Но, отдав ей должное, Лукиан, благодаря силе таланта, рвет уже на первых порах путы софистических стандартов и избегает банальных общих мест, внося в привычные жанры дыхание живой жизни, элементы реализма и сатиры; хотя и робко поначалу, он ставит весьма актуальные вопросы. Этим самым он вступает на новый путь, отличный от того, на котором добивались успеха его собратья по риторскому цеху.

Вот для примера псевдоисторические защитительные речи, связанные с именем Фаларида, прославившегося своей жестокостью тирана из Акраганта (VI век до н. э.). В них уже звучат разоблачительные мотивы, по которым угадывается будущий автор «Александра» и «Перегрина». В риторическом экзерсисе «Лишенный наследства» рассказывается о воображаемом судебном процессе, на котором сын защищается от несправедливых обвинений отца. Несмотря на известную надуманность ситуации, здесь встречаются многие реалистические бытовые подробности, характеризуется положение врачей, да и сама тема — сын, домогающийся наследства, — была весьма актуальной и неоднократно привлекала внимание сатириков (Гораций, Петроний, Ювенал).

Выступления софистов обычно открывались краткими вступительными речами (пролалиями), в которых демонстрировалось словесное мастерство, способное сразу же завоевать одобрение искушенной аудитории. Лукиан насыщал свои пролалии красками повседневной жизни, наблюдениями и размышлениями. В речи «Геродот, или Аэтий» Лукиан не придумывает, а описывает в действительности виденную им в Италии знаменитую картину «Бракосочетание Александра и Роксаны». Это описание (экфраза) вдохновило Рафаэля написать полотно на ту же тему и побудило Содому (Джованни Бацци) создать великолепную фреску в Villa Farnesina в Риме.

Так риторические жанры, общие места, приемы и топику Лукиан заставлял служить новым задачам. Если же обратиться к его «чисто риторическим» произведениям, то сознательно или ненароком, но доведенные до своих логических пределов, они производили впечатление пародий или, возможно, были уже задуманы как пародии на излюбленные софистами формы, темы и жанры («Похвала мухе», «Тираноубийца», «Суд гласных» и др.). «Похвала мухе» начинается сопоставлением мухи с комарами и слепнями. Лукиан прозрачно намекает на распространенные сочинения такого рода (у ритора Фаворина была «Похвала комару») и тем самым дает понять шуточный характер своего замысла. Далее он как бы серьезно рассуждает о достоинствах мухи, привлекая для ее воспевания самого Гомера. Заключительная фраза нарушает панегирическую, иллюзию и раскрывает игровой характер всего сказанного: «…прерву свое слово, чтобы не казалось, что я, по пословице, делаю из мухи слона».

«Вторая софистика» обычно связывается с так называемым аттицизмом, вдохновителем которого был всемогущий воспитатель императоров Герод Аттик. Софисты, призывая «подражать древним», прежде всего брали за образец язык и стиль древнеаттических классиков — Фукидида, Платона, Еврипида, Аристофана, Лисия, Демосфена, Исократа. Само по себе подражание классическим традициям (мимесис), разумеется, не было злом, но Лукиан считал, что древние творения нужно воспринимать не только как стилистическую модель, но и как призыв к подражанию героям прошлого и добродетельной жизни: «Есть две вещи, которые человек может приобрести от древних, — умение говорить и действовать надлежащим образом, стремясь к лучшему и избегая худшего…» («Против неуча», 17).

Сам Лукиан писал на классически ясном аттическом диалекте, близком к языку образцовой греческой прозы, который был понятен всему грамотному населению империи. Но этот же язык становился почти невразумительным в обработке модных риторов «гиператтицистов», охотившихся за словесными раритетами, старинными словами и фразеологизмами, которыми их услужливо снабжали специальные словари, глоссарии и учебники. Лукиан вышучивал тех, кто щеголял «непонятными и странными речениями и выражениями, лишь изредка употребляемыми старинными писателями» («Учитель красноречия», 17). Риторов, предлагавших «откапывать давно схороненные слова», он называл «выходцами с того света, дурнями мифических времен» (там же, 10). Язык, по его мнению, должен быть «ясен и достоин образованного человека — таков, чтобы им можно было наиболее отчетливо выразить мысль» («Как следует писать историю», 43). Он должен быть понятен всем. Творчество Лукиана ставит на античном материале проблему традиции и новаторства, подражательности и оригинальности.

