1. Говорят, милый Филон, что абдеритов еще в правление Лисимаха постигла вот какая болезнь: сначала все поголовно заболели в первый день месяца, началась сильная и упорная лихорадка; на седьмой день у одних пошла обильная кровь из носу, а у других выступил пот, тоже обильный, который прекратил лихорадку, но привел их умы в какое-то смехотворное состояние. Все абдериты помешались на трагедии и стали произносить ямбы и громко кричать, чаще же всего исполняли печальные места из Еврипидовой «Андромеды», чередуя их с декламацией речи Персея. Город полон был людьми, которые на седьмой день лихорадки стали трагиками.

Все они были бледны и худы и восклицали громким голосом:

Ты, царь богов и царь людей, Эрот…

и тому подобное. Это продолжалось долгое время, пока зима и наступивший сильный холод не прекратили их бреда. Виновником подобного случая был, как мне кажется, знаменитый в то время трагик Архелай, который среди лета, в сильную жару, так играл перед ними роль Андромеды, что от этого представления большинство пришло в лихорадочное состояние, а после прекращения болезни все помешались на трагедии. Андромеда долго оставалась в их памяти, а Персей вместе с Медузой носился в мыслях каждого.

2. Итак, сопоставляя, как говорится, одно с другим, можно сказать, что тогдашняя болезнь абдеритов постигла и теперь большинство образованных людей. Они, правда, не декламируют трагедий, — было бы меньшим безумием, если бы они помешались на чужих ямбах, и притом недурных, — но с тех пор, как начались теперешние события, война с варварами, поражение в Армении и постоянные победы, нет человека, который бы не писал истории, — больше того, все у нас стали Фукидидами, Геродотами и Ксенофонтами, так что, по-видимому, верно было сказано, что «война — мать всего», если одним движением произвела столько историков.

3. И вот, мой друг, наблюдая и слыша все это, я вспомнил слова синопского философа. Когда распространился слух, что Филипп приближается, на коринфян напал ужас, и все принялись за дело: кто готовил оружие, кто таскал камни, кто исправлял стену, кто укрепил на ней зубцы, каждый приносил какую-нибудь пользу. Диоген, видя это и не зная, за что бы взяться, так как никто совершенно не пользовался его услугами, подпоясал свое рубище и стал усерднейшим образом катать взад и вперед по Крании глиняный сосуд, в котором он тогда жил. На вопрос кого-то из знакомых: «Что это ты делаешь, Диоген?» — он отвечал: «Катаю мой глиняный сосуд, чтобы не казалось, будто я один бездельничаю, когда столько людей работает».

4. Вот и я, милый Филон, чтобы не молчать одному среди такого разнообразия голосов или чтобы не ходить взад и вперед, зевая, как статист в комедии, счел уместным по мере сил катать свой сосуд; не то чтобы я сам решил писать историю или описывать великие деяния, — я не так высокомерен, в этом отношении ты можешь за меня не бояться. Я знаю, как опасно катить сосуд вниз со скалы, тем более такой, как мой глиняный горшочек, — он совсем некрепко вылеплен. Как только ударится он о маленький камешек, мне придется собирать черепки. Я тебе расскажу, что я решил и как могу безопасно принять участие в войне, находясь сам вне обстрела. Я буду благоразумно держаться вдали от «этого дыма и волнения» и забот, с которыми сопряжено писание истории; вместо этого я предложу историкам небольшое наставление и несколько советов, чтобы и мне принять участие в их постройке; хоть на ней и не будет стоять моего имени, но все-таки концом пальца и я коснусь глины.

5. Правда, большинство думает, что не надо никаких наставлений в этом деле, так же как не надо уменья для того, чтобы ходить, смотреть или есть, и считает, что писать историю — дело совсем легкое, простое и доступное каждому, кто только может изложить все, что ему придет в голову. Но ты, конечно, и сам знаешь, мой друг, что это дело трудное и не такое, которое можно сделать с плеча; как и всякое другое дело в литературе, оно требует наибольшей работы мысли, если желать, как говорит Фукидид, создать вечный памятник. Я знаю, что обращу немногих из историков, а некоторым покажусь даже докучливым, особенно тем, история которых уже окончена и издана. Если историки встретили похвалу со стороны слушателей, то просто безумно надеяться, будто они переделают или напишут заново что-либо из того, что раз получило утверждение и как бы покоится в царских чертогах. Однако не лишним будет обратиться с речью к ним, чтобы, если когда-либо возникнет новая война, у кельтов с гетами или у индов с бактрийцами, — ведь с нами уж, конечно, никто не решится воевать после того, как все покорены, — историки могли бы лучше строить свое здание, пользуясь установленным образцом, если, конечно, он покажется им правильным; если же нет, пусть они мерят той же меркой, как теперь; врач не будет очень огорчен, если все абдериты станут добровольно декламировать «Андромеду».

6. Так как всякие советы преследуют двойную задачу: учат одно выбирать, а другого избегать, — скажем сначала, чего должен избегать пишущий историю и от чего прежде всего должен освободиться, а затем — что он должен желать, чтобы не уклониться от прямого и кратчайшего пути. Как ему следует начать и в каком порядке расположить события, как он во всем должен соблюдать меру, о чем умалчивать и на чем останавливаться, а о чем лучше упомянуть лишь вскользь, и как все это изложить и связать одно с другим, — обо всем этом и о подобных вещах после. А теперь скажем о недостатках, которые присущи плохим историкам. Те погрешности, которые свойственны всякой прозе, — погрешности в языке, в плане, в мыслях, происходящие вообще от недостатка техники, — было бы слишком долго перечислять, и это не относится к нашей задаче.

7. А относительно того, чем грешат историки, ты, вероятно, и сам, если будешь внимателен, заметишь то же, в чем мне часто приходилось убеждаться, когда я их слушал, — особенно если уши твои будут открыты для всех. А пока не мешает напомнить кое-что для примера из написанных уже таким образом историй. Прежде всего рассмотрим, как сильно они грешат в следующем: большинство историков, пренебрегая описанием событий, останавливается на восхвалениях начальников и полководцев, вознося своих до небес, а враждебных неумеренно унижая. При этом они забывают, что разграничивает и отделяет историю от похвального слова не узкая полоса, а как бы огромная стена, стоящая между ними, или, употребляя выражение музыкантов, они отстоят друг от друга на две октавы: хвалитель заботится только об одном, чтобы как можно выше превознести хвалимого и доставить ему удовольствие, хотя бы он мог достигнуть этой цели только путем лжи, — история же не выносит никакой даже случайной и незначительной лжи, подобно тому как, по словам врачей, дыхательное горло не выносит, чтобы в него что-нибудь попало.

