РАЗГОВОР В ПАЛЕ-РОЯЛЕ
Вчера в обеденный перерыв, только я стал спускаться со своего «Ганца», бежит Клава Сахарова — она в плановом секторе нашего грузового района в порту работает — и кричит еще издали:
— Белецкий! Белецкий!
Спрыгнул я на землю около огромных ящиков с надписью: «Индия. Бхилаи. Металлургический комбинат» — как раз их-то я и сгружал с железнодорожных платформ. Клава подлетает, запыхавшись:
— Слушай, Белецкий, тебе из бюро пропусков уже раз пять какая-то девушка звонила. Охрименко ее фамилия. Просила выйти к проходной. Говорит — очень срочно. Слушай, это не та, что драмкружком руководит?
Лена сидела у фонтанчика перед Управлением порта. Губы у нее дрожали.
— Антон, это ужасно. Ужасно… — Она всхлипнула.
— Что случилось? Ну, что ты, Лена, ну, что ты…
Абсолютно не знаю что делать, когда девушка плачет!
— Я… я поехала узнать, насчет билетов… Решила в отпуск в Закарпатье… И вдруг… — Она опять всхлипнула, вытащила платочек. — Давай уйдем отсюда куда-нибудь, на нас смотрят…
Вы знаете, что такое одесский Пале-Рояль? Это уютный скверик около Оперного театра. Он со всех сторон окружен домами, и там можно устроиться так, чтобы никто не мешал. Между прочим, когда-то это было любимое место всяких биржевиков, дельцов, коммерсантов и спекулянтов. До революции и при нэпе — мне Женька Шлейфер рассказывал. Теперь, конечно, ничего этого нет. Сидят и беседуют обыкновенные люди. Днем — главным образом пенсионеры.
Туда мы и пришли с Леной, в этот самый Пале-Рояль. Выбрали скамейку. И Лена принялась рассказывать…
Словно ящик сорвался с крана и стукнул меня по макушке! Но мне хотелось найти какое-нибудь обыкновенное объяснение.
— Слушай, а может, это просто жулик, и он украл у Павлика чемодан? А? — спросил я.
— Какое там! Павлик поставил чемодан и отошел в сторонку, словно никакого отношения к нему не имеет. Отошел и наблюдал. А как увидел, что этот тип взял чемодан, — так сразу повернул к выходу. Антон, это точно — он тайком передал чемодан. Прямо как в детективном фильме… Что делать, Антон?
— Надо с кем-нибудь посоветоваться.
— Может, с твоим батей?
Ну, правильно, как это я не сообразил сразу. Вот ведь действительно… Мой батя — именно тот, кто нам нужен.
ПАВЛИК СТАНОВИТСЯ ПРООБРАЗОМ…
Как же все это произошло? Нет, вы подумайте — жил, работал рядом с тобой парень, которого ты уважал… ну, и в общем, как бы это сказать, — считал примером… дружил с ним… И вдруг! Как это могло получиться?! Разве когда-нибудь бывает «вдруг» неизвестно отчего?.. Были, значит, какие-то причины… Что-то должно было привести его к этому, постепенно подготовить… А может, все это — просто-напросто дурацкое стечение обстоятельств?
Вот вы говорите — предчувствие. Не первый раз я о нем слышу. И даже читал — может, попадались вам статьи про телепатию, про парапсихологию и так далее? У меня никогда никаких предчувствий не случалось. И в тот день я тоже ничего особенного не ощущал. Не знаю, возможно, для этого нужна какая-то особая нервная система. Страшно чуткая, как какая-нибудь радарная установка. У меня такой нервной системы нет. Настроение у меня всегда ровное, никаких таких внутренних необъяснимых тревог не бывает. Почти всегда мне весело. Говорят, это от молодости и с течением времени пройдет. Но я, например, чувствую, что за последнее время здорово повзрослел. Даже внешне — по-моему, мне можно дать куда больше двадцати и я выгляжу не моложе Павлика Кольцова. Но что касается характера — то он у меня действительно веселый. Однажды диспут у нас в порту, точнее — на нашем районе порта, устроили на тему: «Каким будет молодой человек при коммунизме». Замсекретаря по пропаганде у нас в комсомольском бюро — Женя Шлейфер. Вообще-то его правильнее, конечно, называть Евгений Маркович, ведь он инженер и работает стивидором, — но все привыкли звать его Женей — еще с тех времен, когда он был грузчиком и без отрыва учился. Так вот Женя замечательно все организовал. Публики навалило со всего порта. На бюро решили, что вступительное слово должен делать я. Я-то, конечно, возражал, говорил, что лучше начинать Жене, поскольку он эрудит. И вообще мероприятие шло по плану сектора пропаганды, а не культсектора. Но Женя настоял: «Пусть, — говорит, — молодые активисты привыкают. Скоро им нас, стариков, сменять». Ну, бюро его поддержало. Подготовился я как следует. Несколько вечеров из библиотеки не вылезал. Выступал удачно, это после все говорили. Даже один раз сострил, в зале засмеялись. Женя Шлейфер потом одобрил: «Экспромт класса «А»!» Зато Кирилл Васильевич Резнюк — с юридического факультета (мы его пригласили как научного работника, чтобы он подвел итоги дискуссии), — не успел я на место сесть, на меня зашипел: «Нашел повод для шуточек, тоже мне Березин и Тимошенко! Ты же дал неверный настрой собранию!» Но я с Кириллом Васильевичем не согласился. По-моему, смеха нечего бояться. Даже на серьезных мероприятиях.
