Сквозь всю блокаду

Лукницкий Павел Николаевич

1942

 

 

 

Глава тринадцатая

Преодолеем смерть!

(Ленинград. Январь 1942 г.)

6 января. 1 час дня

За последние дни взяты Кириши, продолжается операция по окружению Чудова. Генералы Мерецков и Федюнинский ведут упорные наступательные бои. Восстановлено сквозное железнодорожное сообщение Тихвин — Волхов — Войбокало. В ленинградские госпитали привозят много раненых, особенно моряков (с берега Невы?). Наступают наши войска в Крыму и в центре (взята Калуга).

Я — дома, в квартире на проспекте Щорса. Ощущаю слабость, болит голова. За последние две-три недели пошатнулось мое здоровье. Несколько раз были сердечные приступы. Нервная система расшатана, невроз сердца дает себя знать то затрудненным дыханием, то удушьем. Силы выматывает и бессонница, часто сплошная, на всю ночь. И все это — при невероятной по своей напряженности затрате энергии для работы, которая мне поручена.

Ежедневные хлопоты в Смольном, в Союзе писателей, в штабе фронта о спасении писателей, умирающих от голода. А потом — добираться к ночи на Петроградскую сторону.

…Город замер. Попытка прорыва к Новому году кольца блокады в ожесточенных, кровопролитных боях не удалась. Железные дороги, проходящие через Мгу, поэтому не очищены. Хлебный паек не увеличен. И если до 1 января хлеб выдавался без больших очередей, то после 1-го, когда везде замерзла водопроводная сеть и не стало воды, хлебопекарни работают очень плохо. Создались огромные, особенно в утренние часы, хлебные очереди. По декабрьским карточкам продукты за последнюю декаду не выданы, за исключением муки. Мука эта — суррогатная, с отрубями, с чем-то еще, выдается вместо крупы. По январским карточкам за первую декаду в некоторых магазинах выдано только мясо: для первой категории — 500 граммов (из коих половина — кости), а для второй и третьей — по 150 граммов. Это — на десять дней! 1 января суррогатный хлеб был горьким — с примесью горчичной дуранды. Только в последние два дня, в дневные часы, хлеб выдается почти без очередей и его качество улучшилось.

Городское население гибнет ежедневно тысячами от голода. Облик города страшен: огромное скопление темных, вымороженных, похожих на зияющие огромные могилы домов, в которых, ища, как величайшую драгоценность, лучик коптилочного света, горсточку — хоть в ладонях — тепла, каплю натопленной из снега воды, ютятся, жмутся, напрягают последние остатки сил, чтобы встать, сесть, лечь, поднять руку, обтянутые сухой кожей скелеты полуживых людей. Умирают безропотно, и их трупы лежат невывезенные по неделям из комнат, в которых пришла к ним смерть.

А живые полны разговорами о том, что в ближайшие дни совершится чудо: вдруг все проснутся — и в магазинах окажется множество продовольствия, привезенного поездами. Многие, однако, в это чудо перестают верить.

7 января. 5 часов утра

Немцы на Ленинградском фронте закрепились на новых позициях, наше наступление приостановлено. Значит, Ленинграду по-прежнему нечем дышать, и пройдет немало времени, пока наши войска вновь двинутся в наступление. А каждый день, каждый час промедления в освобождении Ленинграда от осады глубоко трагичен — он несет новые и новые голодные смерти и нечеловеческие лишения.

Но выход из этого катастрофического положения виден. Я, как и многие тысячи ленинградцев, никогда не терял надежды на то, что Ленинград немцами взят не будет. Эта надежда оправдалась.

О взятии немцами Ленинграда теперь уже не может быть ни речи, ни мысли. Итог ясен всем: осада будет снята. И вопрос для живущих только в том, доживут ли они до радостного дня или умрут с голода, не дождавшись…

7 часов 30 минут

Чуть слышно заговорило радио, новая сводка, хорошая: трофеи и итоги боев с 1 по 5 января на Западном фронте. Десять тысяч трупов гитлеровцев на поле боя, пятьсот освобожденных населенных пунктов и пр. Значит, там наступление наше продолжается. Ура!

Но… потухла моя коптилка, и писать не могу…

8 января. 7 часов 20 минут утра

Обстрелы вновь начались два-три дня назад. Это значит — тяжелые орудия, которые немцы вводили в бой, чтобы помешать нашим войскам прорвать кольцо блокады, теперь у немцев освободились.

12 часов 30 минут дня

…На почте чернила замерзли. Бани не работают. По улицам вереницами гробы. Улицы завалены стеклами. На улице Попова выносят людей на носилках — только что в дом попал снаряд и пробил его насквозь. На Геслеровском, угол Теряевой, другой снаряд выбил огромную дыру в доме. Кровь. На Карповке снаряд попал в лед…

Все это меланхолично сообщает Людмила Федоровна, войдя в комнату и чертя на клочке бумаги план улиц, чтобы определить, с какой стороны падали снаряды.

10 января. 5 часов утра

Вчера для решения всех дел, какие могут спасти погибающих, провел в Союзе писателей весь день. Чувствовал себя из рук вон плохо и только усилиями воли заставлял себя встать с кресла или стула. Экономил движения, стараясь не сделать Лишнего шага, испытывая слабость, одуряющую сонливость, от которой моментами путались мысли. Адовый холод помещений Союза, в которых провел весь день (конечно, в полушубке и валенках), сковывал руки, все тело.

Черная, с черной кожей лица, приволоклась вдова поэта Евгения Панфилова, и грохнулась в кресло, и сидела там неподвижно, безжизненно, как иссохшая, страшная, закутанная в платок мумия. Так же выглядела поэтесса Надежда Рославлева, да и многие другие, падавшие в кресла, замиравшие в них в отчаянной надежде на помощь. Меня настойчиво спрашивали: скоро ли кончится эта блокада, кончится ли она, не обман ли все заверения в том, что осада будет снята? И возьмут ли Мгу? И через сколько дней можно ждать освобождения дороги? И, как будто я обо всем этом (чего никто в мире не знает!) могу знать точно и ясно, ждали от меня исчерпывающих ответов. Сам я убежден, что это освобождение придет, но, зная о сроках и фактах столько же, сколько они, видел лишь, что людям нужно дать хоть кроху бодрости духа, хоть маленькую надежду. И я говорил не как на митинге, а как дома — тихо, спокойно и убедительно, что война есть война, что дела на фронте хороши, но подвигаются медленнее, чем всем нам того хотелось бы, но главное — дела хороши. И что Мга взята будет, если не в лоб, то обходом, и дорога откроется, и продовольствие хлынет в город, и все уцелевшие до этого дня, нашедшие в себе силу, и стойкость, и бодрость духа, оправятся, и будут жить, и будут здоровы, и жизнь принесет им и всем нам еще много хорошего, и главное — что Ленинград выдержит, уже выдёржал испытание, ибо взят немцами не был и теперь, для всех ясно, никогда, никогда взят не будет!

И приободренные, оживившиеся люди уходили более уверенными шагами.

Я видел радость А. С. Семенова, на которого свалилось несколько благ: карточка первой категории, включение в список актива, решение уложить его в стационар, организованный в «Астории», — и все, по моему настоянию, выхлопотанное для него Правлением. Без всего этого Семенов умер бы через несколько дней. А вот теперь будет жить, и он сам поверил, что будет жить!

…На моем пути к Союзу писателей снаряд упал на тот угол Кировского и проспекта Максима Горького, где я только что прошел.

Вечером, возвращаясь домой после обстрела, я в темноте чуть не наткнулся на сети спутанных трамвайных проводов, сорванных на протяжении двухсот метров и превратившихся в неожиданное, опасное заграждение для проходящих автомобилей. А дальше при мне хлопнулся навзничь поскользнувшийся мужчина. И остался лежать без сознания, распростертый на спине, и мимо него проходили, думая, что он — труп. Я подошел к нему, и привел его в чувство, и несколько раз поднимал, и он снова валился в снег, как куль, — то лицом, то боком, то на спину. Это был хороший, еще способный жить, обросший бородой старик рабочий, и я провел с ним, наверное, около часа, успокаивая его, забывшего названия улиц и куда он идет. «К свояку на завод!» — единственное, что он мог мне ответить. Я втолковывал ему, как идти и где он находится, и он наконец кое-как очухался и благодарил меня, «товарища военного», и я предоставил ему идти дальше, когда увидел, что он больше не упадет.

И добрел домой сам, каждый свой шаг проверяя терпением и волей. Правый бок причинял мне острую боль, слабость была такая, что перед глазами ходили круги, а на левой стороне переносицы я все время видел неуловимую и несуществующую в действительности мушку, которую то и дело стремился смахнуть рукой, даже тогда, когда понял, что ее нет на самом деле.

…Сейчас — ночь. Руки мои застыли. Стучать по ледяным клавишам машинки невозможно. Тратить горючее для коптилки, в которой капли света не больше горошины, — неразумное расточительство. Все тело захолодало. Ощущение голода кружит голову. Поэтому кончаю запись. Утром надо идти в Союз писателей, за пять километров, и затем в Смольный, снова по всем инстанциям.

13 января. 3 часа ночи

Мечта о мытье — неосуществима. Каждая спичка — драгоценность. Первое, что еще с завтрашнего дня будет выдаваться по карточкам в 1942 году (кроме хлеба), — спички: по четыре коробка на месяц для первой категории, по два — для второй и для третьей.

В моем ежедневном пешем пути в Союз писателей — от площади Льва Толстого, по Кировскому проспекту, через Кировский мост, по набережной Невы до Литейного моста, километров пять, — встречаю не больше десятка автомашин.

В сети спутанных, сорванных проводов ночью против мечети попалось несколько автомобилей — проводами были сорваны с грузовиков люди.

Впрягаясь в сани вместо лошади, воз дров волокут десятка полтора красноармейцев — это наблюдаю часто. Скарб, обгорелые доски от сгоревших домов, покойников, завернутых в простыни или ничем не покрытых, волокут, шатаясь, останавливаясь с раскрытым от короткого дыхания ртом, люди с ввалившимися щеками, обострившимися, как у мертвецов, носами, с лицами, цветом похожими на пожелтевший (иногда — почерневший) пергамент.

Возвращаясь домой через Кировский мост, видел трех умерших при мне на снегу (шли, внезапно падали и умирали). И еще несколько валяющихся, жалобно причитающих людей, полумертвых, около которых, на двадцатипятиградусном морозе, все-таки всегда стояли двое-трое пытавшихся им пособить прохожих, чаще всего — женщины. Но было ясно, что поднять на ноги лежащих вряд ли удастся, тащить их на себе даже самые сердобольные люди не могут (да и куда тащить?), что если эти люди не найдут в себе сил подняться и добрести до своего дома самостоятельно, то жизнь их на этом страшном и ко всему безразличном морозе кончена.

…У нас много говорилось о руководящей и организующей роли партии, мы к этим словам привыкли как к официальной формуле. Но только тот, кто сейчас, преодолевая смерть, борется, трудится в Ленинграде, только тот, кто сейчас ходит в бои (вслед за коммунистом — первым идущим в штыковую атаку), до конца понимает, какая это огромная — главная — сила нашей грядущей победы!

В Ленинграде, на берегу Финского залива, в многочисленных рукавах дельты Невы, есть много крупных заводов, столь отчетливо просматриваемых немцами с их наблюдательных пунктов в Стрельне и в Петергофе, что каждое движение судов, прижавшихся к набережным у этих заводов, кранов и автомашин на их территории немедленно навлекает на них исступленный артиллерийский огонь. Но голодные, ослабленные люди в разбитых, вымороженных цехах этих заводов круглосуточно, непрерывно работают. Об одном из этих заводов мне известно следующее.

До войны он ремонтировал корабли. С осени из-за нехватки, топлива и электроэнергии привычная работа завода оказалась немыслимой. Тогда завод был переключен на производство фугасных бомб — самого большого веса, а совсем недавно — и снарядов для полевых орудий.

Но как производить такие бомбы и снаряды без специальных станков, без разработанной технологии, без тех деталей, какие могут поступить лишь от заводов-смежников Большой земли? Да еще без квалифицированных специалистов — ведь половина рабочих завода сейчас сражается на фронте, а другие больны, истощены голодом! И нет на заводе топлива, почти нет тока, здания цехов пробиты снарядами, обледенели. На заводе живут и работают физически слабые девушки да подростки, заменившие мужчин.

Но наши бомбардировщики должны летать, а трехдюймовые пушки должны стрелять!

Коммунисты и коммунистки, комсомольцы и комсомолки на своих собраниях, почтив память умерших за сутки, торжественно клянутся дать фронту продукцию. За нужными деталями с подвергающихся бомбежке аэродромов вылетают специальные скоростные самолеты. Заводу передаются станки с вмерзших в льды кораблей. Технология разрабатывается мерзнущими в подвальных убежищах академиками. Чертежи изготовляются инженерами, иным из которых над чертежной доской впрыскивают глюкозу. Все — кроме достаточных количеств хлеба и калорий тепла — получает коллектив завода. Девушки с саночками идут по льду, под обстрелом, к минированным полям Угольной гавани, чтобы выломать из-под снега топливо. И сами разбирают на дрова деревянные дома. И делают это ночью после двенадцатичасового дневного труда.

