Прежде всего, — что такое «тумор»?

В наши дни на советском Памире увидеть тумор уже очень трудно, но в 1930 году, когда я впервые путешествовал по Памиру, тумор был явлением столь же распространенным, как, скажем, в Ленинграде грипп. или трамвайный билетик. Тумор мне представлялся трудно излечиваемой болезнью, первоначальным назначением которой было спасать от бед людей и животных, излечивать их от всяких болезней. Парадоксы здесь ни при чем, это все очень просто и ясно.

Когда впервые, в 1930 году, мне захотелось иметь тумор, я не мог добыть его у памирских жителей, потому что на кобыле, нанятой в Ишкашиме, я проезжал глухими исмаилитскими кишлаками по Пянджу, вдоль самой афганской границы. Легче было сделать золото из железной подковы, чем у исмаилита купить тумор. За кобылой моей бежал паршивенький жеребенок с голубым превосходным тумором на шее. Когда на узкой тропе шедший впереди ишкашимец, владелец кобылы, на минуту скрылся за поворотом, я мгновенно спешился, поймал жеребенка за хвост, воровским движением отвязал жеребячий тумор и, вскочив в седло, с тумором в кармане и с независимым видом поехал дальше. Через пять минут на неверном прутяном мостике, который я объехал низом, вброд через речку, жеребенок провалился и повредил себе ногу. Это было глупое совпадение, но если бы ишкашимец знал, что тумор украден мною, получился бы, конечно, грандиозный скандал с участием жителей ближайшего встречного кишлака и были бы все основания упрекать меня в неосторожном отношении к предрассудкам местного населения.

Другой раз это было в дарвазском кишлаке Паткан-Об, ниже Калай-Хумба, по Пянджу, тоже на афганской границе. По ледопадам Кашал-Аяка мы только что спустились с ледника Федченко в верховья Ванча и теперь направлялись через перевал Кафтармоль в Муминабад и в Куляб. Нас было несколько человек в гостях у Гасана Самидова- председателя одного из таджикских трестов. Самидов приехал в Паткан-Об вместе с нами после двухлетней разлуки с родными. Маленький глухой кишлачок Паткан-Об был его родиной, и поэтому дехкане-все родственники нашего спутника толпились на плоской крыше его глинобитного дома и всеми способами старались выказать нам лучшие знаки гостеприимства. Наши лошади после долгой голодовки за. время пути по Пянджу были накормлены так, что у них чуть не лопались животы. Мы чувствовали себя примерно так же, как наши лошади, а в данный момент, развалившись на одеялах, поедали, вкусную шукана- кушанье, состоящее из многих слоев пощечины (ибо так переводится на русский язык слово «шапоты», обозначающее тонкие мучные лепешки, насквозь пропитанные жирным бараньим бульоном с мелкими кусочками жареного мяса).

Вот тут-то Кашин-советский работник, сопровождавший нас от самого Ванча,-и вытащил из кармана большую, отпечатанную в бомбейской типографии, конечно, не без помощи англичан, индульгенцию. На листке газетной бумаги было напечатано пять одинаковых текстов, каждый в две полосы. Предполагалось, что лист будет разрезан ишаном ножницами на пять частей и принесет ишану не меньше пяти быков. Если б Кашин вздумал стать ишаном, он, конечно, мгновенно разбогател бы, обладая таким листом. На каждой полосе красовались неискусные типографские изображенья распяленной ладони и что-то еще. Когда Кашин развернул тот лист, внимание дехкан стало острым и напряженным. Они теснее столпились вокруг, и никто не знает, то думал каждый из них об обладателе священной души тумора шиитов-Кашине. Я назвал этот лист не тумором, а душою тумора потому, что только зашитый в свернутую треугольником тряпочку или в сложенный так же кусочек кожи, сей заклинательный лист мог считаться обретшим плоть,-становился настоящим тумором. И тогда такой амулет, украшенный бусами, верующие вешали себе на грудь, либо пристраивали под мышкой, либо закладывали за ухо, — как великолепное средство от всяческих бед и болезней.