Уже в раннем творчестве Лукиана постепенно вызревает талант будущего сатирика, преодолевавшего обветшалые штампы школьной нормативной риторики и ограниченность ее кругозора. Возвращение Лукиана к риторике в конце жизни носит чисто внешний, вынужденный характер. Так, вступительная речь «Прометей красноречия» риторична лишь постольку, поскольку предназначена для публичного произнесения (рецитации). Это яркое и глубокое выступление по эстетическим вопросам имеет мало общего с риторическими «концертами». Однако большинство сочинений обоих риторических периодов, несмотря на их своеобразие и даже блеск, намного уступают по своим идейно-художественным достоинствам подлинно новаторским произведениям Лукиана-сатирика.

Лукиан на собственном опыте познал уязвимые места «второй софистики». Поэтому так метки и жалящи его характеристики. Наиболее жесткой атаке подвергается риторика в его «Учителе красноречия» (около 178 г.), знаменующем открытый разрыв Лукиана с эстрадной риторикой своего времени. Самый быстрый способ достичь успеха на поприще краснобайства — это невежество, самоуверенность, наглость и бесстыдство, иронически поучает сатирик своего юного друга. Нужно уметь как можно громче вопить, крикливо одеваться, важно шествовать, патетически рычать, а в удобный момент даже запеть. «Учитель красноречия» рисует сатирически заостренную картину современной Лукиану риторики и таких ее служителей, как реально существовавший любимец императора Коммода Поллукс. Разоблачение показной риторской формалистики содержится в большинстве зрелых сочинений Лукиана.

В своих занятиях философией Лукиан склоняется к взглядам наиболее радикальных школ. Философия обострила его духовное зрение, углубила его художническую критику. Если бы Лукиан оставался всю жизнь только ритором, как это нередко утверждается, он никогда не сумел бы подняться до обличения существующих порядков и официальной идеологии, не стал бы «Вольтером классической древности». Область сатирика — критика, основной жанр риторики века Антонинов — панегирик. Риторика уводила от жизни — сатира вторгалась в нее.

Зрелое творчество Лукиана, составившее его славу в веках, было настолько актуальным, что даже такие крупные исследователи, как Моммзен, Виламовиц-Меллендорф, Круазе и др., именуют его «газетчиком», «журналистом», «фельетонистом» античности. Но именно то, в чем они порой упрекают Лукиана, является одной из главных его заслуг. Нет, пожалуй, ни одного заметного явления общественной, интеллектуальной или религиозной жизни эпохи Антонинов, которого он не коснулся бы.

Годы странствий и учения, раздумий и поисков не прошли даром. Ко времени разрыва с риторикой Лукиан пришел в основном к своему собственному жанру — сатирическому диалогу. Создавая новый жанр, Лукиан использовал достижения философского диалога и комедии: «Мое произведение слагается из двух частей — диалога и комедии» («Прометей красноречия», 5). Диалог, позволяющий выяснить сложные проблемы в столкновении мнений, в форме драмы идей, стал со времени Платона (427-347) классическим жанром философской прозы. К «возвышенному» диалогу Лукиан «присоединил комедию» и тем самым отнял у него «трагическую и благоразумную маску и надел вместо нее другую — комическую и сатирическую» («Дважды обвиненный», 33). Таким образом, заключает Лукиан, я преподнес «комический смех, скрытый под философской торжественностью» («Прометей красноречия», 7). О значении лукиановского смеха говорит Маркс: «Последний фазис всемирно-исторической формы есть ее комедия. Богам Греции, которые были уже раз — в трагической форме — смертельно ранены в «Прикованном Прометее» Эсхила, пришлось еще раз — в комической форме — умереть в «Беседах» Лукиана».