8. Затем эти люди, по-видимому, не знают, что у поэзии и поэтических произведений одни задачи и свои особые законы, у истории — другие. Там — полная свобода, и единый закон — воля поэта, так как он преисполнен божества и находится во власти Муз. Ему нет запрета, если он захочет запрячь в колесницу крылатых коней или если взойдет на нее, чтобы нестись по водам или по вершинам колосьев. И когда у поэтов Зевс на одной цепи поднимает всю землю и море, — никто не боится, чтобы она не оборвалась и все, упав, не погибло. Если же они хотят прославить Агамемнона, то никто не запретит, чтобы он головой и глазами был подобен Зевсу, грудью — его брату Посейдону, станом — Аресу, и вообще чтобы сын Атрея и Аэропы был соединением частей всех богов, так как ни Зевс, ни Посейдон, ни Арес в отдельности не могут дать полного выражения его красоты. История же, если она будет применять подобную лесть, окажется не чем иным, как прозаической поэзией, так как она будет лишена ее звучности, а остальные выдумки, не скрашиваемые стихом, будут еще более бросаться в глаза. Да, это большой — вернее, огромный — недостаток, если кто не умеет отличать историю от поэзии и начнет вносить в историю принадлежащие поэзии украшения, мифы и похвальные речи и свойственные им преувеличения. Это все равно, как если бы кто-нибудь одного из лучших атлетов, точно выточенных из дуба, нарядил в пурпуровое платье, снабдил украшениями гетер и стал румянить и белить ему лицо; каким смешным, о Геракл, он сделал бы его, опозорив подобным нарядом!

9. Я не хочу этим сказать, чтобы нельзя было иногда и похвалить в истории, но похвала должна быть уместна, и в ней должна соблюдаться мера, чтобы она не была неприятна будущим читателям, как и вообще мерилом подобных вещей должно быть мнение будущих поколений, о чем я скажу немного позже. Те же, которые думают, что правильно делить историю надвое — на приятное и полезное, и вследствие этого вносят в нее также и похвальные речи, как нечто приятное и радующее всякого, — ты сам видишь, насколько они ошибаются. Во-первых, такие историки применяют неправильное деление: у истории одна задача и цель — полезное, которое может вытекать только из истины. Что же касается приятного, то, конечно, тем лучше, если и оно будет сопутствовать, как красота борцу, но если ее и не будет, все-таки ничто не помешает Никострату, сыну Исидота, считаться учеником Геракла, раз он благороден и сильнее всех своих противников, хотя бы он был и безобразен на вид и хотя бы с ним боролся красавец Алкей из Милета, как говорят, его любимец. Так и история: если в ней случайно окажется изящество, она привлечет к себе многих поклонников, но если даже в ней будет хорошо выполнена только ее собственная задача, то есть обнаружение истины, — ей нечего заботиться о красоте.

10. Заслуживает упоминания также то, что баснословные рассказы вовсе не являются украшением для истории, а похвалы являются вещью обоюдоострой, если, конечно, ты имеешь в виду не большую необразованную толпу, но людей, слушающих как строгие судьи, пожалуй, даже как сикофанты, от которых ничто не ускользнет, так как взор их острее Аргуса и они видят всеми частями тела; каждое слово они взвешивают, как менялы монету, и все поддельное сейчас же отбрасывают, а берут себе только подлинное, настоящее и чисто отчеканенное. Только с такими слушателями обязан считаться пишущий, а на всех остальных не должен обращать внимания, как бы они ни рассыпались в похвалах. Если же ты, пренебрегая первыми, будешь подслащивать историю баснями и похвалами и другого рода приманками, ты сделаешь ее подобной Гераклу, каким он был в Лидии: ведь ты, конечно, видел его где-нибудь на картине в рабстве у Омфалы, одетого в странную одежду; у Омфалы накинута на плечи львиная шкура, а в руке она держит палицу, точно она — Геракл; он же, в шафрановой и пурпуровой одежде, чешет шерсть, и Омфала бьет его сандалией. Неприятное зрелище представляет отстающая от тела, а не облегающая его одежда и принявшее женственные формы мужественное тело бога.

11. Толпа, может быть, будет хвалить тебя за это, но образованные люди, которыми ты пренебрегаешь, будут смеяться досыта, видя, как искусственно склеены в твоем труде разнородные и не соответствующие друг другу части; ведь всякой вещи свойственна особая красота, и если ее перенести на что-нибудь другое, она становится уродством. Уж я не говорю о том, что похвала приятна только тому, кого хвалят, остальным же она надоедает, особенно если в ней есть чрезмерные преувеличения, — а такой похвала бывает у большинства писателей, так как они ищут одобрения со стороны хвалимых и посвящают ей так много времени, что лесть становится всем очевидной. Такие люди не умеют поступать искусно и не затемняют своей лести, но, берясь за дело грубой рукой, смешивают все в одну кучу и рассказывают просто неправдоподобное.

12. Таким образом они не достигают даже того, к чему более всего стремятся; напротив, те, кого они хвалят, ненавидят их и справедливо отворачиваются от них, как от льстецов, особенно если это люди мужественного образа мыслей. Так поступил, например, Александр; когда Аристобул описал поединок его с Пором и прочел ему именно это место из своего сочинения, — он думал сделать приятное царю, выдумывая ему новые подвиги и сочиняя дела большие, чем действительные, — Александр взял книгу и бросил ее в воду (они в это время как раз плыли по реке Гидаспу) со словами: «И с тобой бы следовало сделать то же, Аристобул, за то, что ты за меня сражался и убивал слонов одним ударом». И понятно, что Александр должен был так рассердиться, раз он не потерпел самонадеянности архитектора, который обещал превратить Афон в его изображение и придать горе черты царя, но сейчас же узнал в этом человеке льстеца и уже не привлекал его более ни к каким работам.