Авиабомбы и снаряды, изготовленные Н-ским заводом, переоборудованным в наших страшных зимних условиях, летят на врага. Я сам подвешивал эти бомбы к самолетам на аэродроме, где недавно был, сгружал эти снаряды с грузовика перед блиндажом батальона морской пехоты… И я думал тогда об организующей роли партии.

Я думал еще о том, что и сейчас и в будущем, воспитывая людей, партия станет прежде всего искоренять в людях четыре качества, лежащие в основе всех наблюдаемых мною недостатков, бытующих еще в нашем обществе. Эти четыре кита, на которых старый мир еще держится в душах людей, следующие: трусость, корысть, равнодушие и невежество. Все, что есть плохого в человеке, вырастает из этих качеств, взятых порознь или вместе в любых сочетаниях. И тот, кто хочет стать настоящим коммунистом, должен вытравить в себе именно эти четыре качества, в какой бы малой доле они в его существе ни присутствовали. А тот член партии, который в себе с этими качествами мирится или который не сознает необходимости искоренения их в себе, — тот не подлинный коммунист, тому не место в рядах ленинской партии, возглавляющей ныне святое дело освобождения нашей Родины от фашистских захватчиков…

…Сколько дум передумано бессонным моим, воспаленным мозгом! Сна — ни в одном глазу. А впереди — трудный рабочий день!

Есть хочется — нестерпимо!..

15 января. 5 часов утра

Когда шел домой, в девять вечера, — огромный пожар, костром, возле Мошкова переулка. Тушить нечем, воды нет. Мороз — градусов под тридцать. Другой пожар у Ждановской набережной — костер, уже догорающий.

В Союзе писателей умерло от голода уже двенадцать человек. Двадцать четыре умирают. «Астория» (больница) не работает — авария центрального отопления. Приема новых больных пока нет.

Вдова Евгения Панфилова умерла, и ее лицо съели крысы.

В доме писателей на канале Грибоедова — в надстройке и нижних этажах — лежат уже тринадцать непохороненных мертвецов. Один — неизвестный.

16 января. 5 часов утра

Вчера был в Смольном. Разговор с секретарем обкома партии Шумиловым, с Паюсовой и другими. Из Смольного добрел до Дома имени Маяковского, созвал здесь комиссию и полдня ревизовал продовольственную кладовую, она почти пуста, безотрадна…

Сил добрести домой не было, я заночевал в Доме имени Маяковского, в «казарме» аварийной бригады, состоящей из писателей.

17 января. 10 часов 30 минут утра

Я — в ТАСС, вторую ночь не ночую дома — нет сил дойти.

Информации в ТАСС нет никакой, новостей с фронта нет. Кировский завод получил некий заказ и сделал попытку выполнить его, закладывая и разжигая горны вручную и всю работу производя вручную, как в далекие, чуть не доисторические времена, когда кузнецы работали без какой бы то ни было техники.

Другой факт — заказ конфетной фабрики на конфеты для фронта. Тесто — тоннами — месили вручную и воду таскали ведрами, и заказ все-таки выполнили.

Рядом с ТАСС, через одно здание, вторые сутки горит многоэтажный дом, тот самый, что раньше был разбомблен. Пожары по городу каждый день, их все больше, загоревшиеся дома тушить нечем, и они — большие, шестиэтажные — горят по двое-трое суток. Пожарные стараются главным образом только отстоять соседние дома.

18 января. 4 часа утра

Зима 1941/42 года! Ты в Ленинграде раскрыла до глубин души героев и души негодяев. Историки будут изучать тебя! Бесчисленными дневниками ленинградцев, драгоценнейшими уцелевшими документами ты расскажешь им о девушках-комсомолках из бригад МПВО, которые ходят из дома в дом, неся бескорыстную помощь людям, таскают ведрами воду из Невы, Фонтанки, Мойки, спасают муку из горящих пекарен, оставаясь голодными сами; увозят на саночках полумертвых людей в больницы… Расскажешь о шоферах, привозящих в Ленинград по ладожской трассе хлеб; о слесарях, отпиливающих на улицах города запалы у пятисоткилограммовых невзорвавшихся бомб; о дикторах радиокомитета, всегда, что бы ни случилось, остающихся у микрофона; о подростках, что в ледяных цехах изготовляют прилипающими к металлу руками пулеметы и автоматы; о сторожах и дворниках, наборщиках и сиделках, пожарниках и телефонистках, милиционерах и композиторах — обо всех, чьи исполинские нечеловеческие усилия поддерживают чуть теплящуюся жизнь города-великана! Расскажешь и о мерзавцах, какие крадут продовольственные карточки у покойников, идут на любые подлости только для того, чтобы ценою жизни других раскормить свое презренное чрево, о мародерах, предателях, трусах и просто-напросто об эгоистах, ибо бездушный эгоизм в дни блокады Ленинграда — такое же не прощаемое преступление!

Скоро ли, скоро ли прибавят хоть немного продуктов? Мы ждем терпеливо, мы не ропщем, не жалуемся. Мы терпим, но терпеть нет уже ну решительно никаких физических сил. Духом-то мы сильны, но ведь мы умираем от голода!

Так, именно этими словами, говорят женщины в очередях, уборщицы в жактах, ученые в библиотеках, шоферы у застывших среди снежных сугробов машин, жены командиров, сражающихся на фронте, рабочие, вручную вращающие свои станки. И когда через день-два узнаешь, что этот человек умер, окружавшие его люди тебе рассказывают: эти день-два он работал, он трудился, как мог!

Да будет благословен тот день, который приведет в Ленинград первый поезд с продовольствием по восстановленным рельсам отбитой у фашистов железной дороги! Этот поезд должен быть украшен цветами. Поездную бригаду его должно чествовать все население города!

Этот день придет. Он не может не прийти. Мы много, мы долго, мы честно, мы героически ждем его! И мы — те, кто останутся в живых, — мы, ленинградцы, дождемся его!

Скорей бы, скорей!

18 января. 2 часа 30 минут дня

Вчера из ТАСС натощак пошел на Боровую улицу, впервые после того как бомба попала в тот дом, где я прожил год до войны. Пошел, чтоб взять мои рукописи и ценные бумаги литературного архива и привезти их на Петроградскую.

В ледяной квартире несгибающимися от мороза пальцами я перебирал рукописи, наполнил ими мой экспедиционный вьючный ящик — ягтан и этот груз — пуда в три весом — сволок на саночках до Дома имени Маяковского, больше сил не хватило, пришлось оставить там.

А в пути…

На Боровой. Розвальни с грудой трупов — распяленных, в своих замерзших одеждах, невероятно худых, синих, страшных. Скелеты, обтянутые кожей со следами голодных пятен — красных и лиловых предсмертных пятен.

На Звенигородской. Против дверей дома — восемь трупов, завернутых в тряпки или одеяла, привязанных веревками к домашним саночкам, скрепленным по две штуки в длину. Это из дома выволокли покойников, чтобы («авральной бригадой», что ли?) вывезти их на кладбище.

На улице Марата труп истощенного до последнего предела интеллигента, и шапка его меховая, отвалившаяся от головы. И неостанавливающиеся прохожие. И в двухстах шагах дальше две спешащие, только что выбежавшие из дома женщины, на ходу застегивающие шубы; одна — с безумным лицом: «Леня мой, Леня!» И еще дальше — третья женщина: «Леонид Абрамович-то мертвый лежит на панели!» — спокойным тоном, обращаясь к кому-то в парадном.

На проспекте Нахимсона я несколько раз зацепляюсь своими саночками за встречные, груженные мертвецами, саночки. И последние из них, на которых, завернутые в тряпки, рядом, как короткая и длинная жерди, — труп женщины, с волочащимися по снегу волосами и труп ребенка, судя по размерам — лет десяти. И я, подгоняемый сзади другими людьми, тянущими санки с мертвецами, иду впритык за мертвой головой женщины.

На Володарском. В сторону Литейного моста — огромный пятитонный грузовик с горой схваченных морозом, похожих на сухой хворост трупов, в той одежде, в которой они были подобраны. Трупы не прикрыты ничем.

А кроме того, за этот, один только путь мой по городу — не меньше сотни встречных одиночных трупов на саночках, которые волочат обессиленные родственники умерших, — редко в гробах, чаще — просто завернутых, запеленатых в жидкие одеяла или тряпки.

А вот радость в глазах двух старух. Им повезло сегодня: прицепили саночки с покойником к каким-то армейским розвальням, в которые впряжена тощая лошадь. Сопровождающие груз красноармейцы, идущие рядом пешком, пожалели старух, разрешили им это. А груз на розвальнях — мешок с фуражом и два-три ящика с продовольствием для какой-то воинской части.

Или вот — тень мужчины. Он несет за пазухой крошечную ребристую собачонку (редкость увидеть в городе собачонку!). У мужчины и у собачонки выражение глаз совершенно одинаковое: голодный блеск и страх. У собачонки страх, вероятно, потому, что она чует свою судьбу. У мужчины потому, вероятно, что он опасается, как бы у него эту собачонку не отняли, сил отстоять свою добычу у него не хватило бы.

Сотни людей тащат по улицам ведра с водой, в которых позвякивает лед. Носят воду иные издалека. Скарб на саночках — по всем улицам. Люди перебираются кто куда, но обязательно поближе к месту своей работы или к той лавке, к которой прикреплены их карточки, — ходить по городу ни у кого не хватает сил. Множество жителей меняет свои пристанища, потеряв кров, покидая разбитые бомбами и снарядами, сожженные пожарами свои дома.

И вдруг навстречу, после сотен людей, изможденных до предела, в молчании идущих походкой столетних старцев, попадается толсторылый, с лоснящимся от самодовольства и упитанности лицом, с плутовскими, наглыми глазами гражданин. Это какой-либо вор — завмаг, спекулянт-управхоз, накравший у покойников вверенного ему дома хлебные карточки, получающий по ним килограммы хлеба, обменивающий этот хлеб с помощью своей жирной, накрашенной крали на толкучке на золотые часы, на шелка, на любые ценности. И, если он идет со своей кралей, их разговор не о пропитании, их голоса громки и уверенны, им на все наплевать… Надо б таких расстреливать!

Ночь на 20 января. 1 час 30 минут

По карточкам выдают сахар — по 100 граммов на рабочую, по 150 на детскую. Тоже впервые.

Заговорило радио. Правда, не громко, а таким чуть слышным шепотом, что разобрать слова можно было только в полной тишине, прижав ухо к громкоговорителю. О Ленинградском фронте ничего не сообщалось.

С 13 января в лавках хлеб выдается очень хороший, без всяких примесей. Шумилов, однако, сказал:

— Это потому, что в город нет никаких заменителей.

20 января. День в Смольном

Разговоры с работниками Смольного — лично и по телефону, обо всех делах.

В результате всех хлопот добился решения об эвакуации первой партии писателей и их семей, числом в двенадцать человек, с группой населения, отправляемой из Ленинграда 22 января — в первый день начала эвакуации — колонной автобусов. По телефону немедленно связался с Кетлинской, чтобы она дала поименный список тех, кого по состоянию здоровья надо отправить в первую очередь. Сказал ей, что обещано через несколько дней после первой партии отправить вторую.

Неожиданный успех моих хлопот — все за один день! — объясняется и тем, что я попал в удачный момент: за два дня до начала плановой эвакуации ленинградцев.

По моему настоянию Людмила Федоровна включена в список уезжающих 22-го.

21 января. 7 часов вечера. Смольный

Комната четыреста двенадцать набита ожидающими получения эвакоудостоверений и посадочных талонов. Очередь и в коридоре, некоторые ждут с двух часов дня. Сюда к шести вечера должна прийти для выдачи Радайкина, но ее нет до сих пор. Она ждет посадочных талонов, которые еще не поступили из типографии. Завтра люди поедут: пятьдесят автобусов, через Ваганово, Жихарево до Волховстроя, с ночевкой в Жихареве. Только сегодня в эти точки уехали назначенные вчера начальники эвакуационных пунктов. Начиная с завтрашнего дня эвакуация будет проходить систематически, в массовом масштабе.

Вчера возвращался из Смольного пешком на Петроградскую сторону по тридцатиградусному морозу. В первом часу ночи пришел, сократив путь по льду Невы, но зато сбившись с тропинки и прошагав по рыхлому снегу мимо замороженных эсминцев, а потом проплутав в сугробах на остром, морозном ветру, в черных, безжизненных просторах, озаренных только дальними кострами трех больших пожаров — где-то на Невском, где-то на Петроградской стороне и где-то на Выборгской. О степени утомления и чувстве голода можно не говорить, а главное, вспотел и понял, что совершенно застудил легкие и горло.

