Три слова о войне

Лукин Евгений Валентинович

Капор Момо

Всеволодов Роман

Смерть? Это не больно! (рассказы о последней войне)

Момо Капор

 

 

На географической карте Европы границы Краины обозначены огненной линией. Эта линия освещает увядшие лица дипломатов, сидящих в Женеве за круглым столом.

Когда карту снимают, на стене остаются обгоревшие очертания Краины.

Огненная линия – линия жизни и смерти.

На ней человек получает самый важный урок в жизни – как преодолеть страх перед смертью.

Однажды я прошел мимо танка, на броне которого было написано: СМЕРТЬ? ЭТО НЕБОЛЬНО!

Считается, что перед самой смертью перед человеком моментально проносится картина всей его жизни, в какую-то долю секунды.

На линии огня люди молчаливы, редкие слова коротки, фразы скупы.

«Не бойся свиста пули, ведь ту, что убьет тебя, ты не услышишь…»

 

Йованин лес

В страшно далекий 1878 год, как раз во время Берлинского конгресса, старая колдунья из Баньяна на базаре в Билече предсказала моей бабе Иоване, которая тогда была еще четырнадцатилетней девчонкой, что она будет жить долго, куда дольше других родичей, и что помрет тогда, когда внуки ее превратятся в лес.

А еще она ей сказала, что будет она счастливой до тех пор, пока четверг не назовут пятницей!

Баба Иована, диковатая смуглая красавица из уважаемого дома Петковичей из Браного Дола над Моской, не поняла слов колдуньи, которая чертила палкой по белой пыли, но обрадовалась тому, что жить ей еще долго и что счастье не отвернется от нее до тех пор, пока четверг не станет пятницей (а это, разумеется, дело совершенно невозможное), и потому одарила старуху небольшим кругом козьего сыра и горстью орехов.

Тем же летом любилась она с моим дедом на летнем пастбище Живаня над Гацкой.

Лето было душным и долгим. Ночами они катались по высохшей траве и брызгались парным козьим молоком. Звезды были так близко, что их можно было схватить руками.

Яков и Иована венчались в 1879 году, только тогда, когда дед убедился в том, что бабка сможет рожать ему детей. Она родила семерых. Четверых сынов и трех дочерей.

Она пережила несколько войн и восстаний. Войны она переносила философски, приговаривая: «Если кто нам смог напакостить, того Бог накажет. А кто мог, да не смог, тому Бог в помочь!»

Дети и внуки разбежались по белу свету. Один из сынов добрался аж до Америки, где и закончил путь на рудниках Гера, штат Индиана.

Два внука, Милован и Обрад, которых она любила более прочих, остались при ней, в селе Мириловичи, распоследняя почтовая станция Билеча.

В мирные дни каждое лето скотину гнали на луга Поживни, которые веками принадлежали семье. На выпасах, на самой опушке молодого леса, были родники с холодной живой водой.

От села Мириловичи добираться туда приходилось полных два дня и одну ночь, сначала макадамовым шоссе, потом ночевали в Корытах, недалеко от самой глубокой, бездонной пропасти, из которой даже в самый солнечный день клубами поднимался мрак. Пропасть эта то и дело отзывалась криками тех, кто закончил жизнь в ее бездне, из нее вылетали нетопыри.

И все те годы баба Иована время от времени размышляла над предсказанием старой колдуньи, сделанном в 1878 году.

Предание говорит, что село Мириловичи основал князь Мирило в древние времена. Прозвали его так потому, что он замирял враждующие племена. Еще в седьмом веке его конные обозы с товаром добирались до самых дальних северных городов и до теплых южных морей.

Ратники, пастухи и отчасти философы, задиры и искатели приключений, люди из Мириловичей оставляли потомкам в наследство лишь страсть к путешествиям в дальние края. Но все-таки, на всякий случай, чтобы было куда вернуться и окопаться в своих скупых каменистых наделах, они оставляли на них самых спокойных своих братьев, чтобы очаг не угасал.

А еще с тех прадавних лет, начиная с князя Мирилы, и во времена Оттоманской империи и Австро-венгерской Монархии, Королевства Югославии и итальянской оккупации, известно было, что в Билече базарный день приходится на четверг. И только это неукоснительно соблюдалось в бурные, переменчивые времена. Никто никогда не говорил: «Ну что, пойдем в базарный день в Билеч?» – но только так: «Спустимся в четверг вниз?»

Страстно желая, чтобы народ навсегда забыл о прошлом, в 1945 коммунисты решили изменить мир, начиная с базарного дня.

В первое воскресенье после освобождения Билеча пьяный глашатай Хасан посреди главной улицы, ударяя изо всех сил в лоснящуюся кожу барабана, объявил хриплым голосом народу: «Слышь-послышь, честной народ, пришло от властей известие, что четверьг боле не четверьг, а теперя четверьг в пятницу, и всяк того держаться должон!»

В тот же день баба Иована получила депешу о том, что двух ее любимых внуков убили из засады и тела их теперь везут в дом.

С тех пор она ни разу не улыбнулась и не ходила ни на базар, ни на летние пастбища.

Молодой, но уже, по моде того времени, утомленный светской жизнью, однажды летом я пожелал отдохнуть в легендарных левадах своих предков.

Я застал в Мириловичах живую бабу Иовану. Молочная пелена закрыла ее левый глаз. Она сидела на каменном пороге и созерцала далекие синие горы.

Мы сидели рядом и крутили сигареты из отменного, тонко порезанного желтого табака.

Я даже и не пытался объяснить ей, чем занят в жизни, но она и без того чувствовала, что занятия эти странные, а сам я что-то вроде белой вороны в семейной стае. И все-таки она утешала меня: «Ну, пусть и в чужой своре свой пес будет!»

Внезапно она встрепенулась и пожелала отправиться на летнее пастбище. Захотелось, сказала она мне, еще раз напиться родниковой водички. Ей тогда было около ста лет.

Ее удивило, как это мы до Поживни добрались на машине за час, а она всю жизнь тратила на дорогу два полных дня да еще ночь…

Укрывшись травами, мы провели ночь на свежем воздухе, под звездами, а наутро, едва рассвело, она попросила меня отвести ее в лес на краю нашего выпаса.

Лес был похож на темно-зеленую мрачную крепостную стену. Он был полон росой, смолой и тьмой. Мы уходили в его глубину бесшумно, ноги наши утопали в траве и опавших листьях, мягко пружинивших под нашими стопами.

Не знаю, что это было за дерево, поскольку я родился в городе, на улице без единого растения, но было оно таким толстым, что человек вряд ли охватил бы ствол руками. Кора его была гладкая и серая, по ней стекали крупные смолистые слезы. Если всмотреться в нее, то можно было заметить на ней нечто неестественное – что-то вроде орнамента, или, точнее говоря, письмен. Кожа дерева в этих местах была изрыта и как бы окрашена.

Вдруг баба Иована остановила меня дрожащей рукой.

«Читай, – велела она мне, – читай!»

Тело ее сотрясалось, будто его охватил какой-то безумный внутренний ветер.

«Читай!»

Я произносил буквы, выступившие на дереве: МИЛОВАН 1932. ОБРАД 1933. МИЛОВАН 1935. ОБРАД 1938. МИЛОВАН 1940. ОБРАД 1940. МИЛОВАН ОБРАД МИЛОВАН ОБРАД МИЛОВАН ОБРАД 1941. МИЛОВАН МИЛОВАН МИЛОВАН ОБРАД ОБРАД ОБРАД МИЛОВАН…

Каждый пятый ствол был отмечен их именами, вырезанными в коре дерева детским ножом от скуки, когда они пасли овец, коров и коз, или так просто, чтобы оставить хоть какой-то след во времени. Когда они делали это, еще до того, как уйти на войну, лес был молодым, а стволы только набирали силу, но уже годились для того, чтобы оставить на них свои имена. Но лес все эти годы рос, рос и рос, и вместе с ним раздавались и их имена, до тех пор, пока их давно исчезнувший звук не наполнил своим эхом зеленоватый сумрак, сквозь который начинало пробиваться утреннее солнце.

Баба Иована коснулась кончиками пальцев шершавой поверхности имен своих внуков и раздавила ногой догоревшую сигарету.

После этого она уже не курила.

Длинная кривая палка колдуньи обозначила последней линией в белой пыли день ее смерти.

 

Ведьма

Стреляя, согласно приказу, по всему, что шевелится, два солдата ровно в полдень встретили на пыльной дороге сельскую ведьму.

По обеим сторонам дороги догорало подожженное село, сквозь которое только что прошла бронетанковая колонна.

За ней последовали поджигатели и грабители, а за ними – психопаты, каторжники и сумасшедшие, только что выпущенные с этой целью из тюрем и психиатрических больниц.

Вся в черных обносках, старуха походила на обгоревшую сороку.

Одна глазница у нее была пустой и белой, из нее изливался свет Млечного пути.

Это была самая знаменитая ведьма этих краев.

Она умела сращивать поломанные кости, привораживала неверных, разводила чары, помогала молодухам понести от любимого, снимала порчу, выливая в казан с холодной водой расплавленные свинцовые пули, которые, шипя, превращались в таинственные фигурки, по которым она читала будущее и угадывала смертный час.

Первый солдат поднял автомат, чтобы срезать ее, но старуха остановила его жестом костлявой руки, на которой, казалось, не было ни грамма мяса. Только кости и пергаментная, как у старой черепахи, кожа.

«Я старая баба… – сказала она надтреснутым голосом. – Девяносто мне уже. Мне бы еще годик-другой пожить!»

Первый солдат поднял ствол, который было опустил в землю.

«Послушайте, детки! – уставила она на них свою палку. – Тот, что убьет меня, не проживет и шести часов!»

«Пошла, старая!» – процедил первый солдат и, не вынимая изо рта сигаретки, выпустил в нее очередь.

Второй солдат начал палить по желтому псу, но тот скрылся от него в кустах.

Она упала на дорогу неслышно, как тень…

Пять часов шастали они по селу и окрестностям, убивая живность, овец, детей и стариков; ели и пили все, что находили, и тут на повороте дороги вновь появился желтый пес.

Солдаты принялись палить по нему, но он бежал, ловко уворачиваясь от них, к желтому дому, который каким-то чудом остался невредим, прикрытый густым кустарником.

Принадлежал он, видимо, зажиточному человеку, вернувшемуся из Европы с заработков.

Шесть белых колонн поддерживали помпезный портик, а на газоне стояли гипсовые карлики и фонари в облике грибов.

Первый солдат обошел дом и пробрался через черный ход в кухню.

Второй сквозь окно вломился в столовую.

Все было в идеальном порядке.

На кухонном столе лежала записка, а рядом с ней – десять бумажек по сто долларов каждая.

Не заглянув в записку, первый солдат собрал доллары и затолкал их в карман камуфляжной куртки.

Второй солдат, вошедший на кухню чуть позже, прочитал записку: «Этот дом – все, что у меня есть. Я работал на него всю свою жизнь. Возьмите тысячу долларов, только не поджигайте его».

Он догадался, что приятель забрал деньги. Тот как раз вытаскивал пиво из большого холодильника.

Прошло шесть часов с тех пор, как они встретили на дороге ведьму.

Он расстрелял его автоматной очередью в спину и нашел в кармане тысячу долларов.

Потом попробовал снять с руки покойника часы, которые ему давно нравились, но те разбились.

Стрелка остановилась без пяти минут шесть.

Он бросил в окно гранату и потопал по дороге.

Если бы он погиб, то некому было бы поведать эту историю.

Желтый пес на газоне зализывал простреленную лапу.

 

Обрад

Обрад Миличевич, родом из села Зверины в Герцеговине, где не произрастает ничего, кроме герцеговинцев, в 1922 году решил поступить в жандармы. Все испытания прошел успешно. Был он крепок, как дуб, умен, честен и храбр, отлично стрелял, бегал быстрее всех, ловко орудовал саблей и штыком, дальше всех бросал с плеча камень, не курил и не пил, и, к тому же, родом был, как известно, из хорошей семьи…

И вот, когда его приняли в жандармы, следовало подписать присягу, но он отказался это делать.

«Что это ты подписывать отказываешься?» – спросили его.

«Не умею, – ответил он. – Неграмотные мы».

«Как это, бедолага, ты что… и вправду неграмотный? А как же ты будешь писать рапорты и протоколы, если что случится?»

Так вот его, несмотря ни на что, не приняли в жандармы, и решил он с горя уехать в Америку, куда и направился на итальянском пароходе «Сан Джованни ди Мессина» из порта Котор, где какой-то дубровчанин по имени Бальтазар Гради, собирал герцеговинцев для работы на рудниках Бьюти Монтаны.

Как говорит пословица: «Герцеговина весь мир заселила, а все никак не разъедется».

После долгих скитаний Обрад, которому в присвоили новое имя О’Брайен, отыскивая местечко, похожее на родную Зверину, поселился на северо-западе штата Аризона, у границы Калифорнии, под горой Кроссмен. Жил он бедно, занимаясь тем же, чем и в Зверине – выращивал овец, продавая баранину ближайшем городке Хаваса-Сити. Штат Аризона выделил ему пятьдесят гектаров абсолютно неплодородной земли за символическую цену в пять долларов.

Однажды, когда он рыл в каменистой почве яму для сбора воды, точно такую же, какая у него была в Герцеговине (и в этих краях не было никакой другой воды, кроме дождевой), оттуда хлынула нефть. Так он моментально разбогател. Построил большой дом в колониальном стиле, а для утехи собственной души сложил совсем маленький домишко, каменный, совсем как тот, в котором родился, с очагом, потолочными балками и овечьими шкурами, на которых ночевал, видя во снах Зверину.

И вот пришло время его компании влиться в «Стандарт Ойл компани», которая прислала к нему из Феникса знаменитого адвоката, чтобы подписать договор. Но он отказался подписывать его!

«Почему вы не хотите подписывать бумаги?» – спросил его запаниковавший адвокат.

«Неграмотные мы», – ответил он.

«Мистер О’Брайен, – сказал адвокат, – вы один из самых богатых людей в Аризоне. Кем бы вы могли стать, если бы умели писать!»

«Жандармом в Зверине!» – ответил Обрад.

 

Диван

Провоевав год, мужчина возвращается домой.

Дом, правда, цел, но его будто обглодали – все повытаскивали, даже зеленые ставни, которыми он так гордился. Обходя дом, топча грязь, на которую медленно падал первый ноябрьский снег, он думал о стране, в которой родился…

Дед выстроил дом для его отца – разрушили в Первую мировую.

Отец строил дом для него – сгорел во Вторую.

Он построил дом на том же месте для своих детей – его ограбили в эту, последнюю. Семья разлетелась по всему белу свету. Вот и хорошо оно. Почти все, кто остался стеречь свои дома, погибли. Башка на плечах все же важнее.

Все, что копили поколения, оказалось в буквальном смысле на нем! Камуфляж, сапоги, оружие. На одном бедре висит пистолет с длинным стволом, на другом нож. Он поседел за минувший год.

