Через неделю вечером Серега звонит и говорит: Кать, ты дома сегодня? А дети где? Эт хорошо! Можешь сбегать еды купить, мы тут с мужиками зайдем, обсудить кой-чего надо.

Я так озверела от одинокого сидения, что кричу: конечно, заходите!

Картошка, жареная курица, два салата, колбаса, маринованные грибы, Джесси, фу! фу! Не кусается, проходите. Не разувайтесь, грязно. Я не мыла. Тогда тапочки. Руки мыть там. Курить на балконе. Пепельница вот. Окно откройте сразу. Дяденьки, возьмите пока штопор, откройте бутылку. Я не буду водку, откройте мне бутылку.

НБП — реальная сила? Да я тебя умоляю! НБП умеет только сидеть. Она больше ничем не занимается. А я говорю, никто больше не работает с молодежью, только Лимонов. Ты же не будешь «Наших» считать. Я ваших «Наших» и не считаю. Политической силой не считаешь? Напрасно. Эти мальчики и девочки в поисках идеологии очень даже могут сплотиться во имя добра как они его понимают, и всем тогда не поздоровится. Да ничего они не могут, любая кремлевская инициатива обречена, ты что, не понимаешь? У них там креатива ноль. А если бы тебя завтра позвал Сурков и сказал: вот тебе денег скоко хош, напиши мне программу профилактики оранжевых революций, ты бы написал? Ой, я бы написал, они бы сразу меня в СИЗО отправили. Да, он бы написал. А что бы ты написал? Кать, а по-твоему, молодежь пойдет на баррикады? Смотря какая молодежь. Ну вот твои школьники пойдут? А это смотря чем их туда манить. Ну вот твоих чем можно выманить? Халявой? Погоди, я чай заварю. Да сиди ты, я, может, о важном хочу спросить. Ты хочешь, чтобы я тебе написала программу профилактики оранжевых революций?

Ну ты же против революции? Вот и предложи.

Курицы еще кому? Грибы?

На балконе тихо и безветренно. Сушатся махровые полотенца. Вчера я постирала махровые полотенца, наворожила дождя. Из-за верхушек кленов осторожно показывается синяя туча. Духота невозможная. Больше всего на свете я не люблю, когда гроза собирается-собирается, а потом проходит мимо.

— Иди сюда, — шепчу я туче.

Туча нерешительно выглядывает из-за деревьев.

— Иди-иди, не бойся, — шепчу я.

Туча выплывает наружу, выпрастывает бока. Она похожа на толстого затравленного мальчика, чуть не оглядывается, ушли мучители или нет.

— Подплывай ближе. Ну ближе, ближе.

Ты с кем тут разговариваешь? Теперь стой. Ни с кем. Тебе показалось. Иди, тебя ждем, налито. Да ладно, пейте без меня. А ты чего тут стоишь? Жарко. Дышу.

А ваши-то там как революционеры? Ой, звездец. Он взялся всех строить, на работу к десяти, сидеть до звонка, обед полчаса. Если кого на месте нету — истерика, почему нету, где, почему не доложился. Компьютеров свободных нет, три штуки на шесть человек редакции. Сидишь, как дурак, верстка тормозит, а нет, уйти не моги.

О, как все знакомо.

Не, если начинают пишущих на фиксированный график переводить, то это кранты, дело долго не проживет, точно говорю. А вы сколько продержались? Полгода. А где теперь? Ты не знаешь, новое издание. Ну и как там? А как везде, так и там. Но вы не загибаетесь еще? Ну полгода еще не загнемся, я надеюсь. А вы как? А нас тут покупать хотят, а этот не продает. А лучше если купят? Да и так плохо, и так.

— Подплывай ближе. Я хочу грозы, понимаешь? Надоело, что жарко и дышать нечем. Давай лей, что ли.

Туча вылезает полностью, располагается на полнеба, сизая, страшная. Поднимается ветер.

— Еще ближе.

С деревянным стуком рушатся вниз первые капли.

— Ну, начинаем, что ли? Давай!

Сизую пухлость разрывает молния, и сразу, без паузы, оглушительный раскат. Следом завывание сигнализаций — и поскуливание Джесси, лезущей под стол.

Гости бегут на балкон наблюдать светопреставление.

— И еще раз давай, жахни.

Ррраз! Грохот. Сигнализации.

Кать, ты чего, молниями командуешь? А еще раз можешь? Легко! Давай! Ррраз!