13. Где же после этого приятность в подобных произведениях? Пожалуй, только совершенно безрассудный человек станет радоваться подобным похвалам, которые можно сейчас же изобличить. Так безобразные люди, и в особенности женщины, приказывают художникам писать их как можно более красивыми: они думают, что станут лучше оттого, что художник наложит больше краски и примешает много белил. Таково большинство историков: они заботятся каждый о сегодняшнем дне и о пользе, которую они надеются извлечь из истории; их, по справедливости, надо ненавидеть, так как по отношению к современникам они — явные и неискусные льстецы, а перед будущими поколениями они своими преувеличениями делают подозрительными все свои исторические произведения. Если же кто-нибудь думает, что все-таки некоторая приятность должна быть введена в историю, то сколько есть истинно приятных вещей, заключающихся в красотах изложения, но большинство, пренебрегая этим, насильно вносит в свой труд совсем ему чуждое.

14. Я слышал не так давно в Ионии и чуть ли не вчера в Ахайе, как историки излагали эту самую войну. Постараюсь пересказать, насколько помню, и пусть, во имя Харит, никто не относится с недоверием к тому, что я буду говорить. В том, что все это правда, я бы охотно поклялся, если бы было прилично включать в сочинение клятву. Один из историков, например, начал с призыва Муз, прося богинь принять участие в его труде. Видишь, какое красивое начало, как оно к лицу истории и как оно подходит к этому виду литературы. Затем немного далее он сравнил нашего правителя с Ахиллом, а персидского царя — с Терситом, не зная, что Ахилл был лучше, так как убил Гектора, а не Терсита, и тем, что впереди него бежал храбрец,

но преследовал много славнейший. 469

Затем он вставил самовосхваление, доказывая, что он достоин описывать такие славные деяния. Описывая возвращение войска, он восхваляет и свою родину Милет, добавляя, что поступает лучше Гомера, который ничего не упомянул о своей родине. Затем к концу предисловия он определенно и ясно обещает наших превозносить, а с варварами воевать, насколько это будет в его силах. Начинает же он свою историю такими словами, в которых указывает вместе с тем и причину начала войны: «Нечестивейший и проклятый Вологез начал войну по следующей причине…»

15. Так пишет этот историк.

Другой — крайний последователь Фукидида, очень близко подошедший к своему образцу; он и начал так же, как тот, с собственного имени, избрав это начало, самое изящное из всех и отзывающее аттическим духом. Вот посмотри: «Креперей Кальпурниан Помпейуполит написал историю войны парфян и римлян, как они воевали друг с другом, начавши свой труд тотчас после ее возникновения». После такого начала стоит ли говорить об остальном, какую речь он произносит в Армении, состязаясь с коркирским оратором, или какую чуму он заставляет претерпеть жителей Нисибеи за то, что они не стали на сторону римлян, заимствуя все целиком у Фукидида, за исключением только Пелазгикона и Длинных стен, внутри которых жили тогда больные чумой. В остальном же чума так же началась в Эфиопии, затем перешла в Египет и в обширные владения персидского царя и там, к счастью, остановилась. Я оставил его хоронящим несчастных афинян в Нисибее, так как все равно отлично знал, что он будет говорить после моего ухода. Это — тоже одно из достаточно распространенных в наше время мнений, будто бы подражание Фукидиду состоит в том, чтобы, кое-что изменив, говорить то же самое, что он. Да, я еще чуть не забыл об одном: этот самый историк пишет названия многих из видов оружия и военных приспособлений так, как их называют римляне, а также такие сооружения, как ров, мост и многое другое. Подумай, как это возвышает историю и как достойно Фукидида, чтобы среди аттических слов встречались италийские, подобно пурпуровой полосе, украшающей тогу, и какой блеск это придает речи и вообще как это соответствует одно другому.

16. Третий составил в своем сочинении сухой перечень событий, вполне прозаический и низкого стиля, какой мог бы написать любой воин, записывая происшествия каждого дня, или какой-нибудь плотник или торговец, следующий за войском. Но этот автор по крайней мере был скромен, — из его труда сразу видно, кто он такой; при этом он сделал подготовительную работу для какого-нибудь другого, образованного человека, который сумеет взяться за написание настоящей истории. Я осуждаю его только за то, что он озаглавил свои книги следующим высокопарным образом, не соответствующим его сочинению: «Книги парфянских историй Каллиморфа, врача шестой когорты копьеносцев», и в каждой книге прописал номер. Кроме того он написал в высшей степени бессодержательное предисловие, в котором рассуждает таким образом: врачу свойственно писать истории, так как Асклепий — сын Аполлона, а Аполлон — предводитель Муз и родоначальник всякой образованности. При этом, начав писать на ионическом наречии, не знаю зачем, он вдруг переходит на общеэллинское; так, он говорит, например: «врачевание», «испытание», «колико», «болящий» и употребляет выражения, присущие обыденной речи, простонародному языку.

17. Если я должен упомянуть также о философе, то имя его пусть останется скрытым; об его образе мыслей и сочинении, которое я слышал недавно в Коринфе и которое превосходит все ожидания, я кое-что скажу. Уже в самом начале, в первом же периоде предисловия, спеша показать читателям образчик своей мудрости, он доказывает, что только философ способен писать историю. Затем немного далее следует новый силлогизм, потом опять новый, и таким образом все его предисловие состоит из разных фигур силлогизмов. Его лесть доходит до отвращения, похвалы тяжеловесны и очень грубы, хотя и не лишены логичности и даже состоят из умозаключений. Неприличными и недостойными длинной седой бороды философа показались мне и его слова в предисловии, что особым преимуществом нашего полководца является то, что описывать его деяния не считают ниже своего достоинства даже философы. Об этом, — если уж вообще у него явилась такая мысль, — надо было предоставить судить нам, а не самому высказывать это.

18. Нельзя обойтись без упоминания и того историка, который начал таким образом: «Я хочу повествовать о римлянах и персах», и немного далее: «Было суждено, чтобы персы потерпели поражение»; затем: «Осрой, которого эллины именуют Оксироем, начал войну», и так далее. Ты видишь, как он похож на второго из упомянутых мною историков, с тою только разницей, что тот воспроизводил Фукидида, а этот — Геродота.

19. Следующий, прославленный за свое красноречие, тоже похож на Фукидида или немного лучше его. Все города и все горы, равнины и реки он описывал так, чтобы они представлялись как можно яснее и ярче, как он думал, но пусть лучше бог обратит эти бедствия на головы врагов. В его описании было больше холода, чем в каспийском снегу или кельтском льду. Описание щита императора едва уместилось в целую книгу — тут и Горгона в середине щита, и ее глаза из лазури и белого олова и черни, и пояс, подобный радуге, и змеи, извивающиеся кольцами, как локоны. Но это все еще ничто в сравнении с тем, сколько тысяч строк потребовалось для описания штанов Вологеза и узды лошади, для качества волос Осроя, когда он переплывал Тигр, и того, в какую пещеру он бежал, и как плющ, мирт и лавр сплели свои ветви и совершенно скрыли его в своей тени. Суди сам, насколько это все входит в задачи истории: без этого бы из тамошних событий мы ничего не узнали.