Между прочим, я очень удивился, когда Павлика на диспуте увидел. Он такие мероприятия игнорирует. Что с ним поделаешь? Несоюзная молодежь.
А тут вдруг сам заявился на диспут. И когда Кирилл Васильевич стал мне вполголоса разнос устраивать, резко его перебил: сухари, говорит, хороши только к чаю! Кирилл Васильевич аж взвился. На их перепалку стали оборачиваться. Смотрю, оратора-то очередного почти никто и не слушает, того и гляди диспут сорвется. Но тут Женя Шлейфер постучал карандашом по столу — он ведь председательствовал:
— Товарищи, товарищи, зачем же вы там свой автономный диспут устраиваете? Давайте уж с трибуны. Тем более, я слышу — ваша полемика вполне укладывается в тему. А что — нет? Будет ли чувство юмора при коммунизме…
Все захохотали, а Кирилл Васильевич надулся. Но что интересно — после этого полемика по-настоящему и разгорелась. Многие ведь готовились, тезисы составляли, а тут стали выступать безо всяких бумажек. И как здорово! Вы не поверите — Павлик тоже попросил слова. Он говорил спорно, но, честное слово, интересно! Знаете, что он заявил? «Вот, мол, мы тут дискутируем — каким будет молодой человек при коммунизме. А, по-моему, ставить вопрос так еще преждевременно. Надо было сформулировать тему иначе: каким не будет человек при коммунизме. И живые, дескать, примеры тут же в зале присутствуют. Ведь каждый третий — на пятьдесят процентов из пережитков проклятого прошлого состоит». Можете себе представить, какой концерт начался? Все кричат: докажи! клевета! Ты что, одного себя считаешь непогрешимым, да? «Ну, что вы, — отвечает Павлик, — лично у меня пережитков еще больше, наверное, процентов около шестидесяти, так ведь я, во-первых, не комсомолец, а во-вторых — это дополнительное доказательство, что я прав…»
Тут народ стал буквально рваться на трибуну. Одни начисто отрицали все утверждения Павлика. Другие говорили, что он прав, но не во всем. Третьи кричали: по существу верно, а по форме — издевательство. И каждый, конечно, сообщал, каким он лично представляет себе коммунистического человека. А Клава Сахарова из планового сектора сказала так:
— Тут вот Павлик Кольцов перечислял всякие наши отрицательные стороны. Но ведь, девочки! — Тут все засмеялись, потому что девочек в зале было подавляющее меньшинство, а Клава не смутилась: — Ведь можно совсем с другой стороны смотреть. У нас есть и очень хорошие качества. Человек в будущем будет такой хороший организатор, как Евгений Маркович, такой веселый, как Петя Любченко, спортсмен, как Илья Рыбаков, такой производственник, как сам Павлик Кольцов, такой красивый, как… извините, не знаю фамилии товарища из университета… — Все как грохнут, а Клава, представьте, как ни в чем не бывало продолжает: — Такой он будет способный к искусству, как Вера Слипченко, такой настоящий товарищ, как… — тут она почему-то запнулась, — как Антон Белецкий. — И сбежала с трибуны.
Тут Павлик похлопал меня по плечу:
— Не смущайся, Антон. Выше голову! Теперь мы с тобой не просто люди, а — прообразы!
Женя успокоил аудиторию и сказал:
— По-моему, Клава нарисовала очень неплохой коллективный портрет. Как, ребята?
И все зааплодировали.
А потом выступил Кирилл Васильевич. Он сказал, что диспут удался. Выступления всех товарищей ему, как научному работнику, готовящему диссертацию на морально-этическую тему, очень много дали.
Зал сначала слушал Кирилла Васильевича очень внимательно, но постепенно начался шумок, смешки, заскрипели стулья. Однако Кирилл Васильевич продолжал говорить все таким же тихим и ровным голосом. Он смотрел в свои листочки и все поправлял очки в очень широкой перламутровой оправе. Когда один листочек кончался, он аккуратно откладывал его в сторону, на уже использованные листочки, и начинал читать следующий. Я даже позавидовал его аккуратности, четкости и организованности в работе. Наверное, только так и можно двигать науку!
Под конец Кирилл Васильевич стал оценивать каждое отдельное выступление. Каждому отдельному выступлению он дал высокую оценку. Но особенно выдающимися, сказал он, были выступления товарищей Белецкого, Сахаровой и Кольцова. В углу, где сидели ребята с буксиров портофлота, громко засмеялись.