А град можешь? Град не могу, это надо было еще кой-какие цветы на балкон выставить. А снег можешь? Мороженое могу — пошли в комнату?

Да я же могу тучами двигать! И я боюсь толиков? И меня Валентина Ивановна с работы выживает? И дети обижают? И весь мир? Да не может этого быть.

Просто надо не колотиться. Это как на воде, когда учишься плавать: просто ляг на нее и расслабься, говорила мама, она держит. Когда не колотишься, мир держит тебя. Воздух держит. Ты опираешься на него, и он тебя несет. Над улицами, над ручьями, текущими к решеткам канализации, над мокрыми машинами, над пустой школой, над поликлиникой, пролетаешь спокойно и без усилий — и возвращаешься обратно. Воздух держит. Мир не проваливается. Можно не суетиться.

Провести рукой над дохлой анютиной глазкой в балконном ящике — и она недоверчиво поднимет голову. Свистнуть кастрюле на кухне, и пригоревшая собакина каша сама отделится от нее пластом. Если не биться в отчаянии и доверять Господу — все пойдет, все получится само.

В школу

Первое сентября. Холодное и мокрое, хрустящее целлофаном, пахнущее цветочными рядами рынка. Машка идет в школу. Она требовала от меня платья, как у принцессы, и туфелек, и короны, и угомонилась только тогда, когда Сашка сказал ей, что с короной ее отправят снова в детский сад.

На школьном дворе играет музыка — какие-то старые, с детства еще ненавистные песни о школе, душу выворачивает от запаха роз, хризантем, школы, туалетов, хлорки, столовки, сколько я уже в этой школе работаю, сколько я хожу сюда как родитель, а все никак не привыкну. Все подскакивает что-то внутри, все переворачивается. Я предлагала заменить эти песни на что-нибудь другое — весь педсостав возмутился: нельзя, традиция!

Машка отцепляется от моей руки и встает за табличкой «1Б», ее не видно за рослыми одноклассниками, я выглядываю так, сяк, — крепко сжаты губы, легкая паника в глазах. Камера выхватывает фрагмент головы, кусок бантика, один глаз, остальное заслонено чужими бантами, ушами, букетами.

Все впопыхах, родители мечутся, Аннушка начинает говорить речь, микрофон не работает, я должна выяснить, почему — ведь это я организатор мероприятий — прошлогодний выпускник судорожно втыкает и вытыкает какие-то штекеры, я ищу глазами детей: Сашку задирают девчонки, он огрызается. Машки не видно.

Потом звенит звонок, и они быстро проносятся мимо, я вижу только, что у нее съехал бантик. На перемене захожу поправить — бантик уже снят, Машка испуганно сидит за партой.

— Я не хочу учиться, мама, я ничего тут не понимаю.

После уроков у меня педсовет. Машку поведет домой брат и будет сам кормить ее обедом.

Все хорошо.

Но столько в воздухе сырости, холода и грусти, что его можно резать ножом и продавать на вес; разноцветные кусочки воздуха первого сентября — с вкраплениями шариков и опавших лепестков, с фотографиями напряженных лиц на обертках — ранцы, затылки, листья, испуг в глазах — не знаю, может, кто-нибудь и купит. Развернуть, подышать им — если есть такие, кому не больно — может быть, этим клином можно вышибить какой-нибудь другой клин, если уж совсем невмоготу.

Пипец

Саша тестирует свой форум — мать, напиши мне что-нибудь, я должен посмотреть, как у меня работает. — А кто там у тебя о чем общаться будет? — Да неважно, мне важно посмотреть, как работает.

Собираюсь заходить, ошибаюсь окном, в другом окне его онлайновый дневник, в верхней записи большими буквами «мать все время пилит, пипец, достала». Юзера black rider достала пилящая мать. Пипец.

— А зачем ты туда полезла?

С печальным воем я вылетаю в окно и вьюсь туманной полосой вокруг дома, стеная и заламывая руки, как высококачественное привидение. Я — враг. Я матьпилит. Юзер черный всадник извещает об этом весь знакомый рунет в абсолютно публичных, даже не подзамочных записях.

Что со мной стало, завываю я, обматываясь вокруг ствола липы и засматриваясь сквозь слезы на ярко-зеленые, светящиеся листья под фонарем. Что я с собой сделала, вопрошаю я мироздание. Я же девчушка-хохотушка, лентяйка-раздолбайка, я люблю валять дурака и строить мелкие пакости. Когда я успела стать «матьпилит», «полезла» и «достала»? В самом деле пипец какой-то.