Существует расхожее мнение, что сатира Лукиана — плод равнодушно-формалистической игры скептического ума, что критика его поверхностна, нигилистична в своей основе и не имеет положительных идеалов и целей. Это ошибочный тезис, ибо диалектика высокой сатиры в том и состоит, что идеал утверждается через отрицание, а добро — через обличение зла. «От насмешки никакого худа не рождается, а, напротив, самое что ни на есть добро — словно золото, очищенное чеканкой, ослепительнее сверкает и выступает отчетливей», — утверждает Лукиан («Рыбак», 14). Он сознательно сближает свою сатиру с тенденциозной, политически острой древнеаттической комедией Аристофана и Евполида (там же, 25), говорит, что вместе с комедией в его диалог пришли «насмешка, ямб, речи киников, Евполид и Аристофан» («Дважды обвиненный», 33), то есть новое содержание — критическое, злободневное, демократическое.

Диалог Лукиана развивался, а не стоял на месте — его шутки и смех становятся все злее, целенаправленнее и злободневнее. В нем появились и некоторые формальные новшества: цитаты из поэтов, стихотворные вставки, сочетание реалистических сцен с фантастическими эпизодами, свободное перемещение героев в пространстве — с небес в подземное царство — и другие сказочно-фольклорные неожиданности. Здесь не обошлось без влияния любимого Лукианом кинического философа и писателя Мениппа из Гадары (330-260 гг. до н. э.), которого он «откопал» в библиотечной пыли.

Персонифицированный Диалог в «Дважды обвиненном» жалуется: Лукиан «натравил на меня какого-то Мениппа, из числа древних киников, очень много лающего, как кажется; Менипп страшен, как настоящая собака, и кусается исподтишка, кусается он, даже когда смеется». «Мениппова сатира», или «мениппея», вышедшая из лона кинической диатрибы, явилась для Лукиана, наряду с другими жанрами, орудием идейной борьбы и средством утверждения собственных взглядов. «Мениппее» была уготована долгая жизнь в литературе (Эномай, Филон, Эпиктет, Варрон, Гораций, Сенека, Петроний и др.), вплоть до наших дней. Ее формальным признаком является органический сплав прозы и стихов, пришедший в греко-римскую античность из литератур Востока.

Опираясь на опыт всего предшествующего развития словесного искусства, Лукиан высказывается против ложного новаторства в пользу классической «соразмерности и красоты целого» («Прометей красноречия»). В своем творчестве он широко использует древние мифы, которые некогда воспринимались как священная история, но для него уже перестали быть почвой искусства, а превратились в иронический арсенал художественных образов, типов и ситуаций. Остро злободневная тематика у зрелого Лукиана, как правило, не рядится в мифологические одежды, символы и аллегории, а выступает в виде жизненных образов и картин. К мифологическому маскараду писатель прибегает все реже и реже (см. «Кроновы сочинения»).

Много для себя полезного нашел Лукиан в проникнутых духом насмешки и отрицания формах кинико-стоической пропаганды, основанной главным образом на эстетике фольклора, поскольку она обращалась к массам. Основополагающим для творчества Лукиана был принцип серьезно-смешного, разработанный и примененный на практике основателями школы киников Антисфеном и Диогеном, когда правила суровой морали преподносились с помощью шутки и острого словца. Это «серьезно-смешное» лежало и в основе жанра диатрибы, представлявшей нечто вроде проповеди и живой беседы, где оратор, обращаясь к собравшимся, спорит с воображаемым оппонентом, защищающим расхожие ценности. Диатриба, насыщенная образностью, поговорками, притчами, получила жанровую завершенность в творчестве киника Биона Борисфенита (IV в. до н. э.) и обрела свое место как в сочинениях Лукиана («О скорби», «О жертвоприношениях» и др.), так и у Сенеки, Эпиктета, Плутарха и у христианских проповедников.