Городок в долине среди гор переполнен беженцами со всей страны. Прекрасный парк вокруг разрушенной церкви вырублен, его ветви согревают людей и брошенных собак. Дома захватили бездомные. Словно страшный вихрь поднял и перемешал этих людей и дома так, что никто из них не может вернуться туда, где этот жуткий ветер зародился. В такой маленькой стране случились все ужасные чудеса мира.

Он видел людей без ушей и носов. Видел, как свиньи копаются рылами в утробах мертвецов. Видел желтого пса, распятого на кресте. Видел совершенно голого негра-муджахеддина, знаменитого палача, тащившего санки по чистому белому снегу. Видел живых минных тральщиков. Видел изнасилованных девочек и слышал крики людей, которых заживо поджаривали на вертелах, а гигантские репродукторы разносили по округе их мольбы и проклятия. Видел мальчика, у которого вырвали глаза и заставили его съесть их. Видел и тех, кто все это творил. Видел корчму, в которой два схваченных преступника работали подавальщиками. На стене было написано: «За каждого умышленно убитого официанта выставляется пиво!» Он шагал по святым ликам и псалтирям, смотрел, как минарет взлетает в небо, словно ракета, видел катящиеся по футбольному полю головы… Он видел все это, но не сошел с ума.

Он пришел погреться к ближайшему соседу. Там он увидел старые настенные часы из своей столовой. Сосед рассказал, что много чего из его имущества есть в других домах. Он же сумел спасти для него только часы.

И мужчина принялся обходить дома…

В одном его угостили ракией из хрустального сервиза, который его мать принесла в дом с приданым. «Забирайте, если это ваше», – сказала молодая женщина. «Нет, – ответил он. – Но все равно вам спасибо!»

В другом доме он посидел на своем обитом толстой материей стуле, в третьем, где для него испекли оладьи, узнал ковер из своей гостиной… И все предлагали ему забрать свои вещи, хотя сами были погорельцами, без дома и имущества, сами потеряли все, что наживали годами, но он ничего не брал. «Пусть вам послужит», – говорил он и уходил в другие дома, к другим несчастьям и бедам…

В последнем доме, что возле кладбища, поселился какой-то сухощавый вспыльчивый человечек с закрученными усиками, наверняка настоящий скандалист и задира. Как только его впустили в дом, мужчина сразу узнал свой диван – одну из тех старых конструкций, обтянутых темно-красной кожей с латунными гвоздиками, которые еще до той, предыдущей войны украшали провинциальные адвокатские кабинеты. Он знал в нем каждую складочку, теплый блеск кожи и все места, из которых когда-то давно выпали тонкие латунные проволочки… Сколько раз он леживал на нем после обеда, умостив голову на мягкий валик!

Он без приглашения уселся на свой диван, ощутив уверенную мягкую силу его пружин. Наконец он вернулся домой! Низкорослый забияка садиться не собирался. Крупная светловолосая женщина на всякий случай приобняла босоногого ребенка, продолжая свободной рукой мешать фасоль в горшке. В доме смердело мокрыми дровами и нищетой. В углу на пустых мешках лежала старуха и курила махорку.

«Это мой диван», – спокойно произнес мужчина.

«Нет, мой, вот те крест, – немедленно отреагировал задира, воинственно подбоченившись. – Я его купил, как честным людям и полагается!»

«У кого?»

«А почем мне знать? Кто только здесь не шляется и не торгует. Я за него овцу отдал!»

Мужчина повторил, что этот диван его, а низкорослый задира потребовал доказательств, которым он, естественно, не поверил, после чего накинулся на этих, с гор, из-за которых все это началось и из-за которых он потерял дом, хозяйство и много еще чего, да у него таких диванов с десяток было, еще и получше этого, а теперь вот, в конце концов, спит по чужим кроватям и остался совсем без ничего, хотя и сражался в эту войну, отстаивая право на жизнь, и все у него на родине знают про это. А теперь вот у него хотят и этот диван отобрать, за который он честь по чести овцу отдал. Только через его труп.

Старуха, привыкшая за долгую жизнь к бедам и несчастьям, молча глядела на них из своего угла, попыхивая самокруткой из газетной бумаги. Женщина с ребенком отступила в дальний угол.

Ополченец поднялся с дивана и встал лицом к лицу с задирой.

Как ни странно, в его глазах не было ненависти, но только светился ледяной страшный огонек, как у змеи, гипнотизирующей взглядом лягушку. Воцарилась тишина. Он вытащил нож, сверкающий и длинный, с зазубренным лезвием. Женщина ладонью подавила крик. Старуха молча созерцала эту картину черепашьими глазами.

Он взмахнул им перед побледневшим хозяином, и лезвие впилось в темную кожу дивана. Потом запустил руку в мягкую утробу и вытащил оттуда две толстых пачки зеленых американских долларов.

«Это что тебе, не доказательство?» – спросил он.

«Да, да, он взаправду ваш – пробормотал низкорослый забияка. – Забирайте, забирайте его! Мне чужого не надо…»

Ополченец вытащил из пачки бумажку и положил ее на скатерть.

«Купи малому ботинки, – сказал он, после чего добавил еще сто долларов, – А это старухе на табак».

Он направился к дверям.

«Что же вы его не забираете? – вприпрыжку понесся за ним хозяин. – Он ваш, забирайте его. Плевать я хотел на овцу…»

«Будь здоров», – произнес мужчина и исчез в снегопаде.

И тогда коротышка схватился за волосы и принялся биться головой об стол: «Ну я идиот, ну я болван! Кретин распоследний, – запричитал он. – Столько голодаем, и все это время я на таких деньгах валялся!»

 

Коридор

Как будто миру не хватало блокады, в кольцо которой нас зажали, он в последнее время нацелился и на коридор, на ту соломинку, сквозь которую дышат сербские районы.

Офицеры, ополченцы и народные трибуны избегают слова «коридор». Они считают, что коридор – это проход через территорию неприятеля, а это значение не отвечает дороге, проложенной по нашим землям. Не поленившись, отыскиваю значение этого слова в надежном «Словаре иностранных слов и выражений» Вука Караджича: «Коридор (итал. corridore). В политической географии: часть земли или линия, которая соединяет государство с морем».

Следовательно, в этом толковании нет даже намека на неприятельскую территорию.

Я много раз проходил по этому коридору с тех пор, как его открыли. Эта смертоносная дорога для меня – святой путь, по обочинам которого подстерегает смерть; он, похоже, символизирует нашу жизнь. Разве не с самого рождения мы непрестанно идем коридором между враждебными мирами, покушающимися на нас из засады? Между Востоком и Западом, между верой и неверием, между городом и селом, между католичеством и исламом, между любовью и презрением, между войной и миром, скукой благоденствия и кипящими страстями, все время между, между… Этого даже асфальт не смог выдержать: состарился и распылился еще до нас, тех, кто еще относительно благополучно переходит коридор с головой на плечах и с нерастраченной надеждой.

Скитаясь годами по горам и долам этой несчастной страны, открываю в именах заброшенных местечек, гор и долин проклятие, которого, наверное, нам никогда не избежать. В музыке топонимов скрыта тайна нашей невыносимой жизни: Зли до, Манита брда, Пияна брда, Морине, Нецвиече, Ядовно, Чемерно, Гладно поле, Смртичи, Звиерина…

Обудовац, Жабари, Лончари, Брчко – тридцать километров, на которые с завидной регулярностью падают или могут упасть снаряды. Никто без великой нужды или неотложного дела по коридору не передвигается.

Надрываются тяжелые грузовики, амортизаторы которых гнутся и лопаются под невыносимым грузом, вязнут телеги с запряженными в них некормлеными лошадьми, форсируют лужи величиной с добрый пруд цистерны с вооруженными контрабандистами (за ночь богатеют!); носятся джипы и лендроверы, набитые офицерами – это настоящая военная дорога, напоминающая Смоленскую из песни Окуджавы: «На дорогу Смоленскую, как твои глаза, две холодных звезды голубых глядят, глядят».

Не доезжая Обудоваца, встречаю похоронную процессию, извивающуюся словно черная змея в пыли. Женщины в черных платьях и платках, мужчины, в знак траура отпустившие щетинистые бороды, и свежий гроб, скрывающий внутри чье-то молодое тело.

В Лончарах – сумасшедшая, разыгравшаяся свадьба в колясках и фиакрах; разукрашены и кони, и сваты, пиликанье скрипок и истерический хохот гармоники. Разгоряченные люди и теплое пиво, которое нам насильно запихивают в машину. Улыбка невесты на ходу – ряд сверкающих белизной зубов и плети черных волос на лице…

Дело чести: отказаться от безопасного, но плохого макадамового шоссе, которое к тому же и длиннее, и выбрать другой путь, через Брезово поле, опасный, пристрелянный вражескими пулеметами, что прячутся на другом берегу Савы в темном кустарнике. По нему несутся с головокружительной скоростью, по воронкам и мелким шрамам, ощущая, как враг наблюдает за тобой сквозь прицел.

Эфир забит разговорами между воюющими сторонами, что ведутся по «моторолам». Проносясь между двумя линиями фронта на штабном лендровере «дефендер», ловим по радио обрывки разговоров одиноких бойцов с той и другой стороны линии ненависти.

«Ну че, може, кто поговорить хочет?» (щелк).

«Ну, я, вот он я, мать твою усташскую!» (щелк).

«Ну че ты, земеля, сразу и материшься…» (щелк).

«Ладно, не будем. Завести тебе музычку?» (щелк).

«А че у тебя есть, чадо?» (щелк).

«У меня все есть! Ты знай только заказывай!» (щелк).

«А «Болеро» у тебя е?» (щелк).

«Что это такое, придурок?» (щелк).

«Эх ты, дяревня! Равель такую музычку сочинил!» (щелк).

«Слушай, дядя! Может, я тебе нашу заведу?» (щелк).

«А давай, запускай!» (щелк).

Потрескивание и шум старой кассеты.

«И ты это музыкой называешь? Эх, ты, дяревня!» (щелк).

«Если не нравится, то вот это послушай…» (щелк).

«Орел вызывает Ястреба, Орел вызывает Ястреба, – вмешивается третий голос. – Ястреб, срочно отзовись!» (щелк).

«Эй, дядя, ты еще здесь?» (щелк).

«Здесь я, чадо, здесь…» (щелк).

Проносясь этой ночью рукавом коридора через Брезово поле, мы слышим звук, от которого леденеет спинной мозг, а некоторое время спустя слышим отделанный взрыв снаряда большого калибра. Мы несемся под ночной огненной дугой. Похоже, кто-то раздобыл огнемет.

(Щелк).

 

Европа

На совершенно голом, необозримом поле, окруженном по горизонту голубыми горами, похожими на мираж, возникает мотель «Европа». Среди пустых столов, словно заколдованные, стоят под пестрыми солнечными зонтиками официанты в галстуках-бабочках. Утомленный дорогой и жаждой, я мечтаю о бокале воды со льдом и двойном кофе, который приведет меня в чувство. Но увы мне!

В «Европе» нет ни воды, ни электричества. Если бы дело было только за Европой, то у нас не было бы даже воздуха. Она лишила бы нас его в соответствии с резолюцией № 666. Сдохли бы мы, как рыбы на песке. Европа бы, наконец, вздохнула с облегчением. Избавилась бы от самых последних живых людей на Старом континенте.

К счастью, скоро мы будем на Уне, на ней, на единственной…

Мы окунем головы в ее серебряные струи и долго, долго будем пить из этого источника жизни.

Прощай, Европа – мы едем дальше.

 

Уна

Несмотря на войну, словно не замечая ее, расцвел в Крайне миндаль.

Проносясь по коридору, изрытому снарядами, мимо сожженных сел и уцелевших домов с выбитыми окнами, которые с ужасом смотрели на то, что случилось с этими совсем еще недавно аккуратными строениями, я вспомнил старую, забытую теперь песню:

Ой, Краина, платье кровью залитое, Опять беда приключилася с тобою. Кровь льешь вечно, и никак ты ею не напьешься, И никак в ней не захлебнешься…

«Краина – единственная страна в мире, – сказал мне один ее коренной житель, – где люди вечером обуваются, а утром разуваются, и где никто без оружия из дома не выходит!»

Река Уна отделяет Республику Сербскую от Республики Сербская Краина. Весной 1993 я ступил в ее изумрудные воды! Никогда я не видел воды чище.

И так вот, стоя на камне, омываемом ее водами, припомнил я давние слова покойного Иовы Рашковича: «Если Уна разделит сербский народ на две части – мы ее выпьем!»

Я опустил голову в реку и свершил свою историческую долю великого труда. Остальные продолжат…

Впрочем, мне это далось легко: кто ужинает вином – завтракает водой!

 

Хорошо воспитанная страна

Краина – хорошо воспитанная страна.

В ней живет самый вежливый народ в Европе. На Кордуне, в Банин, в Лике или около Книна, каждый вам пожелает Бога в помощь, доброго дня и поинтересуется, как у вас дела.

Какое отличие от Белграда, в котором вы, не здороваясь, поднимаетесь в лифте с ближайшими соседями, испытывая мучительную немоту и ежась под взглядами, исполненными непонятной нетерпимости, зависти или равнодушия!

Пыльным макадамовым шоссе шагает старик с винтовкой на плече. Сбоку у него аккуратно приторочена плащ-палатка, сельская торба и топорик, которым он будет рубить ветки для шалашика и костерка. Сжав свою сиротскую ниву, он возвращается на фронт.

«Бог в помощь! Как вы, люди, как дела?»

Это «как вы» вовсе не праздная учтивость. Его действительно интересует, как дела у людей, которых он встречает в своем маленьком мире, ограниченном горами и смертельной враждой. Он вытаскивает кисет и угощает нас зеленоватым домашним табачком. Мне становится стыдно за пачку «Кента» в кармане.

«Как вы, дедушка?» – спрашиваем мы, а он, скручивая сигаретку, отвечает: «Потихоньку…»

И в этом его «потихоньку» есть некая тихая скромность живого существа, брошенного в пекло истории; в нем кроется и боязнь сглаза, зазнайства, хвастовства, которые могли бы накликать на него беду. «Потихоньку…»

«Как вы?» – спрашивает двенадцатилетний мальчишка, босоногий, в рваных штанах, старший из девяти детей работящей вдовы, что живет в срубе над селом Двор-на-Уне. Он серьезен и вежлив, потому что заменяет мертвого отца, он торжественно жмет каждому из нас руку на поляне с выжженной до земли травой.

«Как вы?» – протягивает обносившийся солдат руку полковнику в Войниче. Они земляки, односельчане. Впрочем, здесь никто никому честь не отдает. За два года войны я ни разу не видел, чтобы они построились во фрунт. «На первый-второй рассчитайсь!» – эта команда здесь неизвестна. А как, кстати, построить в две шеренги стариков, которые пришли сменить погибших сынов и безбородых юнцов? Это армия в процессе рождения, народная, немного гайдуцкая, отчасти семейная. Формальная воинская дисциплина, без которой, казалось, армия невозможна, здесь отсутствует. Но если вдруг раздается стрельба, они все тут, как один!