Мироздание отвечает, помаргивая фонарем: а тебе будет легче, если ты узнаешь, когда? Ну, допустим, 25 февраля 2004 года в 19.53 московского времени, — что тебе это дает? Ты даже не помнишь, что тогда было.

Да, в самом деле, чушь спорола, соглашаюсь я и разматываюсь от липы.

Нет, черный всадник на коне в пальто, я не буду я заламывать руки и рыдать над судьбой хохотушки, которой я сроду и не была. Не услышит от меня мироздание привычных вопросов о том, что стало с моей жизнью и кто ее в это превратил. Я отказываюсь от презумпции собственной неправоты и перестаю смотреть на себя чужими нелюбящими глазами. Я знаю, кроме того, что ты меня любишь. Просто выделывался перед френдами.

Полоса тумана неслышно втягивается обратно в комнату и замирает с вопросом, а что, собственно, она хочет сделать. Доказывать всаднику, что она девчушка-хохотушка? Замкнуться в холодном молчании, и пусть почувствует себя виноватым? Еще раз подпилить, объяснив, что я и не пилила бы, если бы ты хоть что-то делал, педагогический монолог на два абзаца, для меня полная загадка, что ты собираешься делать, тебя же не возьмут в десятый класс, каковы, собственно, планы-то? Оседлать свою мать и въехать на ней в счастливое будущее?

Нет, и монологов я не буду произносить, и замыкаться не буду в холодном молчании, а пойду-ка я себе писать статью, пока Машка делает уроки, потому что работать все равно надо — независимо от того, что пишет про тебя твой сын и что думает про тебя твоя дочь.

Есть состояние «какая может быть работа, когда такая тоска» и состояние «какая может быть тоска, когда такая работа». Коровина с высоты своего страдания — а оно дает ей особые права, которых у меня нет, и большой запас правоты во всяком метафизическом споре — говорит обычно, что депрессия — это душевная распущенность. Нагрузи себя как следует работой и заботой — и забудешь даже думать о всяких депрессиях. Она так победила свой рак.

Я верю, но она и до рака была кариатидой.

Но нагрузить себя, конечно, надо. Не надо только грузить лишним. Я страдаю оттого, что я сволочь, и я сволочь оттого, что позволяю себе страдать. Это гностический змей Джесси, кусающий себя за хвост, это хомяк, вечно крутящий колесо сансары, выхожу, закрываю дверь, пусть себе крутится без меня.

А черному всаднику пишем в его форуме, что залогиниться удалось с третьей попытки, смайлики не ставятся и аватар не загружается, и хорошо бы выяснить, почему. А вслух добавляем: «когда сделаешь химию». Мать пилит, достала, пипец.

Апология нытика

Кать, колонка, напоминает Абрамов. А у меня темы нет: все последние мысли уже куда-то сунуты, а новых я еще не надумала. Лезу в свою френд-ленту, там юзер коробочка, дружественный журналист, жалуется на нытиков. Френды поддерживают юзера коробочку: у всех есть свои нытики. Даже у меня есть Галя Кролик. Я, наверное, тоже чей-то нытик, — может быть, Тамаркин.

Коробочкины френды возмущаются нытиками. Накликают на их головы страшные кары. У френдов ясная позиция здоровых людей: никому не нужны чужие проблемы, своих полно. Совет хочешь — дадим совет. Не нравится твоя жизнь — измени что-нибудь. А если не меняешь, а сидишь и ноешь — то убей сибя апстену, и хватит грузилова.

Мы, нытики, за редким исключением, научились уже скрывать свое уныние, как дурную болезнь. Мы почти дали себя убедить в том, что несчастным и неблагополучным быть неприлично и постыдно, что жаловаться нельзя никогда и никому, только профессионалу — за гадкую работу слушать чужие жалобы надо платить хорошие деньги. Или другу за бутылкой, без бутылки это не вынести. Мы и сами делаем козьи морды, когда жалуются нам: ты вчера жаловался, я дал тебе совет, где отчет по принятым мерам? Я дал, ты не принял — я умываю руки, больше не жалуйся.