— Вы смеетесь, — сказал Кирилл Васильевич, — потому что вам они кажутся несхожими. Но это так представляется на поверхностный взгляд. — Тут Кирилл Васильевич снова поправил очки, словно именно они помогали ему глядеть не поверхностно, а в самую глубину. — При всей своей внешней несхожести, — продолжал он, — эти выступления роднит общая черта: творческая позитивная мысль.
И он должен признаться, что точки зрения товарищей Белецкого, Кольцова и Сахаровой лягут в основу новой главы его диссертации, которая в свою очередь ляжет в основу всей диссертации.
Кирилла Васильевича, когда он сходил с трибуны, проводили аплодисментами — всем было приятно, что выступления своих, знакомых ребят-портовиков, оказывается, представляют такой серьезный интерес для науки.
— Молодец все-таки Резнюк, — сказал я Павлику. — Сразу учел критику!
— Вот именно, — хмыкнул Павлик. — Сразу учел. От глагола «учуять».
ВЕЧЕР ВОСПОМИНАНИЙ
Но я здорово отвлекся. Так вот, о предчувствиях. Я теперь все время думаю: как же это мы проглядели, что делалось с Павликом? Может быть, потому, что характер у него, я вам скажу, — углы и шипы. Я иногда думаю: хорошо б в жизни, как в кино, увидел человека — и сразу ясно, положительный он или отрицательный, карьерист там, или консерватор, или даже жулик. Но так редко получается. Вот и Павлик — как его определить? Стивидором он только-только стал — окончил вечерний институт. А до того работал, как я, крановым. И работал замечательно — был лучшим крановым района, а может, и всего порта. А вот с руководством не в ладах, всегда бунтует. В конце месяца или квартала начинается обычная лихорадка, бригады грузчиков и механизаторов работают по две-три смены, — а Павлик категорически отказывается оставаться на сверхурочные. Сколько раз пытались его уговорить, на сознательность упирали, а он отвечал: «О сознательности вы мне не толкуйте. Я меньше ста тридцати процентов не даю. Пусть начальство свою работу хотя бы на сто процентов выполняет. А то планировать не умеют, ритмичность словно при сердечной недостаточности, а на мне хотят в рай въехать? Нечего на энтузиазме спекулировать. Руководить — это искусство и наука». Однажды начальник района ему сказал: «Заставим». Он прищурился: «Заставить работать сверхурочно не имеете права без моего согласия. По кодексу законов о труде».
Больше насчет сверхурочных с Павликом не заговаривали. Ну, вот и скажите — прав он или нет?
А однажды произошел такой случай. У нас на семьсот сорок третьем кране работает такой Кучеренко Николай Алексеевич. Как-то ему в первую смену заступать, а он пришел к начальнику района отпрашиваться: жена у него в больнице, а сынишку надо было к родителям в деревню на лето отвезти. Начальник ему отказал: дескать, сам знаешь, квартал кончается, заменить тебя некем. Тут и подвернулся Павлик — он зачем-то пришел в контору, а Кучеренко как раз от начальника вышел и кому-то пожаловался. Павлик услышал и говорит: ступай домой, я за тебя отработаю. Тот даже от удивления рот раскрыл — они и знакомы-то едва были, Николай Алексеевич недавно в порт поступил.
Положительный поступок, так ведь? Прямо хоть в «Комсомольскую правду», в очерк под названием «Человек — человеку…». А с другой стороны, он не хочет участвовать в общественной жизни. Никак! И в комсомол так и не вступил.
Его, конечно, здорово обидели, когда исключали из комсомола. Но он-то разве повел себя принципиально, как борец? Вместо того чтобы добиваться справедливости, взял и хлопнул дверью — ушел из школы.
И сколько ребята его потом, когда он уже юнгой был, а после юнги — крановым (это мне Женя Шлейфер рассказывал), — сколько его убеждали, что он не имеет морального права быть вне комсомола! Павлик уперся — и все тут. «Что я, — говорит, — хуже твоих комсомольцев работаю? Вот то-то… Пусть подтягиваются до меня…»
— Скажи на милость, — отвечал Женя Павлику, — какой герой-одиночка! «Не хуже комсомольцев работаю», — передразнил он его. — С сознанием у тебя дело швах. Блестяще доказываешь, что сознание отстает от бытия.
Женя здорово так умеет — вроде и в шутку, а на самом деле — еще как всерьез!
— Комсомол меня исключил, а теперь я не хочу. Поздно, — упрямо повторил Павлик.
— Комсомол его исключил! Один беспринципный карьерист все это устроил — а ты: «комсомол». Психология у тебя паршивого индивидуалиста образца досемнадцатого года.
В позапрошлом году мы переехали в новый дом на улице Перекопской дивизии. Батя получил отдельную двухкомнатную квартиру, и одну комнату решили отдать мне. «Ты уже взрослый, — сказала мама, — у тебя теперь своя жизнь».
Когда мы окончательно обосновались, я пригласил Женю и Павлика к себе. «Новоселье?» — спросил Павлик. «Да нет, — говорю, — никакого официального новоселья не будет. Батя в плаванье».