20. Вследствие своего бессилия создать что-нибудь полезное или благодаря незнанию, что надо говорить, такие историки обращаются к подобным описаниям местностей и пещер, а когда они наталкиваются на крупные события, становятся похожими на разбогатевшего раба, только что получившего наследство от своего господина и не умеющего ни накинуть как следует плащ, ни порядочно есть: когда на столе птица, свинина и зайцы, он наедается вареными овощами или соленой рыбой так, что готов лопнуть. Историк, о котором я начал говорить, описывает также совершенно невероятные раны и небывалую смерть; например, кто-то, будучи ранен в большой палец ноги, сейчас же умирает, или стоило легату Приску закричать, как двадцать семь врагов упали в обморок. А относительно числа убитых он врал, противореча даже донесениям военачальников. Например, у Европа, по его словам, врагов погибло 370 206 человек, а римлян — только двое, и девять было ранено. Не знаю, как здравомыслящий человек может этому поверить.

21. Надо упомянуть еще об одном немаловажном обстоятельстве. Вследствие своего крайнего аттицизма и в стремлении к строгому и чистому языку он нашел нужным переделывать римские имена и переводить их на греческий язык. Так, Сатурнина она называет Кронием, Фронтона — Фронтидом, Титиана — Титанием и так далее, часто еще смешнее. Кроме того этот самый человек написал еще о кончине Севериана, будто все остальные заблуждаются, думая, что он умер от меча, на самом же деле он будто бы умер голодной смертью; такая смерть ему кажется наиболее легкой, но он, очевидно, не знает, что все его страдания продолжались не более трех дней, а воздерживающиеся от пищи в большинстве случаев живут до семи дней, так что остается предположить, что Осрой выжидал, пока Севериан не умрет от голода, и потому не наступал в продолжение недели.

22. А что сказать, мой милый Филон, о тех, которые употребляют в истории поэтические слова и говорят, например: «Двинулась осадная машина, и стена с шумом мощно пала на землю», и затем в другой части своей прекрасной истории: «Так Эдесса бряцала оружием, и все там оглашалось гулом и треском», или «Вождь был полон дум, как лучше всего подвести войско к стене». И среди этого вдруг вводит такие дешевые и простонародные, даже нищенские слова, как «Начальник лагеря написал господину», или: «Солдаты стали покупать съестное», или: «Они уже выкупались и занялись собою», и т. п. Таким образом его работа напоминает трагического актера, у которого одна нога обута в котурн, а другая в сандалию.

23. Вообще ты можешь встретить многих, которые пишут предисловия блестящим и высоким стилем и делают их излишне длинными, так что можно ожидать услышать после этого чудеса; главная же часть истории оказывается у них маленькой и невзрачной, так что сочинение их напоминает ребенка, например Эрота, в шутку надевшего огромную маску Геракла или Пана. Слушатели сейчас же кричат им: «Гора родила мышь». По-моему, надо поступать иначе: необходимо выдерживать все в одном тоне так, чтобы тело подходило к голове и чтобы не был шлем золотым, панцирь же сшитым из каких-то смешных лохмотьев или из кусков гнилой кожи, щит — из ивовых веток, а поножи — из свиной кожи. В таких историках, которые не задумались бы, пожалуй, приставить голову Родосского колосса к телу карлика, недостатка нет; другие, напротив, выводят безголовые тела и ссылаются при этом, как на своего союзника, на Ксенофонта, который начал так: «У Дария и Парисатиды было двое детей», и на многих других из старых историков. Но они не знают, что бывают предисловия, которых многие не замечают, хотя они по существу являются таковыми, как мы это и покажем в другом месте.

24. Эти погрешности в языке и, например, в общем построении еще можно терпеть, но если историки врут относительно местности и притом ошибаются не на парасанги, а на целые дневные переходы, то как это назвать? Один, например, так легкомысленно отнесся к делу, что, не видя никогда сирийцев и, как говорится, даже в цирюльнях не слыша рассказов о подобных вещах, пишет о Европе: «Европ лежит в Месопотамии, в двух днях пути от Евфрата, и является колонией Эдессы». Но и этого ему было мало: и мой родной город Самосату этот благородный муж в той же книге, подняв с места вместе с акрополем и стенами, перенес в Месопотамию, так что обтекают город обе реки и чуть ли не касаются стен. И не смешно ли, что мне следовало бы теперь оправдываться перед тобой, милый Филон, и доказывать, что я не уроженец Парфии или Месопотамии, куда переселил меня этот удивительный историк.

25. Этот самый человек сообщает также вполне правдоподобный рассказ о Севериане, с клятвой, что он его слышал от кого-то из бежавших с этой битвы: будто Севериан не захотел лишить себя жизни при помощи меча или посредством яда и петли, но изобрел трагическую смерть и странную по той решимости, которая для нее требуется: у него были случайно очень большие стеклянные кубки из отличного стекла; когда Севериан окончательно решил умереть, он разбил самый большой из этих кубков и воспользовался осколком, чтобы лишить себя жизни, перерезав себе стеклом горло. Так он не нашел ни кинжала, ни какого — нибудь копья, чтобы умереть смертью, достойной мужчины и героя.

26. Затем, так как Фукидид написал надгробную речь в честь первых из павших в описываемую войну, он, наш историк, нашел нужным напутствовать Севериана в могилу; ведь все историки состязаются с Фукидидом, ни в чем не повинным в поражениях в Армении. Похоронив великолепным образом Севериана, он выводит на могилу какого-то центуриона Афрания Силона, соперника Перикла, который говорил так долго и такие вещи, что, клянусь Харитами, я плакал от смеха, особенно когда к концу речи оратор Афраний со слезами и болезненными воплями стал вспоминать щедрые пиры и попойки, а затем закончил речь как некий Аянт: выхватил меч и благородно, как и подобало Афранию, на глазах у всех убил себя на могиле, — и, действительно, клянусь Эниалием, он вполне заслужил смерть на том месте, где произнес такую речь.

