В конце восьмого класса, перед выпуском, мы заполняли чью-то анкету. Там был вопрос «Кого из одноклассников ты никогда не забудешь?»
Уже тогда я знала, что Галю Палей я точно никогда не забуду. И я ее не забыла. Галины черные глаза, насмешливый вороний голос, галин громкий уверенный мат. Галя знала, что я не отвечу. У нас про войну тогда часто говорили крылатые фразы: типа, никто не забыт, ничто не забыто. И еще — «не забудем, не простим». Я носила свою ненависть к Палей, как мешочек с пеплом Клааса, и ненависть стучала в мое сердце: не забудем, не простим. Никто не забыт, ничто не забыто. Все сочтено, Палей, все ходы записаны.
Я знала, что Вяльцеву я никогда не забуду. Я никогда не знала, как Вяльцева относится ко мне: сегодня она мой понимающий товарищ с добрыми серыми глазами, а завтра глаза ледяные и надо мной смеется. Забудешь это, как же.
И про Егорова я знала, что не забуду. Как мы с Егоровым сидели на крыльце и думали, что делать, потому что я опять потеряла ключ. Егоров сказал — ну что, давай по балкону залезем, второй этаж, фигли. Егоров достал веревку, у него и веревка с собой была. Привязал к толстой палке. Закинул на балкон. С третьего раза палка прочно засела между прутьями. «Я тебя подсажу, а ты лезь», — сказал Егоров. Я на физре хорошо лазила по канату, и я полезла. Егоров подсаживал. Но не удержался и заорал: «А у Аси п-п-п-попа мяяяяягкая!». Я разжала руки и упала. И стала бегать за ним и его бить. А он бегал от меня и ржал. И все вокруг ржали. Забуду я Егорова? Щаззз.
А Симонова, который меня каждый урок тыкал линейкой в бок, чтобы я орала? А Иванову, которая со мной разговаривала как с умственно отсталой? А Кононову, а Пташкину, а Заварзина, а Ельцова? Я закрыла глаза и зажала уши над списком. Кононова отводила глаза, Пташкина надменно хмыкала и дергала плечом, Заварзин кривлялся, бе-бе-бе, Ельцов орал, и глаза стеклянные. Не забудем, не простим. Чернов бил под дых, Алексеенко качала головой и говорила «ты все-таки слабый партнер, я с тобой в паре не побегу», и качала, и качала, и не побежит, не побежит, Иванцова ржала, и Голиков ржал, и Палей ржала, и Вяльцева ржала.
Я открыла глаза, потрясла головой, чтобы вытрясти из нее карканье Палей и переливы Вяльцевой, и посмотрела, что пишут. «Маринку Вяльцеву, конечно». «Танюшку Иванову». «Егорова хрен забудешь». О да. А Никитько никто не написал.
Я пробежала глазами по списку, о да, о да, пятнадцать раз Палей, ты в наших сердцах, Палей, каленым железом, Палей, я тебя никогда не забуду, я тебя никогда не увижу, о если бы.
Я взяла ручку и написала: «Олю Смирнову». Смирнову не написал никто, я так и думала. Человек по имени Оля Смирнова вообще не существует. С другой стороны, существует же Иванова? У нее зеленые кошачьи глаза, и бронзовые кудри, и серьги кольцами, и контральто, а у меня глаза по пять копеек, навек испуганные, и голос из детсада.
А у Смирновой обкусанные, облезлые, бесформенные, шелушащиеся губы с пятном лихорадки. У Смирновой сонные глаза с тяжелыми веками, и на одном белая точка-жировик. У Смирновой, кажется, темные волосы, кажется, коса. Дальше — территория догадок: Смирнова расфокусируется и пропадает. Никто не знает, где живет Смирнова, никто не был у нее в гостях. Я одна дружила со Смирновой, потому что со мной никто не дружил, и с ней никто. Но как можно дружить со Смирновой, это как танцевать с вешалкой, это как целоваться с плюшевым медведем, как драться с тенью. Облезлые губы Смирновой испускали шелест, а не голос, и я помню только тихую-тихую, страшно шелестящую историю о том, как у Смирновой в подъезде сын на зоне проиграл в карты всю семью, и их зарезали, и никто не знал, правда это или неправда, Смирнова рассказала или про Смирнову, она была овеяна пятью трупами и тихим смрадом ужаса из оттуда.
«Олю Смирнову», написала я, и это все, что я помню об Оле Смирновой.