Но не все русские люди знают, кто такие шииты и сунниты. Поэтому нужно сразу объяснить, что и те и другие-представители разных толков мусульманской религии, враждующих между собой. Секта «исмалия», представители которой (мюриды, «пасомые») называются исмаилитами, принадлежит к шиитскому толку. Эти люди, а их на Востоке-десятки миллионов, верят в «живого бога»-Ага-хана, и поклоняются ему по законам, доносимым до них священнослужителями — пирами.

Загорелый до черноты, голубоглазый, веселый наш спутник Кашин отлично знал таджикский язык и за многие годы своей партийной работы в Таджикистане глубоко проник в тайны враждебных друг другу религий- суннизма и исмаилизма. Кашин начал читать тумор вслух.

— «Носящий меня никогда не узнает страха…»- так начинался тумор. -«…не знает чумы и не знает смерти…»-так продолжался тумор, и дехкане слушали в строгом молчании.

Самидов не выдержал и прервал Кашина:

— Вот сволочи! Такой тумор продают за быка, корову или барана. И сколько дехкан обирают такими туморами!…

Некоторые дехкане одобрительно загудели, Самидов заговорил дальше:

— Рафик, наш гость, сидящий рядом со мною, дал мне лекарства: вы видели все, я сейчас принимал порошок. Так болела голова, что шевельнуться не мог. А сейчас хорошо себя чувствую. А то прицепил бы к тюбетейке тумор, и хоть сто лет носи,-никакого бы толку не было.

— Это правильно,-засмеялся бородатый дехканин из сидевших в кругу.-У меня была малярия. Я пошел к мулле, он сказал мне: «Пойди в ишачье стойло, сиди там и скажи: «Малярия! Ты со мной вошла сюда, а теперь уйдешь. Когда я выйду отсюда, ты останешься здесь, с ишаками, и ко мне не вернешься…» И мулла дал мне тумор, спросив за него барана. Я привел барана, а потом пошел в ишачье стойло, сидел и сказал: «Малярия! Ты со мной вошла сюда, а теперь уйдешь. Когда я выйду отсюда, ты останешься здесь с ишаками и ко мне не вернешься». Я вышел из стойла, там была низкая дверь, я ударился головой о косяк и упал без сознанья. А когда я встал, голова была в крови и меня трясла малярия.

Дружный хохот раздался на крыше дома Самидова. Скалы, встающие отвесно над нами, отбросили эхо к Пянджу. Кашин продолжал чтение. Одна из фраз кончалась именами пророков:

— «Абубекр, Осман, Умар…»

Тут, раздвинув локтями других, молодой патканобец с нервным лицом и черными большими глазами быстро и гневно крикнул:

— Это плохая вещь!…

Повернулся и поспешно отошел в сторону,

Кашин вслед ему улыбнулся:

— Знаете, почему он ушел?… Вы думаете, он безбожник? Ха, я сразу понял, в чем дело: он исмаилит, Исмаилиты не признают первых трех халифов-Абу-бекра, Османа, Умара. Он думал, наверно, что это исмаилитский тумор, а тумор-то оказался суннитским. Правильно? -обратился он к дехканам.-Он исмаилит?

Кое-кто хихикнул в ладонь. Бородатый дехканин, улыбаясь, кивнул головой. Исмаилизм — религия, скрываемая ее последователями, и никто более определенно не захотел выдать тайну разгневавшегося патканобца.

— Давайте дальше тумор читать! — улыбнулся Кашин.

Через час мы выезжали верхами из Паткан-Оба. Самидов прощался с родственниками.

В том году я собрал на Памире большую этнографическую коллекцию для Академии наук и с попутным караваном отправил ее из Калай-Хумба в столицу республики. Особенности быта, обычаи, нравы, религия, фольклор горных таджиков меня до крайности интересовали. Отъехав от кишлака Паткан-Об километра на два, там, где тропа, ненадолго расширившись, позволяла ехать рядом двум всадникам, я стал расспрашивать Кашина о том, что еще знает он о туморах.

