Ночь. Комвзводы лежат на бурках и одеялах. Курят. Не спит ни один. Вскакивают — курят, выходят на двор, в холодок-курят, возвращаются, ложатся и курят опять. И говорят, говорят, говорят… Возмущенно, негодующе, злобно… И без конца клянут басмачей…

— Нет, ты должен понять,-в десятый раз возбуждается Топорашев,-такие штуки нельзя оставлять безнаказанными! Чтоб я, кавалерист, смотрел, как убивают моих товарищей, и при этом сидел сложа руки?! Ну сам подумай, что ж это такое?

Черноусов. лежит на кровати, заложив ноги на ее спинку. Курит и теребит усы. Черноусов сейчас один против всех: он опытнее всех и хладнокровней. Он спокоен. Он великолепно знает: его приказ не станет никто обсуждать. Воинский приказ будет выполнен беспрекословно и точно. Но сейчас он разговаривает не как начальник: Топорашев, Любченко и другие-его друзья, по-человечески их душу он понимает, и ему нужно не слепое подчинение приказу, а убежденность подчиненных в правильности политики, которая проводится в этих горах и долинах, в условиях необычных и трудных. И потому он сам вызвал подчиненных на разговор во душам. Черноусов отвечает Топорашеву:

— Ты рассуждаешь неверно!

— Почему?-Топорашев резко приподнимается, сидит на бурке.

— Сообрази сам… Почему я с тобой целый вечер бьюсь? Начальник я твой или нет? Начальник. Мог бы я в порядке приказания сказать тебе: делай так, как тебе говорят, и не рассуждай. Мог бы. И ты бы у меня не пикнул, потому что дисциплину понимаешь отлично. А я вот не делаю этого. Почему?

Топорашев молчит.

— Чего ж ты молчишь? Ну-ка, скажи, — почему? Знаешь отлично. Потому что оба мы коммунисты, потому что мы товарищи и друзья, потому что вне исполнения служебных обязанностей… ну, да что я буду азы повторять? Так вот ты и разберись хорошенько: кто эти басмачи? Думаешь,-одни муллы да баи? Как бы не так! Среди них бедняков половина. Обманутых, запутанных, забитых, отсталых, соблазненных посулами и обещаниями, а все ж-бедняков. Баи и муллы-это только головка. Я вот уверен: из этой банды половина перешла бы к нам, если б курбашей своих не боялась. Ну? Согласен со мной?

— Согласен. Да мне-то какое дело? Раз они басмачи — убивают, грабят, — значит, враги. А кто этот мерзавец, что расстрелял Бирюкова-бедняк или бай, не все мне равно? Что я, обязан разбираться?

— А вот именно, обязан. Карать нужно, но только сознательных врагов, неисправимых… Тебе мстить хочется? А это нельзя. Я понимаю,- чувство. Человеческое чувство. Я не меньше тебя негодую и возмущен. Но у меня котелок-то варит еще. На то мы и партийцы, чтоб проводить правильную политику. Проще всего было бы выслать тебя с двумя пулеметами и сказать тебе: ликвидируй! И пошел бы ты жечь и рубить всех поголовно. А что вышло бы из этого? В лучшем случае-спокойствие, основанное на страхе, и глухая ненависть, в худшем — десяток новых банд и новые жертвы с обеих сторон, а все советские начинания, все культурные завоевания революции могли бы здесь, в этих глухих местах, полететь на ветер, и нас обоих следовало бы расстрелять! И все это получилось бы только потому, что у нас чувства, перевесили разум. Или ты иначе думаешь? Ну, говори тогда, чего же ты молчишь?

Топорашев вскочил, подошел к столу, ткнул папиросой в ламповое стекло. Повернулся и оперся об угол стола.

— Так что ж, по-твоему, надо делать? Для чего тогда мы сюда пришли? До каких пор ждать?

— Пришли мы сюда, чтоб действовать. Но сейчас надо действовать мирным путем. Мы начеку. Мы не спим над оружием. Но если ты сделаешь хоть один Быстрей не для самозащиты, я ни с чем не посчитаюсь: ни с молодостью твоей, ни с нашей дружбой,-живо в трибунал попадешь… Вот пришли они сюда, видал сам, попробовали, что такое чекистские пули. Ясно, что в рот им смотреть мы не будем, когда на нас нападают. А без этого, смотри, Топорач, держи выше голову. Бирюков и Олейников — это эпизод, частный случай. Как и экспедиция, вот, и как эти-мургабцы…

— Ты мне о мургабцах не говори… Ну, наши еще туда-сюда, бойцы… А баб-то, а детей-то за что?

— Ты дурень, Топорач, ну, как есть дурень. Вот за то-то и боремся мы, чтоб таких мерзостей не было. Что мы намерены делать? Мы должны разбудить в них классовую сознательность. Пусть только поразмыслят бедняки, кто такие их курбаши. Подожди… Вот расколется банда, вот увидишь, расколется, половина сдастся, сама к нам придет, ну, а тогда видно будет-кто руководы, кто коренные басмачи, кто мерзавцы по убеждениям. Эти от нас не уйдут, сдающиеся сами приволокут их, когда бояться их перестанут. А не приволокут-мы сумеем добраться до них… Потому-то и не будем мы выступать завтра. Я отменяю приказ. Еще спорить будешь?

— Как не будем выступать? Почему отменяешь? В чем дело? А что будут думать бойцы?

— Не беспокойся. Бойцов-то своих уж я знаю. Если б спросить кого из них, знаешь, что ответили бы? «Правильно, товарищ командир, понимаем: выступать не годится…» Вот. Признаешь, что я прав?

— Хватит. Признаю, ладно уж. Прав, конечно, умом прав, а только не уверен я, что из ума твоего толк поучится, сомневаюсь, чтоб вышло у нас что-нибудь, с басмачами… А что я спорю, так и меня должен же ты понять…

— Понимаю, Топорач, очень хорошо понимаю! А то б и не спорил. А с басмачами выйдет, уж это ты будь спокоен. Я знаю, что делаю… А ну, давай спать. Вон Юдин с Русиновым в обнимку храпят, да и все остальные… Светать скоро станет…А вы чего не спите, Лукницкий? В плену отоспались, что ли?