Видя это, как он говорит, все присутствующие восхищались и восхваляли Афрания. Я же, осуждая его за то, что он вспоминал чуть ли не похлебки и посуду и плакал при мысли о кренделях, еще осудил его более за то, что он умер, не убив сначала и автора всей этой трагедии.

27. Я мог бы перечислить, мой друг, еще много других подобных историков, но, упомянув еще только некоторых, перейду ко второму обещанию — к советам, как можно написать историю лучше. Есть люди, которые крупные и достойные памяти события пропускают или только бегло упоминают о них, а вследствие неумения, недостатка вкуса и незнания, о чем надо говорить и о чем молчать, останавливаются на мелочах и долго и тщательно описывают их; они поступают так же, как если бы кто в Олимпии не смотрел на всю величественную и замечательную красоту изображения Зевса, не хвалил бы ее и не рассказывал бы о ней тем, кто ее не видел, а стал бы удивляться хорошей и тонкой отделке подножия и соразмерности основания и все это бы тщательно описывал.

28. Я, например, слышал, как один историк упомянул о битве при Европе менее чем в семи строках, но зато потратил двадцать или еще более того мер воды на пустой и не имеющий никакого отношения к делу рассказ о том, как какой-то всадник мавр, по имени Мавсак, блуждал по горам, ища воды, чтобы напиться, и встретил несколько сирийских земледельцев за завтраком. Сначала те испугались его, но затем, узнав, что он из их друзей, приняли его и угостили; оказалось, что один из них сам был в Мавритании, так как там служил в войске его брат.

Затем следуют длинные рассказы и отступления о том, как он охотился в Мавритании, где видел много слонов, пасущихся стадами, и как едва не был съеден львом, и каких больших рыб покупал в Цезарее. И вот наш удивительный историк, оставив ужасную резню при Европе, конные сражения и вынужденное перемирие, свою и вражескую стражу, до позднего вечера стоял и смотрел, как сириец Мальхион дешево покупал в Цезарее огромных рыб, и если бы не наступила ночь, он, вероятно, дождался бы, когда эти рыбы будут приготовлены, и пообедал бы с ним. Если бы он всего этого тщательно не записал в своей истории, мы оставались бы в неведении относительно очень важных вещей, и для римлян было бы нетерпимым ущербом, если бы мавр Мавсак, страдая от жажды, не нашел воды и вернулся бы в лагерь, не пообедав. А я, однако, умышленно упустил много еще более важного: что к ним пришла флейтистка из соседней деревни, и что они обменялись подарками, мавр подарил Мальхиону кинжал, а тот — Мавсаку пряжку, и еще многое другое, составляющее, очевидно, самую сущность битвы при Европе. Таким образом, по справедливости, можно сказать, что подобные люди не видят самой розы, но отлично усматривают шипы на ее стебле.

29. Другой историк, также довольно странный человек, не выходивший никогда ни на шаг из Коринфа, не бывший даже в Кенхреях, а не то чтобы в Сирии или Армении, начал такими словами, — они мне запомнились: «Ушам следует доверять менее, чем глазам, а потому я пишу, что видел, а не то, о чем слышал». А видел он все так хорошо, что считает парфянских змей, которые являются значками военных отрядов (если не ошибаюсь, один змей полагается на отряд в тысячу человек), огромными живыми змеями, происходящими из Персии, немного выше Иберии. Этих змей они, по его словам, привязывают к длинным палкам и держат высоко над головой, чтобы издалека нагонять страх, наступая, а затем, уже в сражении, отвязывают их и посылают на врагов. Очевидно, многие из наших были проглочены таким образом, а другие, обвитые змеями, задушены и раздавлены. А историк стоял и смотрел на это, конечно, в безопасном месте и с высокого дерева делал свои наблюдения; и он хорошо поступил, что не начал боя с этими животными, иначе у нас не было бы теперь такого удивительного историка и притом лично совершившего столько великих и славных подвигов в этой войне. Он даже часто подвергался опасности и был ранен под Сурой, очевидно с Крания, гуляя по берегу Лерны.

И все это наш историк читал перед коринфянами, которые отлично знали, что он даже на картине не видел никогда войны. Мало того, он не был знаком ни с оружием, ни с осадными машинами и не знал названий военных построений и отрядов; поэтому он и не придавал большого значения тому, что называл построение фалангой — флангом, а развернутое построение — боковым.

30. А один какой-то чудак все события, случившиеся с начала до конца войны в Армении, в Сирии, в Месопотамии, на Тигре и в Лидии, скомкал, уместив менее чем в пятьсот строк, и думает, что написал историю. Заглавие же поставил чуть ли не длиннее, чем все сочинение: «Антиохиана, победителя на священных играх Аполлона (вероятно, будучи ребенком, он победил в беге), изложение недавних деяний римлян в Армении, Месопотамии и Лидии».

31. Я слышал также историка, написавшего историю будущих событий: взятие в плен Вологеза и смерть Осроя, который будет брошен льву, а в особенности так страстно желаемый нами триумф. Очевидно, он владел даром пророчества, а кроме того ему хотелось дойти до конца своей работы. Он построил даже город в Месопотамии, величайший и красивейший в мире, и теперь обдумывает и колеблется, как его назвать: «Победным» ли в память победы, или «Городом Согласия», или «Городом Мира». Это еще не решено, и прекрасный город, полный болтовни и тупоумия историков, остается пока безымянным. Кроме того он обещал описать и предстоящие подвиги в Индии, и плавание вдоль берегов океана, и это не остается одними обещаниями: уже готово предисловие к индийской истории, и третий легион, галаты и небольшой отряд мавров, во главе с Кассием, уже перешли реку Инд. А что они там будут делать и каким образом выдержат нападение слонов, — об этом в скором времени этот удивительный историк сообщит нам из Музириды или из страны оксидраков.

32. Много подобных вещей болтают историки вследствие своего невежества, не видя нужного, а если бы и видели, не в состоянии были бы как следует рассказать; они изобретают и выдумывают, что только придет в голову, гордятся числом книг и особенно их заглавиями, которые также бывают забавными: «Такого-то, Побед над парфянами столько-то книг», или «Парфиды (явно наподобие Аттид) книга первая, вторая»; другой называет свое сочинение гораздо изысканнее, я это сам читал: «Деметрия из Сагаласса, победоносная война с парфянами».

