Молчаливое спокойствие возвращающейся в селение банды было вынужденным и напряженным: банда текла по узкой тропе, как сдавленная в трубке вода. Едва басмачи достигли последнего мыса, за которым раскрывался пустырь, как сразу же с гиком и свистом разлетелись по каменистой россыпи, гоня перед собой вьючных лошадей каравана. Вьюки полетели на землю. Веревки, спадая, путали ноги лошадей. Спотыкаясь о камни, лошади прыгали, бились: басмачи гнали их дальше, радуясь, когда распотрошенных вьюк распадался. Перегнувшись на стременах, они выхватывали из груды товаров то, что попадалось под руку и, нахлестывая ошалелых коней, мчались кто к уда: к подножью осыпи, к хаосу скалистой гряды, к реке… Прятали свою добычу и возвращались, чтобы налететь на следующий вьюк.

Напрасно разъяренный риссалядар носился по пустырю, стремясь прекратить грабеж, напрасно охрипшим голосом грозил немедленной казнью всякому, кто прячет под камни товар. Басмачи не повиновались ему, а когда он направил на одного из них револьвер, окружили его, крича, размахивая саблями и винтовками.

Азиз-хон, уже было достигший крепости, услышав за собой буйные крики, повернул со всем штабом и примчался на помощь к риссалядару.

— Проклятье и смерть всем! — в бешенстве заорал он. — Остановитесь! Разве ваша добыча от вас уходит? Разве я сказал, что вы недостойны платы?

— Не надо нам твоей платы, — послышался дерзкий голос. — Сами возьмем! Дело мы сделали, что надо еще? Домой хотим! Что делает риссалядар? Трех доблестных воинов он убил! За что убил? Собака он!

— Кто кричит? — негромко сказал Азиз-хон. — Пусть подъедет сюда, если не трус. Нет его? Смотрите все — нет его? Разве верный не может повторить свои слова перед лицом хана? Риссалядар казнил трех изменников — пытать мы хотели пленных, узнать у них, что нам надо! Кто помешал этому — тот изменник. Прав риссалядар! Оставьте караван, поезжайте в крепость. Я сам буду наделять каждого по заслугам его. О покровителе забыли вы? Разве пиру ничего посылать не надо? Разве достойный купец даром кормил вас в Яхбаре и не заслужил своей доли в добыче? Или моим обещаниям не верите? В крепость, верные, в крепость, кто хочет милости моей, а не гнева! Риссалядар, возьми десять честных, все собери, привези в крепость — делить по закону будем!

И, круто повернув коня, Азиз-хон поехал вперед. За ним потянулся штаб. Басмачи остались на месте, совещаясь вполголоса. Наконец решили подчиниться приказанию и все вместе, гурьбой, двинулись к крепости. Риссалядар с десятью надежными стариками остался собирать разбросанные вьюки и снова кое-как грузить их на лошадей.

Вскоре в крепости запылали четыре огромных костра. Риссалядар и Науруз-бек, выгоняя ущельцев из домов, заставляли их носить хворост. Весь запас топлива, оставшийся в селении после зимы, был взят из домов факиров и навален кучей посреди крепостного двора. Одна за другой сюда подходили лошади. Вьюки сваливались в огромную груду. Мешки, ящики с продовольствием, тюки мануфактуры, битая посуда, хозяйственная утварь — ведра, чайники, кирки, лопаты, — консервы, медикаменты, множество самых разнообразных предметов — все без разбора нагромождалось горой, освещенной шумно полыхающими кострами. Басмачи сидели теперь внутри четырехугольника, образованного кострами, с жадностью рассматривая богатую добычу. Азиз-хон, купец, Науруз-бек, Зогар, все сеиды и миры, вся знать расположилась на коврах перед награбленным.

Бобо-Калон, выйдя из палатки и заняв место рядом с Азиз-хоном, был молчалив и сосредоточен. Кендыри сидел на камнях, в стороне от всех, наблюдая издали за происходящим.

Позади Азиз-хона разожгли маленький, пятый костер: всем хотелось видеть получше каждую вещь, предназначенную для дележа.

Ущельцы, принесшие хворост, жались к крепостным стенам, рассматривая те богатства, какие достались бы им, если бы в селение не пришли басмачи. Чувствуя на себе осуждающие, враждебные взгляды, Науруз-бек заорал на часовых, велел выгнать ущельцев из крепости.

Старики, допущенные Азиз-хоном к добыче, перешвыривали вьюки, щупали мешки, разламывали уцелевшие ящики; Мирзо-Хур с Науруз-беком торопливо оттягивали в сторону наиболее ценное.