Немало размышлял Лукиан и о призвании писателя. В своем трактате, или точнее — послании, непосредственно обращенном к современности, — «Как следует писать историю», где подвергается резкой критике охранительная историография, освещавшая недавние события Парфянской войны в льстиво-верноподданническом духе, Лукиан выражает взгляды не только на задачи истории, но и свое творческое кредо, эстетические и литературно-критические воззрения. Весь пафос послания направлен против лживого искусства, риторически при украшивающего неприглядную действительность, на утверждение правдивой и нелицеприятной литературы. Истину нельзя искажать — ни под влиянием страха перед расплатой за критику, ни из-за жажды богатства и славы. В своих требованиях к историкам Лукиан продолжает линию Фукидида.

Все лучшее в творчестве Лукиана — плод правдивого и критического воспроизведения жизни, не исключающего, однако, выдумку, фантазию, «сочинительство» в самом высоком смысле этого слова. Он призывал художников и мыслителей глубже всматриваться в действительность: «Лучше всего писать о том, что сам видел и наблюдал» («Как следует писать историю», 47). В основу писательского труда следует положить «искренность и правдолюбие» (там же, 44). Важно, чтобы ум взявшегося за него «походил на зеркало… Какими оно воспринимает образы вещей, такими и должно отражать, ничего не показывая искривленным, или неправильно окрашенным, или измененным» (там же, 51). Писатель, говорит Лукиан, должен быть «бесстрашен, неподкупен, независим, друг свободного слова и истины, называющий… смокву смоквой, а корыто — корытом» (там же, 41). Во всех произведениях писателя, посвященных вопросам искусства и литературы, уже выступает тот феномен, который, по выражению советского ученого А. Ф. Лосева, можно назвать «античным художественным материализмом».

Нередко Лукиан, изображая в духе эллинистических предшественников то, что видел вокруг себя, выступает как бытописатель. Из-под его пера вышли обаятельно-откровенные «Диалоги гетер», жанровые зарисовки, порою фривольные, полные жизненной правды, юмора и сочувствия к девушкам, способным на серьезное чувство, но брошенным на путь служения самой древней профессии. Даже здесь Лукиан — не равнодушный регистратор нравов, не «физиолог», а прежде всего гуманист. В иных диалогах темперамент бойца и моралиста выступает отчетливее и резче, агрессивнее: «Я ненавижу хвастунов, ненавижу религиозных обманщиков, ненавижу ложь, ненавижу чванство и все эти породы дрянных людей! А их так много… Пятьдесят тысяч врагов!» («Рыбак», 20).

Кто же конкретно вызывал ненависть у сатирика? Ведь не по друзьям, но и по врагам можно судить о человеке. Среди противников писателя — льстивые и близкие к верхам софисты: циничный Поллукс («Учитель красноречия», «Лексифан»), невежественный и развратный Тимарх («Лжеученый»), болтливый Лоллиан из Эфеса (26-я эпиграмма), богатый неуч, коллекционирующий книги, которые не читает («Против неуча»); далее, религиозные обманщики всех мастей: языческий гаер Александр и христианский проповедник Перегрин; придворные историографы, лжефилософы, чьи имена названы и не названы («Пир», «Рыбак», «Дважды обвиненный», «Продажа жизней», «Беглые рабы» и т. д.). Чтобы выступить против всей этой влиятельной клики, нужны были не только проницательный ум и неподкупная совесть, но и гражданское мужество.

Среди друзей Лукиана мы встретим честных искателей истины, независимо от принадлежности к той или иной школе, — платоника Нигрина, отрицавшего, по словам писателя, все, что «обыкновенно считается благом, — богатство, славу, власть, почести», бессребреника киника Демонакта. И тот и другой для Лукиана — идеальные философы, для которых характерно единство теории и образа жизни. В их лице, как бы подсказывал Лукиан, воплощались их системы. В числе друзей Лукиана был и Цельс, автор направленного против христиан «Правдивого слова». Именно ему посвящен памфлет о лжепророке Александре.