Когда пришел, не было сил даже снять с себя полушубок, просто повалился…

7 часов 30 минут вечера

Явилась девушка с сообщением, что вместо пятидесяти автобусов завтра в одиннадцать дня будет только двадцать пять, а потому эвакоудостоверения половине людей выданы будут только завтра.

После тридцати-сорока телефонных звонков — Шумилову, Попкову и другим — добился: сейчас буду получать документы на всю группу. Уезжают завтра. А у меня больше нет никаких физических сил, и думаю о десяти — двенадцати километрах пути пешком домой и о том, что завтра утром опять сюда столько же, да тащить тридцать килограммов груза на саночках: столько багажа, как и всем эвакуирующимся, разрешено взять Людмиле Федоровне.

Ночь

Дома. Шел по тридцатиградусному морозу. Сейчас — половина четвертого.

22 января. Вечер

Встал в семь, поспав только два с половиной часа. В 4 часа дня Людмила Федоровна уехала в автобусе с площади против Смольного, после трех мучительных, полных беспорядка и беспокойства часов ожидания посадки.

Эвакуировалась со всей группой Союза писателей, в числе одиннадцати человек, которых в этот день мне удалось отправить.

Десятеро из уехавших были в таком состоянии, что жизнь в них едва теплилась.

Человек полтораста — двести остались со своими эвакоудостоверениями и с отчаянием в глазах на площади, так как автобусов не хватило…

26 января. Полдень

Я насквозь продышался копотью. Вчера с удивлением заметил, что плюю черным, и не сразу понял, в чем дело. Дыша этой копотью, легкие, конечно, загубишь очень скоро, но… этой копотью дышат все ленинградцы.

Вот выпил стакан еще не остывшей воды и курю табак. И при каждом вдохе и выдохе ощущаю в груди боль.

А главное — слабость…

…На днях я брел домой через Васильевский остров и Петроградскую сторону. На площади, против проспекта Добролюбова и стадиона «Динамо», стояли в хлынувшей из лопнувших магистралей и разлившейся воде грузовики, они провалились сквозь верхнюю корку льда. Некоторые шоферы еще не потеряли надежды выбраться, упрашивали прохожих помочь им, тянули свои машины на веревках сами, стоя в валенках по колено в ледяной воде. Но машины уже вмерзли, — им здесь стоять до весны. А вода все лилась, распространяясь под коркой льда. И до самой Пионерской улицы, по Большому проспекту, мне вместе с такими же, как я, прохожими пришлось прыгать со льдины на льдину, карабкаться по заборам, выискивать среди воды ледяные кочки, чтобы миновать огромное пространство воды, заполнившей весь Большой проспект и кварталы примыкающих улиц. От воды шел пар. Она замерзала. Не находя из нее выхода, стремясь к застрявшим автомобилям, как к спасительным островкам, взывали о помощи прохожие…

Миновав этот водно-ледяной, покрывший улицы панцирь, коротко и трудно дыша острым морозным воздухом, виляя подгибающимися от слабости ногами, я добрел до дома и лег, сразу погрузившись в кошмары и бред.

Два дня назад температура у меня была тридцать восемь. Сегодня — тридцать пять и шесть.

Самочувствие чуть получше. Мешает часто наплывающее головокружение. Моментами одолевают спазмы, по телу ходит озноб. Но мне помогают мысли о Ленине. Если б он знал, как мы способны держаться, он был бы доволен. И еще помогают мысли об Амундсене и обо всех тех людях воли и долга, что были сильными духом и гуманными до конца, до последнего предела своих физических сил…

С 24 января в городе увеличены нормы хлеба: иждивенцам — 250 граммов, служащим — 300, рабочим — 400 (ладожская трасса действует!). Но люди уже так истощены, что смертность не уменьшается, — она в огромной степени увеличивается!

Впрочем, кто может сказать, что меню у голодающих ленинградцев однообразно? У меня, например, оно отличается необыкновенным разнообразием. В спальне моих родителей — пустой, вымороженной комнате — стоит зеркальный шкаф-гардероб. После смерти матери отец не касался ее ящиков в этом гардеробе. Она долгие годы лечилась у гомеопатов, и большое количество этих сладких лекарственных шариков осталось. В поисках хоть чего-либо годного для еды и освещения я, сочтя эти шарики новыми пищевыми ресурсами, стал их есть дозами аллопатическими, в любой смеси. Было бы больше — ел бы зараз хоть по полкило в день! Какие у них необыкновенные и заманчивые названия!

Все прочнее в мое меню входит и новое блюдо: «обойная каша».

В том же гардеробе я обнаружил несколько мелков. Постепенно их съел. Один оставил: разметил им обои в комнате, установил себе норму — по квадратному метру в день. Из квадратного метра обоев варю кашу. Обои питательные, они — на клею.

Из столярного клея все ленинградцы варят бульоны и делают студни, это блюдо считается одним из изысканных и наиболее сытных. Студня я не умею делать, а бульон получается, но столярный клей надо экономить. А вот обойной каши (изобретение мое собственное) при установленной мною норме может хватить надолго. Продукт не хуже других! А если в кашу эту положить две-три миндалины из выданных мне в Союзе писателей двухсот граммов, то прямо-таки деликатес!

После тщательного обследования всего, что есть в квартире, у меня получился целый чемоданчик продуктов питания. Это: сыромятные ремни, воск для натирки пола, глицерин из аптечки (жаль, не нашлось касторки!), вишневый клей, спиртовые подметки и пара набоек, карболен, многолетней давности ячменная ритуальная лепешка с могилы «святого», привезенная мною одиннадцать лет назад с Памира, пузырек с рафинированным минеральным маслом для смазки точных механизмов и много другой снеди. В перспективе — корешки многочисленных книг, ведь они тоже на добротном клею! Дела не так уж плохи! Ни один довоенный повар не обладал столь редкостными продуктами, чтоб разнообразить меню!

27 января. 5 часов утра

Записываю только что сложившееся в бессоннице, во тьме, стихотворение:

Во мраке этом потянись к лекарствам, Прими любое — всякое поможет В какой-либо из множества болезней, Вцепившихся оравою в тебя. Потом лежи, прислушиваясь к звукам Из мира внешнего. Немного их осталось. Вот тикают часы. И всё, пожалуй. Даже крысы Все перемерли с голода. А репродуктор Молчит, как будто шар земной захолодел настолько, Что и эфир весь вымерз вкруг него. Но если, кроме холода и мрака, Уже ничто тебя не окружает, Представь в уме родной России карту, Стань полководцем, наноси удары По ненавистному нам всем врагу, И полная твоя над ним победа, Как солнце, воссияет над тобой. И сразу сердце станет согреваться, От цепкого небытия освобождаясь, Рукой иссохшей ты груди коснешься С улыбкой: «В осажденном Ленинграде Горячей верой в близкую победу Еще на сутки протянул я жизнь!»

4 часа дня

Озноб, головокружение, температура тридцать пять и шесть, Но, я — в политотделе 6-го района аэродромного обслуживания. Вне дома, в обстановке военной части, сразу — бодрость и ощущение, что еще буду жить, работать, действовать, служа моей Родине…

Как хочется мне быть поближе к фронтовым событиям! Проклятая болезнь, проклятая слабость, сковывающие меня! Надо если не здоровьем, так волей преодолеть их, побороть, заставить себя быть здоровым. Я добьюсь этого во что бы то ни стало! Самое трудное, самое тяжелое — позади. Теперь еще немного выдержки — и все пойдет хорошо. Получу аттестат, налажу мое питание — и за работу, за прекрасную фронтовую работу!

31 января. 9 часов 40 минут вечера

В ночь на 27-е число я в полубреду, в бессоннице написал стихотворение.

И именно так все и было. Все слова его математически точны. Я лежал и думал: что же? И мне погибать, как не десятки, как сотни тысяч людей уже умерли в Ленинграде от истощения в своих превратившихся в склепы квартирах, на улицах, ставших арктическими пустынями?.. Умирают многие, стоит только одинокому обитателю опустевшей квартиры заболеть, особенно если живет он далеко от своих сослуживцев или знакомых и потому не может рассчитывать, что у кого-либо из них интерес к его судьбе окажется настолько гигантским, что тот наскребет в себе сил дойти до него через, весь город пешком и узнать, почему такой-то, допустим Иван Иванович, уже пятые сутки не приходит на службу, не интересуется столовой, в которой всегда по пять-шесть часов простаивал в очереди, чтобы получить свою порцию супа… «Что-то Иван Иванович не приходит!» — говорят на службе о таком человеке. «Наверное, тоже умер!»… И если Иван Иванович действительно умер, то все понимают: пролежит он непохороненным, может, и до самой весны. В Ленинграде сейчас есть тысячи квартир, в которых, никому не ведомые, лежат на собственных постелях замерзшие, мертвые люди. И двери квартир заперты изнутри. И некому зайти в них, постучать. Никто и не знает, что делается в таких квартирах.

Да, я знаю: ходят по городу бригады девушек-комсомолок, таких же ослабевших, как и все другие, но взявшихся с великим самопожертвованием спасать всех, кто умирает без всякой помощи. Но разве десятки чудесных этих бригад могут оказать помощь многим сотням тысяч людей? И на такую ли добрую случайность рассчитывать?

И, все это продумав, я очень рассердился на себя самого и сказал: нет, я боролся еще не до конца, я должен собрать хоть по крохам все свои последние силы и спасать себя сам — добраться до прежней моей квартиры на канале Грибоедова, чтобы быть ближе к людям и чтобы избавиться от этого проклятого, непосильного ни для меня, ни для других расстояния. И — поправиться, добиться утверждения своего воинского состояния, уехать на фронт, работать или воевать. А прежде всего нужно перебраться в центр города, на канал Грибоедова, оттуда я могу совершать нужные мне пешие хождения. Может быть, сил и хватит.

И на следующий день с семи утра до часу разбирался в вещах — откуда столько энергии! — ковыляя из угла в угол в полушубке по морозной квартире, тыча во все углы и во все чемоданы непрестанно гаснущую коптилку. И в час дня нагрузил на длинные финские санки: рюкзак с одеялами, спальный мешок, чемодан с необходимыми вещами и так называемыми продуктами, пишущую машинку, ящик с кухонной посудой, пилу, топор, инструменты, ведро, бидон, и таз, и аптечку, и всю мою амуницию, и дрова, и книги… И увязал все это на дворе. И двинулся в трудный пеший поход, волоча санки, упорствуя в борьбе со слабостью, отдыхая на возу и снова берясь за гуж.

Несколько часов перебирался я с улицы Щорса в дом на канале Грибоедова. И самое фантастическое по трудности было — поднять все привезенное на пятый этаж и водворить в квартиру.

Часа полтора-два подряд, на коленях, со ступеньки на ступеньку (оледенелым, скользким), с площадки на площадку темной лестницы, перепихивал руками, перетаскивал по десяткам «этапов» и «перевалочных баз» привезенный на собственном горбу караван.

Это надо было сделать!

Не отдыхая, чтобы не свалиться, я занялся после переезда дровами, плитой, обиванием двери, приготовлением пищи, оборудованием кухни под жилье — и делал все это при свете двух маленьких коптилок, которые нужно было подносить к самой вещи (притом — не дыша), чтобы разгадать, с чем выданный момент имеешь дело…

Надо сказать, что отсутствие света в нашем быту, пожалуй, самое тяжкое испытание. Я, как и все, давно научился быть слепым, выработал в себе все навыки слепцов: умение находить дорогу и любые предметы на ощупь, обострив слух, определять окружающее по легчайшим звукам, — вообще научился жить в темноте. А это требует массы лишнего времени, особой замедленности движений, чтобы не уронить, не наткнуться, чтобы найти то, что лежит где-то прямо перед тобой, но чего ты не видишь.

А когда к ночи все было сделано, я с гордостью подумал о торжестве духа над слабым телом!

Мне представилось, что этот день, этот час поворачивает всю мою жизнь опять по-новому, что отныне счастье и удача будут сопутствовать мне, как прежде. И стало мне хорошо. И вот — хорошо с тех пор!

На следующее утро я пошел в Союз писателей, где организовали получение хлеба.

Из Союза пошел в ТАСС. Там удивились: я жив и пришел как нельзя более кстати:

— Вам ехать надо. Сегодня же!

— Куда?

— В пятьдесят четвертую армию. Шумилов назначил вас персонально… Там начинается наступление…

«Сегодня же» не вышло, потому что не оказалось машины, и мне сказали, что, когда будет машина, ее пришлют за мной и чтобы в ближайшие дни был дома…

Веселый, окрыленный, как-то даже физически сразу окрепший, я возвращался домой.