— А если я приду не один?
— Разве Лена уже приехала?
— Конечно. Каникулы ведь начались.
Лена тогда еще училась в Москве, а теперь уже играет в театре. Я, конечно, не специалист, но, по-моему, здорово играет. Правда, ей пока почему-то дают очень маленькие роли. Я на одном спектакле… погодите, забыл, как он называется… Ну, знаете, там девушка-разведчица, она в конце погибает, но выполняет задание… Вот, вот, «Барабанщица»! Так на этом вот спектакле я считал — за все время она произнесла семь слов. Вместе с предлогами.
Так вот. В тот день, перед самым приходом гостей, неожиданно вернулся батя. Прихожу я с работы, мама открывает мне дверь — и я сразу понимаю, что он дома: мама радостная, глаза блестят. Ну, совсем молодая!
Едва я успел пожать руку бате, помыться и переодеться, звонок.
— Хо-орош, нечего сказать! — сказал батя, встречая Павлика и Лену. — Виват, Павлушка! Ты у нас не был сто лет! Далеко добираться?
— Что вы, дядя Коля. Просто как-то закрутился, дядя Коля.
С моим батей Павлик всегда делается каким-то на себя непохожим, вроде становится мальчишкой.
— Закрутился? — Батя взглянул на Лену и вздохнул: — Д-да, и впрямь можно закрутиться… Ну, так что ж ты меня не представляешь? — И, легонько отодвинув Павлика, заслонившего Лену, поклонился ей.
— Извините, дядя Коля, — завякал Павлик. — Это Лена, моя… ну, в общем…
Батя подождал, пока Лена подаст ему руку, и бережно, но крепко ее пожал. Все как предписано в книге «За здоровый быт» в главе «О культуре поведения». Лихо это у него получилось!
— «Ну, в общем», — передразнил он Павлика. — Скажи прямо: невеста. Правильно, Лена?
И вы знаете — Лена ни капельки не смутилась:
— Правильно.
Вижу, очень Лена по вкусу пришлась моим старикам, уж я-то их знаю.
— Ну-с, молодые люди, прошу за стол, — пригласил батя и положил руку мне на плечо.
Рука у него тяжелая, большая, как и положено руке моряка. И сам батя — высокий, плечистый, загорелый, выглядел хоть куда. Зря только он переоделся в штатское. Ну, почему я — не в него, а в маму, маленький. Недавно у нас в портклубе показывали старый итальянский фильм «Девушки с площади Испании». Там есть один герой — небольшого роста, — он делает всякие упражнения, чтобы стать повыше. Я его очень хорошо понимаю!
Женя опоздал. Он вошел в комнату, когда мы все уже сидели за столом, и с виноватым видом сказал:
— Зовут меня Евгений, фамилия моя Шлейфер, и я в отчаянии, что первый раз явился к вам в дом — и так неточно…
Но мы все зашумели, что ничего, ничего, мол, садись, присоединяйся, будь как дома!
Мама торжественно поставила посредине стола три бутылки французского вина с шикарными этикетками — батя привез. Водки он в рот не берет. Честное слово. Не верите? Я сам понимаю, что это странно — моряк ведь. Но — факт.
— Надо же чем-нибудь выделяться, — поясняет батя, если об этом заходит разговор. — Благодаря этому меня все пароходство знает. И даже утверждают — весь Черноморский военный флот. Я, брат, феномен. Раритет. Вроде тигра-вегетарианца.
Он, конечно, смеется. То есть, что все Черное море его знает — это верно. Но вовсе по другой причине. Помните, как года три назад в Бискайском заливе загорелся французский лайнер «Виктуар»? А «Полковник Осипов» услышал «SOS» и бросился ему на выручку? Об этом все газеты писали, и наши, и заграничные. Мой батя тогда командовал нашими матросами, которые спасали пассажиров «Виктуара», вытаскивали их прямо из огня. Посыпались после этого бате телеграммы — чуть не со всего света. Спасенные и их семьи благодарили. А какой-то чудак-миллионер из Марселя предложил «мьсе Николя Белецки» немедленно принять под команду его личную яхту.
После ужина мы закурили, — то есть закурили батя и ребята, я-то не курю, — Женя попросил завести проигрыватель.
— Антон, найди что-нибудь душещипательное, что ли, — сказал он. — У тебя Вертинского нет? — И я принялся перебирать груду пластинок. Подошла Лена и стала помогать. Она нечаянно дотронулась до моей руки. Не знаю, как это произошло, — но только я выронил пластинку, она упала на пол и… не разбилась. Все засмеялись, а Женя сказал, что это какая-то особенная, отмеченная судьбой пластинка и нужно обязательно ее поставить первой. И Лена ее поставила. Странное совпадение, но это был именно Вертинский, «Юность мира». Эта песня совсем не похожа на другие песни Вертинского. Помните? «Сколько формул не найденных, сколько планет, для которых имен еще нет…»
И все притихли, и слушали эту песню… И потом никто не заикнулся о следующей, все молчали…
Молчание прервал батя.