И одеты они кто как может: есть тут старые армейские гимнастерки, трофейные комбинезоны, камуфляжи, самые разные головные уборы – сербские шайкачи, береты, кепки, ушанки и краинские воротники с капюшоном… На ногах можно увидеть сапоги, опанки, американские высокие ботинки на шнурках, но также и спортивную обувь – от убогих резиновых тапочек до кроссовок «рибок» для профессиональных теннисистов и любителей бега трусцой.

«Если я встречаю пятерых одинаково одетых солдат, то сразу открываю огонь на поражение, – рассказывает мне майор в черной безрукавке. – Это уж точно не наши».

«Как вы?» – спрашивает бабушка Даница Обрадович в самой западной точке православного мира в Дивоселе, недалеко от Госпича. Она сидит у тяжелого пулемета «браунинг», замаскированного листьями, и беспомощно разводит руками, извиняясь за то, что ей нечем угостить нас, кроме воды. Повариха в отставке лет за семьдесят, в круглых старушечьих очках, в военной куртке, но в мягких домашних тапочках, она научила односельчан стрелять из пулемета и вести огонь из миномета. Ее позиция, вынесенная далеко вперед, находится совсем рядом с вражескими окопами, она практически не защищена с флангов, которыми часто, сквозь густой кустарник, пробираются группы диверсантов.

Почти каждую неделю она теряет двух-трех своих соратников. Этот прекрасный зеленый пейзаж пропах смертью. Возникает чувство, будто со всех сторон на тебя пялятся глаза убийц, и тебе никак не оборониться от них. Заросшие двухнедельной щетинистой бородой, люди бабушки Даницы разговаривают, не снимая пальца со спусковых крючков своих автоматов. Где только я не побывал, чего только не видывал, но, похоже, никогда не был так близко к смерти, как на передовых позициях у Дивосела, в местах, которые (о, сколько в том иронии!) называются Великий край!

«Пришлите хоть какую помощь, Христом Богом прошу! – заклинает нас старушка, которую куда легче вообразить у плиты, чем за «браунингом». – Пришлите добровольцев, армию, хоть кого-нибудь! Мы здесь долго не продержимся…»

Перебежав пристрелянную поляну, я спрашиваю бойца, кто противостоит им, там, по ту сторону садов и рощ.

«Эх, кто… – отвечает он. – Такая же голь и нищета, как мы здесь… Беднота, брат, но они ведь, как и мы, тоже здесь родились, и каждый камушек знают…»

Через двадцать дней после этой встречи Дивосело сровняли с землей, все его защитники погибли. После артиллерийской подготовки, которая продолжалась шестнадцать часов, хорватская армия под предводительством международных псов войны и наемников ворвалась в Дивосело и уничтожила все, что шевелилось. Солдаты Объединенных Наций не обнаружили ничего живого – ни кошки, ни собаки, ни овцы!

Бабушку Даницу зарезали прямо у ее пулемета системы «браунинг», после того как она расстреляла все патроны. Я представляю, как на низенькую, полненькую старушку с добродушными глазами из кустов наваливаются легионеры в черном с кинжалами в руках. Эта сцена преследует меня. Может быть, я сделал не все, что мог? Может быть, мне надо было встать посреди главной площади Белграда и кричать во весь голос, просить помощи для бабушки Даницы и ее людей?

На рынках Белграда я встречаю ее ровесниц, покупающих паприку для зимних заготовок и жалующихся на цены. Та же походка на измученных венами ногах, те же старческие пятна на руках, те же очки в тонких металлических оправах… У бабушки Даницы не было возможности делать заготовки на зиму – за своим пулеметом, а иногда и за минометом, она защищала золотое осеннее обилие белградских рынков и своих однолеток, полагающих, что в связи с подорожанием паприки уже наступил конец света.

Хорватия отпраздновала свою великую победу при Дивоселе над бандитами, сепаратистами и сербскими террористами. Участников наградили. Оркестры играли марши. Красивые дикторши с улыбками на лице описывали этот последний хорватский подвиг. В село Медак вернули голые трупы с перерезанными горлами и расколотыми черепами. Большинство тел сожгли. Хорватской общественности никто не объяснил, что вождем «бандитов, сепаратистов и террористов» была добродушная старушка, которая защищала свой дом, кошку и цыплят.

Одежду защитников спалили: она была слишком убогой, чтобы взять ее в качестве трофея. Солдаты Объединенных Наций не обнаружили ни одной личной вещи. Они плохо искали. В тенечке, где когда-то стоял «браунинг», в пожухлой траве остались очки бабушки Даницы (плюс три с половиной) с разбитым левым стеклом. В этих сломанных очках, в мелких осколках линзы, многократно умножается небо, которое все видит и все помнит.

 

Дворяне

Краина оделась в черное…

Нет здесь ни одного человека, не потерявшего кого-нибудь из близких.

Нигде я не видел столько женщин в черном, как во Дворе-на-Уне, первом освобожденном городе Краины. С глазами, покрасневшими от слез, с исстрадавшимися бледными лицами, они стоят в церкви, где идет служба памяти павших и во славу сербского войска.

Сюда в 1875 году прибыл из Швейцарии Петр Карагеоргиевич Первый, чтобы под именем Петра Мрконича поднять восстание против турок. Рассказывают, что через Двор-на-Уне его провезли тайно, в бочке из-под вина. Я живо представляю себе долгое путешествие от женевского кафе «Клемане», где любил сиживать король, до самого сердца мрачного букового леса, где по сей день у холодного родника находится постамент разрушенного памятника. Не зря граждан Двора-на-Уне зовут дворянами!

На стене кто-то написал: «НЕ ПЛАЧЬ – ЭТО КАЖДЫЙ МОЖЕТ!»

На краинском фронте, перебираясь с позиции на позицию, художник и писатель Драгош Калаич читает карманное издание Плутарха на итальянском.

В особо опасных местах он любит цитировать своего любимого французского писателя Леона Бло: «Гражданин – это свинья, которая желает умереть от старости».

 

Монастырь Крупа

Помню, это было еще до нынешней войны. В монастырской комнате для гостей игумен Павел сидит во главе длинного стола с тяжелой дубовой столешницей. Несколько отстраненный, блаженно задремывающий, этот старец с холеной белоснежной бородой и почти детской розовой кожей идеальный слушатель. Он никуда не ездит, и потому его интересуют все новости; поэтому он и любит гостей. За столом – доктор Иован Рашкович; он говорит мало и почти не прикасается к стакану с вином. Здесь и покойный режиссер Марио Фаньелли, уроженец небольшого рыбацкого городка Сан-Бенедетто дель Тронто у Пескары. Он так полюбил Краину, что решил остаток жизни провести в ней, в Ясенице на берегу Новиградского моря. Но, поскольку он родом с Адриатики, его все больше привлекает Буковица. «У этого пейзажа есть характер!» – говорит он с удивлением. Рядом с ним расположился легендарный доктор Пая Барбулович из Оброваца, маленький полный смуглый человек с живыми глазами и энергичными жестами, родом из Неготина. На площади в центре Оброваца ему принадлежит мрачный погреб, до отказа набитый огромными бочками с неготинским вином. По углам погреба, под свисающими с балок окороками, он хранит корни из Буковицы, которые притащил и доработал какой-то скульптор-примитивист, извлекая из них чудовищ и фантасмагорических существ, которых человек и без него смог бы увидеть после третьего литра красного. Он заботится о здоровье игумена, осматривает его и привозит необходимые лекарства.

В те далекие времена монастырь был беден, а игумен, отец Павел, слишком деликатен, чтобы принимать пожертвования.

Гости, вежливые люди, придумали, каким образом можно оставлять монастырю немного денег, чтобы это пожертвование не бросалось в глаза. Каждый раз после ужина они уговаривают отца Павла сыграть в картишки. Он пытается отказаться, но очень любит карты. Потом кто-нибудь предлагает сделать небольшие ставки, в результате чего игумен весьма неохотно, но все же соглашается. И все игроки, кроме него, обязательно проигрывают. А если кто-то слишком увлекается и начинает выигрывать, прочие пинают его ногами под столом до тех пор, пока он сам не опомнится.

Со страной можно познакомиться с помощью глаз, ног, прикосновений, но ее можно узнать и по ее особым вкусам.

Существуют люди с абсолютным слухом. Так вот доктор Пая – человек с абсолютным вкусом, особенно в том, что касается еды и выпивки.

Я слышу, как он ночью подходит к дому Фаньелли на берегу, и узнаю его по манере кричать и колотить в двери. Открываю двери, и мы трижды, как положено, лобызаемся. Доктор Пая принес бутылку «Шиваса». За его спиной послушник держит в руках посудину, в которой глухо позвякивает лед. Второй притащил только что испеченную козлятину, картошку, круг овечьего сыра и обязательную, величиной со щит, лепешку… Они опускают свой груз и исчезают в ночи, словно неслышные тени, распространяя аромат базилика.

Доктор Пая ест немного, так, пару кусочков, но он дирижирует трапезой. Ему знакомы все нюансы пищи, он знает утонченную разницу между животными и растениями в разных краях, время созревания и наилучший способ их приготовления, гастрономический распорядок подачи блюд за трапезой. Совсем как искушенный придворный дегустатор, он рассуждает о разнице между свиным, говяжьим и овечьим копчениями, принюхивается к невидимому дыму, на котором томилось мясо, и перечисляет названия самых затерянных сел, где вкуснее всего коптят, принимая во внимание силу костра и то, что в них жгут: начиная с корней виноградной лозы, граба и кончая сушеными ветвями тутового дерева. Картошка или брюссельская капуста, которые Доктор употреблял лично и которыми угощал друзей, должны были произрастать на расстоянии не менее километра от асфальтированных дорог, на которых машины испускали ядовитые газы. Казалось, что этот гений гастрономии лично знал родословную каждого тенека или цыпленка, который оказывался на столе перед его друзьями!

Вечно в дороге, будто ни одно место не могло его задержать надолго, Доктор носится по Крайне на своем джипе, напоминая бедуина. Принимает роды в селах, лечит змеиные укусы, утихомиривает шизофреников, забинтовывает раны, раздает лекарства, меряет давление и ни у кого не берет ни гроша. Время от времени, в те времена красной идеологии и террора, мы собирались в какой-нибудь горной корчме, составляли столы и, голова к голове, распевали старые сербские песни, так что казалось, будто волки, попавшие в капкан, воют на полный месяц. Сербствовали мы тайно, вполголоса. Дом доктора Паи в центре Оброваца всегда был открыт для любого прохожего. В замочной скважине его дверей я ни разу не видел ключа!

Такова и Краина – страна распахнутых дверей.

Пролетело с тех пор двадцать лет, и все больше моих друзей отправляется в мир иной. И все-таки я храню в старой записной книжке номера их телефонов. Они все еще продолжают жить в ней.

Теперь в Краину ездят не для того, чтобы насладиться вкусом ее благословенной пищи, но воевать. Нас не удивляют фрески и богатые ризницы в монастырях. Ризницы спрятаны в надежных местах, чтобы их не разграбили вражеские войска, что, словно стаи воронов, слетелись в наши края. В монастырь ходят на молитву перед уходом на линию фронта.

Рынок в Книне опустел и осиротел. За каменными прилавками молча стоят женщины в черном. Перед ними по две-три косицы чеснока или по жбану шалфейного меда. Они никому ничего не предлагают. Стоят с пустыми взглядами, вглядываясь по ту сторону жизни.

И все же куда больше, чем в иные времена, я начинаю понимать ценность этой земли, которую хотят отнять у нас. Только сейчас, когда мы можем навсегда потерять ее, мы поняли всю тяжесть проклятия эмиграции, горечь тех, кто покидал ее, отправляясь в далекие заморские страны в поисках благосостояния. Так что самый скромный обед доктора Паи Барбуловича, состоявший из протертой фасоли и кусочка отварной овечьей солонины, вкус которого мы до сих пор ощущаем на небе, помогает нам сопротивляться вторжению всемогущей империи быстрого питания и еще более быстрой жизни.

Как и положено всякому старомодному повествованию, у этого рассказа тоже есть свой эпилог. В августе 1995 года, во время операции «Буря», вооруженные силы Республики Хорватии под руководством американских инструкторов захватили три самых святых места Краины – монастыри Крку, Крупу и Драгович. Отец Павел, доживший до глубокой старости и в последние годы не поднимавшийся с постели, отказался покинуть монастырь, одно крыло которого уже было объято пламенем. Его насильно вынесли из кельи на носилках и благополучно миновали зону сплошного огня. Он умер в изгнании несколько месяцев спустя, в монастыре Жича, у своего старого товарища Стефана Жичского. В эти дни кто-то прислал мне письмо из Шибеника. На конверте была большая красивая марка с изображением монастыря Крупа. На марке было написано: Обитель Крупа. Год спустя я зажег свечку на могиле отца Павла.

Да будет ему земля пухом.

 

Стена

Стоит мне только задуматься о Крайне, как в памяти всплывает святая земля, лежащая в треугольнике между монастырями Крка, Крупа и Драгович.

Все три монастыря, построенные примерно в одно время, в XIV веке, похожи на закладку в увесистой книге нашей исторической памяти. Нет ничего удивительного в том, что в течение веков их несколько раз захватывали, разрушали, жгли и грабили; душманы всегда стремились уничтожить эти святыни, свидетельствующие о нашем законном праве на земли предков.

Я касаюсь ладонью неровной стены с фресками XV века. Ощущаю пальцами шероховатость настенной живописи. Сиенна, умбра и жженая охра. Простая линия, сводящая все это воедино. Я чувствую свою близость к неизвестному художнику, моему давнему брату, который неделями и месяцами добирался до этой далекой, затерянной, почти зачарованной долины, чтобы живописать на белых стенах монастырской церкви… Я вижу, как он спускается по скалистой тропе с молодым подмастерьем, гоня перед собой худого, измученного, нагруженного до предела осла. Дорога дальняя, ему пришлось захватить с собой все необходимое, от кисточек, изготовленных из кончиков волосков хвоста выдры, до благородных, мелко растертых красок, которые он, когда придет время, разведет в молочно-белой известковой воде. Хватит ли ему небесной славы для Вознесения Богородицы, достаточно ли он захватил золотой пыли для нимбов святых? Он останется здесь, в дикой долине, на несколько лет, а краски и инструмент, потребные для работы, есть только по ту сторону моря, в стране Джотто (про которого он и слыхом не слыхивал), или на тысячу миль южнее, в Греции, о которой рассказывают такие чудеса.

Все это просачивается через кожу ладони, лежащей на стене, прямо в мою прапамять, в кровь.

Иной раз, совершенно неожиданно, я ощущаю потребность такой стены среди изобилия Нью-Йорка. Меня охватывает дикое желание коснуться чего-нибудь, что старше человеческого века. Я касался ладонью холодного стекла непрозрачного небоскреба на Пятой авеню и закопченного красного кирпича какого-то дома на Бликер-стрит в Гринвич Вилледже. Но ощущал только холодный звон монет, и меня охватывала смешанная с отчаянием лихорадка от понимания того, что я так безутешно далек в этот момент от скупой красной земли и холодных змеящихся рек – далеко от теплой стены, на которой мой давний неизвестный художник оставил таинственное послание из темно-коричневой и жженой желтой землии, охваченной долгой элегантной линией ангельского крыла.