Весь город полон слухами о наших успехах на фронте. Мгу, судя по этим слухам, мы брали уже раз двадцать. Разговоры о Великих Луках, Новгороде, даже Пскове. Между тем люди, знающие больше, все это отрицают, в официальных сообщениях тоже нет ничего. Впрочем, официальных сообщений я уже не слышал по радио давно, а в последней газете, которую мне удалось прочесть, было сообщение о взятии нами Холма. Но хорошо, что тема слухов — наши успехи: всем очень хочется добрых вестей. На днях взята Лозовая… Скорей бы, скорей!.. Какую-то хорошую речь говорил Крипс, мне передавали ее содержание, но где прочесть текст?

…Когда-нибудь в Ленинграде будет поставлен памятник неведомым героям, мужественно встретившим голодную смерть. Она страшнее и печальнее, чем смерть в бою. Но страх и подавленность отступают перед благоговейной и суровой гордостью от сознания, что ты — участник и свидетель небывалых и незабываемых событий, что ты и есть один из тех ленинградцев зимы 1941/42 года, о которых будет на протяжении тысячи лет говорить история. И своя собственная жизнь даже для себя самого перестает быть мерилом ценности. Во всем и всегда быть с народом, действовать и жить для него и умереть за него, если нужно. Какая прекрасная цель, как счастлив человек, перед которым горит такой яркий, освещающий его путь лучезарный свет!

И вот почему я счастлив!

 

Глава четырнадцатая

На ледовой трассе

(Ладога, Влоя. 1–4 февраля 1942 г.)

4 февраля. 7 часов утра. Деревня Влоя

Деревня Влоя Мгинского района находится километрах в пятидесяти от Мги, в ней и вокруг нее расположены тылы 54-й армии генерала И. И. Федюнинского…

Самая нищая, самая ободранная, обобранная немцами, прожившими здесь месяц, крестьянская изба — блаженство по сравнению с любой ленинградской, хотя бы и роскошно меблированной квартирой, потому что в этой избе жарко натоплена печь и странно ненужными оказались вдруг все эти меховые куртки, ватники и свитеры, поверх которых я надевал полушубок в Ленинграде; потому что на столе стоит десятилинейная керосиновая лампа, при которой все обитатели избы — зрячи; потому что воды — чистой, колодезной — в избе огромная кадка и дров кругом в лесу сколько угодно; потому что жители деревни сыты, получая паек мукой (по 250 граммов) и варя огромные куски конины, которой тоже сколько угодно вокруг деревни, в лесу: здесь были бои, убитых, замерзших лошадей полна округа; потому, наконец, что у людей здесь полнокровные, здоровые лица… Единственный исхудавший до предела, с трудом передвигающий ноги и еле поднимающийся с ящика (заменяющего табурет) человек — это я, ленинградец, приехавший сюда сквозь кольцо блокады, заночевавший здесь на пути к штабу армии и дальше — к передовым позициям уже прославившихся армейских частей Федюнинского…

И вот после четырнадцати часов сплошного, крепкого, небывалого за последние месяцы сна, я встал, хоть и с головной болью, хоть и с болью в груди, с затрудненным дыханием застуженных легких, но встал с ощущением спокойствия, благополучия, как больной, впервые встающий на ноги после тяжелой болезни.

Встал, подсел к жарко натопленной бабкою печке, в валенках на босу ногу, с распахнутым воротом, наслаждаясь теплом, совсем не стремясь скорей одеваться, без желания торопиться куда бы то ни было. Умылся холодной водой, и холод ее лицу и рукам был приятен. И, накинув полушубок, вышел на разломанное немцами крыльцо.

И мороз предутренней ночи, которая была вся ярко залита луной, а в этот час уже предрассветно посерела и потемнела, тоже был приятен. А лес, дремучий, заснеженный, как при рождении мира, красив, и поля — снежная их пелена — величественны. И грузовые машины, выбеленные фургоны казались живыми, только задремавшими чудищами, совсем непохожими на остовы мертвых, вмерзших в улицы ленинградских машин…

Извлек из рюкзака кофе, вскипятил на углях котелок воды и, пока все еще спали, напился кофе с черными ржаными, необыкновенно вкусными армейскими сухарями, полученными мною вчера, впитывающими горячий кофе, как губка.

И пожалел только, что мечте моей ленинградской — о картошке и молоке — не суждено сбыться, потому что район был территорией боев, отступлений и наступлений, ни одной коровы здесь не сохранилось, последняя картофелина выкопана давно.

Доехал я сюда на машине, присланной за мною позавчера из ТАСС.

Было девять утра, когда я вышел из дому. На набережной канала Грибоедова стояла трехтонная АМО — крытый брезентом фургон, пятнистый от белой, маскирующей краски. Кузов был полон вещей и сгрудившихся, навалившихся один на другого людей. Это были эвакуируемые — их оказалось четырнадцать человек. Тяжело катясь по засугробленным улицам Ленинграда, огибая и обгоняя саночки с покойниками, прижимая гудком к сугробам и стенам хлебные очереди, мешая женщинам, согнутым под тяжестью ведер, бачков, кастрюль, тазов с ледяной водой, мы приближаемся к Охтинскому мосту. В десять утра пересекаем Неву и, оставляя позади себя вмерзшие в лед пароходы, баржи, не обращая внимания на разрушенные и сгоревшие дома, мчимся дальше, в направлении к Всеволожской.

И как только мы выезжаем на эту дорогу, ставшую военной, фронтовой трассой, — мы попадаем в поток попутных и встречных машин, в царство многих тысяч автомобилей — порожних и заметенных снегом в канавах, по обочинам, «раскулаченных» — превращенных в жалкие металлические скелеты. Попутные машины бегут во множестве с пассажирами, эвакуирующимися кто как может, кого как (по закону ли, по «блату» ли) устроили. Вот устроенные «по первому разряду»: белопятнистый автобус с торчащей над крышей железной трубой «буржуйки»; грузовик-фургон, раскрашенный как попугай, с такой же трубой коленцем вбок, с окошечками и фанерной дверкой и приступочкой лестницы. И «по второму разряду»: просто фургон, но уже без печки. И «по третьему»: грузовик, переполненный изможденными людьми, закрытыми от ветра брезентом. И «по четвертому», печальному, как похороны без гроба: просто кузов грузовика либо бензоцистерна, на которых, предоставленные всем лютым ветрам мороза, без всякой уверенности, что доедут живыми, сидят, цепляясь друг за друга, лежат один на другом полутрупы, с ввалившимися щеками, с темными и красными пятнами на лицах, не способные уже пошевелить ни рукой, ни ногой…

Все это едет и едет чередой, все это надеется начать жить там, «за пределом», «по ту сторону».

А кое-кто уходит пешком, волоча скарб свой на саночках, но скарб постепенно выбрасывается, сил все меньше. И часто на сугробе обочины вот уже мертвый, не выдержавший перехода, лежит в шубе навзничь глава семьи, а семья хлопочет вокруг. Похоронить? Нет сил и возможностей! Просто снять с него все ценное, сунуть украдкой тело под снег и самим потащиться дальше, минуя кордоны, по рыхлому снегу, леском, позади дач, потому что эвакуироваться пешком не разрешается. Да у иных и нет никаких эвакуационных удостоверений, без которых их не пропустят нигде и заставят вернуться обратно, или — за папиросы, за табак (самую высокую здесь, на трассе, валюту!) — посмотрят сквозь пальцы, пожалев посиневших детей: «Идите, да лучше сговоритесь с каким-нибудь шофером, чтоб подсадил!..»

А шоферы — владыки на этом тракте! От них все зависит, они — как боги, они везут в Ленинград продовольствие и горючее.

Им за спекуляцию, даже за мелкое воровство угрожает расстрел, но иные из них ловки и безбоязненны и требуют с голодающих встречных папирос и суют им — кто кусок хлеба, кто горстку муки.

Мы едем по очень тяжелой, узкой дороге. Кругом белая снежная пелена с торчащими из нее кое-где обломками машин, а сама лента трассы — светло-кофейного цвета. Два снежных вала тянутся вдоль нее. Дорога кое-где расчищается плугами, влекомыми трактором-тягачом, грохочущим гусеницами. Не дай бог, нагонишь такой — плетись за ним километра два, до широкого места, как пришлось за Всеволожской плестись нам, тратя на такой черепаший ход лишний бензин и лишнее время!

Но если, разъезжаясь с одной из тысяч встречных машин, возьмешь на лишние десять сантиметров в сторону, где канава предательски скрыта ровным снежком, лежать твоей машине на боку, а тебе тащиться дальше пешком (коли ты при этом остался цел!), волоча свое барахло прямо по снегу на веревочке. И вот ты уже не полноправный эвакуирующийся, а жалкий аварийщик, кандидат в первоочередные мертвецы, — не выдержать тебе дальнейшего пути, нет у тебя ни папирос, ни табака, ни резерва энергии для устройства себе новой возможности погрузиться в машину.

Мы едем, едем медленно, мешают встречные машины, мешают попутные. И вот — пробка. И сразу сотни машин, одна за другой, стоят. И напрасно беспомощные регулировщики бегают с красными и белыми флажками — пробка крепка, дорога забита, — и можно стоять часами.

Так едем… Вдруг впереди — железнодорожная станция. Все улицы, площади и дворы — забиты автомашинами. Перед путями железной дороги — исполинская наваль мешков с мукой. Вот он, наш скудный ленинградский паек, наша жизнь — поток муки для снабжения Ленинграда! Машина за машиной — десятки, сотни, тысячи, одна за другой, сплошной конвейерной лентой. Машины текут к станции, сбрасывают мешки и, освобожденные, тот же час устремляются порожняком обратно — за Ладогу, к Жихареву! А мешки погружаются в вагоны, и составы их ведут в Ленинград, чтобы обеспечить день жизни осажденного города-великана.

Это — станция Борисова Грива. И направо от дороги — столб:

«„Бор. Грива“ от Ленинграда — 50 км, от Морьё — 18».

Но Морье — это в сторону, оно никому не нужно. От Борисовой Гривы трасса спускается прямиком к Ладожскому озеру, оно отсюда в нескольких километрах, и можно бы пробежать их быстро, но — пробка! Длинная, в несколько километров, пробка! В ней застряли и мы, между колонной военных машин и каким-то эвакуирующимся из Ленинграда на десятке грузовиков заводом. Красноармейцы приплясывают от холода на снегу. Далеко не все они одеты в полушубки и валенки, многие ежатся в своих черных ботинках с обмотками, в подбитых ветром шинелях.

Стоим часа два, расхаживая между грузовиками.

Нестерпимо хочется есть!

Стынущие на застопоренных машинах люди ждут терпеливо.

Я раздумываю о тысячах едущих по трассе честных шоферов, о мужественных, сильных духом ленинградцах-горожанах. Но на каждую тысячу их есть и несколько иных людей — опустившихся, деморализованных обстановкой блокады, а то и просто жуликов, спекулянтов. Их замечаешь сразу, они со своими мелкими делишками бросаются всем в глаза! Вот, сойдясь в кружок, сторонясь людей, группки таких дельцов решают на лету свои спекулянтские, обменные дела. И кусочки хлеба, пачки папирос переходят из рук в руки. И то здесь, то там видны украдкой жующие рты, за которыми с безнадежной жадностью наблюдают с кузовов переполненных машин застывшие, как бронзовые скульптуры отчаяния, беженцы.

И наконец, «тычком-пырком», проползая десять-двадцать метров и вновь останавливаясь, машины начинают продвигаться вперед, пробка постепенно рассасывается, и наша машина опять бежит по дороге.

Перед нами раскрывается ледяной, заснеженный, белый покров Ладожского озера, пересеченный уходящими в бесконечность лентами дорог в трех-четырех направлениях, и каждая — в два ледяных пути, для двух, следующих в противоположные стороны, потоков машин.

На берегу столпотворение машин да несколько зенитных установок в укрытиях из ледяных кирпичей.

В 5 часов 12 минут дня мы вступаем на лед. Здесь так просторно, что поток машин стал пунктиром, — дистанции между машинами велики, каждая может обогнать другую. Справа и слева — два снежных вала, взгроможденных снегоочистителями-плугами. Вешки обозначают направление. Через каждый километр — полубашенки из снежных кирпичей, прикрытые сверху жердями: в них убереженные от ветра только с одной стороны, как белый статуи в нишах, стоят в маскировочных пожелтевших халатах регулировщики с флажками — белым и красным, с красными носами. Иные разожгли большие костры в своих полубашенках, и пламя причудливо мерцает на снежных и ледяных кирпичах. Здесь и там сложены дрова и бочки с горючим. Изредка — большие палатки ремонтников, регулировщиков, охраны да белые укрытия зенитных установок. Стволы ощерены в небо, — обращенные справа к Шлиссельбургу, к немцам, а слева — уже темнеющие, лиловатые — на финскую сторону.

