По Песочной набережной идет Фуражкин задумчиво. Нева лежит темным куском, изредка поблескивая огненными змейками. Трудовой буксир, окольцованный автомобильными покрышками, выплясывает на волнах африканский танец. Вдалеке зеленеют острова, с роскошными резиденциями, алмазными фонтанчиками, гранитными ступенями к воде. Вода меняет цвет — то дождевое облако набежит с Ладоги, то снова заиграет бледное солнце на закате, то разверзнется за дивными отражениями черная глубина.

Фуражкин идет к Фуражкину.

«Жил-был человек, — грустит он. — Его звали Фуражкин. Жил он, радуясь своему негромкому счастью, своей незаметной неповторимости. Жил тихо, наслаждаясь единственной жизнью и единственным именем. Своего двойника видел только в зеркале — отраженным, небритым, косматым. И вот в одно прекрасное утро звонит некто и говорит: здравствуйте, я — Фуражкин, и вы — тоже Фуражкин. Какая неожиданность, правда?»

Стихи, сочиненные во время хождения по Песочной набережной

А там, где течет роковая река, Однажды двойник повстречал двойника. И вот двойника вопрошает двойник: «Почто ты живешь в Петербурге, старик? Живи в Волгограде, живи в Костроме, В Москве, если можешь и если в уме. Хорош Выдропужск и Урюпинск пригож. Почто ты, старик, в Петербурге живешь?» И тут двойнику отвечает двойник: «Я к этому городу с детства привык. Я с детства влюблен в идеал красоты, В симфонию камня и дерзкой мечты». И так говорили себе двойники, Идя, отражаясь в реке, вдоль реки. И вдруг перед ними разверзлась река, Жерлом поглотив двойника двойника.

Дом Художника изнутри напоминает древнеегипетский храм эпохи великого Джосера — вдоль нескончаемых стен алебастровые глыбы громоздятся могучими рядами. Статуи обернуты пленкою прозрачною, присыпанной пылью забвения, и перетянуты пожелтевшей бечевою, отчего кажутся исполинскими мумиями, забальзамированными еще жрецами Анубиса. Гипсовые лики удивительно похожи друг на друга.

«Здесь должны рождаться египетские мысли. Здесь должны ваяться сфинксы, высекаться скарабеи и петься солнечные гимны, — воображает Фуражкин. — Правда, здесь повсюду только монументы одного и того же фараона, еще почивающего в Ступенчатой пирамиде на Красной площади. Но мы много лет жили в Египте».

Фуражкин уже священнодействует над жаровней — на чугунной сковороде растапливает сало с нежными прожилками розовыми, обжаривает крупные кольца лука до цвета золотистого, нарезает ломтики сырого картофеля и высыпает на скворчащую сковороду. «Своя картошечка, деревенская, — причмокивает, — и сальце тоже свое, молодое».

Горячий, жирный запах струится к стекольчатому небу мастерской, обволакивает хрупкие статуэтки античных Афродит, оседает на львиной мордочке египетской статуи. «Жрец пластического искусства! Оракул монументальной пропаганды! — подтрунивает Фуражкин над Фуражкиным. — Ваши божественные изваяния, видать, привыкли к запаху жертвенных шкварок».

На антресолях, куда вьется крутая деревянная лестница, накрыт для пиршества стол — старый графин с надтреснутым горлышком, чашки китайской синевы, фарфоровые тарелки с зеленью, белое фаянсовое блюдо с яблоком. На полках пылятся самовары медные — этнографическая страсть Фуражкина.

«Этот, с поломанным краником, — показывает хозяин, — достался от бабки, а тот — нашел на свалке загородной. Я сувенирных самоваров, из нержавеющей стали, с электрическими спиралями, на дух не переношу. У меня здесь только подлинные самовары, пропахшие дымом Отечества. Настоящий чай мастерится на водах родниковых, на шишках сосновых, под свистящий парок, под белый ключ. В городе такой чай не сварганишь».

«У моего приятеля на кухне есть дымоходное отверстие для самовара, — ни с того, ни с сего говорит Фуражкин. — А самовара нет, выбросил».

«Ну и дурак! Гонял бы чаи да в ус не дул».