Работа проходила при общем молчании и продолжалась так долго, что Азиз-хон задремал. Но как ни хотели спать басмачи, никто не сводил воспаленных глаз с товаров, мелькавших в зыбком свете костров.

Вскоре костры пожрали весь запас хвороста, принесенный ущельцами. Луна приблизилась к гребню горы. Азиз-хон очнулся и, опасаясь, что в темноте воинство вновь сделает попытку расхватить товары, приказал риссалядару добыть еще топлива. Риссалядар с десятком басмачей отправился на конях в селение, но вскоре вернулся ни с чем, заявив, что надо рубить в садах тутовые деревья.

— Вот дерево! — сказал Науруз-бек, указывая на желоба, проходящие мимо ханского канала. — Зачем далеко искать! Давай их сюда!

Риссалядар взглянул на линию нависших вдоль скалистой стены желобов; сорвать их — пустое дело, а везти из селения срубленные деревья — тяжелый труд для разленившихся басмачей. Конечно, можно принудить к этой работе самих ущельцев, но риссалядар уже еле держался на ногах, ему не хотелось снова грозить, распоряжаться. Что скажет, однако, хан?

— Ломай! — коротко приказал Азиз-хон.

Несколько басмачей вразвалку направились к скалистой стене.

Но тут насупленный Бобо-Калон встал, проговорил медленно и недружелюбно:

— Мой дед строил этот канал… Не позволю ломать его!

Азиз-хон отвернулся. У него ныла скула. Всякий разговор причинял ему боль. Он повторил риссалядару:

— Ломай!

Бобо-Калон прикусил губу, вышел из круга, медленно пошел к башне, хотел обойти ее, но отшатнулся, чуть не наткнувшись на висящий перед ним в темноте вытянувшийся и страшный труп Мариам. Бобо-Калон отвернулся от трупа, обошел башню с другой стороны. Треск ломаемых желобов отзывался в его напряженном мозгу.

Первый желоб рухнул на землю, раскололся по всей длине, и басмачи поволокли его к затухающим кострам. Сердце Бобо-Калона забилось глухо и медленно. В негодовании, в жестокой обиде он почувствовал, что вся его жизнь рушится вместе с каналом, — ведь это был канал его дедов, висевший на скалистой стене с далеких прошлых времен! Разрушая его, Азиз-хон бьет по лицу самого Бобо-Калона и предков его, некогда вот так же порабощенных яхбарцами. Дороже людей и дороже их крови Бобо-Калону этот канал, построенный его дедами!

В бессильной ненависти старик опустился на камень, замкнул слух ладонями и только смотрел не мигая туда, где в ярком, вновь высоко полыхавшем огне корчились длинные, черные, как обугленные живые тела, стволы желобов. На фоне горящих костров метались фигуры басмачей; началась дележка награбленного.

Бобо-Калону казалось, что он видит непонятный и страшный сон. В этом сне вставали, извиваясь, языки красного пламени. Туча черного дыма шаталась над шабашем дэвов. Толкаясь, крича, суетясь, возникая в отсветах пламени, они подбегали к груде накопленных за все времена богатств… Бобо-Калон не видел теперь ни Азиз-хона, ни Науруз-бека, ни Мирзо-Хура, — он видел только мелькание поднятых, протянутых, машущих рук. Он слышал только назойливый гул, в котором нельзя было различить отдельных требующих, приказывающих, негодующих, злобных и радостных голосов. Какие-то темные, скрюченные под тяжестью ноши фигуры мелькали вдоль крепостной стены, разбегались, пропадали за пределами крепости. Резкие, визгливые выкрики доносились издалека — может быть, от реки, может быть, от потонувшего в лунной дали селения.

Все вдруг затихло, умолкло, остановилось, и в свете костров Бобо-Калон увидел халифа и купца Мирзо-Хура, стоящих лицом к лицу, о чем-то яростно спорящих. «Богу!» — кричал халифа. «Мне!» — орал Мирзо-Хур, и ругань обоих смешивалась, и нельзя было разобрать слов, потому что оба говорили слишком быстро. Кто-то смеялся над ними, и кто-то пытался их помирить.

Может быть, Бобо-Калон просто слишком устал от двух бессонных ночей, от шума и суматохи. Ведь он привык быть один, привык к покою! Мгновениями ему казалось, что он умер и все это происходит над миром, из которого он ушел.

Ум старого Бобо-Калона мутился. Далекий от всех, залитый светом луны, он смотрел в разъятую пламенем костров тьму, ничего не сознавая, ни в чем не участвуя, не в силах преодолеть странного своего состояния.