— Черт знает! Словно нарочно! Какое-то наваждение. Ведь сегодня двадцать первое. Ровно двадцать три года назад был последний предвоенный вечер.
Все, словно по команде, почему-то посмотрели на часы. Я тоже.
— И, знаете, — продолжал батя, — я помню этот вечер во всех подробностях, словно это было вчера. А, Валя? — это он спросил маму. — Понимаете, ребята, мы с Валентиной Георгиевной побежали в загс сразу после ее последнего экзамена за десятилетку. Четырнадцатого июня тысяча девятьсот сорок первого года. Валя так и пришла в это грозное учреждение в пионерской форме — белый верх, темный низ — и в красном галстуке. Она была вожатой в отряде седьмого «В», и ей, видите ли, необходимо было сразу после загса поспеть на прощальный сбор. Я еле уговорил ее у входа в загс снять галстук. Решились мы на это мероприятие с законным браком тайком от Валиных родителей, потому что они спали и видели свою дочку студенткой московского — обязательно московского! — мединститута, а Валя спала и видела себя, во-первых, моей женой, а во-вторых, летчиком-истребителем. Правильно я излагаю, Валюта?
— В общих чертах! — весело согласилась мама, входя в комнату с кофейником.
— Ну вот. Родители Валентины Георгиевны взбеленились и заявили: знать вас не хотим. Раз так, мол, — живите как хотите. Но сумели выдержать характер всего неделю. И сменили гнев на милость. В этот самый сегодняшний день, двадцать первого июня, мы отправились в гости к дорогим теще и тестю. Остались ночевать. А утром нас разбудили взрывы… И все полетело кувырком… Я тогда на последний курс мореходки перевалил… А назавтра уже оказался на миноносце. Потом — в морской пехоте. Когда стало ясно, что Одессу придется оставить, — пошел проситься на подпольную работу. Валя с родителями была далеко в тылу — чуть не силой заставил ее уехать. И вот добрался я до одного большого начальника в НКВД. Звали его Марк Борисович Шлейфер. Я так понимаю, что это был ваш отец, Женя. Вы извините, я вас так запросто называю. Вот как в жизни случается: от Антона я много про вас слышал, и еще от одного товарища, но видимся мы впервые. А вашего отца хорошо помню: я еще фабзайцем был, он у нас на Октябрьском вечере с докладом выступал. Мы его вопросами засыпали, как узнали, что он в революции участвовал. Подружился он с нами. Часто бывал у нас в ФЗУ, уж запросто. Чуть не всех по именам и по характерам знал. Он всегда в такой серой гимнастерке ходил, габардиновой. Ну, а после фабзавуча я его больше не видел. Зато один мой корешок прямо-таки влюбился в Марка Борисовича. И тот взял его к себе в ГПУ. Вроде — учеником. Так и стал парень чекистом. Хороший парень! И сейчас мой закадычный дружок — Генка Рублев.
— Геннадий Сергеевич? — удивился Женя. — Так он же нас с матерью до сих пор опекает…
— Знаю, — кивнул батя. — Ну, вот, пробился я к Марку Борисовичу. Напомнил ему о старом знакомстве. Но дело не выгорело — не стали забирать меня с передовой. А потом все было очень нормально… Когда эвакуировали Одессу, я из морской пехоты попал в десантники, и забросили нас, рабов божьих, в немецкий тыл. Была такая известная партизанская бригада Старика. Гремела она на всю Белоруссию. Вот в ту-то громкую бригаду мы и попали. И оказался я в разведке, у капитана Кольцова. И стал его заместителем. Ну, а где собирается хотя бы два одессита — там уже весело. И на самом деле — веселая была у нас разведрота. Поэтому, наверное, — легче нам было, чем другим. Шутка была вроде как доппайком. Хотя, как понимаете, часто было не до шуток… Однажды пошли мы на задание в город. Один тип там был, на немцев работал. Ну, мы его прижали, и он согласился с нами встретиться. Дело у нас к нему было. Словом, ежели опустить подробности, нарвались мы с Федором и еще двумя ребятами на засаду. Не обошлось без шума. Когда уже словно бы удалось нам уйти, один фриц — мы думали, что он убит, — бахнул в Федора Ефимыча из парабеллума. Я в последнюю минуту успел его оттолкнуть. Пуля мне ногу и прошила… Пришлось товарищам меня по очереди на себе до базы тащить. Больше всех Федору досталось — он ведь здоровый был, твой батя, Павлик, несравнимо сильнее других. А с базы вскоре отправили меня на Большую землю. Полгода я в госпитале провалялся. Выздоровел — и снова к Кольцову через фронт — майором его застал, кавалером ордена Красного Знамени.
— Значит, тот прохвост, с которым вы договорились, все-таки вас предал? — спросил Женя.
Батя пожал плечами:
— Неизвестно. На следующий день немцы его повесили. За связь с партизанами. То ли он с нами честную игру вел, и его кто-то продал, то ли немцы на нем злость выместили за то, что мы благополучно ушли.