 

За монастырской трапезой

Только в военное время всеобщего оскудения и голода давно забытый обычай – вознесение благодарности Богу за хлеб наш насущный – обретает полный смысл и значение.

В монастыре ев. Михаила в Крке игумен, отец Бенедикт, произносит мелодичным баритоном эту молитву так, как ее читали в 1350 году, когда было возведено это святое строение. Обед постный, монастырский: горсть маслин и тарелка похлебки. Епископ Далматинский, владыка Лонгин, крупный молодой человек с кудрявыми черными волосами и бородой, которая только еще начинает седеть, благословляет пищу. С нами Игорь Михайлович Стрельцин с Урала, бывший артиллерист и живописец, странствующий от монастыря к монастырю с молитвой о спасении сербского народа.

Как и в те времена, монастырь охраняет отряд солдат, похожих на древних витязей. Враг занял окрестные высоты на расстоянии всего в два километра; несмотря на это, в монастырь приходит много паломников, и каждый из них, как велит древний обычай, получает ночлег и пищу.

Во время обеда не разговаривают; молодой послушник читает жития святых и мучеников. Беседа начинается после того, как владыка осенит себя крестным знамением и поблагодарит Бога за обед. Грудь владыки украшает золотой крест с крупными, чудно сияющими опалами.

Эти драгоценные камни были добыты в опаловом руднике у Эдельдейла, в Австралии, где он провел несколько лет, вырыв глубоко в австралийской пустыне церковь, похожую на раннехристианские катакомбы. Так она на несколько метров была ближе к матушке Сербии. Этот храм, высеченный в самой утробе пустыни, под скачущими кенгуру и гиенами, стал одним из чудес далекого континента. (Далекого от чего?) Его углубили и украсили сербы – шахтеры, напавшие во время строительства храма на мощную жилу драгоценного камня…

Владыку удивляет, что я переворачиваю вверх ногами австралийские фотографии, которые он мне показывает. Я всегда верил в то, что люди на другой стороне планеты ходят вверх ногами.

Длинный стол из массивных дубовых досок под сводами монастырского атриума – настоящая античная трапеза: за ним беседуют о жизни, религии, истории и искусстве; прибывшие беженцы рассказывают о своих мучениях, Игорь Михайлович Стрельцин декламирует монолог монаха Пимена из пушкинского «Бориса Годунова»:

Еще одно, последнее сказанье — И летопись окончена моя, Исполнен долг, завещанный от Бога Мне, грешному…

Здесь каждое слово и каждое человеческое страдание принимают с должным вниманием, как новую драгоценную рукопись в древней монастырской библиотеке. В этом каменном здании строили планы восстания против турок, скрывались атаманы, плелись заговоры, читали староуставные книги, вдалеке от дорог и любопытных глаз скрывались изгнанники.

Расположившийся на самом дне естественной зеленой котловины, опоясанный, словно змеей, рекой Кркой, монастырь св. Михаила всегда был прибежищем, последним спасением для всех гонимых, набожных и несчастных, неспособных привыкнуть к светской жизни. Это святое место – своеобразное каменное свидетельство, неоспоримое доказательство того, что сербы из Краины достигли высочайшей степени духовности еще в XIV веке, и несмотря на все свои несчастья и беды, которые их неустанно преследовали, сумели сохранить слабенький огонек восковой свечки перед иконой Пресвятой Богородицы с Христом на руках, которая своим благостным взглядом отпускает нам все грехи наши.

За последние полвека Хорватия, словно злая мачеха из сказки, прятала Краину от мира, посыпая ее сажей и пеплом. Мало кто знал, что в ней живет столько сербов… А они все это время жили совсем как в резервации. Уже в нескольких километрах от моря в горы асфальтированные дороги сменялись макадамовыми дорогами и козьими тропами, заросшими кустарником. Сербствовали здесь тайно, вполголоса, у костра, до тех пор, пока последняя капля не переполнила чашу терпения и не стали падать поперек дорог срубленные деревья, а жители Краины не вышли из древних велебитских лесов свободными людьми. Пробудившись наконец, Краина укуталась в кровавые одежды своих прадедов.

Во время службы Стрельцин кланяется иконам до сырой земли, бьет поклоны, ударяясь лбом о гладкие каменные плиты, и крестится по-старорусски, широко и восторженно.

Эта война против православия идет, помимо всех других причин, чтобы уничтожить доказательства того, что здесь некогда жил и существовал сербский народ. Разрушена и испоганена башня Янкович Стояна над Равными Которами, в которой родился автор «Весен Ивана Галеба» Владан Десница, потомок сердарей. Разрушен пушками монастырь Крупа, в котором уже несколько месяцев лежит тяжело больной игумен, отец Павел Козлица, пытавшийся охранить и накормить толпы беженцев из Южной Далмации. Обстрелян снарядами крупного калибра и этот монастырь, но Бог отвел их в кусты недалеко от дороги, что спускается из поселка Кистаня. Владыка Лонгин, изгнанный из своей митрополии в Шибенике, избрал Крку своей военной резиденцией.

Люди, сворачивающие сюда, не владеют ничем, кроме стертых подметок своей потрепанной и пыльной обуви, да кое-каких предметов личной гигиены в сумках. И у монахов ничего нет, но скудным монастырским добром – терпким вином, ржаным хлебом, старыми книгами и холодной родниковой водой – они делятся с каждым, оказавшим им честь своим визитом.

За столом, столешница которого отполирована локтями и ладонями множества гостей, оказались таким образом представители древнейших людских ремесел: священник, солдат, крестьянин и живописец. Этот скромный народ Божий задается вопросом, ударит ли Америка по сербам, как пригрозил президент Соединенных Штатов? Есть в этом какое-то затаенное упрямство и скрытая радость сопротивления. С таким сильным и могущественным противником мы еще не боролись!

Кто знает, по какой причине, пришел мне на память старый друг Джон Джонсон по прозвищу Джи Джей, знаменитый нью-йоркский репортер телекомпании Эй-Би-Си, черная звезда Гарлема. Ведет ли он свои семичасовые передачи, комментирует ли бомбардировки сербских позиций? Знает ли он о том, что я здесь, среди монахов и солдат? Разве не было бы лучше, если бы он приехал сюда и попросил бы Бога, чтобы Тот вырвал его из вечного круга зарабатывания денег и бессмысленной траты их? Перед вечерней службой я поставлю свечку за старого Джи Джея.

Игорь Михайлович Стрельцин спрашивает, почему хорваты хотят стереть нас в порошок? Монах полагает, потому что их мучает совесть! Дважды в своей истории согрешили они перед христианством, совершив над нами страшнейшие преступления, а мы им простили. Следовательно, надо уничтожить живых свидетелей. А в свидетелях не только живые люди, но и кладбища, церкви, монастыри… А иначе зачем их рушить и равнять с землей?

Во время странствия по двум сербским республикам во время войны живописец часами, говорит, брел вдоль брошенных и разрушенных домов. Интересно, уцелели только дымовые трубы, будто памятники исчезнувшему теплу домашнего очага. Дома разрушали обе враждующие стороны. Почему? Майор объясняет ему, что ненависть велика и страшна, как лавина, она все сметает на своем пути. К тому же, народ верит, что тот, у кого разрушили дом, никогда не вернется на пепелище. Инстинкт разрушения куда сильнее рациональных чувств.

Стрельцин не понимает этого. Если враги поселились в сербских домах, то почему беженцы мыкаются по спортзалам и другим пристанищам? Разве не лучше бы было поселиться в брошенных домах и заняться там хозяйством?

Крестьянин с огромными руками, оставшимися без занятия, и потому не знающий, что с ними делать, говорит русскому, что сербы с детских лет приучены к тому, что нехорошо захватывать чужое. Это добра не принесет. И если не рассчитается за это тот, кто первым вошел в чужой дом, то заплатят его дети или внуки!

Крестьянин проделал долгий путь до монастыря пешком, чтобы поставить свечку за сына, который, прежде чем его обменяли, целых три месяца провел в хорватском лагере. Лучше бы он там помер, говорит он. С тех пор, как вернулся, жизнь в глазах его угасла. Душу в нем убили. Не ест, не пьет, только курит и глядит перед собой, и время от времени его начинает трясти. Мать и сестра постоянно рядом с ним. Ни на минуту одного не оставляют. Он уже четыре раза пытался покончить с собой. Говорить разучился.

Крестьянин от каких-то людей, что были с его сыном в лагере, наслышался о том, что там с ними делали, хотя и они предпочитают отмалчиваться. Их раздевали догола и заставляли жевать траву, мычать как телята и лаять как собаки. Заставляли их совершать содомский грех между собой… Это не люди! Кто-то сказал ему, что только Богородица из Крки может помочь ему, и вот он пришел, чтобы поставить ей свечку и помолиться, но кто знает, застанет ли он по возвращении своего единственного сына в живых.

Монах спрашивает офицера, в каких войсках он служил. Тот отвечает, что был в горнострелковом подразделении и что долго отступал с бывшей армией с Севера до тех пор, пока не надоело ему бежать и терять, вот он и остановился в Крайне, откуда родом и где стоит фундамент дома его предков, сгоревшего еще в ту войну. Дочери его, наполовину словенки, и жена-словенка не пожелали уйти с ним. Он вытаскивает из бумажника их фотографии, на которых они кокетливо улыбаются нам. Стрельцин спрашивает его, сможет ли он передать свой горнострелковый опыт бойцам на Велебите, где сейчас идут бои. Какой опыт? Например, подъем с помощью каната. «Не напоминай мне о канатах, – говорит он, – когда на шею моего народа накинули веревку!»

Я касаюсь пальцами неглубокого римского барельефа, встроенного в монастырскую стену, по которой виноградная лоза поднимается из красивого глиняного горшка. Пытаюсь понять, где наш фундамент, откуда мы родом и насколько мы, наконец, древний народ? От неизвестного каменотеса третьего века из римского города Бурнума до нынешнего вечера прошло мгновение. Игорь Михайлович Стрельцин, словно прочитав мои мысли, вполголоса декламирует Пушкина:

…Да ведают потомки православных Земли родной минувшую судьбу, Своих царей великих поминают За их труды, за славу, за добро — А за грехи, за темные деянья Спасителя смиренно умоляют.

Из ближнего болота, которое в языческие времена, рассказывают, было полным полно злых духов, в монастырский двор каким-то образом забралась маленькая зеленая лягушка. Монахи наделили ее именем – Каталина! Ночь душная и тяжелая, заполненная запахом ладана и скошенного сена. Монахи разыскивают в атриуме Каталину, чтобы перенести ее в воду у фонтана, струя которого бьет из стены, заросшей мхом и лишайником. И лягушка тварь Божья, зачем ей страдать?

Наконец, один из послушников находит ее и демонстрирует мне на ладони тщедушное творение из воздуха и дрожащей пленки. Я подношу ее к губам и на всякий случай целую.

Эта ночь – ночь чудес. Кто знает, может, она превратится в принцессу?

 

Обмен

Его преосвященство епископ Далматинский, владыка Лонгин, говорит по-английски лучше офицеров, с которыми мы обедаем в холодной трапезной монастыря в Крке. Он долго жил в Великобритании и Австралии, до тех пор, пока не прибыл в этот монастырь, построенный в 1330 году благородной Еленой Шубин, сестрой царя Душана. И это святилище находится на расстоянии артиллерийского выстрела от вражеских позиций.

Трое офицеров и красивая блондинка приятно удивлены королевским английским владыки, который так противоречит скудному обеду – перед нами фасоль, сваренная в простой воде, без всяких приправ, и черствый ржаной хлеб. Великий пост. Если бы кто-то услышал наш разговор, то ни за что бы не догадался, что наши иностранные гости беседуют с нами все это время о головах. Капитан Крис, великолепный знаток британской живописи и поэзии, вежливо прихлебывает мутное краинское вино. Заметно, что он с удовольствием променял бы его на пиво.

Грохот артиллерийской канонады вдалеке – прекрасный фон для дискуссии о полотнах Фрэнсиса Бэкона, Дэвида Хокни и Грэхема Сазерленда…

Далее следует молитва благодарности за обед, который Всевышний даровал нам в эти тяжкие времена, вежливое прощание, после которого каждый уходит своей дорогой.

Завтра состоится обмен трупами.

 

Контесса и пастух

Преодолевая многие препятствия и опасности, отвратительные дороги, перепаханные снарядами и тяжелыми грузовиками, заставы, таможни и патрули, снег и ледяной дождь, в Книн прибыла итальянская графиня Джина Тоски Марацанни Висконти из Милана с кучей лекарств.

Мы с командующим Краинской армией обедали солдатской фасолью. Поглядывая на мою красивую соседку за столом, за которым не отстегивают с пояса пистолеты, я наконец-то понял, что на этой войне напрочь забыл про красивых женщин! А жаль; контесса Висконти, с которой я знаком уже много лет и несколько раз имел честь ужинать с ней, грациозная красавица в зрелых годах. Есть в ней исключительное обаяние, которое она щедро рассыпает на нескольких европейских языках, кожа у нее алебастровая, дивно вылепленные руки и, конечно же, она одна из самых образованных женщин нашего времени.

Она легко перескакивает с темы на тему и свободно говорит о живописи Моранди (которого я обожаю за то, что он в основном рисовал бутылки), об авторе-исполнителе Паоло Конте, о Умберто Эко, внешней политике, кулинарии или о роковых стратегических ошибках в Медачком кармане у Дивосела, которое она посетила сразу после дикой резни. И все это без хвастовства и претенциозности. Я полагаю, что в нее запросто бы влюбился Жюльен Сорель Стендаля. Время от времени, отделяясь от типично мужской смеси запахов табака и униформы, до меня доносится струйка декадентских духов «Ив Сен-Лоран». Опасаюсь, как бы контесса не перехватила мое дыхание – я приналег на чеснок. Мне подарили головку в доме Урукала, в селе Братушичи, а дом этот стоит всего в паре сотен метров от передовой линии окопов Краинской народной армии над городком Скрадин.

На фронте я всегда ношу с собой головку чеснока, отчасти из-за высокого давления, отчасти против оборотней и вампиров. Говорят, зубок чеснока хорошо оберегает от злой пули – кто знает? Самое время проверить.

Урукалы растят виноград и маслины. Восемнадцать человек из их семьи в окопах, откуда хорошо виден Скрадин. Немного воюют, немного работают по хозяйству. Урукалы делают лучшее вино в Крайне, если не считать мясника Мандича, старого господина из Кистанья. Поскольку давилки для маслин поломались, а запасных частей для починки нет, Урукалы теперь производят оливковое масло как в средневековье, с помощью рук и ног. Мы берем мелкую тарелку и наливаем в него оливковое масло. Потом крошим туда чеснок, солим и перчим, после чего макаем в него еще горячий домашний черный хлеб.