Кашин только загадочно усмехнулся. Покрутив камчою над ушами коня, он наконец сказал:

— Кое-что, пожалуй, и знаю! С двадцать пятого года я в этих горах живу… Были случаи, помогали туморы и нам!

— То есть как это нам, кому именно?-удивился я.

— Нам, советским работникам… Только не по воле аллаха, конечно. Хотите, расскажу вам одну историю? Как раз успеем, пока вон до того скалистого мыса доедем, там опять тропа пойдет узкая!

И, мерно покачиваясь в седле, Кашин начал рассказ:

— Да… Так вот… Не в этих местах, но, в общем, неподалеку отсюда… Такие же ущелья, и обрывы такие же… И тропинка так же ведет. Еду я по ней, несколько лет назад, в одиночестве — надо мне было по посевным делам в два верхних кишлака заехать… Там узкий проход, отвесные скалы, теснина. Оба этих кишлака расположены по двум сторонам реки-перед самым входом в теснину. В военном отношении место исключительное: эти два кишлака могут целую армию сквозь теснину не пропустить. И был уже случай такой-за два года перед тем банда басмачей, скрывавшихся в закоулках ущелий Гиндукуша, пересекла еще не закрытую нами в ту пору границу, подошла к этим двум кишлакам, пытаясь пробраться в наши тылы…»

Но население с палками да с мотыгами поднялось, дружно встретило басмачей, камнями тропинку завалили сверху, пришлось банде убираться восвояси… А надо сказать вам,-ни единого отряда Красной Армии даже и близко не было!…

Так вот, еду… Слышу за поворотом тропы-шум, гневные голоса… Остановился я: что за скандал, думаю?! Из-за поворота движется в мою сторону группа молодых дехкан, возбуждены до крайности, ведут с собой! какого-то связанного старика в одеянии муллы. Когда, подошли ближе-вижу: у старика-то лицо молодое-бледен, перепуган до полусмерти. А у того дехканина, что впереди идет, в руках борода…

— Как это-в руках борода?-перебил я Кашина.

— А вот так! Большая белая борода со следами клея! Вы слушайте! Этот тип, оборванный, грязный, выглядит весьма непочтенно. Начинаю выяснять, в чем дело. Кричат: «Калбаки!», «Мулло-и-калбаки!», «Тоджики-калбаки!» А калбаки в переводе значит: подложный. Оказывается: этот самый калбаки-пришелец из-за границы: «подложный таджик» и «подложный мулла». А ведут его комсомольцы из тех двух кишлаков. К нему самому обращаюсь, — куда там, глядит волком и молчит…

И вот объяснили мне: в одном из тех двух кишлаков живут сплошь сунниты, в другом-исмаилиты. Появился этот тип сначала на левом берегу, в исмаилитском кишлаке, выдал себя за ишана, посланца самого «живого бога». Ходил по домам, всучал всем исмаилитские туморы и говорил: «Эти негодяи сунниты всю власть у вас прибрали к рукам, сельсовет у вас общий, а в сельсовете половина суннитов, они контрреволюцию затевают, всех вас хотят перерезать… А вы, советские люди, неужели терпеть будете?…» И таинственно всем сообщал: «В ту первую ночь, когда луна кончится, вон на той роде загорятся костры,-это, значит, ваши друзья приедут: исмаилиты с Памира, защитники вашей веры… Хотите, чтоб суннитов проклятых тут не было? Подступите к мосту, тихо перейдите на тот берег, к суннитскому кишлаку, окружите дома суннитов и начните их выгонять. Ваши друзья сразу с горы спустятся, заберут всех суннитов отсюда, выгонят их в Афганистан… А когда советская власть явится, скажете: суннитский кишлак оказался басмаческим, в Афганистан ушел, а мы, мол, советские, — вы же в самом деле и есть советские. Вот все их дома, сады, весь их кишлак вам пойдут, вдвое богаче станете; и религия ваша восторжествует, и бог богатством отблагодарит вас, и советскими вы останетесь… Только-ни слова об этом, чтоб, не узнали сунниты, пока не свершилось дело! А если кто проболтается, того, как отступника веры, ваши друзья, что придут, казнят!»