А если изменить ничего нельзя, денег не надо, нет только сил, если на руках долго и трудно умирает тяжелый больной, если ребенок никогда не будет ходить сам, а все растет и тяжелеет, если суд снова не нашел оснований для пересмотра дела, если нужно только молча принять положение вещей, а для этого ни смирения нет, ни терпения, ни спокойствия? А зачем грузить тем, чего нельзя изменить? Найди коляску, не знаю, няню, сиделку, заплати вдвое, втрое, в десять раз больше, ну напиши в районную управу, Лужкову, Путину, ну выпей йаду, сил уже нет слушать про это строительство под окном, этого отца в маразме, этих соседей, этого начальника, этого двоечника, ну что мне жаловаться-то, чем я помогу, я денег давала уже три раза и телефон нейропсихолога! Если я ничем не могу помочь — зачем мне об этом слышать? Негатива и так хватает.

Но не за помощью ноет нытик, он и не рассчитывает на нее. Не за советом он тебе ноет, не за деньгами, не за составлением искового заявления. Не жизнь свою он собрался изменять и не разработкой плана мести заниматься. Нытик идет к тебе, замерзая и дрожа, с единственной целью — отщипнуть от тебя крошку тепла и погреться, чтобы тащиться дальше и волочить свой крест. Нытик малодушно любуется собой, потому что никакого другого утешения, кроме того, что он замечательный, редкий страдалец, у него уже не осталось. Ему надо знать, что страдание ему выпало особенное, что переносит он его мужественно, что у него есть люди, к теплому боку которых можно временно привалить свой крест и чуть-чуть передохнуть, а потом уже тащить его дальше. Ему нужно ощущение людей вокруг. Понимание, что он не один в этой белой пустыне.

Ведь на самом деле несчастным быть не стыдно. Несчастным быть нормально. Жизнь вообще трагична, в ней мало любви и много печали, она тянется в болезнях и искушениях, а кончается и вовсе смертью; думать об этом неприятно, ибо негатив, но такова реальность. И лучшее, что можно в ней сделать — это отщипнуть от себя крошку тепла и отдать жалкому нытику. И умолчать о том, что самому не хватает.

Не гоните нытика, не проклинайте нытика. Не лезьте в глубины его проблем, не пишите ему генпланов по смене жизни. Скажите ему просто «как же тебе трудно» и «какой же ты сильный», и «как тебе все удается, ты все правильно продумал». Он скажет, конечно, скептически «ну да» и «ха-ха два раза», но в глубине души поверит, да, он сильный и справится, и ему все удается. И, может быть, потрусит себе дальше, убежденный в том, что ему хватит сил как минимум до конца следующей недели.

Я назвала это «Апологией нытика» и послала Абрамову. Он позвонил и закричал: «Гениально, я как раз сам об этом думал!»

Через день позвонил еще раз.

— Кать, тут у нас собственник раз в сто лет является с инспекцией. Вчера был. Так вот, он твою колонку в верстке прочитал — ага, он читать умеет, — и разъярился. Он, оказывается, нытиков сильно не любит. Орал, чтоб снять.

— А он сказал, что нашему читателю не нужно негатива?

— А ты откуда знаешь?

— Ясновиденьем занимаюсь по средам и субботам. Я особенно и не обольщалась, что вы это напечатаете.

— Кать, да она же сверстана уже была! Ну кто знал, что этого дурака принесет!

— Ну ладно, похоронили и похоронили.

— Так Кать, другую колонку надо!

— Когда?

— Через полтора часа.

— Ну и о чем вашему собственнику понравится?

— У нас эта полоса тематическая выходит. Про страхование. Напиши чего-нибудь про страхование. Лучше чтоб смешно было. Ну житейских каких-нибудь рассуждений накидай…

Я хотела уж было заныть — смешно, про страхование? Завертела в голове — что я помню, кто мне об этом рассказывал, за что зацепиться? Если я настоящий журналист — я должна и в условиях цейтнота сделать все быстро и профессионально.

Но я не хочу.

Набрала воздуху, встала у телефона для решимости и сказала:

— Володь, нет. Я не автомат. Переверстайте полосу, я не буду.

Получилось, получилось, получилось!

Горошница

Статья не выходила. Фактура не склеивалась в связный текст. Все плохо, сказала я себе примерно в сорок пятый раз за день. Все очень плохо. Весь последний год. Вот. Я взяла листочек бумаги и стала писать:

Январь: потеряла работу. Пришлось искать новую.

Февраль: в школе вши, Машка принесла и всех заразила. Очень гадко.

Март: болела бронхитом.

Апрель: у Машки нашли загиб желчного пузыря. Бегали по обследованиям.