Знакомство с различными философскими направлениями оставило заметный след в творчестве Лукиана: его диалоги раскрывают «действительное значение последних античных философских учений в эпоху разложения древнего мира». В «Немецкой идеологии» ее авторы советуют для знакомства с философами того времени «найти у Лукиана подробное описание того, как народ считал их публичными скоморохами, а римские капиталисты, проконсулы и т. д. нанимали их в качестве придворных шутов для того, чтобы они, поругавшись за столом с рабами из-за нескольких костей и корок хлеба и получив особое кислое вино, забавляли вельможу и его гостей занятными словами — «атараксия», «афазия», «гедоне́» и т. д.».

Эти слова навеяны диалогом Лукиана «Пир, или Лапифы», где философы, затеявшие спор якобы из-за теоретических расхождений, кончили дракой из-за жирного куска курицы. Вместе с тем Лукиан решительно отделяет редко встречающихся подлинных «любомудров» от полчища пройдох, которые, забыв о собственных призывах к честной бедности, «восхищаются богатыми и на денежки глядят разинув рты» («Рыбак», 34). Больше всего достается тем последователям киников, которые усвоили лишь «собачий лай, прожорливость, льстивое виляние хвостом перед подачкой и прыжки вокруг накрытого стола» («Беглые рабы», 16). Даже в диалоге «Две любви» за эротической темой выступает осуждение философов, у которых слова расходятся с делом.

Отрицательное отношение к «философам на жалованье» вовсе не распространялось на философию как таковую, как это бывало у риторов. В обширном диалоге «Гермотим» раскрываются трудности, связанные с выбором школы, необходимость глубокого знания доктрин, на что вряд ли хватит целой жизни. Истину можно постичь, но для этого требуется «некая критическая и исследовательская подготовка, нужен острый ум да мысль точная и неподкупная» (64). Бессилие спекулятивной философии и противоречивость разных философских школ Лукиан демонстрирует в «Мениппе» и «Икаромениппе».

Лукиан отмежевывается от ложных, с его точки зрения, теорий и подходит к той единственной философии, которую считает способной сделать так, «чтобы люди прекратили взаимные обиды и насилия, оставили жизнь, похожую на звериную, и, обратив свои взоры к истине, стали более мирно строить свое общежитие» («Беглые рабы», 4). Какие бы петли и зигзаги ни совершала мысль Лукиана на пути познания, взгляды его неизменно обращались к атеизму, здоровому скептицизму и рационализму, называемому попросту «здравым смыслом». Напрасно порой с бездумной лихостью честят это почтенное понятие. Для греческого народного духа в нем — альфа и омега, принцип, который, наряду с творческой фантазией, позволил создать великую цивилизацию.

Если «большие» философские школы античности отразили главным образом идеологию имущих слоев, то кинизм стихийно и противоречиво, но все же определенно выразил думы и чаяния угнетенных низов. В начале новой эры появилось множество приверженцев этого учения — как искренних последователей, так и случайных попутчиков, а то и просто проходимцев, прихвативших атрибуты странствующих философов — котомку, суковатый посох и бороду. Идеи древнего радикального кинизма Антисфена и Диогена (признание природного равенства всех людей, прославление свободы, труда, осуждение власть имущих и роскоши, социальной несправедливости и т. п.) находили живой отклик у бедноты, неимущей «интеллигенции». Именно к ним обращались кинические проповедники, которых за вольнодумство и смелость преследовала карающая рука императорской власти (специальные указы против киников при Нероне, Веспасиане и Домициане).