У Любо Урукалы, в каменном доме которого мы сидим, есть сын Стефан двух лет, очень похожий на Маленького Принца Экзюпери. Отправляясь на боевые позиции, он изредка берет с собой Стефана, чтобы тот с детства привыкал к лаю «браунинга» и грохоту снарядов. Если бы я был враг Урукалам, то ни за что бы не отважился вести с ними Столетнюю войну. Даже и Тридцатилетнюю. Они и детей своих малых приучают к долгим войнам.

Женщины, конечно, стоят вокруг стола, за которым жители Краины после ужина, поблагодарив Господа за хлеб насущный, затягивают песни. Поют, естественно, как все Урукалы, как голодные волки на горе Буковице… У них прекрасные теноры, начисто лишенные бельканто. Они поют мне буковицкие песни я им – герцеговинские. Особенно понравилась им песня-зачин, без которой в Билече или в Требине никто вообще петь не отважится:

Он и песни не затянет, если выстрела не грянет! Раз «беретта» не стреляет, значит, песня умолкает!

Генерал с подчеркнутым вниманием ухаживает за своей правой соседкой, контессой, с воспитанностью столбового дворянина. С худым лицом и выпирающими скулами, до последней пуговицы застегнутый в темную униформу без знаков различия, он являет собой блистательную смесь воина и интеллигента, который умеет скрывать свои знания и любовь к художественной литературе.

Контесса желает сфотографировать нас и долго прицеливается объективом своего фотоаппарата. Она, ко всему прочему, еще фоторепортер и обозреватель итальянской газеты «Иль Манифесто».

Я прошу ее поторопиться со снимком, потому что не могу удерживать интеллигентное выражение лица больше чем на тридцать секунд!

Я спрашиваю контессу Висконти, слышала ли она про Джузеппе Барбанти Бродано, ее теперь уже забытого земляка.

«Кем он был?» – спрашивает контесса.

Ровно сто двадцать лет тому назад, может, на месяц-другой поменьше, в Сербию приехал красивый молодой итальянец из Модены, служивший адвокатом в Болонье, чтобы сражаться на стороне сербов против турок. Он провел на полях сражений целый год, с 1875 до 1876, со своими друзьями-гарибальдийцами под командованием капитана Челси Челсетти. Та война была похожа на нынешнюю, полная крови, пожаров и равнодушного отношения к ней в мире. Джузеппе Барбанти Бродано оставил комфортную жизнь уважаемого адвоката, чтобы пробираться ущельями над Дриной в армии генерала Алимпича и писать репортажи в «Гадзетта д’Италиа», как и уважаемая контесса для «Иль Манифесто». Вернувшись в Италию, он издал книгу «Сербиа», которая переведена у нас под названием «Гарибальдийцы на Дрине». В этой занимательной книге Джузеппе Барбанти в нескольких местах утверждает, что он не мог спокойно сидеть в Болонье, когда честный и храбрый народ погибал на границах Европы, защищая ее от нашествия ислама. Гарибальдийцы носили красные рубахи, цвета крови. Было их десять человек, и погибли они двадцать четвертого сентября того же года на Великом Стоце. Все, кроме одного, Гуго Колици из Рима.

Через сто двадцать лет после прибытия Джузеппе Барбанти на войну с турками Бог послал нам в наши дикие края контессу Висконти.

Я тайком набросал на салфетке ее милый профиль, но солдат, который обслуживал нас, унес ее вместе с прочими салфетками, так что это произведение останется совсем неизвестным в истории искусства.

Обойдя окопы первой линии над аэродромом в Земунике Горном, мы смотрели издалека на руины башни Янкович Стояна и на беженцев из Ислама Греческого, которые невооруженным глазом могли рассматривать свои сожженные дома и спаленные поля, выгоревшие маслины и инжиры. И мы отправились бродить по этой святой земле; зажигая свечи по монастырям, питаясь солдатским хлебом в окопах, вырытых в сожженной земле, выслушивали жалобы и бежали по пристрелянным противником полянам и оказались в конце концов под стенами монастыря Крупа. Под раскидистым грабом стоял старик с морщинистым лицом и белой щетинистой бородой, в сандалиях поверх шерстяных чулок и с палкой в руке. Он был похож на апостола, такой же худой, высохший и в обносках.

Мы спросили его, чем он занимается, а он посмотрел на нас откуда-то из своего далека и тихо ответил: «Я пастух».

Мне так захотелось поцеловать ему руку! Я так давно не слышал такого простого ответа: «Я пастух».

Разве хоть кто-нибудь из нас видел в жизни настоящего библейского пастыря? Разве что из окна проносящегося автомобиля… Краина – страна, которая лечит от глупости и пресыщенности.

 

Пророк

Сижу утром на передовой линии над монастырем Драгович. Оттуда хорошо виден враг, который окапывается на соседней горе. Миндаль в цвету. Всюду поют птицы, обеспокоенные стрельбой.

Мой друг, поэт Райко Петров Ного, держится обеими руками за голову и умоляет меня: «Выключи ты этих проклятых птиц! У меня голова лопнет…»

Но я не знаю, как они выключаются.

Ребенком я больше всего любил книгу «Маленький король Исы» в издании довоенного «Кадока». Это история утонувшего города Иса, где-то у французского побережья. В нем был кафедральный собор, звон колоколов которого доносился из морских глубин во время прилива и отлива, что-то похожее на «Затонувший собор» Клода Дебюсси.

Мог ли я когда-нибудь представить себе, что однажды окажусь на дне озера рядом с затонувшим храмом, в алтаре которого плавали рыбы?

Монастырь Драгович, построенный в 1397 году монахами, пришедшими из темных и влажных боснийских лесов, вынырнул в 1993 году из озера, укрывавшего его целых тридцать пять лет, после того, как была разрушена плотина гидроэлектростанции на реке Перуче.

Я скатился по каменной осыпи вниз, к его стенам, в мокасинах на тонкой подметке, потому что солдатские сапоги у меня кто-то украл.

Я не сержусь. Тому, кто их присвоил, они наверняка нужнее, чем мне! Пусть носит на здоровье. Над нашими головами проносились снаряды, но сам Бог хранил руины монастыря и не позволял закончить их полное разрушение. Со стен монастырских строений и с алтаря свисали водоросли. Меня не удивило бы и появление озерных русалок, которые увлекают пастухов в свой подводный мир, где пропадает чувство летящего времени. Зеленая река Цетина, некогда наполнившая это озеро, отступила в свое русло, словно в колыбель. Суетные люди проиграли еще одну битву Богу и природе, которую намеревались обуздать.

Монастырь Драгович поднялся из вод, как само православие из мрака стертой памяти…

Уставшие, пыльные, в обуви, загубленной на каменистых склонах, мы вернулись в Книн. Монастырь Драгович, словно привидение, остался за нашими спинами, укрытый невидимыми водами. В алтаре плавали тени рыб.

Мы с группой офицеров сидели в военной столовке на главной улице и пили пиво. Тут был и человек, род занятий которого было трудно определить: на нем была военная куртка, джинсы, заправленные в голенища высоких сапог, на нем были эмблемы каких-то неизвестных родов войск, он мог быть и диверсантом, и журналистом, и разведчиком – словом, один из тех странных типов, которых можно встретить только на войне и представляются они совершенно неразборчиво произнося имя и фамилию.

«А вы знаете, что среди нас есть человек, предсказавший день, когда монастырь Драгович появится из вод? – сказал он нам доверительно, вполголоса. – То есть, предсказал точно день, час, даже минуту! Теперь все зовут его Пророком!»

Я не верил в пророков, но человек поклялся, что пророк этот их, местный, из Книна, на самом деле предсказатель. Впрочем, добавил он, вон он, там, у стойки, разговаривает с буфетчицей. И он указал на мужчину средних лет в сером комбинезоне и с большим пистолетом на боку. Выглядел он средне, чтобы не сказать совсем обыкновенно.

«Эй, Пророк!» – окликнул его один из офицеров.

«Послушайте, разве такое может быть?» – спросил я, когда он подошел к столу.

«А я инженер-гидростроитель. Это я взорвал плотину».

 

Жеребец

В самый разгар жестокой перестрелки на заминированную ничью землю вдруг выскочил чей-то разбушевавшийся конь.

«Бьются сербы, но бьются и турки!» А по обеим сторонам минного поля окровавленные злые обитатели Краины – разной веры, разных святых и богов; общее у них только одно – врожденный восторг при виде доброго коня!

Молодой жеребец-трехлетка в серых яблоках, с дикой гривой, сорвавшийся с коновязи, испугавшись сильного взрыва, галопировал между линиями окопов, взрывая и отбрасывая копытами заминированную землю.

Конь без всадника, похожий на эпический образ Апокалипсиса, наконец-то свободный, между двумя армиями; он вставал на дыбы и скакал, напрягая все мышцы, фыркал и описывал безумные круги, несся то в одну, то в другую сторону, как символ неукрощенной конской красы.

Бой, который длился с утра до полудня, тут же остановился. По обе линии фронта были краинские крестьяне, которым легче убить человека, нежели коня. Из укрытий и окопов показались лица, закопченные пороховым дымом, они как будто хотели услышать, о чем ржет «сивка-бурка». Урожденные всадники, конники, с малых лет сутками не слезавшие с седел, забыв про междоусобную войну, они боялись, что испуганный сивка налетит на мину; но этого красавца как будто сам Господь Бог хранил – он не наступил ни на одну. Ему кричали: «Тпру, милый, тпру!» – уговаривали его и заклинали: «Сюда, милый, сюда давай…», – но жеребец наметом подлетал к одним, потом галопом к другим, свободный, не стреноженный, ничей…

Наконец сивка, почти не касаясь копытами грешной земли, ускакал в облаке пыли с поля и исчез, будто его тут и не было. После него осталась пустошь и пустота… Словно потеряв самое родное, солдаты невольно попрятались в укрытия с оружием в руках.

«Огонь!» – послышалось с обеих сторон, и краинское поле вновь укрылось пороховым дымом…

 

Земля

Очень мало на Земле народов, у которых, подобно сербам, было бы столько имен для своих потомков и предков… Начнем с праправнуков – чукун-внуков, правнуков, внуков, отцов и дедов, и доберемся до прадеда, прапрадеда – чукун-прадеда, прадеда прадедушки – курджела, до деда дедушки вашего прадеда – аскурджела, до курлебала – деда в девятом колене, и, наконец, до курцула – родича по мужской линии в десятом колене! Глядя на нас из мрака преданий, усатые аскурджелы и курцулы рассказывают о битвах с турками, а мы об этом давным-давно забыли и наивно верили в то, что турки были только в народных песнях! А тут вот она, Турция, шлет на нас войска, янычаров и дивизии головорезов, муджахеддинов и черных арапов, так что какие там аскурджелы!

Время от времени на заминированных дорогах мы встречаем наблюдателей от Европейского Сообщества, одетых во все белое, вроде спустившихся с горних высот небожителей. Расползлись по несчастной земле Герцега Степана словно озабоченные ангелы.

На фронт я взял с собой только одну книгу – «Балканские мемуары (1858–1878)» Мартина Джурджевича, политического секретаря I класса, крупного чиновника Австро-Венгерской Империи, который задолго до меня путешествовал по Герцеговине во времена восстаний и бунтов. И вот, читая эти записки, «изданные на средства самого автора по цене три кроны за экземпляр», обнаруживаю, что время остановилось в этих каменистых горах.

«Наконец Турция обнаружила, – пишет Джурджевич, – что восстание в Боснии и Герцеговине, а особенно в Герцеговине, доставило ей огромные неприятности. И потому Турция обратилась к иностранным дипломатам с просьбою посредничать в установлении добрых отношений с народонаселением Герцеговины, обещая им благосостояние и реформы (исхалат) в самых широких рамках. Консулы иностранных держав посоветовались и предложили повстанцам сложить оружие, после чего все они поголовно будут помилованы.

– Ваше восстание и ваши действия ничем не оправданы! – сказали консулы повстанцам.

– Вековечные мучения оправдывают наше восстание, – ответили те.

– Но армия султана сильна, она всех вас сотрет в порошок! – продолжили консулы.

– Мучают нас и тиранят пять столетий, но мы еще живы и готовы кровь свою до последней капли пролить за свободу, – не отступали повстанцы.

И тогда сказали консулы:

– А когда последние крохи хлеба из своей сумы съедите, чем питаться будете? Перемрете от голода!

Повстанец Мия Дюбан из Секоша взял из-под своих ног горсть земли и на глазах у всех сунул ее в рот, прожевал и проглотил, после чего произнес:

– Вот пища Божия, которая у нас никогда не закончится.

Говорят, английский консул Холмс, увидев это, прослезился».

Лорд Оуэн лишь усмехнулся.

 

Платаны

В письме к своему другу в Ватикане Иован Дучич описывает Дубровник, которому он посвятил свои самые звучные сонеты, как латинский город, воздвигнутый на сербской скале, в который из герцеговинского тыла приходят самые драгоценные вещи: молодая кровь, язык, облака, дождь, наконец, и река Омбла, которая вытекает из Требишницы и несет под землей в Дубровник питьевую воду.

Сквозь ренессансную дубровницкую литературу, в которой самые славные авторы невольно подражали Кальдерону де ла Барке и Гольдони, тенью проходит несчастный сутулый герцеговинец в опанках, закутавшийся в овечью шкуру, с домотканой сумой на плече, в которой покоятся козий сыр и вяленое мясо. Он идет по господским дворцам, подвергаясь издевкам и оплеухам, которые отвешивают ему декадентствующие дворянчики в третьем колене, и так вплоть до наших дней, когда он наконец осознает свои ценности – действительно благородное происхождение, кровь, язык, воду, которую он волен перекрыть простым движением руки, чтобы ни капли не досталось этим фальшивым господам, которые заявились туда из Западной Герцеговины в белых онучах и при виде которых дрожат и забиваются под кровати оставшиеся в живых немногочисленные настоящие дубровчане. Нынешняя война, по сути своей, есть битва за воду, но также и за достоинство герцеговинцев и Герцеговины, которые более не желают исполнять эпизодические роли в очень плохих, бездарных ренессансных комедиях, которые разыгрываются перед немецкими горничными и британскими камердинерами на Дубровницких летних играх.

Естественно, цена победы в этой войне чрезвычайно высока.

Платаны в Требинье от корней до высоты человеческого роста оклеены взятыми в черные и синие рамки поминальными листками. Все кофейни, трактиры, бары и корчмы закрыты, даже знаменитый ресторан под платанами, где мы в счастливые времена попивали кофе и лозовачу и, посиживая в тенечке, праздно разглядывали симпатичных северных туристок в широкополых соломенных шляпах, выходящих из малолитражек и вышагивающих по Набережной. Теперь озабоченные и мрачные жители Требинья молча стоят под платанами и курят. Без столов и стульев под платанами пейзаж выглядит нереально.

