В окнах дома Союза фронтовиков только в верхнем этаже уцелели стекла. В нижнем окна были забиты досками; сквозь щели сочился желтый, дымящийся в ночном тумане свет. У входа маячили часовые.

В низких комнатах Союза вдоль стен тянулись дощатые нары, над жестяными буржуйками змеились черные дымоходные трубы. Здесь пахло незатейливым солдатским варевом, горели развешанные по стенам керосиновые лампы, в коридорах, в комнатах, на лестницах толпились фронтовики в серых, обожженных у походных костров шинелях и мятых папахах, давно утративших свою первоначальную форму.

На втором этаже в одной из комнат располагался Совет Союза фронтовиков. В широком квадратном зале возле этой комнаты было особенно многолюдно. Ожидая распоряжений, фронтовики толклись у двери, дымили цигарками, переговаривались. В воздухе стоял сдержанный гул голосов.

Рябой солдат с короткой кавалерийской винтовкой на ремне говорил, жуя козью ножку:

– …Я, к примеру, три года в окопах отбыл и скажу тебе так: немец к концу войны не мечтал по России ходить. Думал только, как шкуру уберечь. А тут – на тебе: пришел и за горло берет. Справедливо это? А? Справедливо?

– Справедливости захотел? – насмешливо сказал другой фронтовик, бородатый, в нахлобученной до глаз папахе. – У немца одна справедливость: отломить кусок пожирней. Люди из деревень приходят, говорят, начисто немец хлеб сгреб. Скотину угоняет до последней телушки. Справедливость! Ищи ветра!..

Быстроглазый низкорослый фронтовичок, сидевший на корточках возле стены, заговорил привставая:

– Мужики-то чешутся! Раньше нос воротили: нам што! Земля нынче, слава богу, есть. То, мол, Киевской Раде треба, щоб нимцы бильшевиков прикончилы, а наша хата с краю, хай воны хоть головы друг дружке поотгрызают… А зараз, як старые паны до их земли объявились, другое говорят…

– Факт! – вздохнул бородатый. – Продали Украину буржуи, им революция вон где сидит. Народа боятся. Видал, немец заявление прислал, чтобы оружие сдавать? Не то – расстрел.

Вокруг зашумели:

– Добрый, видать!

– Как же, сейчас и понесем. Утречком он всю нашу оружию получит, будет доволен!

– Это точно!.. Жалиться не пойдет!..

А быстроглазый фронтовичок погладил ладонью темное винтовочное ложе:

– Ни-и, брат, мне ще вона самому згодится! Ва-ажные у ей будут дела!..

Стоя возле двери за спинами фронтовиков, к этим разговорам прислушивался паренек лет шестнадцати-семнадцати в старой гимназической шинели, из которой он уже изрядно вырос. По-юношески долговязый и угловатый, он привставал на носки и смотрел в лицо каждому говорившему серыми удивленными глазами. Над пухлым мальчишеским ртом его и на щеках возле ушей темнел пушок. Светлые волосы, курчавясь, выбивались из-под форменной фуражки и жестким чубом налезали на лоб. Видно было, что каждое слово фронтовиков, людей бывалых, полно для паренька особого значения…

Из комнаты Совета вышел один из его членов, Силин, человек рослый и очень широкий в плечах. На круглой стриженой голове волосы стояли ежиком. Под распахнутой шинелью на поясе висел наган.

Ему тотчас же придвинули табурет. Силин влез на него.

Когда установилась тишина, он заговорил ровным негромким басом, взмахивая зажатым в кулаке листом бумаги:

– Согласно общего постановления, а также Совета Союза фронтовиков, с утра будем выбивать немцев с нашего пролетарского Херсона!

Фронтовики возбужденно зашумели, придвинулись ближе. Силин поднял руку:

– Тихо! Митинги отменяются! Все! Поговорили! Договорились до немца!..

Послышались голоса:

– Правильно!

– Кончать надо говорильню!

– Пора делать дело!..

– Так, – продолжал Силин, – связь с рабочим классом у нас есть. Наше дело начать, они поддержат. Объявляется особое положение. Ежели какая-нибудь недисциплина, будем рассматривать как измену революции и пролетарскому классу, и по закону военного времени – налево без разговору! Понятно?

– Чего не понять!

– Правильно!

– Теперь слушать команду. Ротам Иваненко и Маренина идти к городской думе сейчас же и занять позицию. Так… Рота Линькова – к вокзалу. Остальные пойдут оцеплять город по берегу. Командирам указания есть… Общая картина будет такая. Начнут Маренин и Иваненко у думы. До них чтобы ни единого выстрела! А как они начнут, тогда всем действовать по сложившейся боевой обстановке. Ясно?.. Которым отрядам есть задание, выполнять! Остальным разойтись по своим местам и ждать приказов, какие поступят. Всё!..

