Моря не видно, однако оно здесь, рядом. Теплый воздух влажен. Пахнет водорослями, рыбой, морской солью. Слышно, как шелестит волна у берега.

Керчь жарко, по-летнему, залита солнцем.

В музее несколько прохладнее.

Один из его самых больших залов расположен параллельно улице. По стене, уходя в перспективу, тянется ряд окон. На них приспущены шторы, но солнце пробивается сквозь ткань. А каждый подоконник в ослепительном свету. И желтый пол и белый потолок сияют. И в зале не найти такого уголка, куда не проникали бы солнечные отблески.

По всему простору зала - будто плечом к плечу, застывшими шеренгами, оставляя только узкие проходы, - стоят высокие тесаные камни. Их много сотен. На лицевой их стороне высечены изображения людей, портреты, группы, скульптурные орнаменты, и всюду надписи, как правило, по-гречески.

Тут самая значительная в мире коллекция древних надгробий. Все это - осколки города Пантикапея, который был когда-то на месте нынешней Керчи.

В музейном зале они расставлены по векам: вот - шестой век до нашей эры, здесь - пятый и за ним четвертый, там - третий, второй, дальше - первый.

Проходишь, вглядываясь в человеческие лица и фигуры на камнях, и начинаешь чувствовать, как, отшумев, уходили века, как менялся облик древних жителей и уклад их жизни. Проходишь и видишь господ, окруженных рабами, их одежду, мебель, бытовые мелочи. Узнаешь профессии пантикапейцев: судостроитель, купец, учитель гимназии, флейтистка, ученый-грамматик, воин, писатель. Ясно можно различить то эпоху мирного труда и расцвет искусства, то беспокойное время военных набегов, когда искусство падало и каждый мало-мальски состоятельный становился всадником. Смотришь - ощущаешь, как на смену выходцам из Греции приходила скифская знать. Нередко имена разноплеменны, пестры. Кое-где заметны памятники, сделанные мастерами-скифами, с трудом, с ошибками чертившими на камне греческие буквы.

- Смотри! - воскликнул Сережа Шаповалов.

Он звал к себе отца. Петр Васильевич подошел к Сереже. В огромном зале, кроме них двоих, сейчас нет никого. Оба они в одинаковых белых брюках и рубашках, оба одинакового роста. Но Петр Васильевич куда плотнее. Ему под пятьдесят, а сыну только исполняется двадцать четыре.

Каменная стела, к которой позвал Сережа, украшена орнаментами и двумя скульптурными рисунками. Снизу изображен человек верхом на коне. Перед ним раб, протянувший чашу; между рабом и всадником, знаменуя дружбу, - собака. А на верхнем рисунке тот же человек стоит возле стола, где сложены рукописи, свернутые в трубки, и чуть поодаль - опять скромная фигура раба.

- Писатель, по имени Стратоник, - объяснил Сережа.

Окинув взглядом барельефы, Петр Васильевич посмотрел на надпись. Сказал:

- Прочти давай.

Видно было, что Сережа Шаповалов теперь в своей стихии. Блеснув улыбкой, он без запинки - бегло, как бы декламируя, - прочитал всю надпись вслух сперва по-древнегречески и тотчас перевел ее на русский:

- «…Божественный друг, дорогой прежним! Будущие века узнают из твоих книг твою прелестную мудрость. Стратонику, сыну Зенона, своему господину, воздвиг это надгробие, памяти ради, вольноотпущенник Сосий».

Петр Васильевич спросил:

- А сохранились его книги?

- Ну, где там сохранились! - ответил Сережа. - Пыли не осталось от его «прелестной мудрости».

- М-м-да! - вздохнул Петр Васильевич. И, внимательно разглядывая камень, бросил: - Нет, это ты напрасно…

- Что - напрасно?

- Да вот, что пыли не осталось.

- Почему?

- Как, знаешь, посмотреть. Ты мне скажи: а с чьих позиций мудрость неведомого нам Стратоника названа прелестной?