Но вот издалека доносятся новые дикие звуки, — это не похоже на все, что слышалось ему до сих пор. Они врываются в уже надоевший однообразный гул. Они входят в сознание Бобо-Калона. Старик напрягается, внимательно слушает… Это пронзительные женские вопли; они доносятся из селения, в них — отчаяние… Что происходит там?

Бобо-Калон встает, медленно подходит к крепостной стене, поднимается по кладке руины, как по ступеням. Всходит на стену и видит вдали несколько пылающих стогов клевера на черных плоских крышах домов. Женские вопли несутся с разных сторон, в лунной дали не видно людей. Но Бобо-Калону понятно все: воины Азиз-хона, наверное те, кто уже получил свою долю, гоняются за сиатангскими женщинами… Во тьме, на тропе, ведущей от селения к крепости, появляется всадник, он гонит коня по камням, проскакивает в тот пролом, где были когда-то крепостные ворота, и Бобо-Калон видит всадника под собой, — это старый басмач из помощников риссалядара. Размахивая плетью, он прокладывает себе дорогу в толпе, окружающей Азиз-хона. Не добравшись до него, останавливается, кричит:

— Слушай меня, достойный! Шесть воинов, взяв в селении жен, уехали в Яхбар! Ничего не хотели слушать!

Толпа басмачей умолкает. Азиз-хон, полуобернувшись к всаднику, глядит на него, молчит…

— Я говорю, достойный, тебе! — кричит всадник. — Я говорю тебе… Шесть воинов…

— Ты говоришь! Ты говоришь! — вдруг распаляется Азиз-хон и, вскочив, обращается к риссалядару: — Ты сидишь здесь, почему не смотришь, где люди твои? Хочешь, чтоб я здесь один остался? Садись на коня, поезжай туда, стань на дороге перед ущельем, стреляй во всех, кто не повинуется нам! Разве не изменник тот, кто покидает своего хана? Скорей!

И риссалядар — безответный, мрачный — подзывает надежных людей, выкликает их имена. Они неохотно отвязывают коней, тяжело садятся в седла. Один из них подводит коня риссалядару. Вскинув на плечи ремни винтовок, обнажив сабли, ватага всадников выезжает из крепости, скачет по тропе в селение. Дележка возобновляется, а из селения доносятся, слабея, замирая и возникая снова, вопли женщин. И горит на плоских крышах домов сухой, запасенный с прошлого года клевер.

Прижав ладонь к левой половине груди, словно сдерживая трудное сердцебиение, Бобо-Калон спускается со стены: он увидел на тропе двух задыхающихся от бега сиатангцев. Он не хочет, чтобы его видели, но те уже в крепости и подбегают к нему и падают перед ним на колени. Он узнает приверженцев Установленного — Исофа и Али-Мамата. Трясущийся, со всклокоченной бородою, Али-Мамат, задыхаясь, снимает со своей головы тюрбан и — величайший знак унижения — бросает его под ноги Бобо-Калону.

— Проклятье на нас, достойный! — негодует Али-Мамат. — Это не воины истины, это волки… Грабят нас, жгут наши дома, разве неверный я? Дочь мою, Нафиз, схватили два волка… Проклятье на мне! Жену мою Ширин-Мо увели, я на это смотрел, пусть лучше птицы выклюют мне глаза! Не можем мы на это смотреть, ты, Бобо-Калон, теперь хан! Скажи, пусть прекратится это, пусть верные догонят тех двух волков! Неужели нет верных?

— Пойдем! — коротко бросает Бобо-Калон Али-Мамату, коснувшись его плеча. — Встань, пойдем! — И, выпрямившись, направляется к Азиз-хону. Исоф и Али-Мамат, робко озираясь на пропускающих их басмачей, идут следом.

— Говори ему! — произносит Бобо-Калон, подведя Али-Мамата к Азиз-хону.

Али-Мамат и Исоф простираются перед Азиз-хоном, причитая, униженно молят его…

Но Азиз-хон не желает слушать.

— Убирайтесь! Какое мне дело! Свой хан у вас есть!

— Это верные, Азиз-хон! — произносит Бобо-Калон. — Али-Мамат не факир, племянник мира Тэмора.

— Уберите пыль с моих глаз! — в ярости Азиз-хон делает знак басмачам.

Слышен хохот. Басмачи хватают за ноги Али-Мамата, оттаскивают его, пинками поднимают с земли Исофа, гонят прочь.