Май: Саша сломал ногу.

Июнь: мне на работе уронили на голову коробку, сотрясение мозга.

Июль: осталась без отпуска. В который раз.

Август: нас залили соседи сверху.

И тут меня затошнило от этого перечня. А где три годовых пятерки, возмутилась я, где Пасха, где три дня на озере? Где командировка в Англию, что вообще за способность такая в любом сугробе вынюхивать протухшее дерьмо?

О нет. Я не конь и даже не кролик. Я каша-горошница.

— Ты каша-горошница! — радостно подхватила особо бойкая мысль, — ты вапще! только дерьмо и видишь! ни на что хорошее не способна!

Я придавила мысль пальцем. Прислушалась. Не жужжит.

Зазудела вторая:

— Вместо того, чтоб работать, занимаешься ерундой. Так всю жизнь и потратишь. Тридцать шесть лет, а что сделано?

Придавила и эту. Потом еще одну. И еще две. В освободившейся голове фактура быстро и спокойно склеилась как надо, и статью я сдала через час. Среда. Пять часов вечера. И уже свобооодаааааа!

Камни с грохотом валятся к ногам. Воспаряю.

Абрамов шлет мейл:

— Поставил в номер. Не забудь завтра сдать композитора.

Парк сияет. Листья светятся теплым медом, прозрачным лимоном, леденцовым петушком. Шуршать, шептать, посвистывать, кататься на роликах.

Новости

— Ты не можешь этого не видеть, — он включает телевизор, новости. Я не смотрела телевизор уже сто лет, я его не выношу, я всегда его выключаю, с меня достаточно Машкиного СТС. Новости на канале «Россия» я вижу первый раз за три года.

Эти три года спрессовались и слиплись вместе, нарезанные на неровные куски каникулами, первыми и последними звонками, днями рожденья и елками.

Я ушла из школы. Я работаю в одном из сорока пяти одинаковых журналов о биографиях звезд. В биографиях звезд нет ничего неприличного, мне за них платят хорошо и регулярно. Я редактирую скромный журнальчик для педагогов и школьных психологов, мне за это почти не платят, но в этот пароотвод уходит социальный темперамент: там мне интересно, и жизнь почти выносима. Машка во втором классе. Сашка в одиннадцатом. У него девочка — Даша, как они все. Он целуется с ней в подъезде. Я дергаюсь и заставляю себя не выходить из квартиры и не звонить ему слишком часто. Я плачу за курсы и репетитора по математике. Сейчас мне уже есть из чего платить, и я не считаю каждую копейку. Мое благосостояние упрочилось, пояснил мне канал «Россия». Но снять квартиру я по-прежнему не могу.

— Нет, ты слышишь?

Жить стало лучше, жить стало веселее. Колесо сделало полный оборот: издания закрываются, главреды снимаются, выборы надвигаются. Покупательская способность растет, тексты сокращаются, поля и картинки увеличиваются, больше выносов, не больше трех тысяч знаков, очень много, слишком умно, много негатива, не надо пугать читателя, пишите о норме, а не о патологии. Депрессивно, объемно, много размышлений, не наш формат. Реклама требует контекста, контекст выравнивается под рекламу, конфликт хорошего с лучшим разрешается в пользу лучшего. Мастера культуры дают образ современного положительного героя.

— Я слышу.

«Почему митинг оппозиции был таким массовым? — У нас есть данные, что он оплачивался из-за рубежа. Нашим противникам выгодно ослабить Россию, дестабилизировать внутриполитическую ситуацию».

— Мы с Сашкой только что закончили доклад по позднему сталинизму, — говорю я. — Стилистика приближается.

— Ну и что ты предлагаешь? — спрашивает он.

Я пожимаю плечами. Предлагаю вместо ответа голубцов. Что я еще могу предложить?

— С тобой невозможно серьезно разговаривать.

Ударим голубцом по вызовам современности.

Туман

Она все-таки убежала от меня.

Мы ездили укрывать цветы и заколачивать на зиму окна. Сашка мне был нужен как рабсила, а Машку было не с кем оставить. Она ныла, что не хочет на дачу, там скучно, холодно и никого нет из подружек.

В сером воздухе дрожал туман, мягко укрывая соломенно-желтый, бурый, серый, едва зеленоватый пейзаж. Одна черноплодка гордо алела последними листиками. По участкам длинной фатой стелился дым, под ветром парусил белый укрывной материал, мягкий и невесомый. Пахло сыростью и прелью, грибами, древесной трухой, костром и землей. На яблоне болталось гнилое яблоко.