— Наверное, в подполье трудно уберечься от предательства. Вот и с моим отцом… Он имел большой опыт конспирации! И все-таки не разглядел подлеца. Вот бы кого отыскать!..
— А ты пробовал? — Павлик поднял голову и забрал у Лены руку. — Или все больше благими намерениями балуешься?
Я ожидал, что Женя ответит какими-нибудь язвительными словами, но он сказал просто:
— Пробовал. Нитей нет. Из отцовской группы уцелел всего один человек. Случайно. Я с ним разговаривал. У него, правда, есть подозрения, но проверить невозможно: субъект тот исчез бесследно. Видно, в Германию махнул.
Я не заметил, как Лена подошла к проигрывателю.
— Мальчики, — тихо сказала она, — может, потанцуем? Антон, пригласи меня. Ну, пожалуйста…
ПУТЬ НАВЕРХ
…Я пошел провожать Лену и Павлика. Женя остался — у них с батей быстро нашлись общие темы и разгорелся спор о новом методе перевозки кубинского сахара — навалом в танке, то есть в емкости танкера. Вечер был нежаркий, и, не сговариваясь, мы двинулись пешком. Шли молча, Лена посередине. Павлик как-то по-хозяйски обнял ее за плечи, и мне стало неловко — вроде я подсматриваю. Лена покосилась в мою сторону, легонько высвободилась и взяла нас обоих под руки — и Павлика, и меня.
Так, не торопясь, мы дошли до угла Деребасовской и Советской Армии. Тут Павлик остановился закурить — как раз возле шашлычной. Прикурил от своей шикарной зажигалки — я еще спросил, откуда у него такие заграничные штучки, а он опять усмехнулся, говорит: есть приятели-шахтеры.
— При чем тут шахтеры? — удивился я.
— Особые шахтеры: что угодно из-под земли достанут.
Иногда бывает у Павлика такой какой-то, знаете, тон…
— И чего ты с ними водишься? — вырвалось у меня.
Павлик закурил и потрепал меня по плечу. Я вообще-то не обидчивый, а тут чуть не обиделся — уж очень он свысока меня похлопал. И я сразу на другое разговор повернул. Смотрите, говорю, на каком историческом месте мы остановились: ведь в этой шашлычной знаменитый «Гамбринус» был! Это мне Женя рассказывал — он здорово историю Одессы знает, всякие знаменитые здания, памятные места и так далее. Его предки тут чуть не со времен Дюка жили. Ну, может, я и перехватил, но во всяком случае, Женин отец еще в царском подполье успел поработать. До революции.
— Понимаете, — говорю, — «Гамбринус»! Вполне возможно, я сейчас, попираю след ноги писателя Куприна…
Павлик искоса глянул на меня и снова улыбнулся. Но мягкой такой улыбкой, не по-обычному.
— Куприна? Чудак! Да тут за истекший исторический период городские власти полсотни раз асфальт на тротуаре меняли.
— Да я же не в буквальном смысле…
— Эх, Антошка! Романтик… Хочешь совет? Больше думай о сегодняшнем дне, чем об исторических сувенирах. Думай и осмысливай. След Куприна… — Он опять не по-товарищески похлопал меня по плечу. — А за сим, можешь нас не провожать… Всех благ. — Сделал ручкой, подхватил Лену и ушел.
Ну что за манера у человека! А ведь мы, можно сказать, старые друзья. Павлик, если хотите знать, оказал на меня большое влияние. Особенно в последние годы. В школе учился я так себе — на троечки-четверочки. Соотношение в пользу троечек. Получил аттестат — и в Киев, в институт ГВФ. Знаете, есть ребята, которые то и дело увлекаются какой-нибудь новой профессией: то он моряком решил стать, то уже сыщиком, то, смотришь, над самодельным телевизором колдует. Со мной ничего подобного не было. С юности я хотел быть конструктором самолетов — и точка. Больше никем. Но в институт ГВФ я с блеском завалился.
Отец был в плавании. Одноклассники разъехались кто куда держать вступительные. Надо отдать мне должное, ни в какой другой вуз поступать я не стал, как мама ни уговаривала идти в фармацевтический — там конкурс маленький и к тому же какой-то родич, седьмая вода на киселе отыскался. Никуда больше документы я не понес, а валялся целый день на диване и переживал. Тут-то однажды и заявился ко мне Павлик — мы еще на старой квартире жили, на Чичерина. Сам он уже три года как с буксира перешел в крановые — поступил в вечерний институт, а на судне ему было трудно учиться. Вошел, значит, Павлик и заявил:
— Судя по горизонтальному положению, ты пребываешь в состоянии мировой скорби. Отчего?
— Вступительные завалил, — отвечаю без особой бодрости.
— Ну и что?
— Как это «ну и что»?
— А так. Кроме, как в вузе, по-твоему, и жизни нет?
— Здорово живешь! — говорю. — А для чего же я десятилетку мучился кончал? Сам-то ты небось учишься в своем вечернем.
— А сколько я вкалывал до этого после десятилетки — это не в счет?
