Пленный басмач Курбан-бек, который был конюшим халифа, а потому при налете ехал непосредственно за Азиз-хоном, на предварительном допросе, учиненном Худододом в присутствии Швецова и младшего командира Тарана, заявил следующее:

— Я не басмач. Видит покровитель, я просто слуга халифа. Куда он ездил, туда я ездил. Чистил лошадь его, кормил лошадь, поил лошадь. У него лошадь легкая, белая. Его лошадь…

Худодод велел басмачу не распространяться о лошадях, а рассказать о том, о чем его спрашивают.

— Хорошо, — сказал Курбан-бек. — Против реки Сиатанг через Большую Реку переправлялись, так?

— Так, — сказал Худодод. — Еще короче.

— Еще короче? Едем, Азиз-хон впереди, халифа впереди, купец и Зогар впереди, я сзади. Так было. Их спросите, — так было. Едем. Ружье у меня есть, но стрелять не умею, — нехорошее дело стрелять. Ничего, думаю, когда все станут в людей стрелять, я не стану, басмачом быть не хочу.

— Копыто осла тебе! — рассердился Худодод. — Будешь рассказывать или нет?

— Рассказываю, достойный, рассказываю! — заторопился басмач. — Едем по ущелью, совсем недалеко от Большой Реки отъехали. Тропа узкая, слева скалы вниз, справа скалы вверх, кругом скалы. Смотрим: на тропе пять человек. Ломы у них, кетмени, лопаты в руках. Идут. Остановились. К стене прижались, тропа узкая. Какие люди — не знаю. Азиз-хон посмотрел на них, сказал: «Кланяйтесь, верные…» Они смотрят волками… нет, правду скажу, — не хотели кланяться… Азиз-хон остановил лошадь, опять говорит: «Кланяйтесь! Благословите покровителя, я хан, землю вашу от неверных освобождать едем». Так сказал, спроси его, так сказал. Они стоят — три молодых, два старых. Один молодой говорит: «Азиз-хон?» Тут, правда, я крикнул: «Не видишь разве? Один хан, богоданный, в Яхбаре, поклонись ему». Тот, молодой, — очень злой, наверно, был человек, лицо его темным стало, — закричал: «Собака ты, а не хан, за женщиной едешь, не увидишь ее, смерть тебе!» Большой железный лом был у него в руках, взмахнул ломом, прыгнул, ударил по лицу Азиз-хона… Лошадь Азиз-хона испугалась, на дыбы поднялась, вот если б не поднялась, разве остался бы жив Азиз-хон? Лом только немножко его ударил, по лицу ударил, упал Азиз-хон, не совсем упал, — халифа держит его… Тут мы все… кроме меня… Мы, — сказал я, — басмачи, которые близко были…

— А ты разве далеко был?

— Я тоже близко был… Только я не басмач, я испугался: кровь вижу, Азиз-хон падает, вижу, тот, молодой, руками за горло хватает его… Как барс, один на людей кидается. Смелый, правда. Злой очень. Не видел я таких людей, испугался, тьма у меня в глазах… Когда тьма прошла, вижу: тот, молодой, убитый лежит, пуля в голове, другие — веревками связаны. Азиз-хон тоже на тропе сидит, перевязку халифа ему делает… Вот все… Когда сделали, поехали дальше…

— Нет, не все… Куда убитого дели, куда связанных?…

— Связанных в Яхбар повели, недалеко было, с ними три человека поехали.

— Били их?

— Совсем немножко били… Плетьми немножко били… Я не бил, покровитель видит, я не бил.

— Где убитый?…

— «Вот, — сказал сеид Мурсаль, сиатангский сеид Мурсаль, — это неверный, собака это, знаю его. В реку бросай его…»

— Кому сказал?

Басмач помедлил, подумал:

— Ну хорошо. Мне сказал. Еще сказал: «Кровь с тропы убери, скоро караван пойдет, чтоб ничего не видели, ничего не подумали, чистой должна быть тропа».

— Ты в реку бросил его?

Глаза басмача вновь забегали, он мял в руках тюбетейку, бритая его голова склонялась.

— Нет. Опять правду скажу. Одну правду говорю. Все уехали, я остался. Справа — скалы вверх. Слева — скалы вниз. Если бросить вниз, — на скалах будет лежать, с тропы видно, караван увидит его. Если тащить — далеко по скалам тащить, самому упасть в реку можно. Смотрю, в одном месте тропа нависает, камни на ветки положены. Под тропой — тихое место, можно положить человека. Ни сверху, ни снизу никто не увидит его. Туда положил убитого. Страшно мне одному на тропе, скорей ехать хотел. Туда положил, птица не увидит его. Там и сейчас, наверно, лежит… Еще правду скажу: кровь чистил, немножко оставил, совсем немножко, — караван, наверно, не видел ее…

— Теперь все, — сказал Худодод, и молодое его лицо было мрачным, тонкие губы дрожали. Он пристально посмотрел в лицо басмачу, ожидая, когда тот поднимет потупленный взгляд. На мгновение взгляды их встретились, волна ненависти и негодования качнула Худодода. Он перехватил плеть из левой руки в правую и наотмашь хлестнул басмача по голове. Тот схватился за голову, но удержался от крика. Швецов молча протянул руку, отобрал у Худодода плеть.