— Я все сделал, чего еще помочь? — хозяйски пробасил Саша, откладывая молоток.

— Мам, у нас есть что-нибудь поесть? — заныла Машка.

Воздух глушил даже нытье, оно получалось уютное и неназойливое. Машка съела бутерброд, запила чаем из термоса и развеселилась. Мы закрыли все двери и ворота на сто замков и пошли к станции среди заборов, дымов, туманов и елок — свободные от сумок, еды, лопат, дачной ноши… Мы оставили там даже пустой термос. Мы шли и вяло рассуждали, в какой институт Сашке идти на курсы, а какой взять вторым вариантом, и сдавать ли централизованное тестирование.

— Мама, смотри, я лечу! — закричала Машка, раскинула руки и понеслась с быстрым легким топотом по сырой, но не раскисшей еще земле.

И пропала в тумане.

Мы метались, как сказочный медведь с завязанными глазами за мышкой с колокольчиком. Мышка откуда-то издали звенела дурацким смехом, не выходила на отчаянные призывы и убегала все дальше, в сторону деревни, а не в сторону станции, и мы порысили за ней — умчит и потеряется, нашли: споткнулась, упала, плачет, — утешили, рванули на станцию — электричка уже идет.

— Что делать будем? — спросил Сашка.

— Побежим.

Побежали. Дружно, стремительно, под уклон, безнадежно понимая, что электричка закрывает двери, шипит и уезжает. Не останавливаясь — остановишься тут — вылетели на перрон. И понеслись дальше. Над перроном, над пустым станционным зданием, деревьями, дымами, рельсами, заплывшими слезным покрывалом.

— А ты что, тоже умеешь? — спросила Машка.

— Ну нет, ты одна такая во всем мире, — проворчал Сашка.

Я описала длинную петлю и спросила:

— Куда?

— Куда хочешь, — сказали дети. — Тут не видно ничего. Где кончается туман?

Туда и направились.

— У тебя ставочки нет? — привычно спрашивает Тамарка.

— Нет, — так же привычно отвечаю я. — Сами вот только что рекламный отдел в два раза сократили. А что, у вас уже кризис?

— Уже, — печально говорит Тамарка. — Прикинь, я только-только кредит на машину взяла. Блин, я прям напилась сегодня с горя.

— Чего напилась?

— А на работе у нас отходняк был. Все. С понедельника не работаем.

— Плохо.

— Ну я не сильно пьяная, ты же слышишь. Как твои? — спрашивает она.

— Нормально мои, — отвечаю. — Машке вон очки на днях прописали, минус два.

— А Сашка? Поступил он у тебя?

— Поступил. Учится.

— На бюджете?

— На платном. Тоже мало радости с этим кризисом.

— Слушай, ну какая подлость. Вот только-только понадеялись, что хоть какая-то стабильность. Знаешь, что пишут? Что журналисты — одна из десяти самых ненужных профессий в кризис.

— А то ты раньше не знала.

— А Бекешин твой где?

— В Грузии вроде. Не знаю. Я не отслеживаю. Всю войну в Осетии был. Потом в Москву приезжал. Не знаю, вроде в Грузию собирался.

— А он что про кризис говорит?

— А что он мне из Грузии может сказать?

— Нет, ну вообще? До Грузии?

— Вообще — говорит, давай третьего ребенка рожать, общественно-политические условия опять предрасполагают.

— Ясно. Слушай, ну что за жизнь, а? То война, то кризис, то холера, то революция. Ну почему мы не можем пожить спокойно, по-человечески?

— А тебе кажется, это человеческая была жизнь?

— Ну это какой уже кризис по счету, третий? Или четвертый? Вот зачем нам это все?

— Не знаю. Чтобы не бояться, наверное.- А я все равно боюсь. Но у тебя, видишь, кредита нет. Тебе хорошо.

— Да. Мне хорошо.

— Не издевайся надо мной.

— Я не издеваюсь. Ты ведь сама понимаешь, что спокойно, по-человечески никогда не будет?

— Ну понимаю, и что? Что тут хорошего?

— Только одно: что это не главное.

— Ну? А главное что?

— Ты как спросишь, Полякова, — заржала я.

— А, ну да, — хихикнула она. — Типа основной вопрос философии, да? Ну ты имей меня в виду, если что.

— Конечно. А ты меня.