Павлик развил мне целую теорию: среднее образование должен получить каждый — для общего развития. А высшее — вовсе не обязательно.
— Расти над собой покуда самостоятельно. Все равно, у кого своего университета в голове нет, — ни Одесский государственный, ни Московский, ни даже институт гэвээф не помогут. Вот так-то, старик! Ты завалился на вступительных — это же превосходно!
— То есть как это «превосходно»?! — вяло возмутился я.
— А очень просто, — спокойненько заявляет Павлик, выбирает из вазы на столе самое большое яблоко и со смачным хрустом откусывает сразу половину. — На рынке брали? Почем?
— Черт его знает, — отвечаю я раздраженно. — Меня это очень мало интересует.
— Вот видишь, ты оторван от реальной жизненной почвы. Никогда, друг мой Антон, не следует пренебрегать конкретной экономикой…
Я даже зашипел от злости — таким гнусным и издевательским показался мне его тон. А он как ни в чем не бывало хладнокровно продолжал:
— И тем более — позволять слепому гневу поселяться в сердце своем. Что же касается столь любезного тебе высшего образования — то нынешняя ситуация открывает перед тобой блистательные перспективы. Ты получаешь возможность вкусить от вечнозеленого древа подлинной жизни вначале непосредственно, а не через столь неточный — скажем мягко — прибор, как вуз. В институт ты успеешь… еще пару раз сыпануться. Тише, тише, без эксцессов! А потом — поступишь. Возможно… Словом, иди к нам в порт. Быстренько освоишь кран, способностей у тебя хватит. Кстати, на кране будешь куда ближе к авиации, чем в постели. Все-таки высота…
Я подумал — и пошел. А в институт, тоже в вечерний, как Павлик, поступил в прошлом году. Теперь уже на второй курс перелез. И все-таки учиться и работать трудно. Да и подготовку получаешь не ту. Хочу переходить в нормальный, в дневной.
Ух, ты, как я в сторону отвлекся. Ведь стал рассказывать о том злосчастном дне, когда началось это самое дело… дело Павла Кольцова — даже не верится, что все правда! А я развел целое «лирическое отступление» — и про Павлика, и про Женю Шлейфера, и про отца, и про Лену… Впрочем, может, все это не зря, а то бы вы ничего не поняли, если бы не знали, кто есть кто… А теперь — про тот день.
СИСТЕМА СТАНИСЛАВСКОГО
Накануне наш драмколлектив — им руководит Лена — показывал премьеру «104 страницы про любовь». Замечательная пьеса!
Вечером я переоделся в новый костюм — отец привез из загранки. Сначала я хотел заехать за Павликом, но передумал. В последнее время он стал какой-то странный, замкнутый. Как-то отдалился от меня, что ли. Я в общем-то понимал, что он очень занят — готовится к защите диплома. Мы почти не встречались, пока он был в дипломном отпуске. Ну и Лена, ясное дело, занимала у него время. Я даже решил, что вот-вот получу приглашение на свадьбу. В общем, думал я, ему не до меня. Но оказалось, что он вовсе не все время тратил на занятия и на Лену. Несколько раз встречался мне Павлик со своим соседом — малоприятный парень такой у него в квартире живет, Степан, он в ансамбле народной песни и пляски на скрипке играет. Потом как-то встретил я их обоих еще с какими-то ребятами — те продавали какое-то барахло. У Павлика в последнее время появилось много разных импортных вещей — и не только тряпки. Он обзавелся японским транзистором, отличным американским фотоаппаратом, а свою «Яузу» сменил на западногерманский стереофонический «Грундиг» с четырьмя дорожками. Когда я спрашивал, откуда он достает такие классные штучки, он отшучивался и менял тему разговора. А однажды совсем поздним вечером они выскочили из такси с девчонками, я даже не успел Павлика окликнуть, как вся компания влетела в подъезд. Может, я не имел права, но только назавтра — мы столкнулись в порту — прямо, по-товарищески ему сказал: что это за фифы такие? А Лена?
У него сделалось каменное лицо, и он отрезал:
— Не твое дело. — И пошел к проходной.
После этого прошло немало времени, Павлик успел защитить диплом, получил назначение стивидором на наш район. Ему полагался отпуск, но он решил взять его попозже, осенью.
Отношения наши прежними не стали. Мне стало казаться, что Павлик меня избегает. Может, это мнительность, но было у меня такое чувство.
Вот почему я не стал за Павликом заезжать. Решил, что встретимся в портклубе.
…Спектакль получился великолепный. Играли ребята — ну, честное слово, не хуже профессионалов. Особенно Верка Слипченко и Петя Баранчук, главные герои. А вот Сережка Ломов — не тянул. Ну нет у человека дара — и все тут. Только что красавец — как звезда из какого-нибудь итальянского фильма. А хотел главную роль играть, еще обиделся, что Лена наотрез ему отказала.