- С позиций вольноотпущенника Сосия.

- С позиций бывшего раба! Так вот, каким же могло быть мировоззрение Стратоника?

- Ну, папа, ты, пожалуй, слишком скор на выводы.

- Скор? Нет, все-таки подумай. Будем верить фактам: с кем дружил Стратоник? Реально, на деле - кого отпускал на свободу? Значит, видел социальную несправедливость?

- Предположим, был хороший человек. Но что отсюда следует?

- А следует вопрос, за что он мог бороться в своих книгах. Какие мог гуманные идеи утверждать. Разве не в недрах прошлого рождались отдаленные предпосылки настоящего? - И Петр Васильевич кивнул на памятник: - А это с пылью не сравнишь. Здесь я ощущаю принципы живые и поныне. Нет, это не забыто!..

Сережа снисходительно заметил:

- Тебе, папа, быть бы историком!

…Влияние матери на Сережу оказалось сильнее, чем влияние отца. Оно понятно: он вырос на глазах у Веры Павловны, а с Петром Васильевичем даже виделся не каждый день. Кроме того, когда учился в старших классах, Сережа с матерью два раза ездил на летние каникулы в гости к дедушке. А дед - завзятый археолог. Вся Керчь знает этого старика пенсионера, влюбленного в боспорские древности, «активиста при музее», как он называет себя. И между дедом и внуком завязалась такая дружба - водой не разольешь.

В пятьдесят втором году Сережа поступил на исторический факультет Московского университета. Нынешней весной его окончил.

Еще будучи студентом-практикантом, он участвовал в раскопке находящегося возле Керчи древнего города Тиритака. А при распределении молодых специалистов попросил себе путевку на работу в Керченский музей, где, кстати, и Вера Павловна когда-то была научным сотрудником.

Уже три недели, как, приехав в Керчь, он поселился в доме деда, к великой радости больного старика. Как раз и Петр Васильевич в Москве взял отпуск. И следом за Сережей сюда приехали его родители: нагрянули вчера внезапно, даже не предупредив о том, что едут.

С утра отец и сын отправились на новые раскопки. Днем Сережа показывал Петру Васильевичу свои музейные сокровища. Затем, собравшись всей семьей, обедали. Вечером же Сереже надо было бежать на комсомольское собрание. Дед и Вера Павловна сидели разговаривали во дворе, а Петр Васильевич пошел часик погулять по городу.

Много лет он не был здесь - с тех пор как приезжал к Верусе в студенческое время. Тогда Сережа - маленький, забавный - только лепетал какие-то первые слова.

Местами, смотришь, Керчь та же, что и прежде, а местами она очень теперь изменилась. Много новых зданий. Но кое-где еще зияют пустыри с остатками военных разрушений; на пустырях играют дети, родившиеся, выросшие после войны, которые лишь от взрослых слышали, откуда эти кучи щебня.

Старейшая часть города. Улицы вьются друг над другом узкими террасами. Каждая улица на новой высоте, и над каждой вздымается отвесная подпорная стена. Наконец склон горы становится слишком крутым для домов. Дальше вверх ведет только каменная лестница. Петр Васильевич поднялся по сотням ее грубо сложенных ступеней. И вот он на самой вершине горы Митридат.

Обвеваемый ветром, будто стрела, обращенная к небу, на вершине стоит гигантский памятник. Его построили недавно - в честь воинов Советской Армии, отдавших жизнь в боях с фашистами за Керчь.

Чуть пониже площадки, на которой памятник, рассыпаны развалины одного из бывших зданий музея. До войны оно виднелось над городом, белое, как античный храм, окруженное колоннами. Четыре раза через Керчь прокатывался фронт…

Петр Васильевич оглянулся.

Синее-синее море. Рукой подать - вся Керченская бухта, от Еникале до Павловского мыса; темнея вдалеке, на юге, беспредельно расстилается вода, и высокой кажется отсюда линия морского горизонта.