Так разливался ишан! А потом пошел на другой берег реки, в суннитский кишлак, раздавал втихомолку суннитские туморы и с таинственным видом всем говорил, как мулла: «Эти негодяи исмаилиты всю власть у вас прибрали к рукам, сельсовет у вас общий, а в сельсовете половина исмаилитов…»-и так далее и так далее… Вот, мол, придут ваши друзья из Каратегина, защитники вашей суннитской веры… Хотите, чтоб проклятых исмаилитов здесь не было?…

В общем, в том же духе, все до конца…

Но вот оказались в двух кишлаках два приятеля-комсомольца, сын суннита один, сын исмаилита другой, и оба безбожники — ничему не поверили, все рассказали другим своим приятелям-комсомольцам, собрались, поймали этого достопочтенного калбаки, револьвер отняли, бороду оторвали и повели в волостной исполком. Тут и я на дороге им встретился. Пришлось мне повернуть коня обратно и вместе с ними доставить калбаки куда следует. Знаете, кем оказался он?

— Понятно, конечно,-ответил я,-а кем но национальности?

— Чистокровнейшим европейцем! Скажем так: весьма переменчивой национальности!…

— Любопытно!… А какая же все-таки цель у этого калбаки была?

— А очень простая: резню устроить, а под шум этой резни банда спокойненько проследовала бы к нам. в тыл по тропинке сквозь эту теснину. Да еще хорошо пограбила бы. Кто тут оказал бы ей сопротивление? Кишлаки-то, в общем, по духу советские, а только религиозность у народа еще сильна. Мы-то не вмешиваемся в религию!… Ну, вот и решил калбаки этот момент использовать… А знаете, что дальше было? Когда собрали мы оба кишлака вместе, разъяснили им все это дело, вы бы видели, как негодовали все! И тут же постановили-совместными усилиями всю эту банду поймать. В ночь, когда «луна кончилась» и загорелись на горе, что высится над кишлаками, костры, столпилось население обоих кишлаков у моста, будто бы драку устроили, а сами тихонько смеются, толкают друг друга в бока! А для виду вой, крик подняли… Банда тут с горы хлынула, полагая, что идет на готовенькое, а наши дехкане вместе с небольшим красноармейским отрядом, что по нашему специальному вызову наготове за скалами дожидался, наголову разгромили бандитов, живьем половину переловили…

— Туморы помогли, значит!-рассмеялся я.

— Это что! Я вам еще и другую историю расскажу,-невозмутимо продолжал Кашин,-тоже во время посевной, но случилась эта история на Ванче. Только подождите, нет смысла сейчас начинать — вон тот скалистый мыс уже надвигается, тропа сейчас сузится, рядом не поедешь никак!

Сотни через две метров тропа действительно сузилась и полезла крутыми зигзагами вверх, на шаткий овринг. Кашин отстал от меня. Мне было лень спешиваться, и когда мой конь, тяжело дыша, покачнулся на овринге, под которым на сто пятьдесят метров вниз разверзлась отвесная пустота, у меня екнуло сердце, но здесь спешиться было уже нельзя — некуда было спешиваться. После овринга Кашин с одним из наших спутников занялся изучением на ходу какой-то белой мраморной свиты, которую можно было увидеть, только задрав голову, и мне так и не пришлось узнать, что же случилось однажды во время посевной кампании в долине Ванча.

