Русское ситцевое платье, простое, но хорошо сшитое, нравилось Ниссо. От парусиновых туфель она наотрез отказалась и предпочитала ходить босиком.

«Если бы не природная худощавость, — поглядывая на Ниссо, размышлял Максимов, — эта девушка… эта девушка…» — и не ходил нужных слов…

Впрочем, Максимов меньше всего наблюдал за внешностью Ниссо: он был озабочен ее душевным состоянием. Девушка была так подавлена пережитым, что в первые дни ко всему окружающему относилась с безразличием. Часами сидела она в лазарете или на террасе дома не двигаясь, смотря в одну точку, никого и ничего не слыша и не видя, ни в чем не участвуя. В эти часы, казалось, она вообще не жила, безвольно созерцая какой-то ей одной зримый призрак. Если б Максимов понимал сиатангский язык, он тревожился бы о Ниссо еще больше. Когда туман, обволакивающий ее сознание, на короткое время рассеивался, когда она как будто возвращалась к нормальному состоянию и разговаривала с Гюльриз, с Зуайдой или еще с кем-либо, — в речь ее врывались слова, никак не связанные с мыслью, которую она хотела высказать. Страшный образ подвергнутой истязаниям и повешенной Мариам преследовал ее днем и ночью. Закрывала ли она глаза, смотрела ли на солнечную, уже зазеленевшую листву сада, — ей виделось все то же, ей было страшно. Усилием воли она отрывалась от размышлений о Мариам, но перед ней тотчас же вставал Бахтиор, убитый и живой одновременно. Каждый жест его, каждое выражение всегда ждущих чего-то от Ниссо глаз, слова, сказанные им в темные вечера, вспоминались Ниссо, и горькая, острая жалость пронизывала душу девушки. Ей было стыдно, что она не любила его, ей казалось: в чем-то она перед ним виновата. Ниссо думала, что, если бы Бахтиор не любил ее, он не кинулся бы с ломом на Азиз-хона и, может быть, остался бы жив… Тут в мыслях Ниссо возникала такая сумятица, что, охватив голову, девушка с тихим стоном покачивалась из стороны в сторону, пока кто-нибудь не окликал ее… Старая Гюльриз подсаживалась к ней, и, обнявшись, недвижные, молчаливые, они продолжали сидеть вместе.

Максимов бессилен был изменить душевное состояние Ниссо и решил, что только время излечит ее. Но все же он старался вовлечь девушку в любую работу, давал ей различные поручения. Ниссо не отказывалась: ухаживала за больными и ранеными, таскала из ручья воду, стирала белье, мыла посуду, готовила пищу, доила корову, ходила в селение за молоком.

Только в присутствии Шо-Пира Ниссо оживлялась и разговаривала легко и свободно. Шо-Пир расспрашивал Ниссо обо всех сиатангских делах, и ей поневоле пришлось заинтересоваться ими. Сидя на табуретке у кровати Шо-Пира, Ниссо подробно рассказывала обо всем, что ей удавалось узнать. Однажды она вернулась из селения вместе с Кендыри, вошла к Шо-Пиру, сказала:

— Он добрый человек. Он хочет посмотреть на тебя.

Всегдашнее недоброжелательство к Кендыри укреплялось в Шо-Пире смутными, почти безотчетными подозрениями. Шо-Пиру странным казалось, что басмачи перед нападением так хорошо были осведомлены о расположении селения, о том, где жила Ниссо, и о дне появления каравана, — не случайно же нападение произошло именно на тропе? Как мог Азиз-хон точно знать обо всем? Конечно, многое здесь следовало приписать купцу Мирзо-Хуру, но и купец не мог знать всего. Последним, кто пришел в Сиатанг из Яхбара, был Кендыри… Странным казалось Шо-Пиру и тесное общение Кендыри с бандой, когда басмачи находились в крепости…

— Хорошо, Ниссо. Только сама уйди. Без тебя говорить хочу.

Ниссо ушла. Кендыри, вступив в комнату, низко поклонился Шо-Пиру, подумал: «Достаточно бодр. Жаль. Пожалуй, выживет!» Выпрямился, сказал:

— Благословение покровителю! Вижу: тебе лучше, Шо-Пир… В темной буре даже свет молнии освещает путь смелым. Ты храбро защищался, Шо-Пир, — один девятнадцать волков предал аду! Слышал я. Счастье великое нам: ты жив.