— Я хан! Что делаешь ты, безумный?! — кидается Бобо-Калон к Азиз-хону, подняв кулаки.

— Для факиров ты хан! — не отстраняясь, насмешливо говорит Азиз-хон. Не для нас… Не увезут в Яхбар твоих женщин, я приказал риссалядару. А если воины истины позабавятся с ними сегодня ночью, какая беда? Разве хуже станут они работать потом? Разве от яхбарцев плохие у них родятся дети? Или ты думаешь, что эти валявшиеся у моих ног почтенны? Нет почтенных здесь, кроме тех, кто пришел со мной! Презренны все, кто оставался жить на оскверненной неверием земле!

Бобо-Калон, окаменев, видит насмешливое лицо Азиз-хона, улыбки сомкнувшихся вокруг, поблескивающих оружием басмачей. Оскорбление жжет его, словно он напился разъедающей кислоты. Сеиды и миры, сидящие отдельно от всех, понуры и мрачны и не глядят на него. Он медленно обводит взором костры, в которых догорают изломанные желоба его канала; башню, которая из жилища его превращена в виселицу и в тюрьму; груды раскиданного по двору изломанного, изорванного хлама; стену крепости и пролом в ней, за которым далеко внизу в лунной мгле мерцают догорающие пожары… Он молитвенно складывает ладони на груди под белой своей бородой.

— Вы, пришедшие сюда люди! — отчетливо говорит он. — Ты, дружбу суливший нам, Азиз-хон… Вы, сеиды и миры, вернувшиеся на свои земли, чтобы восславить попранный неверием закон Установленного… Слушайте меня, я говорю вам… Я не звал тебя, Азиз-хон. Ты пришел сам. Ты сказал: «Стань ханом, — приду и уничтожу неверных и прославлю свет истины, и уйду!» Я поверил тебе, Азиз-хон, хотя предки мои не верили твоим предкам, приходившим завоевывать нашу страну. Я думал: теперь времена иные, прежние ссоры между верными покровителю забываются! Я согласился, и я молчал, когда ты, Азиз-хон, совершал правосудие! Я думал: просияет вновь Установленное. Но ты пришел, и стон стоит в Сиатанге, будто сами скалы обрушились на наши сердца. Всех смешал в одну кучу ты: неверных и верных, как волк, не разбирающий белых и черных овец! Тебе нужно было только это добро, привезенное сюда для неверных. Тебе нужна была женщина. Презирая Установленное ради страсти твоей, ты не казнил эту женщину, — до сих пор, живая еще, лежит она в этой башне! Знаю, мрачен и злобен сейчас твой взгляд, но не смотрю на твое лицо. Смотрю выше, на эти горы. Во все пять кругов моей жизни смотрел я на них, а теперь вижу их в самый последний раз. Я не могу тебе сказать: уходи! У тебя — оружие, и ты не уйдешь. Но мой час пришел, я не хан! Если меня убьешь хорошо, значит, так хотел покровитель. Если ты меня не убьешь, я уйду. В эти горы уйду, — ни один шаг мой не будет вниз, каждый шаг будет вверх: как по ступеням, буду я подниматься к небу! Если барс выйдет ко мне из снегов, я благословлю его, как посланника покровителя… Ухожу и останусь там! Проклятье тебе, Азиз-хон!

Бобо-Калон умолк.

— Одержимый он! — тихо, но внятно произнес кто-то в толпе басмачей. На надо трогать его… Пусть уходит!

— Да… Пусть уходит! Пусть сдохнет во льдах! — Азиз-хон резко отложил в сторону маузер, которым перед тем играли его дрожащие руки. — Мы презираем его и не слушаем его слов…

Бобо-Калон медленно стянул с плеч подаренный ему Азиз-хоном халат, надетый поверх своего белого ветхого сиатангского халата. Смял подарок в руках, швырнул его в костер. Блеснув серебром и золотом, халат развернулся в воздухе, рукава его взметнулись, как крылья. Накрыв пламя, обвитый искрами, он вспыхнул и распался в огне.

Снова прижав руки к груди, прямой, как всегда, Бобо-Калон вышел из круга расступившихся перед ним басмачей. Ненавидимый сиатангцами, презираемый басмачами, не оглядываясь, он дошел до тропы, уводящей к Верхнему Пастбищу, и, удаляясь, белым пятном растворился в тени, перекрывшей лунную мглу ущелья.

Азиз-хон плюнул на землю и, обратившись к руководившему дележкой товаров, всеми в эту минуту забытому Науруз-беку, сказал:

— Продолжай!