Два дня пробирались мы по ужасной тропе через перевалы до последнего спуска к долине Муминабада. Эти перевалы-Равноу и Кафтармоль-оказались необычайно крутыми, тяжелыми. Мы лезли на них пешком, держась за хвосты лошадей и лишь предельным напряжением воли превозмогая усталость. И только в долине Муминабада, ровной, благодатной, полной плодовых садов, мы вновь отдыхали в седлах, вновь были веселы и разговорчивы. И я наконец во всех подробностях узнал ту, вторую историю о туморе, которая подтвердила мне, что тумор действительно не такая уж бесполезная вещь, если он мог спасти от верной смерти бойца-пограничника, хорошего комсомольца-чекиста, носившего его на своей груди. Кстати, этот пограничник не знал никаких тайных формул исмаилитов, и единственной «формулой», которой он превосходно владел во всех случаях, когда жизни его грозила опасность, была трехлинейная винтовка образца 1891 года. Тогда получилось, однако, так, что и этой единственной своей «формулы» ему не удалось применить. Спас его, я повторяю тумор. Самый настоящий треугольный тумор на шнурке который он носил на своей груди под рубашкой. Но сразу скажу: тумор-необыкновенный!

Позвольте же, читатель, пересказать теперь эту историю вам.

…Было это в 1929 году на Ванче, во время налета на нашу территорию басмаческого курбаши Шо-Назри-Абдулло-бека. Басмачам хотелось тогда сорвать посевную но дело кончилось так, как и всегда кончались в Таджикистане подобные авантюры. Пойманные басмачи предстали перед выездной постоянной сессией Главного суда Таджикской Советской Социалистической Республики и за убийство советских работников во время вооруженного налета получили то, что и полагалось им получить по соответствующим статьям Уголовного кодекса.

Перед этим несколько дехкан, пробравшись по обрывистым хребтам из взбудораженного Ванча в Хорог, сообщили нашему посту об удивительных делах, которые творились на Ванче. Через несколько дней отряд красноармейцев с одной стороны и группа дехкан-охотников-с другой осыпали пулями узкое устье Ванча, Часть басмачей все-таки улизнула в Афганистан. И вот здесь понадобилось установить связь с Хорогом, и связным вызвался Гриша. Я не знаю фамилии Гриши, но Гриша был пограничником, а это слово любую фамилию насыщает одним и тем же будничным и высоким содержанием.

У Гриши были добрый конь, винтовка и ручная граната — так называемая «лимонка». Он выехал один, потому что в отряде было очень мало людей и они были нужнее на Ванче. Он выехал вечером, потому что надо было спешить, а он был не из тех, кто и днем-то боится сорваться в Пяндж на отчаянных оврингах головоломной пянджской тропы. Кроме того, он доверял своему коню. В сущности, дело было обыкновенное, и он рассчитывал просто: если конь его не споткнется и не рухнет вместе с ним под отвесный обрыв; если ни одна скала, расшатанная чьей-либо враждебной рукой, не сорвется грандиозным обвалом на его голову; если не брызнут пули с чужого берега в месте, в котором никак невозможно будет ни спешиться, ни укрыться; если он не зацепится седлом и винтовкой за какой-нибудь выступ скалы, мимо которого и днем-то полагается пробираться ползком; если его не скрутит темное течение там, где тропа спускается в бешеную пянджскую воду; если, наконец, он просто не выдохнется, торопливо таща в поводу своего коня на крутые подъемы,-то, несомненно, он будет в Хороге на пятый день к вечеру. Конечно, он будет, что ж тут особенного?

Ни одного из этих «если», вероятно, и не случилось бы, но зато случилось другое, чего он по недостатку фантазии, что ли, не предусмотрел.

Ванч был совсем еще недалеко. Гриша проехал еще только один овринг и приближался ко второму, жалея, что, во-первых, нет луны и нельзя гнать галопом и, во-вторых, что ни устав, ни обстоятельства не позволяют ему курить. Пяндж выл, как тысяча верблюдов. Небо, если, задрав голову, глядеть туда, где сходились две, стены черного ущелья, казалось узкой, извилистой звездной речкой. А в общем было одиноко и хорошо, как всегда бывает хорошо человеку в гигантских горах.