Я привел все это не для того, чтобы выставить в смешном виде такие прекрасные исторические труды и позабавиться на их счет, но ради пользы: тот, кто избегнет этих и подобных ошибок, достигнет уже значительного успеха в хорошем написании; вернее, ему будет недоставать лишь немногого, если правильно говорится в диалектике, что из двух положений, между которыми нет среднего, уничтожение одного ведет за собой полное утверждение другого.

33. Кто-нибудь может сказать: теперь для тебя почва хорошо расчищена, все шипы уничтожены, терновник вырублен, чужие обломки унесены, и если были где-либо неровности — они сглажены; поэтому построй теперь что-нибудь и сам с целью доказать, что ты умеешь не только разрушать чужое, но и сам можешь придумать дельное, над чем никто, даже сам Мом, не будет в состоянии посмеяться.

34. Итак, я утверждаю, что тот, кто хочет хорошо написать историю, должен с самого начала обладать двумя основными достоинствами: государственным чутьем и уменьем излагать; первому нельзя научиться — оно является как бы даром природы; второе достигается в значительной степени упражнением, непрерывным трудом и подражанием древним. Ни то, ни другое не требует никакой теории и не нуждается в моих советах. И моя книжка не обещает сделать умными и проницательными тех, кто не обладает этими качествами от природы; она была бы очень драгоценной, вернее неоценимой, если бы способна была совершать переделки и превращения, например свинец обращать в золото или олово в серебро, или Конона — в Титорма, а Леотрофида — в Милона.

35. Но для чего же могут быть полезны теория и советы? Не для создания качеств, но для надлежащего пользования ими. Так, очевидно, Икк или Геродик, или Феон, или какой-нибудь другой учитель гимнастики, взяв себе в ученики Пердикку [если это действительно он, влюбившись в свою мачеху, совсем зачах, а не Антиох, сын Селевка, влюбившийся в известную Стратонику], — не станут обещать сделать его победителем на Олимпийских играх и соперником Феагена с Фасоса или Полидаманта из Скотуссы, но смогут лишь усовершенствовать при помощи теории хорошие природные задатки для гимнастики. Так и нам пусть будут чужды такие опасные обещания. Мы не утверждаем, что изобрели теорию того великого и трудного дела, не говорим каждому встречному, что сделаем из него историка, но обещаем только человеку умному от природы и хорошо упражнявшемуся в речи указать несколько верных путей, пользуясь которыми, — конечно, если они покажутся ему верными, — он скорее и легче достигнет цели.

36. Ты, конечно, не станешь утверждать, будто умный человек не нуждается в теории и обучении тому, чего он не знает. Если бы это было так, он мог бы, не учась, все-таки играть на лире или флейте и все умел бы делать; однако он этого не сделает, не учившись, но если кто-нибудь ему покажет, он легко научится и хорошо справится с работой.

37. Пусть и мне будет дан такой ученик — способный понимать и излагать свои мысли, проницательный, могущий справиться с порученным ему государственным делом, обладающий военными и государственными способностями, опытный в военном деле и, конечно, бывавший в лагере и видевший, как упражняются и строятся солдаты, знакомый с оружием и осадными сооружениями, знающий, что такое фланг и фронт и каковы задачи пеших отрядов и конницы, откуда и как следует развертываться и обходить противника, — словом, нам нужен не домосед и не человек, способный только верить рассказам.

38. Прежде же всего пусть суждения его будут свободны, и пусть он не боится никого и ни на что не надеется, иначе он будет похож на плохих судей, которые судят пристрастно и за деньги; и пусть ученик не боится изобразить Филиппа таким, каким он был при Олинфе — с глазом, выбитым стрелком Астером из Амфиполя; пусть не боится, что Александр будет недоволен, если без прикрас будет описано жестокое убийство Клита во время пира; хотя Клеон имеет такую силу в народном собрании и держит в своей власти ораторскую трибуну, — пусть он все-таки не побоится сказать, что он вредный и безумный человек, а страх перед целым городом афинян пусть не остановит его рассказать сицилийское поражение, взятие в плен Демосфена, смерть Никия и то, как они там страдали от жажды и какую воду пили и как большинство из них в это время было перебито. Он должен считать, что справедливо, что ни один здравомыслящий человек не поставит ему в упрек его описания несчастий и безумных поступков, согласного с действительностью. Ведь не он их виновник, он только повествователь. Так что, если афиняне терпят крушение — не автор их топит; если принуждены обратиться в бегство — не он их преследует, разве только, что он забыл помолиться, когда следовало. Если бы Фукидид мог исправить несчастия, умолчав или рассказав обратное, конечно, ему ничего не стоило бы одним легким движением тростника разрушить вражеское укрепление в Эпиполах, потопить триеру Гермократа и убить проклятого Гилиппа в то время, как он перерезал дороги валами и рвами, и, наконец, сиракузян отправить в каменоломни, а афинянам дать возможность обогнуть Сицилию и Италию согласно первоначальным надеждам Алкивиада. Но, я думаю, то, что совершилось, даже Клото не может уже восстановить или Атропос изменить.

39. Итак, единственное дело историка — рассказывать все так, как оно было. А этого он не может сделать, если боится Артаксеркса, будучи его врачом, или надеется получить в награду за похвалы, содержащиеся в его книге, пурпуровый кафтан, золотой панцирь, нисейскую лошадь. Но этого не сделает ни Ксенофонт, ни настоящий историк, ни Фукидид; напротив, если он лично и ненавидит кого-нибудь, — общий интерес будет ему ближе, и истину он поставит выше личной вражды и любимого человека не пощадит, если тот ошибается; это одно, как я сказал, является сущностью истории, и тот, кто собирается писать историю, должен служить только одной истине, а на все остальное не обращать внимания; вообще у него может быть только одно верное мерило: считаться не с теперешними слушателями, а с теми, кто впоследствии будет читать его книги.

40. Если же кто служит только текущему мгновению, его по справедливости можно причислить к шайке льстецов, которых история уже давно, с самого начала, отвергла так же, как гимнастика — косметику. И по этому поводу можно вспомнить слова Александра, который сказал: «Я хотел бы, Онесикрит, после смерти ненадолго воскреснуть, чтобы видеть, как люди тогда будут читать твою работу. Если они теперь ее хвалят и приветствуют, — не удивляйся: они думают, что это является как бы приманкой, на которую каждый из них поймает мое благоволение». Гомеру, хотя он и написал много мифического об Ахилле, некоторые склонны верить и приводят как доказательство истины тот важный довод, что поэт писал о нем после его смерти, а потому они не видят повода, почему бы Гомер стал сочинять.