Раздались слова команды;

– Становись!..

– Отряд Павлова, ко мне!..

Силин соскочил с табурета, поискал глазами, крикнул:

– Лешка!

Паренек в гимназической шинели подскочил к нему:

– Я тут!

– Вот тебе записка, отнесешь Виговскому на Забалку, в районный штаб, знаешь?

– Еще бы!

– Принесешь ответ. Пробирайся осторожно, на немцев не нарвись.

Лешка побежал к выходу.

Лешка Михалев, долговязый паренек в гимназической шинели, стал связным Силина совсем недавно, всего несколько часов назад.

Сначала, когда от своего закадычного друга Пантелея Дымова (в просторечии – Пантюшки), отец которого командовал рабочей дружиной на табачной фабрике Лермана, Лешка узнал о готовящемся восстании, он вместе с приятелем попытался пристроиться в дружину Пантюшкиного отца. Но ребят сразу постигла неудача. Пантюшкин отец даже разговаривать с ними не стал и велел убираться с глаз долой, пока греха не вышло. Пришлось уйти ни с чем.

Впрочем, Пантюшка надежды не терял.

– Ты как хочешь, Леш, а я останусь, – сказал он. – Сейчас пойду к бате и при всех скажу: что же ты сына до революции не допускаешь! Пусть попробует не взять, я его на весь город ославлю! Ты, Леш, не обижайся, я пойду, дело, сам понимаешь, какое…

Лешка понимал. Дело было не шуточное: революция! Это слово – «революция» – с детства ходило рядом с Лешкой…

Матери Лешка не знал: она умерла от родов. Самой значительной фигурой в его жизни был отец, работавший мастером на верфях Вадона. В Лешкином представлении он был образцом человека сильного, сурового и справедливого. В начале германской войны отца взяли на фронт, а когда грянула революция, стало известно, что он состоит в партии большевиков и находится в Петрограде, чем-то там командует…

Для Лешки это не было неожиданностью. С детства он знал, что отец – революционер. К отцу тайком ходили рабочие со всех херсонских предприятий. Случалось, что в их квартире подолгу жили незнакомые люди, о которых никому нельзя было рассказывать. Отец прятал их в тайнике, вырытом во дворе, под сараем. По ночам в чулане за кухней Николай Семенович (так звали отца) вел с ними долгие разговоры о царе, о заводчиках, о революции, и Лешка рано начал разбираться в таких вещах, о каких его сверстники и понятия не имели.

Иногда отец давал ему несложные поручения: сходить туда-то, найти такого-то человека, сказать такие-то слова. Слова были неожиданные и часто непонятные. Их надо было зазубривать, как стихи: «К Степану Петровичу приходили гости, хорошо выпили и разошлись, с чем пришли» или «Семен Васильевич поздравляет с христовым воскресеньем и просит прислать просфорочку»… Лешка с малолетства привык к тайне, к тому, что с людьми следует обходиться осторожно, а язык крепко держать на привязи. Он рос крепким, упрямым и неразговорчивым пареньком – немногословность вообще была семейным качеством Михалевых. Учился в гимназии, где чувствовал себя белой вороной среди обеспеченных сынков херсонских чиновников, адвокатов, торговцев и врачей с частной практикой.

Когда отец ушел на фронт, Лешка остался с сестрой Екатериной, существом безгласным и добрым. Их тетка Вера Порфирьевна, акушерка, выдала ее замуж за приказчика из магазина готового платья Павла Никодимыча Глущенко, человека «положительного и с будущим»: он копил деньги на собственное «дело» по продаже готового платья. Самодовольный, упитанный, с сытеньким брюшком и ранней плешью, он завел в доме свои порядки, «как в интеллигентных семьях». Лешка сразу и навсегда смертельно невзлюбил его. Каждая стычка с Глущенко слезами отливалась сестре, и Лешка научился отмалчиваться, не замечать зятя. Он еще больше ушел в себя. В глазах у него появился холодный пристальный блеск, точно в светлой, почти прозрачной их глубине мерцали крохотные чешуйки слюды. Екатерина, замечая этот блеск, вздыхала:

– Совсем ты, Леша, на папу стал похож, даже страшно до чего!

Лешка в письмах слезно просил отца взять его к себе в Питер, потому что он, Лешка, до последней капли крови за мировую революцию!. Отец отшучивался, велел ждать. Видно, представлял его таким же маленьким двенадцатилетним пацаном, каким оставил, уходя на германский фронт. Посмотрел бы он, в какого детину вымахал сейчас его сынок!..