Гриша зорко вглядывался во тьму и внимательно вслушивался в каждый звук, который мог бы отложиться на поверхности немолчного, гудящего шума реки, но это не помешало ему размечтаться о своих уфимских лесах, которые иной раз, в сильный ветер, вот так же, очень похоже, гудели. Но впереди, за белыми камнями, низко над водой, начинался Дарх-овринг. Он состоял из белой кипящей пены реки, из груды острых, известняковых скал, круто врезающихся в пену с одной стороны и выгибающихся с другой в перпендикулярный к реке отвес мраморов. А самой главной его составной частью были два узких бревнышка, нависших над белой пеной и прилепленных к скале невидимой берестяной веревкой. Между бревнышками зияла черная щель, и коня по ним можно было провести не иначе, как в поводу, тем более что бревнышки раскачивались даже от ветра. Гриша спешился и, тщательно осмотревшись, вступил на бревнышки.

Когда, много позже, он пытался вспомнить, что же собственно произошло с ним на овринге Дарх, он, сколько ни силился, мог вспомнить очень немногое. Первое- он увидел, что темная щель расширяется. Бревнышки. разъехались, и конь, отчаянно забив копытами, провалился между ними. Второе-он сам рванулся назад, к коню, с мыслью его удержать, но почувствовал, как что-то из-под бревен схватило его за ноги и резко рвануло вниз. И тотчас же белая пена ударила ему в голову, и рев воды забил уши. Он помнит белый снежный сугроб, нависший над ним, когда он лежал на спине, лицом к извилистой звездной речке. Он помнит, что, когда он шире раскрыл глаза, сугроб этот колыхнулся и оказался белой чалмой наклонившегося над ним басмача. Откуда-то издалека донесся вопрос: «Мурд?» -и такой же далекий ответ склоненной над ним чалмы: «Нэст». Почти подсознательно он перевел про себя оба слова: «Умер?»-«Нет»…

И тут он сразу все понял и резко рванулся, схватив землю рукой, а другой рукой нащупав свой пояс. Ни винтовки, ни ручной гранаты не оказалось, а вокруг раздалось злое хихиканье. В ярости он вскочил на йоги, но сзади кто-то свел его локти так, что хрустнули кости. Он застонал и замолк, озираясь.

Кругом все оставалось по-прежнему. Ущелье, ночь, скалы, река и берег. Но Дарх-овринг смутно виднелся на той стороне Пянджа;

Гриша находился в Афганистане.

В нескольких шагах потрескивал арчой костер, свивая в волнистый крутой жгут быстрые красные искры. Они задыхались в дыму, а дым, внизу красный, выше рассасывался в темноте, и куда он девался дальше, не было видно. Вокруг костра сидели басмачи, с лицами бородатыми, багровыми, неподвижными, словно отлитыми из меди. Почему-то Грише показалось, что у них всех непомерно толстые и жирные губы. Впрочем, когда Гришу подвели к. костру я к нему повернулся басмач, до этого сидевший к нему спиной, Гриша больше всего удивился его губам, которые были тонкими, как лезвия, и почти врезавшиеся одна в другую. А щеки у него были вдавлены внутрь: если б приложить яблоко к такой щеке, оно бы ушло в щеку до половины.

— Э, дуст-и-мулло Амон Насыр-заде!-обратился к нему голос из-за плеча Гриши. — Вот тебе живая собака, аскер-и-сурх. Что будешь с ним делать?

И мулло Амон Насыр-заде медленно улыбнулся так, как, вероятно, улыбался бы волк, если б научить его такому хорошему делу.

— Ты аскер?-спросил он.-Отвечай! Я вижу, ты аскер. Ты оттуда пришел?

— А тебе какое дело?-злобно выкрикнул Гриша.

— Ты комсомол?-с ядовитой легкостью в голосе продолжал мулло.

Но Гришу уже непомерная охватила злоба. Он дрожал от холода, с него текла вода, руки его были сжаты за спиной двумя басмачами. Его била досада, что он влип, как мышь в западню, и всего обидней было, что он дрожит,-потому что дрожал он от холода, а ведь они могли подумать, что он попросту трусит. И тогда все его чувства вылились в следующий выкрик:

— Да, я комсомол!… А ты-сволочь, гад, ты…- И тут следовал долгий перечень таких же многозначащих выражений.