Внизу, опоясывая бухту, панорамой развернулся город, словно раскрашенный макет, сделанный в крохотном масштабе. Отдельные дома, дворы. Корпуса заводов. Бульвары, площади и улицы. Автобусы на улицах. Порт с его постройками; у причалов многочисленные мачты: здесь главным образом траулеры, сейнеры - большие рыболовецкие суда.

На первый взгляд ни за что не скажешь, что городу уже около трех тысячелетий. А сколько жизней прошло на этом берегу! Сколько поколений сменилось!

Петра Васильевича внезапно охватило чувство, будто человечество - это мощный и бурный поток, мчащийся по векам, разделенный на струи отдельных народов. Струи то сливаются друг с другом, то расходятся по разным руслам, чтобы снова где-нибудь сойтись; они с веками все крупнее и крупнее. Поток мчится, выходя из общинно-родового строя, пробивая путь через рабовладельческие формы, через феодальную и буржуазную эпоху - к просторам коммунизма. Мчится, движимый трудом, передовыми устремлениями, взаимодействием своих частиц. А частицы его - это миллиарды людей, живших прежде или живущих позже.

И не было и не бывает жизни человеческой вне общего потока. Но одни цепляются за дно, пытаются противодействовать, другие же способствуют движению. Мечты, дела и подвиги вот этих, что способствуют, бессмертны. Передаваясь эстафетой в поколениях, преобразуясь, поднимаясь в невозможное для вчерашних дней, часть сознания людей, давно умерших, вечно продолжает жить.

Все, на чем стоит наша культура, все мысли, которые мы усвоили с детства и считаем очевидными, - все это и есть неумирающая часть души предшественников наших.

Глядя вниз с горы, Петр Васильевич думает: пусть мы не знаем множества имен. Но тот, кто в результате трудных поисков нашел, что из руды можно выплавить железо, жив в этом принципе всегда. А разве не продолжают жить стремления несчетных миллиардов, во все прежние века по-своему мечтавших о социальной справедливости? И что же говорить о тех, кто бросился на подвиг, жертвуя собой и ясно сознавая цель?

Когда Ленин приехал в Петроград в семнадцатом году, в апреле, он ночью, во дворце Кшесинской, сказал о захвативших власть: «Самое большее, что они могут, - это нас убить. Но ведь идеи-то останутся!..»

Вспомнив это, Шаповалов посмотрел на памятник погибшим воинам.

Половина города была уже в вечернем полумраке. Берег бухты еще озаряли лучи заходящего солнца; там и дома и улицы, прорезанные тенями, теперь казались красноватыми. А море потеряло дневную синеву. Лишь со стороны Павловского мыса, справа, у городской окраины, оно еще чуть искрилось червонным золотом.

Ветер стих. По водной глади под горой, пересекая бухту, к порту подходит грузовой теплоход.

Вот так и он когда-то, матрос Петр Шаповалов, шел в Керченский порт на «Тавриде». В Керчи он встретился с Верусей - с девушкой в зеленом платье. На «Тавриде», в кубрике, им были прочитаны первые химические книги…

Тогда его заботили розыски потерянных на руднике предметов из лаборатории, казавшейся ему такой значительной. Ну что ж, не зря это казалось!

Сейчас перед Петром Васильевичем, всплыв из глубоких недр памяти, - волевого склада, тонкое, с высоким лбом лицо. Глаза карие. В них - упорная мысль. Одна бровь приподнимается, как бы в недоумении. Рука подпирает щеку, скользит вверх по виску, рассеянным движением теребит рыжие волосы.

Да, физически Лисицын умер. Но отделял ли он свою судьбу от судьбы открытия? Не вкладывал ли всю душу в труд на благо людям? И разве выстраданное им и дорогое для него не развивается, не крепнет, не живет - хотя бы и за пределами видения самого Лисицына?