— Да, еще поживу теперь! — не в силах оторвать голову от подушки, произнес Шо-Пир.

— Как бледен ты. Крови много ушло, наверное?

— Скажи, Кендыри… Сядь сюда вот на табуретку… Так… Скажи… Почему Азиз-хон не боялся, что ты зарежешь его?

Холодные глаза Кендыри чуть прищурились. «Допрашивать хочет? Пусть!»

— Я сказал Азиз-хону: прокляты неверные, счастье принес ты, хан; кончилась, слава покровителю, советская власть… Хитрый я… Если собаке положить в рот кусок мяса, — она не укусит дающего…

— Хорошо… А если бы басмачи остались, ты и дальше кормил бы их таким «мясом»?

— Я, Шо-Пир, — твердо сказал Кендыри, — знал: ты придешь, красные солдаты придут. Человека послал к тебе. Разве могло быть иначе? («Вот тебе ход конем!»)

— А если бы человек не добежал до Волости?… («Да, Ниссо говорила, что именно он послал перебежчика. Это факт…»)

— Когда на краю Яхбара, в селении Чорку, Шир-Мамат мне встретился, я разговаривал с ним… Я, Шо-Пир, много видел людей, в глаза смотрю — сердце вижу. Шир-Мамат человек надежный… («Арестован ли он?») Проводником сюда отряду мог быть. Ведь правда?

— Возможно…

— Если б думал иначе я, сам побежал бы в Волость!

Оба умолкли. Кендыри вынул из-под тюбетейки подснежный цветок, бережно расправил его, вставил стебелек в трещинку в спинке кровати над подушкой Шо-Пира.

— Как мог ты при басмачах взять Ниссо из башни, перенести в зерновую яму? И кто был второй человек?

Не уклоняясь от взора Шо-Пира, Кендыри ответил прямо и твердо:

— Спали басмачи… Я сказал себе: красные солдаты придут, скоро, наверное, придут. Шо-Пир придет… («О! В этом я действительно не сомневался… Но… только Талейран мог бы предвидеть, что всех вас не перережут».) Должна жить Ниссо, думаю. Шо-Пир любит ее: невеста Бахтиора она… Такой час был — все спали. Я подумал: если не я, кто спасет ее? А второго человека не знаю. Басмач. Восемь монет у меня было. Бритва была у меня. Подумал: пусть выберет монеты или легкую смерть. Он выбрал монеты.

— Куда делся он?

Кендыри подавил зевок. («Сидит еще в горах Бхара или уже побежал сообщить о моем провале?»)

— Не знаю, Шо-Пир. Убили его, наверное…

— А если бы в тот час кто-нибудь проснулся?

— А, достойный!… («Да, тут я действительно рисковал. Но вот оправдалось».) Что спрашиваешь?… С Бахтиором рядом сейчас лежал бы я. Сто лет все говорили бы: вот тоже ничего был человек, не трусом был. Душа моя в орле, быть может, летала бы… Много опасного было. Вот, Шо-Пир, если бы не подобрал я это маленькое ружье, разве не убил бы меня купец? («Да, да, надо предупредить вопрос».)

«Лучше бы ты их не убивал, — подумал Шо-Пир. — Пригодились бы».

— Вижу, зерно горит, — продолжал Кендыри. — Сердце из ущельцев вынимает купец, Науруз-бека послушался. Кровь в голову мне. Хорошо я сделал, убил собак… («Знал бы ты, кто научил их поджечь зерно!»)

«Если они и впрямь враги ему, а он человек горячий… Ну, тут и я бы…» — Шо-Пир смягчился:

— А скажи, Кендыри… В ту минуту, когда…

Дверь распахнулась. На пороге появился Максимов:

— Что еще здесь за разговор? Безобразие это… А вы, почтенный посетитель, извольте-ка отсюда убираться…

— Не понимает по-русски он, — сказал Шо-Пир.