Басмач еще резче поджал губы, а затем тихо, почти шипя, произнес:

— Не кричи. Если будешь кричать, тебе-вот…- и указал на болтавшийся сбоку железный нож. И, еще снизив голос, продолжал:-Я тебе ничего плохого не сделаю, если ты… Слушай… Дураком ты был до сих пор, я хочу, чтобы теперь ты сделался умным… Понимаешь, — ты будешь носить умную голову и будешь делать большие дела… Слушай, я тебе говорю! Ты был собакой, а станешь птицей. Тут горы большие вокруг, что ты видишь за ними? Ты ничего не видишь, солдат. Я скажу тебе все. Я правду тебе скажу. Большая истина откроет тебе глаза. Слушай… Советская власть пала. Нигде нет больше твоей советской власти, которой ты служил до сих пор. Все ваши крепости пали. Знаешь, кто взял их? Ты ничего не знаешь. Открой твой слух, я скажу тебе. Их, с помощью аллаха, взял высокий Хабибулла-хан, да прославит пророк имя его в веках! Только в Бухаре еще шатаются такие, как ты. Они не знают собственной гибели. Они, как горные индюшки, прыгают по земле и не могут летать, они не могут взлететь над Егорами и увидеть, что делается за ними. Но и Бухара скоро тоже будет взята. К великому празднику Курбан в Бухаре восторжествует ислам. Осиянный славой пророка, его величество эмир будет судить неверных на бухарском уроне. Ты знаешь, что с нами Англия, Америка, Германии и Япония? Ты ничего не знаешь, русский, хотя ты и владеешь языком Бухары. Ты, наверно, долго жил в Бухаре, но ты не знаешь, что сейчас объявлена священная война, газо, и все встали на защиту ислама. Кто не пойдет на защиту ислама, тот будет проклят со всем своим поколением, как неверный. Ты тоже достоин проклятия. Но ты молод еще, солдат, ты еще не успел поумнеть, я жалею тебя, я хочу…-тут голос мулло Амон Насыра-заде заструился совсем медленной, совсем густой патокой,-я хочу, солдат… Сядь, ты, на верно, устал. Ну садись же!…

Гриша слушал стоя, в полуоцепенении, и дышал тяжело. Его легонько подтолкнули сзади, но он не собирался садиться. Тогда его резко пихнули кулаками под оба колена и сильно надавили ему на плечи. Он сел на землю, неожиданно для себя, и больно ударил о камень колено. Мулло словно не видел ничего.

— Вот так, солдат, ты можешь когда-нибудь научиться послушанию. Ты будь спокоен. Когда война кончится, я подарю тебе большой дом в кишлаке с виноградником и абрикосовым садом. И женщину тебе подарю, красивую женщину: у тебя будут жена и дети. И много денег. Золотые деньги, настоящие деньги, которые много весят и сладко звенят. Все это ты получишь, если встанешь на защиту ислама. Ты хорошо меня слышал? Ты будешь воевать заодно с нами, солдат?

Гриша молчал. Мулло продолжал с ехидством:

— Ты согласен. Я вижу. Я сейчас прикажу отпустить твои руки. Скажи, на Ванч много красных аскеров пришло с тобой?

Но тут Гриша понял. Он сразу понял, чего хотят от него. Он взбеленился мгновенно и, вырываясь из рук державших его, осыпал мулло новыми ругательствами. И, как-то сразу замолчав, рванулся вперед и плюнул прямо в сухие губы, освещенные красным светом.

И это было последним, что решило его судьбу. Все дальнейшее было грубо, просто и очень определенно. Басмачи повскакали с мест. На Гришу посыпались яростные удары. И резкий голос мулло прорезал галдеж:

— Оставьте!… Перераньте бить… Давайте его сюда!… Я сам знаю, что надо делать.