41. Итак, да будет мой историк таков: бесстрашен, неподкупен, независим, друг свободного слова и истины, называющий, как говорит комический писатель, смокву смоквой, а корыто — корытом, не руководящийся ни в чем дружбой или враждой, не знающий пощады или жалости, ложного стыда или страха, справедливый судья, доброжелательный ко всем настолько, чтобы никому не давать больше, чем он того заслужил, чужестранец, пока он пишет свой труд, не имеющий родины, не знающий никакого закона, кроме самого себя, не имеющий над собой никакого владыки, не мечущийся во все стороны в зависимости от чужого мнения, но описывающий то, что есть на самом деле.

42. Поэтому Фукидид прекрасно возвел все эти качества в закон и определял по ним то, что является достоинством и пороком в историке. Видя сильнейшее восхищение Геродотом, книги которого даже носят имена Муз, Фукидид говорит, — то, что пишет он, является скорее памятником для вечности, нежели попыткой соревнования, приятной только для современности, он не останавливается на баснях, но оставляет в наследие будущим поколениям истину о событиях. Фукидид имеет в виду, по его словам, полезное и ту задачу, какую ставят истории здравомыслящие люди, а именно: если случится когда-либо снова что-нибудь сходное, быть в состоянии, смотря на то, что раньше написано, правильно отнестись к современности.

43. Пусть же явится историк с такими взглядами на свою задачу. Относительно же языка и способа изложения я скажу следующее: пусть историк приступает к работе, не отточив своего языка для этого страстного и едкого стиля, целиком состоящего из периодов, окруженного силлогизмами и вообще усвоившего себе все риторическое искусство, но пусть он будет настроен мягче. Суждение его пусть будет метко и богато мыслями, а язык ясен и достоин образованного человека, — таков, чтобы им можно было наиболее отчетливо выразить мысль.

44. Подобно тому, как для мыслей историка мы поставили целями свободу слова и истину, так для его изложения единственной и первой задачей является: ясно выразить и как можно нагляднее представить дело, не пользусь ни непонятными и неупотребительными словами, ни обыденными и простонародными, но такими, чтобы все понимали их, а образованные — хвалили. Изложение может быть украшено фигурами, а особенно такими, которые не носят на себе отпечатка искусственности и в такой степени, чтобы они не надоедали; благодаря им язык делается похож на хорошо приготовленное блюдо.

45. Мысли историка пусть не будут чужды поэзии, но соприкасаются с ней, поскольку благородна и возвышенна сама история, в особенности когда он имеет дело с военным строем, с битвами и морскими сражениями; историк нуждается тогда как бы в дуновении поэтического ветра, попутного для его корабля, который будет гордо нести его по гребням волн. Язык же историка все-таки пусть не возносится над землей; красота и величие предмета должны его возвышать и как можно более уподоблять себе, но он не должен искать необычных выражений и некстати вдохновляться, — иначе ему грозит большая опасность выйти из колеи и быть унесенным в безумной поэтической пляске. Таким образом надо повиноваться узде и быть сдержанным, помня: «высоко парить» и в речи представляет большую опасность. Лучше, когда мысли мчатся на коне, чтобы язык следовал за ними пешком, держась за седло и не отставая при беге.

46. И в распределении слов следует соблюдать соразмерность и середину, не быть чуждым ритма, не исключать его, так как это делает речь шероховатой, и не делать целиком ритмичной, как у поэтов; второе вызывает осуждение, первое неприятно для слуха.

47. Самый же состав изложения надо собирать не случайно, но трудолюбиво и тщательно обсуждая все по несколько раз; лучше всего брать только то, при чем сам присутствовал и что сам наблюдал. Если же это невозможно, то слушая тех, кто наиболее беспристрастно рассказывает и о ком можно предполагать, что он из любви или вражды ничего не умолчит и не прибавит к действительности. Здесь историку нужно особое чутье и дар сопоставлять, чтобы находить то, что наиболее заслуживает доверия.

48. После того, как историк соберет все или большую часть, пусть он сделает себе набросок, представляющий собой как бы остов, лишенный еще пока всякой красоты и вида; затем, приведя все в порядок, пусть позаботится о внешней привлекательности и украсит соответствующим языком, фигурами и ритмом.

49. Вообще историк должен быть похож в это время на гомеровского Зевса, который созерцает то землю всадников-фракийцев, то землю мизийцев: так и он должен видеть и изображать нам то события в нашем лагере, как они представляются ему, наблюдающему как бы с птичьего полета, то у персов, или и то и другое вместе, если происходит сражение. И во время самой битвы он должен смотреть не на одну какую-нибудь часть и не на одного определенного всадника или пехотинца, — если только это не Брасид, стремящийся вперед, и не Демосфен, препятствующий высадке, — но сначала на полководцев, и если они будут ободрять воинов, он должен и это слышать и заметить, как они построили свое войско и из каких соображений и в каких целях. Затем, когда все смешаются, взор должен охватывать все; историк должен взвешивать события, как на весах, и следовать за преследующими и за бегущими.

50. Всему автор должен знать меру, чтобы рассказ не надоел, чтобы он не был безвкусным или игривым; историк должен уметь с легкостью оборвать его, должен переходить с места на место, если происходят важные события, и снова возвращаться, если дело этого требует. Всюду автор должен поспевать и, насколько возможно, улавливать одновременные события и носиться из Армении в Мидию, а оттуда одним взмахом крыльев в Иберию, затем в Италию, чтобы нигде не упустить важного события.

51. Но прежде всего ум историка должен походить на зеркало, правдивое, блестящее и с точным центром; какими им воспринимаются образы вещей, такими они должны и отражаться, ничего не показывая искривленным или неправильно окрашенным, или в измененном виде. Задача историков не такова, как у ораторов; то, о чем надо говорить, должно быть рассказано так, как оно есть на самом деле. Ведь все это уже совершилось — надо только расположить все и изложить.

Таким образом историк должен обдумывать, не что сказать, но как сказать. Вообще надо считать, что историк должен походить на Фидия и Праксителя или Алкамена, или на кого-либо другого из художников, так как и они не создавали золота или серебра, или слоновой кости, или другого материала: он уже существовал и имелся налицо, добываемый элейцами и афинянями или аргосцами. Художники же только ваяли, пилили слоновую кость, обтачивали ее, склеивали и придавали соразмерный вид и украшали золотом. Искусство состояло в том, чтобы должным образом использовать материал. Такова приблизительно и задача историка: хорошо распределить события и возможно отчетливо их передать. Если кому-нибудь из слушателей покажется после этого, что он сам видит то, о чем говорится, и за это похвалит историка, тогда, значит, действительно труд Фидия историк хорошо выполнил и получил подобающую ему похвалу.