Лена руководит нашим драмколлективом вот уже год — с тех пор как в театр поступила. И — это все говорят, и даже директор портклуба, — что она очень высококвалифицированный режиссер. Ведь что за кружок был у нас до нее? Три года на всех вечерах показывали «Предложение» А. П. Чехова. Многие наши ребята прямо наизусть всю пьесу выучили. Я ничего не говорю, Чехов, конечно, классик, но разве можно все время одно и то же! А Лена все перевернула. Прежде всего объявила запись в коллектив и прямо-таки экзамен желающим устроила. Сережку Ломова не хотела брать, он три раза бегал к ней, умолял. Выбрали пьесу и начали репетиции. Прямо как в театральном училище! Лена им теорию преподавала, они коллективно ходили на спектакли, а после их разбирали. В порткомфлоте профсоюза хотели, чтобы эти самые «104 страницы» показали на первомайском вечере. Но Лена заявила, что спектакль еще сырой и о показе не может быть и речи. И как ее ни уговаривали, она проявила себя как кремень.
И вот — премьера. В антракте я стал разыскивать Павлика, но его в портклубе не было. Я удивился — неужели он не пришел на премьеру? Решил спросить Лену, и только опустился занавес и грохнули аплодисменты, — рванул за кулисы.
Лена стояла у выхода на сцену и смотрела на артистов, которые раскланивались перед зрителями. Я хотел окликнуть ее, и вдруг меня охватила дурацкая робость. Смотрю на Лену и молчу. А она меня не замечает. Занавес закрылся и снова открылся. Задние ряды почти опустели — зрители сбились поближе к сцене, хлопают, шумят, на сцену полетели цветы. Кто-то крикнул:
— Охрименко!
И вот уже весь зал скандировал, дружно хлопая:
— О-хри-мен-ко! О-хри-мен-ко!
Но Лена не выходила. Она стояла, держась за какую-то веревку, свисавшую с потолка. Тут Сережка Ломов, стоявший впереди всех артистов с цветами в руках, — подобрал, собака, самый большой букет! — кинулся за кулисы, схватил Лену за руку и вытащил на авансцену. А руку ее так и не выпустил. Тут, как пишут в газетах, «аплодисменты перешли в овацию».
Потом председатель порткомфлота поздравлял артистов. Наконец занавес опустился в последний раз, и артисты всей гурьбой вместе с Леной пошли со сцены. Вот когда я пожалел, что у меня нет артистических способностей, даже самодеятельных.
Девчонки Лену обнимают, теребят: «Леночка, идемте с нами, у нас целый банкет приготовлен. Ведь такое событие!»
Лена смеется, но отрицательно крутит головой:
— Спасибо, девочки, спасибо, но сегодня не могу. Никак не могу. Поверьте. Очень важное дело…
Кружковцы ушли разгримировываться. И тут я наконец окликнул Лену.
— Здравствуй, — говорю, — Лена. — Мы тогда уже на «ты» были. — А где же Павлик?
У нее лицо стало, как выражаются в романах, непроницаемым.
— Он уехал отдыхать.
— Как так?
— Очень просто. Взял отпуск и уехал.
— А почему же он мне ни звука… И потом, неужто не мог подождать до спектакля?!
— Значит, не мог. — Лена сказала это почти враждебно.
— Какой-то он стал в последнее время… странный. Небось новые приятели больше про него знают.
— Ты тоже?.. — спросила Лена и осеклась. И опять враждебным, насмешливым тоном (твое, мол, какое дело?): — Ревнуешь?
— Что значит ревную? Я вроде не девица.
Лена вдруг подошла ближе, оглядела меня с ног до головы:
— Экий ты сегодня франт! — И без всякого перехода: — У меня есть к тебе один разговор… — Она словно поколебалась. — А, впрочем, ерунда! Знаешь что, Антон, давай заедем на минутку к Павлику, вдруг он не достал билет на пароход и сидит дома…
— Давай.
Лена сразу очень оживилась, схватила меня под руку и потащила на улицу, Но мне казалось, что она так же внезапно может разреветься или отчудить что-нибудь неожиданное. Какая-то неестественная была ее веселость. Мы взбежали по ступенькам спуска Ласточкина, мимо портретов передовиков порта, среди которых еще недавно красовался большой портрет Павлика (его сняли, когда случилась неприятность с погрузкой пшеницы на югославское судно и Павлика лишили премии и дали строгача), мимо киоска с конфетами и водой возле ворот Управления Черноморского пароходства…
У Павликова подъезда Лена остановилась.
— Антоша, сбегай, пожалуйста, сам. Позвони. Если никто не отворит, открой дверь монетой. Есть у тебя копейка? Или две? Если Павлика нет, взгляни: торчит в двери записка?
— Какая записка?
Она замялась:
— Ну… моя…
Вот оно что, значит, она сегодня уже была здесь.
Я слетал на второй этаж, открыл монетой дверь квартиры. Комната Павлика была заперта. В щели действительно белела свернутая бумажка.
— Ну и черт с ним! — бодро воскликнула Лена, когда я ей это сообщил.
Но, по-моему, бодрость была не настоящая.
Потом я проводил Лену. А на следующий день она вызвала меня с крана. И вечером приехала к нам домой…