Да, здесь, под густыми кронами они играли мальчишками; сюда отцы впервые приводили их на ресторанные чевапчичи с малиновым лимонадом; здесь они влюблялись и приглашали свою избранницу на танец; здесь обучались бесхитростным па английского вальса; здесь они прогуливали своих молодых беременных жен и впервые катили детские коляски; тут покупали свои первые белградские газеты (которых давно уже здесь не видят), чтобы вырезать из них поминальные объявления и приклеить их к стволам платанов – вплоть до самых высоких и самых тонких ветвей, по которым стремятся в небо души покойников.

 

Памятник

Посреди войны, в апреле 1993 года, жители Требинья воздвигли памятник своему выдающемуся поэту Иовану Дучичу, через пятьдесят лет после его смерти в Чикаго.

Кипарисы самовлюбленно красовались посреди мирного Требинья.

Расцвели олеандры. Почем знать олеандрам, идет война или закончилась?

В далеком 1934 году Йован Дучич заплатил из своего кармана скульптору Томе Росандичу, чтобы тот вылепил, отлил в бронзе его любимого поэта Петра Петровича Негоша и установил памятник под планами на самой красивой площади Герцеговины.

Чего только не происходило с бюстом Негоша! Каждый, кто заявлялся в этот прелестный городок, срывал свою злобу на черногорском владыке: его сбрасывали, таскали на веревке по городу, измазывали красной краской… Но жители Требинья всякий раз, освободившись от нечисти, возвращали святыню на постамент.

Когда на Требинье обрушились снаряды, первым делом памятник обложили патронными ящиками, набитыми песком. Эта башня из ящиков сама по себе была памятником. Она была куда лучше памятников, которые американец болгарского происхождения, знаменитый Христо, обматывал белой тканью, чем и прославился в мире.

Кому-то пришла в голову замечательная идея поставить памятник Дучичу на входе в посаженный им парк, точно напротив Негоша, чтобы владыка Черногории и король поэтов смотрели глаза в глаза и ночами напролет разговаривали досыта…

Но когда с бюста Дучича сняли полотно, оказалось, что великий герцеговинец действительно смотрит на Негоша, но владыка как бы смущенно отвел взгляд в сторону. Наверное, из-за той границы на Вилусах.

 

Полковник

Когда в далекие горы, в родные края отставного, лет под шестьдесят, Полковника докатилась война, он, страстный охотник, приказал жене собрать вещмешок.

– Собираешься на охоту? – спросила она.

– Нет. На войну! – ответил он и смазал охотничий карабин.

– Когда вернешься?

– Когда закончится.

Так он покинул серый жилой квартал в Новом Белграде, парковку и скамейки на увядшем и загаженном газоне, где его ровесники, тоже отставные офицеры, днем и ночью играли в шахматы старыми облупленными фигурами. Короче говоря, он сбросил с себя свою скучную жизнь, словно старую плащ-палатку, и по истечении бог знает скольких лет опять вдохнул полными легкими резкий воздух Герцеговины.

Он явился в только что созданный корпус и принялся профессионально приводить в порядок расхристанное крестьянское войско. Сначала его, как и прочих старых офицеров, обзывали коммунякой, но после нескольких атак под его началом, когда он бесстрашно поднимался из окопов, зауважали.

Как-то в разгар войны, когда он обучал новобранцев окапываться, родня, проживавшая в небольшом герцеговинском городке, сообщила ему, что возникли проблемы с отцом. «Приезжай как можно скорее!» – просили сестры. Он быстро собрался и на два дня покинул фронт.

Его сестры, две пожилые женщины, уже обзаведшиеся внуками (он тоже был дедом), жили отдельно от отца, старика восьмидесяти пяти лет, который пожелал остаться в старом семейном доме. Они каждый день приносили ему обед и ужин, а он, если ему что-то не нравилось, мог еще огреть обидчика палкой.

Полковнику хотелось верить, что дед не умирает, и он накупил для него подарков: сырые кофейные зерна, сахар-рафинад, сигареты и ракию. Но все оказалось намного хуже! Сестры со слезами на глазах рассказали, как отец опозорил их перед всем городком. Деда, вдовствующего уже четверть века, поймали на том, что ночами он навещает примерную вдовицу пятидесяти пяти лет. И вот теперь они, несчастные, из-за такого позора не смеют носа высунуть из дома! Так что Полковник должен с ним переговорить как мужчина с мужчиной. Нет, ты только подумай, ему ведь восемьдесят шестой пошел!

Что же случилось? Однажды, когда дед входил в дом вдовицы, он, как полагается, снял ботинки и оставил их у порога. Однако нашлись малолетние хулиганы, которые связали шнурки и закинули обутки на провода у дороги! Весь город опознал дедовы боты, поскольку только у него был пятьдесят седьмой размер обуви.

Полковник навестил старого отца, вручил подарки. Выпили ракии, поговорили, выкурили по сигаретке, а когда вернулся, сестры спросили, что он сказал деду.

– Чтобы в следующий раз не разувался! – ответил он и вернулся на фронт.

 

Стража

В гарнизоне Билечи – маленького городка, со всех сторон окруженного горами, – побывало много солдат, комендантов, офицеров и знаменитых каторжан, так что даже кипарисы стали серо-зеленого камуфляжного цвета. Австро-венгерская мостовая с истертым и потрескавшимся булыжником помнит грохот региментов Франца Иосифа, парадный шаг русского царского полка, бежавшего от большевиков, строевые марши югославской королевской армии и тихий стук башмаков без шнурков, исходящий из самой знаменитой довоенной каторжной тюрьмы; помнит злую походку курсантов послевоенного офицерского училища и шлепанье босых ног арестованных сторонников Информбюро…

И во все эти времена точно в центре казарменного двора, не на входе и не на выходе, но точно в центре плаца, непонятно почему стоял часовой, смена которого регулярно происходила и днем и ночью! Никто в гарнизоне не знал, что эти часовые охраняют и кто их здесь поставил. Пост выставлялся вроде как во исполнение священного воинского ритуала.

Итак, регулярно менялись коменданты: отслужив положенный срок и выбившись в генералы, они покидали Билечу, и никто не решался спросить, почему посреди гарнизонного двора стоит часовой.

Похоже, все боялись показаться смешными и неловкими в глазах офицерского корпуса. И тогда, примерно в середине шестидесятых, прибыл новый комендант и уже в первый день спросил, что тут делает часовой и кто его сюда поставил. Дуайен офицерского корпуса вспомнил, что в Билече живет старик, гарнизонный столяр еще при Австро-Венгрии, который всю свою жизнь делал только два предмета – гробы для солдат и гражданских лиц. За ним послали джип, потому что он был очень старым.

– Может, вы знаете, почему посреди казарменного двора стоит часовой? – спросил его комендант.

– Как не знать? – удивился старик. – Я сам тут его поставил в девятьсот двенадцатом…

Комендант обалдел! Старик рассказал ему: в 1912 году ему поручили установить вокруг плаца скамейки, чтобы солдаты не валялись на каменных плитах. Он сколотил скамьи, установил и покрасил серо-зеленой краской. Поскольку краска сохла долго, он попросил дежурного офицера, венгра по национальности, организовать посреди двора пост, пока не высохнет краска, чтобы солдаты не пачкали форму! А дальше дело пошло своим чередом… Скамьи давно сгнили, а часовые все продолжают сменяться!

 

Палка

Когда речь заходит о традициях и наших великих предках, которые нас обязывают ко многому и по сравнению с которыми мы выглядим гораздо более мелкими, чем есть на самом деле, я тут же вспоминаю старую притчу о палке, которую услышал в Герцеговине.

Жил, значит, в Требинье благородный старик огромного роста, и была у него палка, известная всему краю необыкновенно красивой резьбой. В нищей стране Херцега Степана, где нет никаких скульптур, кроме придорожных памятных знаков, могильных крестов да резных голов у гуслей, верхушка этой кривоватой палки была просто великолепной. Рукоятка завершалась крыльями коня Ябучила (старик словно готовился воспарить на нем), а под ней были головы знаменитых героев и воевод Любибратича, Вукайловича, Зимонича и самого владыки Рады вместе с Карагеоргием, которые обвивал коварный змий.

И, как часто бывает, у этого великана был мелкий и неприглядный сын, который, будучи уже в годах, терпеливо ждал стариковой смерти, чтобы унаследовать легендарную палку, весть о которой распространилась от Иванседла на севере аж до впадения Неретвы в море.

Наконец отец умер, его оплакали и похоронили, и сын унаследовал палку, но она была ему великовата. Казалось, что палка опирается на мужичка, а не мужичок на палку. Не к лицу она ему была, не то что покойному отцу. Он сильно страдал и потому спрашивал совета у жителей Требинья, а те рекомендовали ему отрезать у палки три вершка.

– Да как я отрезать могу, жалко ведь такую красоту! – отвечал он.

– А ты не верхушку отрезай, а снизу.

– Зачем снизу? Снизу она мне как раз, только вот ручка сильно высокая!

 

Борода

Отец известного художника Мирко Куячича, старый Куячич из Нудола на границе с Черногорией, обладал самой ухоженной и самой красивой бородой в округе. Он был первым черногорским врачом, стипендиатом короля Николы. Медицину он изучал в Санкт-Петербурге, а в свободное время переводил «Илиаду» и «Одиссею», превратив греческий гекзаметр в сербский народный стихотворный размер – десетерац. Я давно читал этот перевод в рукописи и до сих пор считаю его самым удачным. Кстати, его так никогда и не напечатали. Так вот, увидев однажды старого доктора и его великолепную бороду, некий никчемный житель Нудола тоже, без всяких на то оснований, решил отпустить бороду. Как-то доктор Куячич встретил его и прочитал короткую лекцию, которая разошлась по всей Герцеговине. Вот она:

– Есть три вида бород. Борода по званию (у монахов и священников), борода по знанию (у докторов и художников) и борода по сранию, и это твоя борода, братец!

 

Дом с благословением

Не бывало еще такого, чтобы я проходил по старой дороге от Требинья и до Грахова и не завернул в Язину, к честному дому Бегенишича, где для утомленного путника всегда найдется домашняя лозовача и свежая форель из пруда. Если погода хорошая, усаживаемся под ветвистой липой за старинным столом, рядом с которым в начале прошлой войны турки, ближайшие соседи, обманом лишили жизни нескольких Бегенишичей. Выпиваем по стаканчику за упокой души Новака Милошева, сына Бегенишича, который, как и старый Лука Спаич из Зубаца, умел скрываться до самого конца.

Новак Милошев сын почти тридцать лет работал в Америке, до которой «полных тридцать ден ехал из Триеста до Нью-Йорка». Все эти годы он работал стивидором чикагской фирмы «Герман и Хетлер», которая занималась погрузкой и разгрузкой параходов, и все эти годы мечтал вернуться в Герцеговину, чтобы купить землю в Язине, принадлежавшую бегу Шаховичу. По этой земле, образуя настоящий маленький земной рай, течет речка Сушица, которая, впрочем, никогда не пересыхает и вращает каменные жернова небольшой мельнички, стоящей рядом со старой лавкой, торгующей крестьянским инвентарем. Новаку повезло – когда он вернулся в 1933, землю выставили на продажу. Он тогда заплатил за него несметную сумму – триста тысяч динаров; тогда на эти деньги можно было купить триста волов. Но когда бег Шахович и Новак Бегенишич уселись под требиньские платаны, чтобы подписать договор купли-продажи, бегова ханума ударилась в плач ей стало жалко имения, в котором она провела большую часть своей жизни. Бег Шахович сурово посмотрел на нее – нечего, мол, вмешиваться в мужские дела, но слезы только пуще полились из ее глаз.

В отличие от нынешних хозяев, которые незваными спокойно вселяются в чужие дома, даже не заплатив за них, Новак Милошев отлично знал, что добра тут не будет, если бегова супруга не прекратит рыдать. Он вытащил из сумы последние тридцать тысяч динаров, сэкономленных в Америке, и протянул деньги заплаканной старушке. За такие деньги в те времена можно было в тех краях купить вполне пристойное имение.

И тогда бегова супруга перестала плакать и сказала Новаку: «Да будешь ты благословен!» Эта фраза и по сей день почитается семьей Бегенишича, а дом их до сих пор называют «домом с благословением».

Шестеро братьев и сестра Бегенишичи, честные и уважаемые люди, спят спокойно – они не отняли эту землю силой.

 

Превлака

Все газеты и агентства мира сообщили, что 20 октября 1993 года югославская армия покинула Превлаку, уступив ее миротворческим силам ООН.

О коровах не было сказано ни слова. Интересно, что же с ними случилось?

Тот, кто бывал на Превлаке, этом исключительно важном мысе, который своими каменными скалами прикрывает вход в Боку Которскую, наверняка обращал внимание на большое стадо коров, мирно пасущихся над военно-морской базой. Эти благородные животные происходят от той ветви жилистой и выносливой семьи средиземноморских коровок, представителей которой можно встретить на Корсике, на Мальте или на скудных пастбищах Сицилии. Они жили свободно, как в некоем коровьем раю; люди должны были только напоить их, а питались они сами травой и растениями, что пробивались сквозь каменистую почву. Армия охраняла их на Превлаке по нескольким причинам: в случае войны и осады они послужили бы пищей; их миролюбивое присутствие отвлекало внимание случайных преступников от замаскированного оружия, а выщипывая сорняки, они давали возможность свободно простреливать прилегающее к базам пространство.

На Превлаке, этом исключительно важном стратегическом укреплении на Адриатике, есть много заросших окопов и всяческих ям, оставшихся еще от Австро-Венгрии, которая держала там свои артиллерийские подразделения. Случилось так, что один неловкий, только что народившийся теленок, еще не научившийся ходить на тонких ножках, случайно свалился в одну их таких глубоких ям, выкопанных в каменистой почве, а его мать не могла помочь ему выбраться наружу. Теленок печально мычал, пока опытная пеструшка исследовала яму.

А потом она спустилась вниз по каменистому склону прямо в штаб, где как раз заседало командование базы.

Она всунула голову в открытое окно и обвела взглядом людей, склонившихся над развернутыми картами побережья. Она разглядывала их своими влажными умными коровьими глазами. Взгляд ее остановился на коменданте базы, подполковнике Стеване Чуке. Поняла ли она, что он здесь главный, или только своим коровьим инстинктом поняла, что он крестьянский сын из нищей Буковицы – навсегда останется тайной. И корова принялась мычать, не убирая голову из окна.

– Пеструшке чего-то не хватает! – поднялся из-за стола комендант Чук и вышел из штаба.

Корова резво побежала к высоте Пунта, но, сделав несколько шагов, опять остановилась и дважды промычала. Комендант в сопровождении подчиненных направился за ней.

Капитан миноносца рассказывал мне, что после этого пеструшка регулярно являлась к штабу и поджидала коменданта Чуку, чтобы мычанием отблагодарить его за оказанную помощь. При этом она, от рождения недоверчивая и почти что дикая, как и все коровы на Превлаке, позволяла ему чесать себя за ухом.

Армия оставила Превлаку. Но что же случилось с коровами?

Если пеструшка вновь заявится поблагодарить коменданта Чуку, то увидит незнакомое, по-северному бледное лицо офицера Объединенных Наций, не понимающего коровий характер, потому что он не пас их в своей военной академии…

Даже коровы понимают, кому принадлежит Превлака!