52. Когда уже все подготовлено, историк может начать иногда и без особого предисловия, если он не чувствует особой потребности подготовить к главной части; по существу у него и тогда будет предисловие, разъясняющее, что он будет говорить.

53. Если же историк пишет предисловие, в него должны входить две вещи, а не три, как у ораторов: не взывая к благосклонности слушателей, пусть он возбуждает в них только внимание и любознательность. Они будут внимательны, если автор укажет, что будет говорить о вещах важных или необходимых, или близких им, или полезных; а доступным и ясным он сделает дальнейшее изложение, указывая заранее причины и выдвигая главнейшие события.

54. Таковы были предисловия у лучших историков; так, Геродот заботится, чтобы время не изгладило великих и достойных удивления событий, свидетельствующих о победах эллинов и поражениях варваров. Фукидид также начинает писать, ожидая, что эта война будет великой и достопамятной и более значительной, чем все бывшие до тех пор, так как и бедствия во время нее были велики.

55. После предисловия, которое сообразно с предметом будет или распространенным, или сжатым, переход к изложению должен быть плавным и нерезким. Вся остальная часть истории является длинным изложением, поэтому она должна быть украшена свойственными изложению качествами, должна течь гладко и ровно, всегда одинаково, без скачков вверх и вниз; затем все оно должно отличаться ясностью, что достигается, с одной стороны, способом выражения, как я уже говорил, с другой стороны — соответственным распределением материала. Пусть историк все расчленит и округлит, а затем, лишь закончив одно, переходит к дальнейшему. При этом одно должно вытекать из другого и быть связано с ним, как связаны между собой звенья цепи; так чтобы изложение не разбилось и не получились отдельные рассказы — один рядом с другим, но чтобы всегда они не только внешним образом соприкасались, но были связаны друг с другом общностью и сливались на границах.

56. Прежде всего — полезная краткость, особенно если нет недостатка в сведениях, и этого надо достигать не столько сокращением числа слов, сколько данных. Я хочу этим сказать, что надо упоминать вскользь мелочи и менее важное и достаточно долго останавливаться на крупном, многое можно даже совсем пропустить. Ведь, когда ты угощаешь друзей и у тебя все приготовлено, не станешь ты среди пирогов, птиц, вепрей, зайцев, грудинки и всевозможных блюд подавать также соленую рыбу и вареные овощи, потому только, что и это приготовлено, — ты пренебрежешь этими дешевыми вещами.

57. Больше же всего надо проявлять сдержанность в отношении гор, стен или рек, чтобы не казалось, что ты, между прочим, хочешь выказать, и притом очень некстати, твое искусство в речи и, забывая об истории, занимаешься тем, что тебе ближе; слегка коснувшись этого, насколько это полезно для твоей цели и требуется ясностью изложения, возвращайся к основной задаче, избегая соблазна, который заключается в этих отступлениях. Ты видишь, что и вдохновенный Гомер поступал так же, несмотря на то что был поэт: он всколзь упоминает Тантала, Иксиона, Тития и других, а если бы это описывал Парфений или Евфорион, или Каллимах, как ты думаешь, сколько бы стихов понадобилось, чтобы довести воду до губ Тантала, или в скольких стихах он кружил бы Иксиона? Посмотри, как Фукидид, умеренно пользуясь этим литературным приемом, кратко описывает какую-нибудь машину или способ осады, или укрепление Эпипол, или сиракузскую гавань и сейчас же переходит к другому, хотя это близко относится к делу и полезно. Правда, в описании чумы он может показаться многоречивым, но всмотрись в суть дела, тогда ты увидишь его краткость: самый предмет своей важностью как бы задерживает его стремление вперед.

58. Если же понадобится, чтобы кто-нибудь произносил речь, — прежде всего необходимо, чтобы эта речь соответствовала данному лицу и близко касалась дела, а затем и тут надо стремиться к возможной ясности; впрочем, здесь тебе представится возможность проявить твое знакомство с ораторскими приемами и красноречие.

59. Похвала и хула должны быть крайне сдержанными, осторожными, чуждыми клеветы, снабженными доказательствами краткими, уместными, так как историк говорит не перед судом. Иначе тебя будут обвинять в том же, в чем обвиняют Феопомпа, который сварливо осуждал почти все и сделал из этого свое любимое занятие, так что он более судит, чем излагает события.

60. Если придется к слову, можно передать и миф, но не следует ему безусловно доверять, лучше не решать этого вопроса, чтобы каждый судил об этом, как захочет; таким образом ты, не склоняясь ни в ту, ни в другую сторону, будешь свободен от упреков.

61. В общем же помни следующее, — я это еще часто буду повторять… и не пиши, считаясь только с настоящим, чтобы современники тебя хвалили и почитали, но работай, имея в виду все будущее время, пиши лучше для последующих поколений и от них добивайся награды за свой труд, чтобы и о тебе говорили: «Это, действительно, был свободомыслящий человек и пропитанный искренностью; в нем не было ничего льстивого или рабского, и во всем, что он говорил, заключается правда». Это разумный человек поставит выше всех предметов стремлений, которые так недолговечны.

62. Посмотрите, как поступил книдский архитектор: построил величайшее и прекраснейшее сооружение — маяк на Фаросе, чтобы он на большое пространство светил мореплавателям и чтобы они благодаря этому не уклонялись в сторону Паретонии, — как говорят, очень опасного места, из которого нельзя спастись, если наткнуться на подводные камни. Итак, построив такое сооружение, строитель внутри на камнях написал собственное имя, а затем, покрыв его известью, написал поверх имя тогдашнего царя, предвидя, как это и случилось, что оно очень скоро упадет вместе со штукатуркой и обнаружится надпись: «Сострат, сын Дексифана, книдиец, богам-спасителям за здравие мореплавателей». Он считался не со своим временем, а с вечностью, пока будет стоять маяк — произведение его искусства.

63. Так надо писать и историю: правдиво, имея в виду то, чего можно ожидать от будущего, а не льстиво рада удовольствия современников. Вот тебе правило и мерило истинной истории; если им будут мерить, — хорошо: значит оно верно написано, если же нет, — все-таки и я катал «глиняный сосуд на Крании».