А из-под снега кое-где — остатки разбомбленных машин, скрюченный железный хлам…

Степь! Снежная степь!.. И по ней — ниточки похожих на жучков-плавунцов машин. Муравьиные череды в одну сторону по каждой трассе. Этих машин-муравьев — нескончаемое количество: нет числа, нет конца, нет перерыва, — бегут, бегут, бегут, пересекая озеро, перестав быть машинами, превратившись в маленькие живые существа, спешащие по своим, неведомым человеку, неотложным делам…

Еще не стемнело, начинаются сумерки, а вдоль каждой, из трасс постепенно вспыхивают мигалки маячных огоньков — зеленые и неокрашенные сигнальные точки огня. И возле каждого регулировщика — фонарь, устроенный из бидона, со светящейся дыркой в боку: видимый сбоку, невидимый сверху свет.

Мы едем через озеро, небо темнеет, спускается чернь небес. Сотни незатемненных фар секут снежные покровы качающимися лучами. Задние стенки фургонов и автобусов, освещенные бегущими сзади машинами, кажутся маленькими, зыбкими экранами какого-то фантастического представления.

Мы катимся без фар, напрягая зрение, открыв переднее стекло, продуваемые ледяным ветром насквозь. И ровно через полтора часа бега останавливаемся перед въездом на восточный берег Ладоги. Озеро кончилось. Тут, в пару кипящих радиаторов, в перепутанных лучах фар, в зареве света, среди сотен тяжело дышащих, выныривающих из тьмы машин, стоим, — шофер чинит фары. Взбираемся на берег. Это поселок Лаврово. Тут дороги расходятся в разные стороны. На перекрестках указатели и взмахивающие флажками регулировщики. Наш путь — в главном потоке машин, на Жихарево.

Еще часа полтора мы едем, уже при луне, то меж стен голого кустарника, похожего на илийский камыш, то леском, то болотами, по дороге, по которой встречных машин почти нет, — встречные, должно быть, идут по другой дороге.

Сейчас будет Жихарево — тепло, еда, отдых! Так надеются все — промерзшие, голодные, предельно уставшие люди.

И вот, проплутав между дающими на разных перекрестках разные советы регулировщиками, связанные в своем движении сотнями мешающих свободному пути машин, мы наконец въезжаем в залитое лунным светом, мигающее огоньками Жихарево. Среди улиц, домов, скопления грузовиков — ничего не понять.

Большая арка. Мы останавливаемся, проехав ее. Всё! Здесь бараки эвакопункта, десятки указателей, и все-таки полная неразбериха. Замерзшие наши пассажиры помогают друг другу, женские голоса плачущи, беспомощны. Вещи сбрасываются на снег. Но… десятки новых распоряжений, вещи снова втаскиваются в кузов… В столовую — есть? Оформлять документы? Сразу грузиться в поезд? Или здесь (где именно?) ночевать? Где согреться?

Маленькое, наполовину уничтоженное село Жихарево никак не вмещает этого потока людей!

У меня в руках аттестат, иду с ним к коменданту. Разыскиваю его, получаю через питательский пункт на складе сухой паек на два дня: 750 граммов сухарей, 70 граммов сахарного песку и пакетик концентрата горохового супа — 150 граммов.

Но мне нужна горячая пища! С трудом добиваюсь талона на кухню.

Иду на кухню — очередь на морозе к окошечку будки. Мне дают порцию каши — горячей, пшенной, хорошей, но есть негде. Обогнув будку, сажусь с другой ее стороны на обледенелую ступеньку крыльца, ставлю на другую мой котелок; совершенно окоченевший от мороза съедаю кашу, держа ложку несгибающимися пальцами и глотая вместе с горячей кашей ледяной ветер. Чаю бы! Но взять его негде.

Почти до часу ночи я, не находя себе не только ночлега, но даже пристанища, чтоб обогреться, расхаживаю на морозе. Наконец ввалился в комнату коменданта и «явочным порядком» остаюсь в ней ночевать, разложив на полу найденные тут же листы фанеры, развернув на них мой спальный мешок.

Утром комендант мне жаловался: условия на эвакопункте жуткие потому, что до 20 января Федюнинский, чья армия стояла здесь, не имел разрешения от Военного совета на организацию в занятых воинскими частями бараках базы для эвакуируемых. А когда наконец 20 января такое разрешение было получено, то заниматься какой-либо организационной работой оказалось поздно: 22 января прибыла первая партия в несколько сотен эвакуируемых, и с того дня поток их, всё возрастающий, течет непрерывно.

…На следующий день, миновав Троицкое, Войбокало и Шум, к двум часам дня я оказался в деревне Влоя, находящейся на линии движения машин 54-й армии, и, поместившись в теплой крестьянской избе, решил остаться до утра, — я уже был обессилен.

Я сразу же лег спать, раздевшись, улегшись в спальный мешок, вплотную к русской печи, и проспал до утра. Утром попытался получить на кухне завтрак, но не получил его и занялся писанием дневника…

А сейчас — пора идти ловить попутный грузовик!

 

Глава пятнадцатая

В армии Федюнинского

Домик в Оломне. Над картой боевых действий. Опять на передовых. Перед наступлением

(Район Оломны — Погостья. 54-я армия, 883-й гаубичный полк, 6–15 февраля 1942 г.)

Домик в Оломне

6 февраля. 6 часов дня

Деревня Оломна Киришского района. Ослепительно яркое солнце и чистейший белый снег. Чувствуется приближение весны. И даже сейчас, когда солнце, вплотную склонясь к горизонту, положило на снега синеватые тени, день еще ярок и праздничен, мирен, тих и величественно красив. Эти длинные-длинные тени протянулись от изб — то целых, то разрушенных недавно побывавшими здесь немцами, — от тракторов, грузовиков, фур, палаток, от трофейных немецких почтовых автобусов и орудийных передков, от обломков всяких машин, от колодезных журавлей, что высятся над замерзшей рекой, припавшей к моей избенке крутым излуком. Ветви деревьев кажутся выгравированными на жестко зарозовевшем небе…

Я, кажется, сказал: день мирен и праздничен? А ведь утром, наблюдая сквозь обледенелые стекла маленького оконца за этим великолепным миром, я видел, как пышными тучками клубились разрывы снарядов. Проклятый враг нащупывал наши штабы и наши части огнем дальнобойных орудий откуда-то из-за Пудостья, где он сидит, не выбитый пока нами, забравшийся (занес же его черт сюда!) в такие глубины нашей родимой земли, куда до войны и самая бесшабашная фантазия не могла бы его допустить!

Деревня Оломна, как и Гороховец, не сожжена немцами: не успели, очень уж поспешно бежали отсюда. А вокруг — леса, леса, бескрайние, русские, всегда мирно дремавшие, а сейчас потревоженные войной!..

В занесенных снегом землянках вокруг Оломны находят наши воины и наши крестьяне трупы русских людей со страшными следами пыток, останки заживо сожженных пленных красноармейцев и командиров.

Мал мала меньше, плачут, и смеются, и щебечут ребятишки за стеной комнаты в избе, принявшей в себя несколько крестьянских семейств из других изб, занятых нашими воинскими частями.

Безропотно переносят жители все неудобства, лишения и невзгоды, лишь бы подальше отогнала ненавистную орду гитлеровцев спасительница Красная Армия. И заботливы, предупредительны, радушны каждая девушка, каждый старик.

Спасибо корреспонденту «Известий» Садовскому, который принял во мне, уже едва державшемся на ногах, участие, накормил и устроил меня. Из разломанного дубового гроба (других досок не нашлось) были сооружены эти вот нары, на которых лежу, а на следующий день мне оказали медицинскую помощь… Врач медсанбата определил: у меня истощение второй степени и бронхит.

8 февраля. Полдень. Оломна

Пасмурный день. Резкий морозный ветер доносит гул сплошной канонады.

Только что изучал карту. Части 54-й армии занимают примерно следующую линию фронта. На севере (где они смыкаются с Синявинской группой) они расположены на участке железной дороги между Мгой и станцией Маково, около Мишкина. Отсюда наши позиции тянутся к югу, до станции Малукса, вдоль железной дороги Мга — Кириши. Здесь линия фронта проходит по самой железной дороге, насыпь которой находится в руках противника, за исключением клиньев, вбитых нами в его расположение: недавно взятой нами станции Погостье и еще двух-трех пунктов между Погостьем и Киришами. Угол, составляемый этой железной дорогой и той, что идет вдоль реки Волхов к городу Волхову, — в немецких руках. Старые Кириши — в наших. Новые Кириши — в руках противника, а позади него — блокирующие его части 4-й армии Мерецкова. Стык этой армии с 54-й проходит вдоль берегов Волхова, а южнее войска Мерецкова, большой дугой огибая с тыла Чудово, ведут бои, направляя свой удар к Любани.

На передовых, в районе станции Погостье и вдоль железной дороги, идет денно и нощно бой, затяжной, пока не слишком напряженный, — идет штурм немецких позиций. По ним бьет артиллерия, в том числе быстро меняющие свои позиции, удручающе действующие на немцев батареи «марусь». Долбят штыком и гранатой вражеские блиндажи пехотинцы. Ходят в тыл к немцам лыжники…

Мы ждем начала решительного наступления!

Над картой боевых действий

Читателю необходимо знать историю боев, которые вела 54-я армия генерала И. И. Федюнинского. С осени 1941 года в течение всей осады ленинградцы думали и говорили об этой армии, как о своей надежде на освобождение от кольца блокады, как о своей жизни…

12 февраля. Утро. Оломна

Всем хочется знать: что же именно 54-й армией сделано и что делается?

Я знаю: Федюнинский вот-вот начнет новое мощное наступление, уже начинает его. Вчерашняя, первая попытка успеха пока не дала. Что будет завтра? Федюнинский с членами Военного совета находится на выносном пункте управления, в лесу, руководя происходящими боями, пробуя силы врага, стремясь нанести врагу решительный удар. Наиболее нужные командующему части штаба постепенно перебираются вперед, в лес, поближе к передовым позициям. Как разворачивались боевые действия? И что предстоит армии в ближайшие дни?

Передо мной — карта. Сверху — Ладожское озеро. Ниже — треугольник, образованный отрезками железных дорог и рекою Волхов. По северной стороне треугольника, между Мгой и городом Волховом, — станции Назия и Войбокало. По юго-западной, между Мгой и Киришами, — станции Малукса, Жарок, Посадников Остров.

Через левый угол треугольника (Назия — Малуксинский Мох) и полоску до деревни Липки на берегу Ладоги проходила линия обороны 54-й армии. Вдоль юго-западной стороны треугольника, от Малуксинских болот до Киришей (и еще немного к югу), тянулась линия обороны 4-й армии (в ту пору ею командовал генерал В. Ф. Яковлев). К югу от Киришей, по правобережью реки Волхов, оборонялись войска 52-й армии генерала Н. К. Клыкова. В 4-й и 52-й армиях, растянутых по фронту на пятьдесят и восемьдесят километров, сил было крайне мало, в два-три раза меньше, чем у гитлеровцев, занимавших территорию к западу от реки Волхов и к юго-западу от железной дороги Мга — Кириши.

Отсюда, примерно от Чудова, 16 октября немцы начали наступление на Тихвин. Стремясь по всему фронту прямиком на север, к Ладожскому озеру, они 24 октября ворвались и в пределы обозначенного мной треугольника: от станции Погостье — на Войбокало и от Киришей, вдоль реки Волхов, — к городу Волхову, к первенцу нашей электрификации — Волховской ГЭС.

4-я армия (отъединенная немцами от 52-й армии, оставившей Большую Вишеру) вынуждена была отступить, и немцы вскоре заняли почти весь треугольник. К северной стороне его они вышли у станции Войбокало. На этом рубеже и в нескольких километрах южнее города Волхова врага удалось остановить сосредоточившимся здесь войскам 54-й армии И. И. Федюнинского.

Это был период октябрьских и ноябрьских тяжелых оборонительных боев. Получив подкрепления (в частности, из осажденного Ленинграда), подготовляясь к контрудару, армии Федюнинского удалось перед концом ноября добиться перевеса в силах.

После того как наша 52-я армия двинулась в контрнаступление на Большую Вишеру, а 4-я армия — на Тихвин, 54-я армия Федюнинского в свою очередь 3 декабря нанесла немцам сильнейший контрудар в районе Войбокала. Были брошены в бой силы 6-й бригады морской пехоты, 311-й стрелковой дивизии (полковника Биякова), 80-й (подоспевшей из Ленинграда) и 285-й стрелковых дивизий, 122-й танковой бригады (полковника Зазимко), артиллерийские, саперные и другие части и, конечно, авиация.