После допроса Худодод прошел в лазарет.

— Что узнал? — пытливо, с мучительной надеждой, спросила Гюльриз.

— Поедем с нами, нана, — опустил глаза Худодод.

— Ты что-нибудь знаешь? Правду скажи.

— Может быть, он в Яхбаре. Может быть, нет, — не решаясь высказать свою уверенность, проговорил Худодод. — Поедем. Будем искать…

— А ты молчи! — резко приказал Худодод басмачу, когда все усаживались в седла. — Слово скажешь — убью. Молчи, пока не приедем туда.

— Молчу, достойный, молчу, — ответил басмач, сложив на груди руки и подобострастно кланяясь.

Через полчаса Гюльриз, Зуайда, Худодод и три красноармейца во главе с Тараном выехали верхами к Большой Реке. Басмач Курбан-бек ехал среди них со связанными за спиной руками. Худодод вел на поводу запасную лошадь, он один знал, зачем эта лошадь понадобится; в хурджин положил связку шерстяной веревки и отрез полотна.

Было раннее утро. Всем казалось странным, что в ущелье снова так обыденно — мирно и тихо. Будто ничего из ряда вон выходящего не случилось за эти три дня. О пронесшемся урагане напоминали только обрывки кошм, тряпок, пустые гильзы да побуревшие пятна крови, видневшиеся кое-где на тропе. После первого дождя тропа станет снова девственно свежей, безлюдной и дикой.

Двадцать километров до Большой Реки проехали быстро. Гюльриз не замечала пути.

Не доезжая двух километров до Большой Реки, все по знаку басмача Курбан-бека остановились. Худодод развязал ему руки, вместе с ним полез вниз, под тропу.

— Смотри за Гюльриз, — шепнул он Зуайде. — Здесь убитый, я думаю Бахтиор.

Зуайда тихо ахнула. Поспешила к Гюльриз, помогла ей спешиться, предложила сесть, но старуха, чуя недоброе, осталась стоять, следя за Худододом. Она уже обо всем догадывалась, но не смела, не хотела верить, Этого быть не могло, все на свете могло быть, только не это…

Труп Бахтиора лежал на снегу, не стаявшем в щели, под тропой. И хотя Бахтиор давно окоченел, — лицо его почти не изменилось, только было зеленовато-серым. Две темные раны на виске и на лбу, обведенные запекшейся кровью, подтверждали слова басмача о том, как Бахтиор был убит.

Бахтиора вынесли на тропу и положили на развернутый Худододом кусок полотна. Гюльриз медленно опустилась на колени, обняла Бахтиора, припала к нему; не веря, все-таки не веря, сама будто окоченев, смотрела на него остановившимися глазами. Долго смотрела, и все отошли в сторону, не было сил глядеть на нее.

Гюльриз зашептала тихо, — так тихо, что никто не мог расслышать ее. Она обращалась к сыну, о чем-то спрашивала его. Приблизила свои губы к его губам, шептала все быстрее, все горячее.

Таран приказал красноармейцам отвести лошадей подальше, отошел с ними сам.

— До Большой Реки съездим, ребята, пока… Посмотреть надо…

Красноармейцы связали басмача Курбан-бека по рукам и ногам, оставили его на тропе. Таран пальцем показал на него Худододу: гляди, мол, за ним. Сели на коней, отъехали шагом, но потом перевели коней на легкую рысь.

А шепот Гюльриз постепенно наполнялся звучанием, слова вырывались одно за другим, голос срывался, менялся, то походил на тихое воркование, то становился пронзительным, громким, переходил в негодующий крик:

— Ты, мой маленький Бахтиор… Спи, спи, отдохни, мой птенчик… Тебе холодно, Бахтиор? Вот, чувствуешь? Я прижимаю тебя к груди, согрейся… Ты помнишь, ты качался на моих руках, ты кормился моим молоком, у тебя были маленькие крепкие губы. Как у овечки, нежные, дерзкие губы… Теперь ты большой, Бахтиор, мне тебя не поднять… Вот только плечи твои могу поднять, вот так, вот так, положи их ко мне на колени, устала твоя голова? Дай, я поддержу руками ее… Так удобно тебе? Хорошо тебе? Тепло тебе?… Ты большой теперь, ты очень большой… Разве я думала, что ты станешь таким большим? Отдохни, кровь моя, плоть моя и душа моя! Сон тебе, сон о травах, о зеленых травах, быстро они растут!… Ты барс, Бахтиор, ты власть, Бахтиор! Слышишь, шумит река? Это твоя река… Твои горы кругом. Над рекою ты власть, над горами ты власть, над всем Сиатангом ты власть… Проснись теперь, посмотри… Видишь, твое это все кругом, ты большая власть! Сколько людей в Сиатанге, — над всеми ты власть, а я твоя мать, все ущельцы — мои сыновья, а ты старший сын; ты скажешь — все тебя слушают… Проснись, Бахтиор! Разве не довольно ты спал?… Проснись, взгляни на меня, — черные твои глаза, живые твои глаза, ласковые твои глаза… Отчего не просыпаешься ты?… Не пугай меня, Бахтиор, взгляни на меня!… Ты молчишь? Ты не смотришь?… Ты не дышишь, Бахтиор?… Почему ты не дышишь?… Ай-ай, страшно мне, он не дышит…

Гюльриз внезапно отстранилась от Бахтиора и обезумевшими глазами, как-то издали, впилась в него. Схватилась за волосы, цепкими пальцами вырвала две белые пряди, потрясла их перед собой.

— Покровитель! Что же это такое?… Нет покровителя, проклятье ему, трижды проклятье ему!… Вот тебе мои волосы, Бахтиор, не нужны мне волосы, вот, смотри, видишь — белые! Ай, сердце мое, сердце, вырву сердце мое, вложу тебе в грудь, мой сын, дыши, дыши… Проснись, Бахтиор, пожалей меня, вижу душу твою, вот она в барсе гостит, ты барс, Бахтиор, большой барс, смелый барс, по горам ходишь ты, только на стада не нападаешь, на черных людей нападаешь ты, на плохих людей… Ты ударяешь лапой, и падает злой человек! Мсти, мой сын, будь жестоким, ты был добрым, и вот что они с тобой сделали, вижу кровь твою… Как прекрасен ты, Бахтиор! Ты по скалам идешь, любуются скалы… Любуется небо!… Все можешь ты, Бахтиор, — сила в тебе, власть в тебе, свет, как ночью огонь, — свет у тебя в глазах… Вот тебе еще волосы, вот эти, белые, и вот эти белые, я вырываю их, мне не больно, мой сын: для тебя, для тебя, для тебя… Чтобы проснулся ты… Проснись, пойдем домой, Бахтиор!… Там невеста твоя ждет тебя, Ниссо ждет тебя, любит тебя… Ай-ай-ай-ай… Я, нана твоя, я пришла разбудить тебя… Проклятье, проклятье, не дышит он, убили его, пулями убили его! Глаза вырву им, сердце вырежу, растопчу, плевать буду им в глаза, в проклятые их глаза, чумные глаза… Проснись, ждет Ниссо, ты, может быть, не знаешь еще? Красные солдаты пришли и спасли ее. Она жива… Ты любишь ее… Нет, нет, нет, и ты жив, только ранен ты, встань, пойдем, встань, мой сын!…

Припадая и отстраняясь, лаская пальцами мертвое лицо Бахтиора, затихая и вновь негодуя, Гюльриз говорила и говорила, и склоненная на камне Зуайда не могла это слушать, слезы текли из ее глаз, а Худодод кусал губы свои, припав лбом к потной шее понурой лошади. И когда Зуайда заголосила пронзительно, неудержимо, отчаянно, -Гюльриз вдруг выпрямилась, прислушалась к ее воплям, бережно опустила Бахтиора на полотно, встала, заломила руки, просто, громко, отчетливо произнесла:

— Не кричи, Зуайда. Он мертв. Сын мой мертв. Сына моего нет! Сына…

Зуайда вскочила, кинулась к старухе, и рыдания двух обнявшихся женщин слились в одно. Худодод не вытерпел, махнул рукой и заплакал сам.

Вдалеке послышался топот: возвращались красноармейцы. Худодод опомнился, растерянно оглянулся и, увидев сидящего на краю тропы Курбан-бека, вдруг обезумел от гнева. В три шага подбежал к басмачу, выхватил кривую саблю из ножен и размахнулся… Отсеченная одним ударом голова басмача откатилась по тропе, приостановилась у ее края, повернулась еще раз и упала в пропасть.

Женщины сразу притихли. Из-за мыса, по трое, размашистой рысью выехал Таран.

И прежде чем успел он подъехать, Гюльриз с распростертыми руками подошла к Худододу, обвила его шею. Ожесточенные глаза ее горели темным огнем.

— Буду сыном твоим, нана… — воскликнул Худодод, — как Бахтиор, я буду!…

И Гюльриз, бессильная в руках Худодода, прижала морщинистую щеку к его горячей, влажной щеке.