 

Турки

Помнится, как-то чуть не начали воевать Китай и Советский Союз.

Тогда я был в деревне Мириловичи под горой Видушей. Мы сидели на каменном гумне – единственной в окрестностях ровной площадке и крутили самокрутки. Начался жесткий разговор о границах, но никто даже и не подозревал, что человек, который два века тому назад договорился о границе между Россией и Китаем по реке Уссури, родился всего лишь километрах в двадцати отсюда, недалеко от Требинья! Это был предок Иована Дучича, граф Савва Владиславич, дипломат российского двора.

У этих людей нет ничего, но они знают все. Голодные, в заплатках, живущие без дорог, водопровода и электричества, они обсуждают на гумне международную политику.

– Ударят ли русские по китайцам, а Вьетнам на Кампучию?

Вдруг из мрака появляется дед Глигор ста двух лет. Он еще помнит множество герцеговинских восстаний, бунтов и три войны.

– А что турок на это скажет? – озабоченно спрашивает он.

И вот, четверть века спустя, турки опять здесь!

Опять джихад…

 

Курд

Уроженец Никшича схватил живого курда, но в лагерь для военнопленных его не отправил.

Он взял его в рабство.

Курд был наемником в хорватской армии.

Его звали Али.

Уроженец Никшича взял его в плен на герцеговинском поле боя в 1992 году.

До этого курд сражался в горах родного Курдистана против турок и иракцев.

Потом его наняли подавлять восстание в Трансильвании, и он воевал поблизости от проклятого замка графа Влада Дракулеску.

Ничего другого, кроме как воевать, он делать не умел…

Ему некуда было возвращаться.

Хорваты платили ему старыми, вышедшими из употребления купюрами, которые он зашивал под подкладку шинели.

В Герцеговине он чувствовал себя совсем как дома, в Курдистане, разве что баранина вкусом немного отличалась от привычной: в нее не добавляли рис и изюм.

Он жег дома без мести, убивал без ненависти, насиловал без страсти.

Когда житель Никшича, в прошлом боксер-полутяж, завалил его на землю и разоружил, курд в ожидании смерти закрыл свои глаза, темные, как воды Тигра и Евфрата.

– Аллах акбар! – процедил он сквозь стиснутые зубы.

Однако уроженец Никшича не убил его. Он пощадил его черную жизнь.

Когда у него вознамерились отобрать курда, чтобы поместить его в лагерь для военнопленных, он вытащил гранату-лимонку и сказал:

– Он мой! Я его честно пленил, и он будет служить мне. Кто его тронет – помрет на месте!

Так что ему оставили курда, вроде как в роли денщика.

Тот неслышно следовал за хозяином, совсем как тень черной кошки.

Сначала он гладил ему форму, чистил сапоги, смазывал миномет, постилал постель…

Но пуля не брала его.

Молчаливый и черный, совсем как телефон, Али выучил всего два слова нашего языка, которые в первую очередь запоминают иностранцы, посещающие нашу несчастную страну: «Нет проблем!»

Если кто-то вдруг желал отомстить ему, житель Никшича вытаскивал пистолет и говорил:

– Поймайте своего курда и творите с ним что заблагорассудится! А у этого хозяин – я!

Ему и в голову не приходило, как он похож на своего прадеда, который в Скадаре взял в плен своего первого турка.

Если житель Никшича не был в трактире, то Али был за его спиной, готовый в любой момент долить стакан и зажечь сигарету.

Они, как самодостаточные люди, все меньше нуждались в чужом обществе.

С наступлением сумерек житель Никшича учил курда сербскому языку.

Если он что-то не запоминал или неправильно произносил, он своей тяжелой боксерской ладонью отвешивал ему оплеуху:

– Ты что, зарабатывать на нас приехал, арап ты черный?

– Нет проблем! – бойко отвечал тот.

Иногда, помягчав сердцем, житель Никшича угощал его пивом.

Он водил его слушать песни знаменитых гусляров. За сто немецких марок они исполняли «Королевича Марко и Черного Арапина».

Все привыкли к парням белой и черной кожи…

В бою на суровых камнях жителю Никшича раздробило обе ноги.

Курд взвалил его на плечи и часами тащил его по плоскогорью к ближайшему госпиталю, после чего бесследно исчез, отправившись, очевидно, искать новую войну в какой-нибудь еще более несчастной стране.

 

Круглый стол

Ежевечерне в Белграде происходит множество лекций, круглых столов, дискуссий и презентаций.

Блокаду можно рассматривать и как огромный открытый университет, двери которого открыты каждому жаждущему знаний, новых знакомств и теплых слов. Здесь говорят о православии и о Первом сербском восстании, горячо дискутируют о демократии и тоталитаризме, о роли щитовидной железы, Гельдерлинке и филлоксере; разглагольствуют неприкрытые свидетели Иеговы, выступают с лекциями зэки с Голого острова, презентуют книги о здоровой пище и дзен-буддизме, Канте, венерических заболеваниях, проходят круглые столы, посвященные этническим чисткам.

Время от времени на какой-нибудь презентации или торжественном открытии появляется несчастный человек, который старается наколоть на зубочистку канапе и выпить рюмочку-другую, а заодно и ухватить проспект, рекламирующий обучение в Гарварде, раздобыть значок друзей посуды фирмы «Цептер» или хотя бы брелок для обнаружения артезианской воды.

Одному бедолаге какой-то индийский гуру на лекции про реинкарнацию сообщил, что у него такая аура, о которой можно только мечтать!

Поскольку народу в основном вечером некуда деться (все страшно подорожало), многие за один вечер успевают посетить две-три лекции или круглых стола, и все это у них в голове перемешивается до такой степени, что они более не могут отличать постмодернизм от лечения эпилепсии биоэнергетикой… Да еще если на ретроспективе новейших авангардных тенденций нефигуративного искусства хватанут на голодный желудок коньячку, а потом дернут крепкой ракии на презентации народных промыслов из окрестностей Валева, все у них в голове перемешается.

Однако самыми посещаемыми остаются дискуссии, на которых речь идет о войне и политике. Интеллигенты, рассуждающие на эти темы, просто не поспевают на все мероприятия, куда были приглашены. Бывает, что в течение вечера они отмечаются на пяти-шести мероприятиях, и поздним вечером появляются на круглом столе какого-нибудь белградского телеканала. То, что когда-то написали – забыто, теперь они в основном говорят.

Конечно, слаще всего, когда организаторы представят им какого-нибудь серба из «тех краев», где воюют, и они принимаются атаковать его – разве что только не передают Международному суду в Гааге как военного преступника. Впрочем, суд этот чудо невиданное: рассуждают в Гааге, а преступники сидят в лесу! Хотел бы я знать, как они их всех переловят?

Недавно случилось, что в Белград по делам занесло мэра маленького городка из Герцеговины. Он был живой легендой, о нем по селам сказки рассказывали, герой и мужичина двухметровый, невероятно храбрый, а к тому же еще и хитрый как лис из Звиерины. И вот организаторы пригласили его на открытую трибуну с участием образованнейших белградских профессоров и теоретиков – у каждого по три пары очков, такие они ученые и начитанные. Они то и дело меняют их, заглядывая в свои бумажки с тезисами!

Он, мышка серенькая – пропал совсем! Не по себе ему ни на сцене, ни в гражданской одежке, которая жмет ему и режет подмышками. Он без пистолета себя голым чувствует.

Профессура – психиатры, социологи и политэкономы – себя как рыбы в воде чувствуют; элегантно забрасывают ногу на ногу – настоящий консилиум! Обсуждают его, словно тут этого мужика и нет; он для них – знаковый архетип пейзанского горца из восточной Герцеговины, неприспособленный к урбанистическому окружению и генетически склонный к воинственным действиям, грабежу и поджигательству, словом, виолентный тип, антропологически относящийся к «Характерологии югославов» Дворниковича и открытиям Ломброзо в смысле строения черепа, с учетом антропоморфных особенностей и пропорций лобной части черепа и челюстных костей динарского праче-ловека. Герцеговинец молчит и смотрит перед собой с выражением: «Боже милостивый, куда я это попал, ночью к врагам залетел!» Пот у него на лбу горошинами выступил. В самых страшных боях побывал, а теперь ему кажется, что страшнее не бывало, и рад бы слинять отсюда, из этого зала, битком набитого юной интеллигенцией, и с экзаменационной комиссией, состоящей из знаменитых имен и титулов.

Чего только с ним в жизни не бывало – все перенес…

В одиночку ходил к противнику и вел переговоры с жесточайшими преступниками.

На пыльной тропинке, на ничьей земле при наблюдателях ООН обменивал с убийцами покойников, что лежали по разные стороны линии фронта, в то время как матери в черном рыдали с обеих сторон дороги.

Одной из матерей он принес в мешке куски тела ее сына, собранные им после боя.

Его голову оценили в полмиллиона немецких марок.

Он сражался на горе, возвышающейся над городом, забитом беженцами, которых надо было накормить и согреть. Он вытаскивал мертвых и раненых из-под развалин, раздавал народу в герцеговинских селах оружие, чтобы их, безоружных, опять не перерезали, как в сорок первом. Вытаскивал кости из погибших в глубоких штреках. Лучшие друзья умирали на его руках. Он смотрел на отрубленные головы своих земляков, насаженные на вилы и колья. Днями и ночами он жил в городе без электричества и смотрел, как хирурги ампутируют молодым солдатам руки и ноги без света и анестезии. А когда ему в руки попадали столичные газеты, он читал о себе как о военном преступнике и поджигателе войны.

За последние два года он состарился на двадцать лет!

Правда, нельзя сказать, что профессура не страдала в блокированном городе. У одного из них лифт не работает уже два месяца, а он живет аж на пятом этаже.

Второй, английский выученник, привык в пять пополудни пить чай с молоком, а молоко, бывало, исчезало дней на десять.

Третьему профессору без объяснения причин отказали в Стенфордском университете печатать статью о этногенезе и геополитических проблемах южных славян, а четвертый уже полгода не может раздобыть дискету с программой для компьютера «Макинтош» последнего поколения!

Каждый платит свою цену.

Однако вернемся к дискуссии с завлекательным названием: «Что потом?» Детально проанализировав мотивы и причины этой «грязной войны», во время которой сербы, к сожалению, выступили далеко не в лучшем свете, «перешагнув границы необходимой обороны» (если им вообще было от чего обороняться, что объясняется национальной врожденной паранойей), они перешли к ключевому вопросу: что потом? Профессорский тезис, короче говоря, состоял в том, что нынешние как бы герои после окончания войны не смогут приспособиться к мирной, гражданской жизни. Они продолжат повсюду убивать и грабить, сойдут с ума, в лучшем случае станут невротиками, алкоголиками, наркоманами – предвестниками всеобщего будущего хаоса!

В конце интеллигенты предоставили слово своему гостю-мученику, герцеговинцу, но не потому, что их интересовал его ответ, а только для того, чтобы проиллюстрировать их антропологический анализ.

– Дорогие мои уважаемые господа! – начал он. – Не привык я к этим вашим наукам и теориям, так что расскажу вам про два случая, что были с моей родней… Значит, есть у меня двое дядек, Блажо и Вук. Вук жил в Калифорнии, а когда вернулся в 1914, бросил все и записался в добровольцы. Четыре года воевал по колено в крови, шесть раз был ранен, прошел через всю Албанию, получил медаль Обилича «За храбрость» и две звезды Карагеоргиевича. После войны жил в своем селе (а будучи уважаемым человеком, мирил поссорившихся, помогал беднякам, судил и рассуждал, добро всем чинил, настоящий святой!) и умер в глубокой старости в возрасте девяноста пяти лет – вся Герцеговина шла за его гробом. Второй дядя, Блажо, был тихий – тише быть не может; мухи не обидел! Всю жизнь овец пас, а во время Первой войны давал любым солдатам, кому бы те не служили, сыра, молока и мяса. Такой уж он миролюбивый был, что если где-то пушка стрельнет, он три дня голову под полатями прячет или у забора кроется. Все четыре года войны дружил только с овцами, всех их по имени знал и разговаривал с ними… После такой долгой дружбы с баранами и овцами он блеять начал! Война кончилась, а он все блеет, так что его по всем больницам лечили, но так и не вылечили. Что я этим хочу сказать? К счастью, этого Блажу в школе не учили, так что он не стал профессором, потому что у него и студенты бы начали блеять, а это было бы печально для всего сербского рода… Прощайте, господа!

В зале раздались аплодисменты слушателей, которые встали из кресел.

Он даже не поклонился, когда выходил.

У него были дела поважнее дискуссий.

 

«Пошледняя»

Я в жизни встречал множество информированных людей, нафаршированных множеством никчемных сведений, совсем как телефонные справочники или расписание движения поездов.

Много есть интеллигентных людей, и чуть меньше – умных…

Но реже всего встречаются мудрецы, вроде Лукан Спаича, неграмотного крестьянина из села Зубац над городом Требинье.

Его внук, доктор Марко, рассказывал, как давным-давно дед Лука сказал ему: «Шынок, берегись пошледней!» Тогда он его не понял, а теперь это предостережение стало для него яснее ясного.

Вот смотри: продвинулся человек, карьера у него головокружительная, его имя во всех газетах, и вот на тебе – одно слово, одна подпись, и все к чертям рухнуло. Достала его эта самая «пошледняя»!

Или вот тебе солдат, отважный, неустрашимый, человек-легенда, ты уверен, что он уже вошел в историю, и вот на тебе – не вытерпел, продал цистерну бензина, и настигла его «пошледняя»!

На торжественном приеме в его честь юбиляр украл у кого-то зажигалку.

Молодой министр поселился в чужом, захваченном им доме…

Как говорят в Зубаце: «С кем тебя увидят, с тем тебя и запишут!»

Мудрецы, когда дела у них идут в гору, больше всего боятся совершить малейшую ошибку, иначе их тут же настигнет «пошледняя».

Мы живем в городах среди информированных, образованных и умных людей; библиотеки хранят множество философских трудов, а где-то там, в горах, над облаками, где редко встретишь книгу, в каком-нибудь Зубаце сидит никому неизвестный мудрец Лука Спаич, смотрит в долину на наш водоворот суеты, страстей и алчности и бормочет себе в бороду беззубыми устами наимудрейшую мысль, которую я не смог найти ни в одной книге:

– Шынок, берегись пошледней…

Если его спрашивают, что означают эти слова, от ответствует:

– Золотом ссышь – говном припечатываешь!

 

Граница

На черногорской границе у городка Вилуси строгий пограничник в фуражке-«титовке» с пятиконечной звездой приказал нам выйти из военного джипа Герцеговинского корпуса, на котором мы направлялись к фронту. Пограничник был вооружен до зубов.

Все-таки здорово, что я вышел из машины.

Небо было синее, горы – серые. Вдоль дороги рос ракитник, который придает баранине исключительный вкус. Этот шлях отпечатался в моей исторической памяти. По нему мои предки бежали от турок в Черногорию, по нему возили контрабандный табак. На этой границе меня никогда не покидает чувство вины.