В течение десяти дней армия освободила ряд населенных пунктов: совхоз «Красный Октябрь», Тобино, Падрило, Опсала, Овдокала (немецкие гарнизоны в них были окружены и уничтожались). Срочно бросив сюда крупные резервы, немцы замедлили было ход нашего наступления, но тогда, 15 декабря, Федюнинский нанес им стремительный удар с фланга двумя переправленными из Ленинграда стрелковыми дивизиями: 115-й и 198-й. Немцам и в голову не могло прийти, что 54-я армия получит крупные подкрепления из… осажденного, голодающего Ленинграда! Ударом этих двух дивизий, нацеленным от синявинских Рабочих поселков № 4 и № 5, прямиком на Кириши, весь занятый немцами треугольник был рассечен надвое. Обе дивизии, презирая тридцатиградусные морозы, двигаясь по заснеженным лесам и по болотам Малуксинского Мха, через несколько дней достигли деревень Оломна, Гороховец, Бабино, уничтожили здесь немецкие гарнизоны и сомкнулись с другими — 3-й гвардейской, 310-й стрелковыми дивизиями и прочими частями, отстоявшими город Волхов и, начиная с 20 декабря, отбросившими немцев вдоль реки Волхов почти до Киришей.

115-я дивизия, в частности, сменила здесь вынесшую тяжелые оборонительные бои за город Волхов, а потом наступавшую от него вдоль реки 3-ю гвардейскую стрелковую дивизию генерал-майора Н. А. Гагена, которая ушла на короткий отдых. 198-я дивизия стала рядом со 115-й. Крайний левый фланг 54-й армии одновременно сомкнулся с частями гнавшей немцев от Тихвина 4-й армии.

Бросая артиллерию, танки, ручное оружие и боеприпасы, спасаясь мелкими группами, почти окруженный враг в панике отступал к прежним своим позициям. Здесь, на линии железной дороги Кириши — Мга, ему удалось закрепиться. 54-я армия вышла на линию этой дороги к 27 и 28 декабря. Ожесточенные бои разыгрались здесь, у станций Погостье и Жарок. А 311-я стрелковая дивизия Биякова у Посадникова Острова и у Ларионова Острова с ходу прорвалась дальше к югу, за железную дорогу, и, угрожая окружением Киришей, выдвинулась в немецкий тыл. За нею перешли железную дорогу 80-я стрелковая дивизия (у станции Жарок) и 285-я.

28 декабря, форсировав реку Волхов, к Киришам приблизились и части 4-й армии. Эта армия, освободившая 9 декабря Тихвин, а 21 декабря — Будогощь, вошла теперь вместе с 52-й и 2-й ударной армиями в недавно (с 17 декабря) созданный Волховский фронт, которым командует генерал армии Мерецков.

Если бы наступление армий Волховского фронта удалось развить, то громада наших войск, протянувшаяся до Новгорода, двинулась бы от реки Волхов строго на запад и вся немецкая группировка, осаждающая Ленинград, была бы поставлена под удар. Под угрозой окружения немцам пришлось бы немедленно отступить от Ленинграда.

Вот на это и надеялись ленинградцы перед новым, 1942 годом!

Но немцам, разгромленным под Тихвином, городом Волховом и под Войбокалом, удалось удержаться в Киришах: пока мы наступали, они подтягивали сюда крупные резервы и сильно укрепили здесь рубежи.

Вырвавшись вперед у Киришей, 311-я дивизия Биякова осталась в тылу у немцев. Став нашим изолированным форпостом, испытывая трудности без снабжения, эта дивизия продолжала вести ожесточенные наступательные бои. При поддержке дальнобойной артиллерии 54-й армии (в частности, 883-го артполка майора Седаша) она выполняла местные задачи.

В тылу у немцев она действовала весь месяц, а затем вышла к нашей линии фронта и на рубеже железной дороги присоединилась к своим прежним соседям — 80-й и 285-й дивизиям.

Общее декабрьское наступление 54-й армии в последних числах декабря было на линии Кириши — Мга приостановлено. Надо было очистить весь освобожденный армией треугольник от разрозненных, метавшихся там немецких групп, укрепить растянувшиеся коммуникации, обеспечить передовые части пополнениями и снабжением.

При таком положении встречен был Новый год. И мне понятно теперь, почему новогодние надежды ленинградцев на быстрое взятие Мги и открытие железнодорожной связи со всей страной не оправдались.

Линия фронта в основном стабилизировалась на весь январь и начало февраля. Однако бои за Погостье продолжались. 16 января на станцию Погостье наступала 11-я стрелковая дивизия, 24 января — 285-я стрелковая дивизия и другие части. Усилиями наших войск станция Погостье, насыпь железной дороги и половина расположенной за нею деревни Погостье были взяты. Вторая половина деревни пустует, став зоной прострела, а немцы располагаются полукружием за ней, в блиндажах, по опушкам леса. Без существенных изменений это положение длится с 24 января по 11 февраля, — вчера наши части продвинулись немного вперед.

54-я армия готова нанести отсюда новый удар и надеется начать генеральное наступление.

Сил у нас мало. После жестоких наступательных боев есть в армии такие части, в которых, кроме номера, ничего почти не осталось. Есть, например, соединение, в котором сегодня насчитывается десятка полтора активных штыков. Правда, эти части быстро пополняются, но среди прибывающих пополнений многие бойцы еще не обстреляны, никогда не бывали в бою. Что касается снарядов, боеприпасов всякого вида у нас теперь как будто вполне достаточно!..

Остается сказать об армиях Мерецкова. Здесь многие командиры говорят о его таланте. И когда люди, высоко оценивающие качества собственного командующего — Федюнинского, говорят с таким же уважением о его соседе, это приятно слышать.

За последние дни войска Мерецкова блокировали Любань и взяли Тосно. Официальных сведений об этом нет никаких, но здесь, в 54-й армии, все командиры частей и политработники подтверждают это. При таком положении удар 54-й армии к югу, в сторону Октябрьской железной дороги, должен привести к соединению частей 54-й армии с войсками Мерецкова и тем самым к блокированию всех немецких частей, занимающих район Кириши — Погостье — Мга.

Все командиры 54-й армии уверены, что к годовщине Красной Армии — к 23 февраля — удар этот будет завершен и трудящиеся Советского Союза получат прекрасный подарок — освобождение Ленинграда от блокады.

Я рад, что стану свидетелем новых боев за Погостье — один из важнейших исходных пунктов этого наступления. Если удастся, развить успех, то наши части выйдут через Веняголово, Костово и Шапки к Тосно, сомкнутся там с частями Мерецкова (который наступает со стороны Чудова, обходя Любань) и двинутся в общем наступлении на запад и северо-запад. Задача, решенная в декабре только частично, будет решена до конца, будут нанесены удары по мгинской группировке врага, — и через Тосно, и всей дугой армий, и изнутри кольца блокады: навстречу волховчанам успешно двинутся ленинградцы — 55-я армия Ленинградского фронта, ведущая с ноября бои за Усть-Тосно и Ивановское, чтобы подойти к Мге, а с декабря, в боях за Путролово и Ям-Ижоры, стремящаяся пробиться к Тосно. А Невская оперативная группа сдвинется наконец со своего напитанного кровью Невского «пятачка».

Вот почему нижняя сторона треугольника — линия железной дороги Кириши — Мга, а на ней никому прежде не ведомая, маленькая, разбитая сейчас станция Погостье — так важна и нужна нам в предстоящих больших боях.

Здесь, в 54-й армии, одной из лучших частей, имеющей свой «боевой почерк», считается 883-й артиллерийский полк майора К. А. Седаша. В критический момент наступления немцев на город Волхов, когда 310-я стрелковая дивизия и другие части отступили на северо-восток и дорога на Волхов оказалась оголена, угрожающую брешь закрыли очень немногие части: 666-й стрелковый полк, 16-я танковая бригада (переправившаяся с западного берега реки Волхов), 3-й гвардейский дивизион и мотострелковый батальон. Но до подхода этих частей брешь в течение полутора-двух суток прикрывал один только 883-й артполк, находившийся южнее Вячкова и славший свои снаряды на Лынну, откуда двигались немцы.

Полк Седаша сейчас под Погостьем и будет одним из главных участников наступления. Вот почему по совету начальника политотдела армии полкового комиссара Ефременкова я еду сегодня именно в этот полк.

Опять на передовых

13 февраля. 9 часов утра

Лес — около левого берега реки Мги, севернее станции Погостье. Землянка командира и комиссара 883-го артполка АРГКА. Майор Константин Афанасьевич Седаш, командир полка, брился. Полковой брадобрей работал быстро и энергично, но… очередной неотложный разговор по телефону, и — с намыленной щекой — майор разговаривает о танках, пулеметах, «марусе», пехоте. Разговаривает с командирами своих дивизионов: в 9.50 должен быть огневой налет на Погостье.

Теперь бреется комиссар Владимир Андреевич Козлов, уравновешенный человек, двадцать три года прослуживший в армии. За столом еще двое — майор Вячеслав Варфоломеевич Садковский, начальник штаба полка, длинноголовый, узколицый человек, и батальонный комиссар, инструктор по пропаганде, типичный украинец, круглолицый и добродушный.

В этот жарко натопленный блиндаж КП полка я вошел вчера вечером.

За столом, под яркой электрической лампой, сидел, изучая карту, уже почти лысый, прикрывающий лысину реденькими волосами майор с орденом Красного Знамени на тщательно отутюженной гимнастерке. На нарах, склонясь к печурке, с книгой в руках сидел худощавый старший батальонный комиссар. Взглянув на него, можно было сразу сказать, что строители блиндажа рассчитывали свое сооружение явно не на рост этого комиссара.

Майор Седаш вежливо встал, умными глазами внимательно вгляделся в мое лицо, медля и как будто его изучая. Пожал руку, отступил на шаг, по-прежнему не отрывая от меня взгляда, сказал:

— Значит, вы корреспондент ТАСС? Писатель?..

— Да.

— Ленинградец?

— Да.

— И, видно, прямо из Ленинграда?

— С отдыхом в Оломне — да!

Седаш переглянулся со стоящим рядом с ним комиссаром. Тот ответил ему чуть заметным движением глаз. Протянул мне руку. А Седаш быстро наклонился к столу, откинул бахромчатый край скатерти и, вынув из-под стола небольшой бидон, поставил его на стол:

— Ну вот что, друг!.. Мы будем воевать, а ты… ешь!

И обратился к вестовому:

— Товарищ Ткачук! А пока — обед на троих!

В бидоне был мед, не виданный мною с начала войны, ароматный липовый мед — из подарков, привезенных дальневосточниками бойцам и командирам 54-й армии. А рядом с бидоном на тарелку Седаш вывалил горки мятных пряников, печенья и леденцов.

И столько было солдатской заботливой душевности в этом жесте простого и высокого гостеприимства, что я был растроган и сразу подумал: вот он, ответ на мои мысли последних дней! Я — в армии, где каждый душу отдаст за ленинградцев! Кто я для него? Чужой, незнакомый человек, но — ленинградец!

Тут же скажу: после обеда, без всякой моей просьбы, мне заменили рваные мои валенки новыми, отличными. Заметив, что мои часы испорчены, Козлов взял их и отослал полковому мастеру для починки. И сразу слетела с меня черствая кожура психической подавленности, хоть дотоле и не осознаваемой мною, но омрачавшей меня, — следствие ленинградских лишений.

Как иногда мало человеку нужно, чтобы вернуть ему хорошее душевное состояние!

Так началось доброе гостеприимство, коим я пользуюсь с момента приезда сюда.

Приехав в полк, я сразу же уяснил себе обстановку на этом участке фронта и узнал о делах полка за последние дни.

С января месяца (после наступления наших войск) маленькая станция Погостье, как и вся насыпь железной дороги, стала средоточием затяжных и упорных боев. Здесь немцы оказали сильное сопротивление, здесь они подготовили систему укреплений, расположенных в насыпи. В глубине, юго-западнее Погостья, сосредоточилась большая группировка их артиллерии, а поближе — минометы. В январском наступлении наших частей (3-й гвардейской дивизии, 11-й и 177-й стрелковых дивизий) сопротивление противника было сломлено, система блиндажей в основном разрушена нашей артиллерией (в частности, 883-м полком). Насыпь и станция были взяты, и наши войска продвинулись к деревне Погостье. Сквозь станцию и деревню (полностью разрушенные) проходит большая грунтовая дорога. Она уходит вдоль речки Мги к деревне Веняголово, минует ее и дальше разветвляется на две дороги: одну, ведущую к деревне Шапки и к Тосно, другую — к Любани.

Перед наступлением

15 февраля. 1 час дня

Нахожусь в блиндаже Седаша и Козлова — на командном пункте.

Напряженная подготовка к широкому генеральному наступлению идет в эти дни по всему фронту. Начнем завтра — 16-го. Настроение в армии отличное, в частности в 883-м полку. Бойцы заявляют, что они были бы рады и горды отдать ленинградцам половину своего пайка, лишь бы вместо этой половины им дали побольше снарядов.

Все ждут не дождутся завтрашнего дня. И хотя формально приказа о наступлении до середины дня еще не было, вся армия знает о нем. В наступлении будут участвовать не только 122-я танковая бригада, но и подошедшая сюда 124-я, с танками КВ и «За Родину». На них возлагаются большие надежды, они должны нанести основной удар. Эти танки находятся неподалеку от КП 2-го дивизиона.