В это время и появился Силин.

Он пришел однажды утром, когда Глущенко не было дома, и сразу, на пороге еще сказал:

– Ага, ты, должно, и есть сынок Николая? Узнаю, похож. Ну, здоров. Привет тебе привез от бати и письмо.

– Вы с ним служили, наверно? – спросил Лешка, с уважением глядя на фронтовую шинель и папаху гостя.

– Служил, – усмехнулся Силин. – Зимний мы с ним вместе брали, такая у нас была служба…

Лешка провел его в комнату, хотел напоить чаем. Силин от чая отказался. Не раздеваясь, присел к столу и стал рассказывать про отца:

– …Скоро его не ждите. Дела, брат, завариваются не шуточные. Воевать, видно, придется. Контра нашему брату, рабочему, Россию за здорово живешь не отдаст…

Он был разговорчив, как все бывшие фронтовики, после долгого отсутствия возвратившиеся в родные места.

– Николая метили назначить частью командовать, – говорил Силин, – он башковитый, батя твой. А меня, значит, сюда прислали…

– Кто послал?

– Кто… Партия послала. Большевистская партия, слышал про такую? Твой-то батя ведь большевик, ты это, брат, помни.

– А почему вас сюда, а отец там? – чуть не с обидой спросил Лешка.

– Каждому свое… Здесь дела много, там – еще больше. Люди всюду нужны…

Силин рассказал о себе. Родом он из-под Херсона. Воевал в Карпатах. Потом попал под полевой суд за большевистскую агитацию, ушел из-под расстрела, добрался до Питера и там встретился с Николаем Семеновичем, Лешкиным отцом. Рассказал, как брали Зимний дворец, как Ленина слушали на II съезде Советов.

В Херсоне Силин собирался работать в Союзе фронтовиков.

– Это тоже место ответственное, ты не думай! – сказал ой. – Фронтовик нынче неустойчивый. Его, которые за контрреволюцию, легко могут с дороги своротить. А надо, чтобы он свою линию знал, чтобы с нами шел, понял? Это, брат, тоже не пирожки печь! Тут надо тонко, с соображением. – Силин повертел возле головы короткими пальцами с желтыми пятнами от табака.

Уходя, он оказал:

– Так что вот, Алексей-друг, ежели чего понадобится, иди прямо ко мне, не сомневайся. Николай велел за тобой приглядывать.

Лешка хотел поведать ему про свое невеселое положение, но почему-то не сказал, постеснялся.

Потом он встречал Силина то на митинге, то просто в городе, на улице. Силин расспрашивал про житье-бытье и каждый раз напоминал, чтобы Лешка шел к нему, ежели чего. Лешка говорил: «Хорошо», но так ни разу и не обратился за помощью. Но вот, когда город начал готовиться к обороне, когда друг Пантюшка ушел с боем добывать у своего отца винтовку, Лешка уже не сомневался, что ему следует делать. Он отправился прямо в Союз фронтовиков, к Силину.

Первый раз за все время Силин встретил его неприветливо:

– Нашел когда прийти! Чего тебе?

– Возьмите меня к себе!., – нахохлившись от волнения, сказал Лешка.

– Это еще зачем?

– Как зачем! Что же мне сидеть с Глущенкой, как последнему буржую?

– А здесь что ты будешь делать?

– Ну вот! Что я, стрелять не умею.

– Ишь ты, воевать захотелось! – протянул Силин. – Шел бы лучше домой, парень.

– Не пойду! – твердо и отчаянно заявил Лешка. – Будь дома отец, так я бы уж давно… – Про отца Лешка сказал с умыслом: пусть вспомнит, чей он сын.

Силин, прищурясь, словно впервые видел, оглядел крепкую, не по годам рослую Лешкину фигуру. Прикинув что-то в уме, поколебавшись, он вдруг спросил:

– Не струсишь?

У Лешки отчаянно забилось сердце.

– Не… я не струшу!..

Силин пожал плечами:

– Ну, оставайся, коли так, будешь при мне для поручений…

Так Лешка стал связным.

Вскоре он уже носился по ночному затаившемуся Херсону, разносил по заводам записки Силина. Он побывал на Забалке, на верфях и всюду видел одно и то же: формировались отряды рабочих и, вооруженные чем попало – винтовками, охотничьими берданами, винчестерами и даже старыми шомпольными ружьями времен турецкой войны, – уходили в ночь, в темноту, на исходные рубежи предстоящего восстания. И было радостно чувствовать себя среди этих людей участником надвигавшихся событий.

Одно омрачало Лешкино существование: оружия у него не было, а попросить у Силина не представлялся случай…