Потом пограничник с пятиконечной звездой на шапке потребовал у нас удостоверения личности. И я сразу почувствовал, как мой дед Яков перевернулся в гробу. Я протянул ему документ.

Потом он потребовал удостоверение у поэта Райко Петрова Ноги. Он сказал:

– Товарищ, удостоверение личности!

– Я господин, а не товарищ! – прорезалось в нем сварливое существо поэта.

Мы стояли и смотрели друг на друга. Мы – на его шапку с пятиконечной звездой, он – на герб Республики Сербской на шапке нашего водителя в камуфляже.

И тогда солдат сказал пограничнику:

– Делай свое дело, а мы свое будем делать!

Тогда пограничник попытался завести разговор с Ногой, но тот отрезал:

– Удостоверение – да, беседа – нет!

– У вас есть оружие?

Из оружия у нас были только метафоры, так что нам позволили въехать в благородную землю Герцега Степана.

Это была трогательная братская встреча.

Дорога была призрачно пустой. В воздухе чувствовалась близость моря. По привычке, установившейся за минувшие годы, мы едва не рванули прямо в Дубровник.

Если бы так и поступили, вряд ли вам довелось бы прочитать этот рассказ.

 

Постель

Блуждаю по белым каменистым тропинкам Герцеговины. В голове у меня неотвязно звучит песня, которую я слышал однажды утром по радио (а может, во сне?): «Рано утром в Африке проснется антилопа и бросится бежать. Не будет бегать быстро – лев ее поймает и сожрет. Рано утром в Африке проснется старый лев и бросится бежать. Не будет бегать быстро – упустит антилопу и с голоду помрет. Утром солнышко встает, и если хочешь жить – немедленно беги!»

Вместо того чтобы бежать, я уселся на берегу Требиньицы и засмотрелся в ее смиренные воды, вспоминая совет, который покойный Чамил Сиярич дал молодому тогда еще поэту Райко Петрову Ноге: «Лучше всего для тебя сиживать на бережку, покуривать, дым колечками пускать и ни о чем не думать!»

Поэт Райко Петров Ного в детстве скитался по приютам, потому и привык всегда самостоятельно застилать постель. Однажды мы переночевали в штабе Герцеговинского корпуса, расположившемся в одной из вилл на Ластве. Офицеры, вошедшие в его комнату, поразились, увидев его аккуратно заправленную кровать. На геометрически четкий тюфяк было идеально, словно шкура на барабан, натянуто солдатское одеяло, а подушка в наволочке доведена до совершенства. Незабываемая с детских времен выучка заставляла поэта превращать солдатские постели, на которых он ночевал, в идеал аскезы и строгости жития. Горничные в самых роскошных отелях падали в обморок, входя в апартаменты, в которых он провел ночь – настолько идеально были заправлены широкие кровати. Они ведь не подозревали, что здесь ночевал не поэт, а воспитанник сиротского приюта из Невесинья.

Зажигая свечу на сельском кладбище в Мириловичах, где на прошлой неделе похоронили молодую девушку-бойца, у креста с солдатской пилоткой на ней, Ного открыл мне старую истину:

– Сербы как картошка: лучшая их часть в земле!

 

Чай

Люди настолько обеднели, что на требиньском рынке почти никто не может дать мне сдачи с бумажки в десять динаров. Тем не менее, я считаю, что это – один из лучших рынков в мире. На каменных прилавках под платанами лежат вещи, по которым я страдаю, когда уезжаю далеко: круглые белые сыры на больших листьях салата, горстки орехов, горшочки меда, связка сушеного инжира, чеснок, мелко резаный табак по прозванию «требиняц», вяленое мясо, бутылки с домашней лозовачей… Есть ли в истории искусства более прекрасные натюрморты?

Недалеко от фонтана в стиле ар-деко, который подарил своему городу поэт Иован Дучич, я обнаруживаю крошечный прилавок с целебными герцеговинскими травами. Травник, старик с печеным лицом, обрамленным короткой седой апостольской бородой, как будто только что сошел со старинной фрески. Длинные костлявые пальцы касаются травы, собранной на склонах далеких гор, в распадках и рощах. Он одет в заношенную, выцветшую военную форму времен прошлой войны. Мне хочется, чтобы и он хоть что-то заработал, но я не знаю, как дать ему денег, и потому покупаю цветы боярышника, которые снижают давление.

– Как только вода закипит, брось туда щепотку цветков, – поучает он меня. – И не вздумай больше, чем я сказал, туда бросать, а то давление так упадет, что помрешь…

– Что это у тебя? – спросил меня градоначальник Требинья, легендарный Божо Вучурович, воин и народный поэт.

Я объяснил ему, что это цветы боярышника, настой которого гарантированно понижает давление. Поскольку он родом из Требинья, я поинтересовался, действительно ли это хорошее лекарство?

– Лучше не бывает! – ответил градоначальник. – Очень хорошее. Расхваливал его покойный Крсто, покойный Митар и покойный Глигор, да и покойный Петар его тоже принимал.

 

Стрижка

Легендарный Божо Вучурович рассказал мне за стаканом вина следующую историю.

Заявился с фронта в город солдат, здоровенный детина, за два метра ростом, чтобы побриться и постричься в местной парикмахерской. И вот этот грубый, зачерствевший детина засмотрелся на молоденькую парикмахершу с ловкими белыми руками и решил подождать, когда это нежное, утонченное и прекрасное чудо освободится и сможет коснуться его своими ангельскими ручками… Когда подошла его очередь, он поместил свое огромное тяжелое тело в кресло, которое крякнуло под ним.

– Как вас постричь? – спросила симпатичная парикмахерша.

– Чо, как? Как овцу! Голову меж ног и стрижи!

 

Пошла кура на базар

Есть в сербской народной поэзии одна замечательная детская песенка, которая великолепно разъясняет, как из незначительного поступка рождаются ужас и всеобщая беда. Мы учим ее наизусть детьми, но истинную сущность ее понимаем много позже. Это песенка о курице, которая, принарядившись, как это умеют делать только куры, пошла на базар и запачкала ножку! Поэт Душан Матич увидел в этой песенке, скорее даже считалке, истинные корни сюрреализма. Он подарил ее – в переводе, разумеется – двум французским сюрреалистам, Луи Арагону и Полю Элюару, которые сочли ее гениальной! Эта песенка помогла им разобраться, почему только в Сербии, именно в Белграде, а не в каком-то другом месте, появилось движение сюрреалистов со своим журналом «Невозможно». Сюрреализм, который рациональный западный человек постигает с большим трудом, у нас просто в крови, потому что мы, в сущности, – иррациональный народ. Так что давайте припомним старую детскую песенку, в ритмах которой начались наши безумные жизни:

Пошла кура на базар, Испачкала ножку. Подошла она к кусту: – Почисти мне ножку! – Нет! Ну, тогда найду козу я, Пусть тебя объест! Привела она козленка: – Общипай листочки! – Нет! – Ну, дождешься ты, козленок, Вот я волка позову, Он тебя сожрет! Привела она волчару: – Съешь козленка, серый! – Нет! Подожди, волчара серый, Мужиков я кликну, Чтоб тебя они забили. Привела село родное: – Бейте, братцы, волка! – Нет! – Ну, дождетесь вы, лентяи, Вот огонь я кликну, Чтобы он спалил вас! Тут она огонь призвала, И сказала: Жги их! – Ладно! Стал огонь палить деревню, Вусмерть братцы волка били, Волк козленочка зарезал, А козленок куст все гложет, Куст ей ножку начал чистить… – Пошла кура на базар!

Если бы эту песню сочинили сегодня, дело не кончилось бы деревней, потому что курица позвала бы город, а город – республику или государство, и вмешались бы в дело другие страны, и в конце концов дело дошло бы Объединенных Наций и их генерального секретаря.

…И призвал тут Бутрос [21] НАТО, НАТО принялось бомбить! – Пошла кура на базар!

Эта песенка задается вопросом: кто все-таки агрессор? Городская курочка, которая требует, чтобы ей вытерли ножку, или грубый куст, который отказывается это сделать? Миротворцы, конечно, будут утверждать, что виноват куст, но никто не сможет объяснить, почему в это противостояние встряли козленок, волк, деревня и огонь, который, как мы видим, никогда не отказывался поджечь любую страну.

 

Закон о козах

В тот исторический день я проснулся на Паламах – в маленькой горной столице, к которой, как никогда ранее, обратились взоры всего мира. Воздух был таким свежим, будто он всю ночь провел на Яхорине. В тот день Скупщина Республики Сербской должна была во второй раз ответить на ультиматум: да или нет. В жизни на такой вопрос мы обычно отвечаем: а если? Во всяком случае, я почувствовал себя как старый партизан Второй мировой войны, из-за которого ребята будут проваливаться на экзаменах из-за отсутствия должной информации. Не знаю, довелось ли ветеранам Второй мировой ночевать в багажниках джипа на запасных колесах, но мне удалось. Во всяком случае, я точно ощущал себя как ветеран Второй мировой, рассказывая о приключениях которого ученики будут получать тройки по истории.

В те дни весь мир настолько сосредоточился на историческом решении Скупщины о принятии или непринятии предложенных мероприятий, которые бы означали мир либо продолжение войны, что не заметил восьмой пункт обсуждаемого договора – «Проект закона о прекращении действия Закона о запрете содержания коз», и это меня весьма заинтересовало.

Об историческом решении, запечатанном в розовый конверт и отправленном в Женеву в качестве сербского ответа, будут писать многие политологи, комментаторы и эксперты в области международного права. Мне кажется, в этот конверт следовало бы вложить немножко денег – Запад понимает письма только такого содержания! Но тот, кто не обратил внимания на принятие Закона о козах, никогда не поймет существо сербского народа, который находит силы время, дерзость и чувство справедливости, чтобы заниматься козами в тот момент, когда ему на голову бросают бомбы и когда накануне Косовской битвы войско и народ Республики Сербской начинают причащаться с благословением митрополита Дабробоснийского Николая.

Рассказ о козах уходит корнями в то далекое время послевоенного возрождения и строительства, когда какой-то малограмотный гений из числа руководителей государства – многие считают, что это был недоучившийся словенский учитель Эдвард Кардель, а другие, как принято, все сваливают на товарища Тито (который терпеть не мог козлятину, а любил шницель по-венски) – пришел к конгениальной идее запретить в наших горных районах разведение коз как самых вредных животных на земном шаре. Конечно, это не самый исключительный случай эпохальной глупости в наших краях, как сказал мне недавно китайский дипломат господин Чай Шенг-сюан из Белграда, на родине которого совершались чудеса не меньшего масштаба.

Попивая жасминовый чай на одной прекрасной террасе, господин Чай рассказал мне, как однажды Мао Цзе-дун объявил войну четырем самым злостным врагам: мухам, комарам, клопам и воробьям. Воробьев некоторое время спустя помиловали, их неблагодарную нишу заняли мыши.

Как бы там ни было, оправдываясь тем, что козы обгладывают деревья (кто-нибудь из вас видел козу в кроне дерева?), и по этой причине наши горы стали совсем голыми, самым строгим образом было запрещено содержание этих милых животных. Наверное, это строгое решение скрывало подспудное желание стереть из памяти доказательства деревенского происхождения новоиспеченных идеологов, которые побаивались, что им в случае провала в политике придется вернуться в родные края и пасти там коз. Впрочем, в их памяти отложилась необходимость наказывать самостоятельных земляков, для которых коза всегда была хранительницей очага и помощницей, дарованной самим Господом Богом.

Несчастные владельцы тем самым были поставлены вне закона, и каждый мог безнаказанно убить их. Сколько раз и сам я питался козлятиной, испеченной на углях, и никто не отвечал за это убийство!

В результате козы и крестьяне организовали нелегальное движение сопротивления, не отмеченное ни одним из наших историков. Движение подвергалось многим опасностям, но козы выдержали. В одной старой поговорке говорится: «Бог создал овцу, а дьявол – козу по своему подобию». Это упрямое и тупоголовое животное ни за какие коврижки не желало во времена потопа погрузиться в Ноев ковчег. Ее силой затащили на борт. Праотец отрезал ей хвост, который не подрос до наших дней. Все, принимая во внимание ее внешний вид, пришли в к выводу, что она не нужна роду человеческому. «Поскольку ее создал дьявол, – пишется в Мифологическом словаре, – ее невозможно чему-либо научить, она не реагирует даже на проклятия». Еще говорят, что козы боятся даже оборотни, что в некоторой степени объясняет страх перед козами некоторых послевоенных вождей, который и завершился Законом об их тотальном истреблении, настоящем козьим геноцидом.

Однако следует знать, что для ваших монтаньяров коза была настоящей приемной матерью. Она не требовала никакой особенной заботы и ухода. Она сама паслась на склонах и сама возвращалась домой. Из ее молока производится наилучший сыр, в дело идет их мясо, шкура и шерсть, из которой делают переметные сумы, носки и даже обувку.

Когда козы перешли на нелегальное положение, жители гор полвека ломали голову, как их получше скрыть от жестокой козьей инквизиции. Что только они не придумывали! Перекрашивали черных коз в белый цвет, чтобы они походили на дозволенную породу санских длинношерстых коз (которые ни в коей мере не приходятся им родней), вытаскивали их из землянок на пастбище только ночью, обматывали их овечьей шерстью и подвергали всем прочим возможным испытаниям и искушениям. Особенно тяжело им пришлось в те исторические времена, когда мы сказали «нет» Советскому Союзу. Крестьянин, арестованный за содержание коз, чаще всего попадал на Голый остров, дополняя собою необходимое количество внутренних врагов.

И в самом деле, только животное, сотворенное дьяволом, а не Господом Богом, могло выдержать эти дьявольские времена, когда страшно трудно было быть козой!

Наконец, 19 июля 1994 года в Республике Сербской козы были реабилитированы. Они страдали куда дольше, чем самые закоренелые диссиденты, и даже чем сторонники сталинского Коминформбюро, не говоря уж об анархолибералах, джиласовцах и ранковичевцах, техноменеджерах, элитистах, националистах и других идеологических врагах. Тысячи коз в неприступных горах ожидали заявления о том, что «все животные равны, только одни равнее других» (Джордж Оруэлл). Для них было важнее всего, чтобы смертная кара более не висела над ними.

«Отмена этого закона означает ликвидацию многолетнего заблуждения в отношении не только владельцев, но и самих коз как исключительно полезных животных, которым грозило исчезновение на наших территориях», – записано в стенограмме 42-го заседания Скупщины Республики Сербской в Пале. Миллионы коз приветствовали это решение блеяньем, которое эхом пронеслось по ущельям, горам, долам и плоскогорьям. С нетерпением ожидается отклик на этот государственный акт со стороны Германии, Америки и Турции. Возможно, санкции против Сербии приобретут более суровый характер. Может быть, усилятся санкции против коз в других наших краях, в которых все еще не утратили силу прежние законы, и козе с семерыми козлятами придется рвануть туда, на свободу.

И в довершение всего на 42-м заседании Скупщины Республики Сербской новым президентом был избран Душан Козин из Любиня.

Врет коза, да не врут рога!