Логикой самой жизни, своим собственным опытом выходца из покоренной римскими завоевателями провинции Лукиан был подведен к восприятию кинических идей. В обстановке эпигонства и разложения современной философии казалось, что только кинизм сохранил свои древние принципы. В наиболее плодотворный, так называемый «менипповский» период Лукиан в художественной форме, также восходящей к киникам, воплощает эти принципы, создав серию замечательных диалогов: «Менипп», «Икароменипп», «Зевс уличаемый», «Совет богов», «Пир», «Петух» и др. Киническим влиянием отмечены также «Разговоры богов», «Демонакт» и «Тимон». В ряде сочинений, объединенных образами мудрых скифов, мы вновь встречаемся с «наивным» киническим отрицанием, «остранением» общепринятых ценностей («Анахарсис», «Скиф», «Токсарид»). Киническая этика противопоставляла дружбу отношениям социального неравенства, освященным государственными институтами. В «Токсариде» десять небольших «новелл» воспевают примеры дружбы среди скифов и эллинов, снимающие привычную для классической древности антитезу «эллины — варвары».

Нет противоречия в том, что, восприняв кинические идеи и литературные формы, Лукиан безжалостно высмеивает всех примазавшихся попутчиков и шутов в маске кинических мудрецов («Киниск», «Продажа жизней», «Пир» и др.). Герой «Переправы» и «Зевса уличаемого» Киниск — собирательный образ подлинного киника, а сапожник Микилл, герой «Петуха» и других диалогов, — конкретное воплощение этических требований кинизма. Киническая похвала умеренной бедности, располагающей к мудрости, и поношение богачей содержатся в одном из лучших лукиановских диалогов «Сновидение, или Петух». Мысль о пагубной власти золота пронизывает диалоги «Менипп», «Переправа», «Харон».

В подземном царстве у Лукиана подвергаются переоценке, «перечеканке», как говорили киники, все расхожие ценности. В Аиде безобразного Терсита не отличить от красавца Нирея, нищего проходимца Ира — от мудрого феакийского царя Алкиноя. Все смешалось в преисподней: некогда могущественный царь Филипп Македонский чинит за гроши прогнившую обувь. Грозные владыки Ксеркс, Дарий, Поликрат теперь попрошайничают на перекрестках. Жестокой каре подвергаются в загробном мире, почти как у Данте, богачи, стяжатели, откупщики, льстецы, доносчики. «Лучшая жизнь и самая разумная — жизнь простых людей» («Менипп», 21) — вот конечный итог раздумий Лукиана из Самосаты.

Чрезвычайно важное место в творчестве Лукиана занимает критика религии, мистики и суеверий. Основной удар наносится по отживающим, но еще сильным языческим верованиям — олимпийским богам и восточным мистическим культам. «Зевс уличаемый», «Зевс трагический» и «Совет богов» опровергают обычные в древности аргументы в защиту существования богов — например, идею неотвратимости рока. Антропоморфность богов — главный объект насмешки в цикле небольших сценок, объединенных в «Разговоры богов» и «Морские разговоры». Изображая в «Икаромениппе» пирующих небожителей похожими на компанию подвыпивших мастеровых, Лукиан сбрасывает их с храмовых пьедесталов. Не внося в сюжеты и коллизии широкоизвестных мифов существенных изменений, он, иронически улыбаясь, наглядно показывает, что суета на Олимпе — лишь сколок с человеческого общества. Принципиальная несостоятельность религии и мифологии как священной истории демонстрируется на ее собственном материале. Классическая мифология как бы отрицает самое себя. Всемогущих олимпийцев Лукиан делает смешными, низведенными до обыденности, а «заставить улыбнуться над богом Аписом значит расстричь его из священного сана в простые быки», — замечает Герцен.

Убийственные нападки Лукиана на богов и культовые нелепости впервые возникли под влиянием кинизма, но в дальнейшем, когда в конце жизни сатирик обратился к Эпикуру, его атеизм получил еще более прочную базу в виде философского материализма и атомизма. Лукиан видел в Эпикуре единственного мудреца, познавшего истину и природу вещей («Александр», 25). Его «Основные положения» он считал «источником великих благ для тех, кто с ними встретится» (там же, 47).