Басмачи отступили, продолжая галдеть и ругаться. Мулло неторопливо подошел, цепко схватив Гришу за горло, потащил его к гладкому камню, на самый берег реки. Пять или шесть басмачей ему помогали. Гришу положили спиною на камень. На каждую руку и ногу Гриши навалилось по басмачу. Один держал его голову, остальные толпились вокруг. Еще раз увидел над собой Гриша извилистую синюю, очень спокойную звездную речку. Мулло Амон Насыр-заде вынул нож и обтер его о халат. Разорвал на Гришиной груди рубаху и обнажил правый сосок. Спокойно и очень тщательно двумя пальцами левой руки натянув кожу, он прикоснулся к ней лезвием. Помедлил-и прошипел:

— Сколько красных аскеров на Ванче?

Гриша был в полном сознании. Мысль его работала даже гораздо ясней и отчетливей, чем всегда. Но ему вдруг стало жаль самого себя и очень захотелось заплакать. Он, вероятно, и заплакал бы, и, наверное, с громким всхлипываньем и мольбами, если б неожиданно не увидел подошедшего к камню молодого басмача с винтовкой. С его, Гришиной, винтовкой, отнятой у него. И тогда опять к нему пришла злоба-крутая, беспомощная. Он забился на камне, но его крепко держали. Тогда он вытянулся и затих. В горле его было сухо. Трудно, как бы из глубины души, он сделал горлом глотательное движение. Но во рту почти не было даже слюны. И все-таки он плюнул, еще раз плюнул в лицо склоненному над ним мулло Амон Насыру-заде.

Тот в тихом бешенстве обтер рукавом и надавил ножом на Гришину грудь. К правому боку Гриши потекла теплая струйка. Мулло Амон Насыр-заде искусно вырезал пятиконечную звезду на Гришиной коже. Боли не было, но холодком, мелкой дрожью от головы до пальцев ног пронизало Гришу отчаянье. Басмач с винтовкой рванул окровавленную рубаху в другую сторону и открыл левый сосок Гриши. И здесь он увидел тумор. На тонком шнурке болталась треугольная тряпочка, перевязанная суровой ниткой. Басмач взял ее и потряс на ладони. Он явно был заинтересован.

— Это что?-спросил он, обращаясь не то к Грише, не то к мулло Амон Насыру-заде.

Гриша отвечать не мог, а Насыр-заде, вскользь оглядев тряпочку, брезгливо сказал:

— Это-комсомольский тумор. Это-нечистота. Брось его в огонь и умой руки.

Басмач приставил винтовку к камню, сорвал с Гриши тумор и, отступив на шаг, швырнул его в костер.

И совершенно неожиданно для всех из костра в сторону рванулось пламя и раздался короткий, не очень громкий, но сухой взрыв, ибо комсомольский тумор Гриши был попросту детонатором ручной гранаты, который, как и многие пограничники, Гриша носил на груди.

На все остальное потребовались секунды, и Гриша рассказывал об этом удивительно просто:

— Они, понимаешь, сдуру шарахнулись в сторону. Ну, паника у них произошла, что ли. А как меня отпустили, я и вскочил. Гляжу — винтовка под боком, схватился за нее, да и в воду. Сгоряча переплыл реку, так запросто ни в жизнь бы не переплыть. За мной они не сунулись-винтовка-то у меня, хоть патронов и пять штук всего, а уж теперь — нет, шути, не по мне это даром патроны тратить… Ну, постреляли они в меня с другой стороны, да где там, в камни я надежно захоронился. Со злобы сам по ним чуть не пустил, ладно, что вовремя сообразил — нельзя через границу. Все ж таки соображение действовало тогда!

А если спросить Гришу, что было потом, он и рассказывать не захочет. Скажет только лениво:

— А ничего потом не было. Пришел на Ванч, и все тут. Наши повстречали. Коня жаль, гуляет теперь в Афганистане… Ну, да вот звезда еще на груди появилась. А связным тогда, хоть и просился я, все ж таки другого послали…

Я думаю, теперь читатель согласится со мной, что такой «тумор», какой был у Гриши,-безусловно, в данных, обстоятельствах, полезен. А все прочие туморы — чушь. Так же думал и Кашин, рассказавший мне эту историю.

1933-1953