5 часов дня. Землянка КП полка

Ходил за полтора километра в 3-й дивизион. В каждом клочке жиденького леса — сплошное столпотворение землянок, автомашин, легких орудий. Насыщенность леса на протяжении нескольких километров такова, что, куда бы ни кинул взгляд, везде увидишь артиллерию — всякие пушки, ощеренные здесь и там. Если бы было столь же много пехоты, да была бы эта пехота кадровой!. Но некоторые дивизии здесь так изрядно потрепаны, что есть например, по словам Седаша, полк, в котором бойцов всего шесть человек. И всё же, имея знамя и номер, он числится участвующим в завтрашнем наступлений!

Около 5 часов дня — дома. В землянке КП полка — Седаш и Садковский; перед ними отпечатанный на машинке приказ по армии о завтрашнем наступлении и таблицы — Седаш изучает их! («Вот эта таблица для сопровождения танков! А эта…»), говорит о «периоде разрушения» и о «периоде подавления»…

Батько Михайленко — заместитель командира полка, — облокотясь, слушает, смотрит. Седаш вчитывается в приказ. В нем сказано, какой огонь вести и сколько каких снарядов полк должен расходовать при движении танков от рубежа к рубежу.

…Пришел капитан, протягивает записку и говорит:

— Товарищ майор, прибыл Ольховский, привез пятьсот штук, вот так их распределил!

Седаш обрадовался:

— Всего тысяча шестьдесят три штуки! Живем, живем! А я все тужил насчет снарядов! Значит, праздник завтра! Молодец Ольховский!

Мы беседуем об «артиллерийском наступлении». Это термин у новый, отражающий новую тактику боя.

— Предложение это, — рассказывает Седаш, — идет, по-моему, от Говорова. Когда впервые он сделал его, оно было вначале испробовано на одном из второстепенных участков боя. Удалось. Пробовали на другом — удалось. Тогда применили эту тактику в крупном масштабе — под Москвой. И именно это артиллерийское наступление решило там успех разгрома немцев.

Раньше бывала, артиллерийская подготовка и после нее шла пехота. Связь артиллерии с ней фактически прерывалась, и артиллерия — организованно — уже почти не участвовала в бою. Суть тактики артиллерийского наступления заключается в том, что артиллерия, сконцентрированная в огромном количестве, действует непрерывно во всей операции, в тесном взаимодействии со всеми родами войск. Часть орудий дает огонь, а другая стоит на колесах наготове, чтобы продвинуться вслед за пошедшими в наступление танками и пехотой и тотчас же бить по новому рубежу, непрерывно сопровождая наступающие пехоту и танки. И пока она действует, другая часть артиллерии подтягивается, действует по следующему рубежу — и так далее. Непрерывная связь КП артиллерии с пехотой, танками и другими родами войск дает возможность быть гибкими во всё время боя.

Батько сегодня поедет в танковую бригаду, чтобы до деталей обо всем договориться с танкистами. Все таблицы даются им и всем батареям. Нормы снарядов будут сложены кучками у каждого орудия, для каждого рубежа. Установлены сигналы для всех требований огня и всех возможных изменений. Сигналы ракетами не применяются, так как немцы, дав свою ракету, могут, спутать эти сигналы: Связь — по радио и по телефону…

В землянке продолжается подготовка к завтрашнему наступлению. Поблизости, окрест, весь день рвутся снаряды немцев.

 

Глава шестнадцатая

В бою за Погостье

Последние приготовления. Минуты перед атакой. В наступление! Положение в Веняголове. На второй день. Люди думают, спорят

(54-я армия. Лес у Погостья. Оломна, 16 февраля 1942 г.)

Последние приготовления

16 февраля. 6 часов 50 минут. Блиндаж на берегу Мги

Нахожусь на КП, в землянке командира и комиссара 883-го артполка. Сегодня начало решительного наступления всей армии. Майор Константин Афанасьевич Седаш, спокойный, строгий, подтянутый, как всегда выдержанный и корректный, по телефону проверяет готовность дивизионов.

У каждой части, у каждого подразделения сегодня новые позывные. Узел связи полка — «Амур» (начальник связи полка Домрачев); КП полка (Седаш и комиссар Козлов) — «Лена»; начальник штаба полка майор Садковский — «Шилка»; 1-й дивизион — «Иртыш» (командир Дармин); 2-й дивизион — «Енисей» (командир Луппо); 3-й дивизион — «Барнаул» (Алексанов). Старший лейтенант Алексанов еще недавно был командиром батареи, только на днях назначен командиром дивизиона. В этой должности он неопытен, и потому Седаш особенно пристально наблюдает за его действиями.

Танки 122-й танковой бригады (командир Зазимко) и 124-й бригады, состоящей из тяжелых КВ (командир полковник Родин), называются «коробочками». Полк Седаша поддерживает прежде всего танки КВ. Их общий позывной — «Амба».

Пехота называется «ногами». Стрелковыми дивизиями командуют: Мартынчук (198-й, направляемый сегодня на прорыв из клина, что выдвинут за станцией Погостье), Бияков (311-й) и Щербаков (11-й).

При успехе после прорыва в клине Погостье общее наступление поведет 4-й гвардейский корпус с задачей ликвидировать всю немецкую группу в данном районе, как часть общей задачи по прорыву кольца блокады Ленинграда.

Полк Седаша подчиняется начальнику артиллерии армии Дорофееву и, конечно, как и все части, «главному хозяину» — Федюнинскому. Обо всех своих действиях Седаш непосредственно докладывает помощнику начальника штаба артиллерии подполковнику Гусакову. Его позывной — «Волга».

Связь называется «музыкой», и на линиях связи есть множество других позывных, которые могут понадобиться Седашу.

Заместитель Седаша майор Михайленко (батько) выедет к танкистам 124-й бригады («Амба») и будет находиться у них для наблюдения, координации действий и связи.

Таковы основные известные мне пока «действующие лица» и их позывные. По приглашению Седаша я решил оставаться во время наступления с ним вместе на КП.

Я с интересом участвую в изучении таблиц огня, схемы радиосвязи, позывных танковых и наших радиостанций. Речь идет о дублировании систем телефонной и радиосвязи, о кодовых поправках на называемое по телефону время (чтоб дезориентировать врага, если он подслушает), об «артиллерийском наступлении огнем» (а если прорыв удастся, то и колесами), о пристрелке реперов, поверке заградогней, о «растяжке огня», о «периодах разрушения», о взаимодействии с бригадой тяжелых танков, куда едет представителем полка майор Даниил Стефанович Михайленко.

— Если наша «музыка», — говорит ему Седаш, — не примет передач головных «коробочек», а «музыка» «Амбы» примет, то вы мне голосом дублируйте!

Седаш спокоен за действия командиров 1-го дивизиона Дармина («Иртыш») и 2-го дивизиона Луппо («Енисей»), но очень озабочен неопытностью Алексанова. Поэтому, вызывая «Барнаул», придирчиво, во всех подробностях выспрашивает его по телефону о том, как тот подготовился к бою. И Алексанову достается крепко, и Седаш посылает к нему в дивизион своего начальника штаба Садковского. Седаш настойчив и строг…

…Связисты прокладывают дополнительные круговые линии проводов между дивизионами, своим КП и «главным хозяином». На батареях идет пристрелка.

Минуты перед атакой

В 8 часов 40 минут танки вышли на исходное положение. Пехота подтягивается. Погода ясная, мороз двадцать градусов.

Тишина! Полная тишина в лесу. В 9 часов заговорит весь лес. У Луппо и Дармина все в порядке — готово. Алексанов успеет, конечно, тоже.

Начальник штаба артиллерии армии генерал-майор Березинский только что говорил с Федюнинским: связь порвана, приходится пользоваться нашей (883-го полка). И командующий включился в провод, мешая Седашу говорить с дивизионами. Но Седаш, выжидая свободные минуты, все-таки разговаривает.

Из дальнейших переговоров, команд, вопросов, докладов я понимаю, что от Федюнинского получено приказание всем танкам работать на дивизию Щербакова, а стрелковой дивизии Биякова оставить два-три танка.

Михайленко, сидящий наблюдателем в штабе танковой бригады, докладывает Седашу, где сейчас находятся танки. Седаш спрашивает, перешли ли «ленточку» (насыпь железной дороги), ибо «уже время выходит»:

— Какое у вас время?.. Девять часов пятнадцать минут с половиной сейчас?.. Есть! Есть!.. Девять четырнадцать — на минуту отведем!.. Маленькие трубы начали работать?.. Уже работают?.. Ясно!

Разговор идет с выносным пунктом управления — начальником артиллерии армии генералом Дорофеевым. Потом Седаш связывает «главного хозяина» — Федюнинского с Волковым («Утесом»), потом с Мясоедовым (штабом стрелковой дивизии?), потом йытается через Михайленко связать с ведущим в бой танки командиром бригады полковником Родиным. Получив приказание Дорофеева отложить налет на десять минут и передать это Гусакову, Седаш повторяет его Слова своему непосредственному начальству, заместителю начальника штаба артиллерии:

— «Волга»? Товарищ Гусаков, это Седаш докладывает. Все относится на десять минут позднее. Это налет. Переносится на девять тридцать. Точно!.. У меня всё!

Слышны выстрелы. Это работают легкие орудия. Все командиры дивизионов, сидя на проводе, слышали приказание отложить налет на десять минут, поэтому тяжелые пушки-гаубицы молчат. А если бы связь прервалась, то снаряды полетели бы, как было условлено, в 9.20.

— Алексанов! — продолжает Седаш. — Команду «Огонь» не подавать!

Седаш оборачивается ко мне:

— А вот легкие передают: огневой налет откладывают на десять минут, а уже девять двадцать шесть, — значит, не в девять тридцать, а позже начнут!

И продолжает в трубку:

— «Енисей»! Приготовиться!.. Луппо, почему телефонист не проверяет, что я говорю?.. «Барнаул»! Приготовиться!.. «Иртыш», приготовиться! «Амба»? Где «пятнадцатый»?

«Пятнадцатый» — это Михайленко… Скоро артиллеристы, потом авиация, потом «маруся» начнут говорить. Мысли всех людей армии слились сейчас в едином напряжении. Какая взрывная сила в этой сдерживаемой незримой энергии!

В наступление!

— «Барнаул»! У вас заряжено?.. Почему?.. Зарядить немедленно!..

Ах этот Алексанов! Он как ребенок сегодня, всё ему нужно подсказывать. С утра наблюдаю я беспокойство Седаша за него! Седаш продолжает:

— ВолковІ Спросите хозяина! Остается одна минута. Дальше не переносится?.. Нет? «Иртыш», «Барнаул», «Енисей»! Осталась одна минута… Осталось полминуты… Все разговоры прекратить! Слушайте только!.. Что слышно от коробок?.. Хорошо… Десять секунд!.. Огонь! «Енисей», «Барнаул», «Иртыш», — огонь!

Два… два… два — три двойных залпа. Гул прокатывается по лесу, и немедленно снова залпы: два, два, два!.. Седаш перед трубкой, освещенной пламенем печки, сам словно отлит из металла:

— Дайте «Море», «Утес»!..

Внимательно слушает голос начальника артиллерии армии Дорофеева.

Два выстрела, два, два — опять залпы тяжелых, от которых гудит лес, и далекие — легкие (значит, начали вовремя!). Седаш слушает и говорит:

— Алексанов, выполняйте, что там у вас написано, и все! Вам — с девяти тридцати четырех должен быть налет. Обязательно!

9 часов 34 минуты. Слышно гуденье самолетов.

— «Барнаул»! Вам без передышки нужно бить десять минут! Всё! «Енисей»! Луппо! Почёму я вызываю три раза? Вы огонь ведете?

Седаш куда-то уходит. Я в землянке остаюсь один. Телефоны молчат. Залпы слышны беспрерывно. Шум начавшегося сражения ходит волнами, как прибой. Самолеты гудят, обрабатывая бомбами передний край противника. Все виды снарядов и мин перепахивают и взрыхляют вражеские траншеи, блиндажи, дзоты, ходы сообщения… Гусеницы рванувшихся с исходных позиций танков взвивают глубокий снег… Напряжение готовых кинуться в атаку за танками пехотинцев достигло предела…

…Два-два, два-два… — бесконечной чередой, словно содрогая толчками самое небо, множатся наши залпы.

Захотелось и мне подышать морозным воздухом. Выходил, прошелся по тропинке. Солнце ярко светит, пронизывая лучами снежный лес, освещая дымки, вьющиеся от землянок и кухонь. Лес наполнен звуками залпов, — в торжественные эти минуты к работе наших орудий прислушивается каждый.

Вхожу в землянку и слышу голос Седаша:

— Западнее моста? Сколько?.. «Енисей», «Барнаул»! Доложите о готовности по первому рубежу!