*

Знаток античной литературы константинопольский патриарх Фотий (IX в.) завершает свою характеристику Лукиана следующими словами: «Все обращая в комедию и осмеяние, он никогда не высказывается о том, что обоготворяет». Еще раньше греческий софист IV века Евнапий не без раздражения отозвался о Лукиане: «…очень старался посмешить людей» («Жизнеописание философов и софистов», 454). Этот поверхностный взгляд на «Вольтера классической древности» как на беспринципного и лишенного идеалов остряка, с легкой руки Фотия и французского философа XVII века Пьера Бейля, кочует из книги в книгу вплоть до нашего времени. Страсти вокруг древнего вольнодумца все еще не утихают. Лукиан действительно сильнее в критике, в «срывании всех и всяческих масок», чем в утверждении, но у него была своя «золотая мечта» о справедливом общественном строе. Черты социальной утопии прослеживаются у Лукиана в изображении подземного царства, где все равны, где всем воздается по заслугам («Переправа», 15); в рассказах об идеальных кочевниках скифах, живущих в согласии с законами природы; в описании идеального государства Добродетели («Гермотим»); в образах «золотого века», когда все — рабы и свободные — были равны и жили по справедливости; наконец в «перевернутых» отношениях на празднике Кроний, где временно устанавливались порядки «золотого века» («Кроновы сочинения»). Однако утопия остается утопией: реальных возможностей ее осуществления Лукиан не видит, да их просто в то время не существовало. Можно было только мечтать.

Лукиан был прежде всего художником. Его интересовали литература, риторика, философия, искусство, религия, вопросы воспитания короче, вся идеология переживаемого им времени Критическое отношение ко всем проявлениям господствующей идеологии объективно носило политический характер, но иногда Лукиан и прямо говорит о социальных язвах, называя вещи своими именами. Свой век он считает «свинцовым», то есть худшим из когда-либо существовавших: «Честные люди находятся в пренебрежении и гибнут в бедности, болезнях и рабстве, а самые дурные и негодные, пользуясь почестями и богатством, господствуют над лучшими» («Зевс трагический», 19). Он считает «бессмысленнейшим» такой порядок, «когда одни богатеют без меры и живут в роскоши, а другие от голода погибают» («Кроновы письма», 19). Богачи должны добровольно уступить часть своего имущества беднякам: в ином случае этот передел они произведут сами, насильственно (там же, 31). Симптоматичное предостережение! Софист Элий Аристид захлебывается от восторга, создавая «Панегирик городу Риму», Лукиан включает в диалог «Нигрин» гневную «хулу городу Риму» и рисует столицу Римской империи как средоточие всяческих мерзостей и пороков.

К рабам Лукиан относился противоречиво: их бедственному положению сочувствовал, но героями своих произведений не делал, что, впрочем, имело основание в реальных условиях II века, когда рабы олицетворяли лишь разрушительные силы. Положительный герой лукиановской сатиры — честный бедняк, вроде сапожника Микилла. «Я один из многих, из гущи народа», — говорил о себе Лукиан («Апология», 15). К положительным героям можно отнести и личность самого автора, постоянно дающую о себе знать в тексте, — образ чуткого и просвещенного художника, ироничного и свободолюбивого, имевшего свой человеческий и эстетический идеал. Большая сатира никогда не бывает продиктована пустопорожним зубоскальством, злопыхательством или злорадством, в ее глубине всегда таится тоска по совершенству, брезжит свет надежды.

Лукиан не был склонен идеализировать прошлое. Настоящее ему не улыбалось — он с горечью живописал его распад.

Мысленно он в будущем, в лучших временах. Недаром так внятен его мужественный и, в конечном счете, оптимистический призыв творить для грядущего, не рассчитывая на сиюминутный успех: «Работай, имея в виду все будущее время, пиши лучше для последующих поколений и от них добивайся награды за свой труд» («Как следует писать историю», 61). Вот почему так близки и понятны нам сегодня лучшие создания лукиановского гения, донесшие через века живой голос угасающей античности.

И. Нахов