Кендыри поймал себя на желании выругаться по-русски. «Показал бы я тебе, эскулап, как выгонять меня», и, словно в ответ на его мысль, Максимов сделал решительный жест:

— Поймет! Поймет! — и, подтолкнув Кендыри, выпроводил его из комнаты. А вы… Кого я вам разрешил принимать? Швецова, старуху, Ниссо да этого… как его… Худояра.

— Худодода, — слабо улыбнулся утомленный разговором Шо-Пир.

— Все равно. Никого больше! У человека начинаются гнойный плеврит, осложнения, всякая гадость, а он… Извольте быть дисциплинированным, а не то… на замок, одиночество, и никаких разговоров… — и, изменив тон, Максимов склонился над Шо-Пиром. — Ну, как самочувствие?… Слабость, а?

— Черт бы ее побрал… — закрывая глаза, пробормотал Шо-Пир.

— Ну вот. А туда же рыпается! Примите-ка это вот… — и Максимов поднес к бескровным губам Шо-Пира какие-то капли.

Ниссо попыталась войти, но врач ее не пустил. Она направилась во вторую, большую комнату, подсела к постели Рыбьей Кости.

Перевязанная, вся в примочках и пластырях, Рыбья Кость была еще очень слаба. Избили ее так нещадно, что Максимов назначил ей не меньше десяти дней постели. В широкой мужской сорочке, взятой Максимовым из товаров, доставленных караваном, с волосами, туго обвязанными белой косынкой, худая, изможденная, Рыбья Кость казалась давно и тяжело больной.

— Скажи Шо-Пиру, Ниссо, пусть русский доктор отпустит меня. Я не могу лежать.

— Почему, Рыбья Кость, не можешь?

— Дети мои… Где мои дети?

— Твои дети дома, ты знаешь… Разве Карашир плохой отец?

— Ай, Ниссо… Что ты понимаешь? Карашир теперь, как хан, важный, ружье есть, власть есть… Разве помнит о детях?

Ниссо подумала, что Рыбья Кость права. Ничего не сказала, поднялась, вышла в сад, прошла через лагерь красноармейцев, спустилась в селение, вошла в дом Карашира. Дети оказались одни, Ниссо увидела в доме полное запустение. Обняла по очереди всех восьмерых ребят. Осмотрела жалкое хозяйство и двор, подумала, что дом без женщины, правда, не дом, и с неожиданной энергией взялась за дело.

К вечеру Карашир, вернувшись с гор, куда ходил с группой вооруженных ущельцев, не узнал своего жилища: все в доме было прибрано, вымытая посуда, среди которой оказались неведомые Караширу чайник и новые пиалы, была аккуратно составлена в каменной нише. Два оцинкованных, неизвестно как попавших сюда ведра с водой прикрыты плоскими обломками сланца. Еще не затухшие в очаге угли распространяли тепло. А маленький чугунный котел, стоявший на очаге, был наполнен разваренным рисом. Дети спали на большой наре в углу, покрытые новым ватным одеялом. Приподняв за уголок одеяло, Карашир увидел, что лица детей непривычно чисты.

Дивясь и не понимая, как могло произойти дома такое чудесное превращение, Карашир вышел во двор, увидел, что двор тоже прибран и подметен. Карашир растерянно улыбнулся:

— Всегда говорил я — у меня тоже есть добрый дэв… Только это не дэв. Это женщина. Вот взять бы такую в жены. И, наверное, не кричит она, как моя Рыбья Кость.

И задумался: всю жизнь он мечтал когда-нибудь стать таким богатым, чтобы в доме его было чисто.

Вернулся к спящим детям, скинул с плеча винтовку, снял пояс с патронами, стягивающий все тот же, с обрезанной полой халат, распустил чалму, какой прежде не носил никогда, подсел к котлу с вареным рисом и, захватив целую пригоршню, с наслаждением запустил ее в рот.

А Ниссо в эту ночь, лежа на нарах рядом с бессонной Гюльриз, впервые после пережитых событий не видела перед собою никаких страшных образов. И когда сон пришел к ней без каких бы то ни было видений, она протянула руки к Гюльриз, обвила ее шею и не почувствовала теплых слез, соскользнувших на ее руки с морщинистой щеки Гюльриз.

И на следующее утро Гюльриз заметила, что глаза Ниссо, ставшие за эти несколько дней глазами взрослого человека, снова ясны, чисты и только очень печальны.