— Клюет! — говорит Ткачук, возясь у печки. Он солдат опытный: раз «по первому рубежу», — значит, всё у нас от исходных позиций пошло вперед — и батальон головных танков КВ, и за ними пехота…

Десять минут прошло, наши батареи налет кончили!

А Седаш оборачивается ко мне, в его глазах несказанное удовлетворение:

— Всё в порядке! Дело пошло!

Время — 9.45. Седаш приказывает: «Восемнадцать гранат, по шесть на „огород“!» — то есть на батарею: значит, полк даст по первому рубежу пятьдесят четыре снаряда…

— Алексанов! Какой сигнал от коробочек получили? Нету? Хорошо!..

И опять:

— «Енисей»! Что передают танки? Они слышат вашу музыку?.. Противник оказывает какое-нибудь сопротивление? Там всё в дыму сейчас?.. Ясно!..

Картина наступления танков мне так ясна, будто я своими глазами вижу, как, окутываясь белыми облаками взвитого снега, танки, сами выбеленные как снег, покинули опушку маскировавшего их леса, перевалились через наши траншеи, пересекли в минуты нашего налета, прижавшего немца к земле, узкую полосу поляны и затем, уже в шквалах немецких разрывов, вскарабкались чуть западнее руин станции Погостье на железнодорожную насыпь, пересекли эту «ленточку» и сейчас проламывают вражескую, охваченную дымом и пламенем, оборону…

— «Барнаул»! Что там передают передовые?.. Откуда?.. Что?.. Танки подали команду: «Развернуться, следуй за мной»?

Значит, пехота может разворачиваться цепью, шагать дальше по пояс в снегу, за бронею танков?..

Седаш непрерывно выспрашивает Михайленко и свои дивизионы о том, что передают танки. Слушает напряженно и после паузы кому-то докладывает:

— Я слышу!.. Часть перешла «ленточку». Сейчас всё в дыму и ничего не видно. Продвигаются вперед… Луппо! Не мешайте! Чего вклиниваться! Вы слушаете, что будут танки говорить? Он будет передавать, положим, три пятерки, а что это означает, Луппо?.. Танки, значит, вышли на этот рубеж!.. По рубежам — три четверки! Если передадут три четверки?.. Так, хорошо!

Седаш обращается ко мне:

— Неужели и тридцать КВ ничего не сделают? В смысле проходимости?

9 часов 55 минут… 9 часов 57 минут… 10.00… Напряженно слежу за ходом боя и записываю каждое слово Седаша, каждую новость. И о том, где в данную минуту «ноги» (пехота), и о том, как гудят, приближаясь, и проходят мимо, и опять бомбят врага самолеты, и даже как сосредоточенно лицо вестового Ткачука, пришивающего пуговицу к ватнику и определяющего на слух, каково положение на поле боя…

И уже 10.08… И 10.10… И опять — уже в который раз! — самолеты. Как тяжело в двадцатиградусный мороз, по пояс в снегу, в огне разрывов, в свисте осколков, кровавя снег, хрипло крича «ура», поспешая за махинами танков, наступать пехоте! Ведь сегодня сотни сибиряков и уральцев из свежего пополнения впервые в своей жизни идут в атаку!.. Политруки и командиры — тоже не все обстреляны, легко ли им подавать пример? Но идут… Идут!..

Седаш передает мне трубку:

— Послушайте, как звукостанция гудит! Не хуже, чем самолеты…

Слышу низкий, непрерывный, хоть и деловитый, но кажущийся мне нервным звук…

А Седаш, узнав, что танки втянулись в Погостье, снова сыплет вопросами о степени огневого воздействия противника и ругает Алексанова:

— Почему такие вопросы задаешь? Я не знаю, что ваши передовые наблюдатели там знают, я требую от вас доклада но следующим трем вопросам: где танки, пехота, как наши?

Сейчас 10.22. Ждем от танков сигнала «5-5-5». Это будет означать, что они достигли первого рубежа и что огонь артиллерии надо переносить по второму рубежу, А первый рубеж — сразу за слиянием реки Мги и ручья Дубок. Следующие рубежи — в направлении на Веняголово. После того как будет достигнут пятый рубеж (Веняголово), танки должны пойти к западу по дороге, а артиллерия — переносить огневые позиции вперед…

10.26. Седаш сообщает мне:

Танки в обход деревни пошли, по западной окраине, и пехота за ними идет. Немцы отвечают только пулеметно-автоматным огнем из леса.

Вот если бы мне пришлось в овчинном полушубке, в валенках, с тяжелой амуницией, с винтовкой в руке двигаться по пояс, а то и по плечи в снегу, шагать, ложиться, ползти, вставать, делать перебежки и снова падать, ползти, идти… Даже если б я подавил мой страх ясным сознанием, что бояться нечего, потому что ведь всё равно я ради долга жизни иду на смерть! И страха б не стало. И, может быть даже, меня охватил бы тот особенный восторг отрешенности от всего земного, какой возникает только в атаке… Но и тогда — на какой путь хватило бы моих физических сил? На километр? На два? И мог ли бы я выйти хоть за южный край стертой с лица земли деревни Погостье?

Но мне раздумывать некогда. Внимание мое опять привлечено к голосу Седаша:

— Один немецкий танк горит! Так… А откуда артиллерийский огонь? Из какого района? Из тылов… А из какого района из тылов? Тылы можно считать до Берлина, а ваши глаза что делают?

Ровный голос Седаша, его тон, суровый, неизменно спокойный, невозмутимый, мне теперь запомнятся на всю жизнь! Как хорошо, что его математически точное мышление помогает всем артиллеристам полка действовать с таким же спокойствием!

Сейчас 10 часов 40 минут. Первый эшелон танков прошел полностью линию железной дороги, подошел к южной окраине деревни Погостье. Второй эшелон в бой еще не введен. Тяжелая артиллерия теперь ждет вызова огня танками. За час пятнадцать минут боя танки КВ прошли один километр. Медленность их продвижения объясняется исключительно тяжелыми естественными условиями местности: в глубоком снегу танки то проваливаются, проламывая лед, в болото, то выбираются из него, ползут, преодолевая природные и искусственные препятствия…

10 часов 45 минут

Седаш, дав нужные команды, сообщает мне, что первый эшелон танков с пехотой достиг опушки леса за южной окраиной деревни Погостье. Второй эшелон выступил, переходит железную дорогу.

В землянке нас двое — Седаш и я. На столе перед Седашем карта, на ней таблицы огня и блокнот, часы, снятые с руки, и таблица позывных. В блокнот Седаш красным и синим карандашом заносит основные моменты боя. Сидит он в шапке, в гимнастерке на нарах, не отрывая от уха телефонной трубки. На столе еще пистолет ТТ Седаша, без кобуры, мои карта, махорка, часы и эта тетрадь. Стол покрыт вместо скатерти газетами «В решительный бой». Мне жарко в меховой безрукавке, за спиной моей — печурка, пышущая жаром. Над столом — свет аккумуляторной лампочки. В щели двери пробивается белый-белый дневной свет. В землянке слышны непрерывные звуки выстрелов ближайших к нам орудий (дальние не слышны), да полыханье пламени в печке, да голос Седаша — в телефон, да изредка попискивание телефонного аппарата. Но всё это только усугубляет впечатление тишины. Я снял безрукавку, расстегнул воротник. Седаш прилег на минуту на нары и опять (уже — 10.57) выспрашивает: «Откуда работает противник?..»

Входит Ткачук с огромной вязанкой смолистых дров. За ним промерзший комиссар Козлов:

— Интересно! Когда наша артиллерия стала крыть, все у него молчало. Самолеты наши пикируют, гудят, и там у него ничего не слышно, ни одного выстрела. А теперь огрызаться начал — кроет сюда!..

11.00

Седаш получил и записал новую цель: № 417, координаты 08-370, повторил: «Батарея икс-08-370, 14-165!» Тут же передал данные на «Иртыш» Дармину, коротко приказал:

— Подавить ее!.. Да, да, да… Всё!

Сообщил Козлову, скинувшему у печки полушубок, и мне:

— Эта цель четыреста семнадцать — двухорудийная батарея стопятидесятимиллиметровых. Она находится за первым рубежом, в опушечке, около дороги на Веняголово… Слышите? Туда Дармин работает сейчас.

11.20

Выясняется (и Седаш докладывает об этом Дорофееву), что «вторые ноги Мартынчука с коробками» втянулись в деревню Погостье, а передовые роты дивизии с головными танками просят прочесать огнем район от первого до второго рубежа.

Доносится: два, два два — Дармин бьет туда всеми батареями дивизиона. Седаш просит «Воронеж» — звукометрическую станцию — «направить уши на четыреста семнадцатую»:

— Туда еще даю налет, определить, что получится!..

По цели № 417, по мешающей наступать вражеской батарее, два выстрела — залп. Еще два… Еще два… Время — 11.24… Два… Два. Два.

Но звуковзводу этого мало. Он не сумел засечь разрывы и дать их координаты, поэтому просит «для контроля» дать снарядов еще!

Седаш, впервые раздраженный, кладет трубку и презрительно произносит: «Вот сукин сын!» — но тут же приказывает Дармину дать еще три залпа.

11.30

Входит опять уходивший Козлов:

— Лупит крепко по дороге!

Козлова только что едва не убило. И Седаш, отвечая «Волге», слышавшей немецкие разрывы возле нашего КП, докладывает: «Да, начинает бросать понемногу!» На вопрос о танках сообщает: «Слышно, как ихний батальонный передает команды, но что ему нужно — не передает!..»

11.55

Координаты цели № 417 выверены; Дармин сообщает, что один его телефонист ранен, и Седаш спрашивает: «Вы его вынесли оттуда?.. Вынесли!.. Хорошо!..» А Михайленко («Амба») докладывает Седашу, что у одного из танков КВ подбита гусеница… Седаш слушает какие-то телефонные разговоры, лицо его выражает недоумение. Молчит. Что-то неладно?

Я не знаю, что происходит там, на пути пехоты. Движутся ли вперед или залегли, обессилев? Что-то уж очень вдруг стало тихо… Не должно быть так тихо при наступлении!..

Перед моими глазами — те, кто за минувшие два-три часа остался лежать в глубоком, изрытом снегу. Разгоряченный, усталый, упорно стремившийся вперед, а сейчас схваченный морозом и уже заледеневший боец, политрук, командир… Сколько их, таких, осталось позади танков?

На металле сжимаемого в руках оружия еще белеет кристаллизованный пар их дыхания, а их самих уже нет: они выполнили свой долг перед Родиной до конца! Сегодня ночью похоронные команды, углубив взрывами фугасов мерзлую землю воронок, предадут их земле, и живые навсегда назовут их героями Отечественной войны, павшими… (Мы знаем эти печально-торжественные слова, — которых каждый из нас, воинов Красной Армии, может оказаться достоин!)

Как всё в этом мире скоротечно и просто!..

Но и сегодня, и завтра, и впредь — всегда окажется очень много живых, которые продолжат путь своих товарищей, что бы ни случилось! — пройдут вперед еще километр, и два, и пять, и так пятьсот, тысячу, сколько ни есть этих огромных километров от таких bqt маленьких, как наше Погостье, станций до большой, конечной станции маршрута Победы — до просящего пощады Берлина! Дойдут!..

А что же всё-таки сейчас делается там, за опушкой этого белого, солнечного леса, за насыпью железной дороги?..

Положение в Веняголове

Около 16 часов 3-й дивизион сообщил уловленные им приказы по радио, передаваемые танкам КВ: «Осадчему, Рыбкову, Попкову и Паладину: двигаться на Веняголово. Радисты, давайте сигналы. Сообщите обстановку, сведений не имеем». Второй: «48–43. Выходить всем на дорогу и двигаться на Веняголово. Наши — там…»

По дополнительным сведениям, в Веняголове уже находится и штаб 1-го батальона танков. Пехота, однако, еще в Погостье, во всяком случае, точных сведений о ее продвижении к Веняголову нет. А перед тем было уловлено еще сообщение: «Три танка КВ прошли немецкие блиндажи. Пехота позади них в четырехстах метрах. Немцы, засев в блиндажах, препятствуют ее продвижению. Три танка КВ действуют против этих блиндажей с их тыла».

Все эти сведения майором и комиссаром уточнялись, проверялись и передавались командованию. В общем, наступление идет хорошо, но пехота отстает.

Седаш слышит приказ: выслать для ввода в действие по Веняголову «большую марусю» и «ее сестренку малую»…

Бить реактивными по Веняголову? Как же так? Ведь туда вошли наши танки! И, возможно, уже пехота?.. Седаш докладывает начальству:

— Действия «большой маруси», которая должна играть в районе Веняголова и кладбища, надобно задержать!.. Да… Потому что положение на этом участке неясное… Чтобы не поцеловала своих!..

Оказывается, этот вопрос решает сейчас «самый главный хозяин»: начальник артиллерии Дорофеев пошел к Федюнинскому…

В итоге всех выяснений — картина такова.

Головные танки КВ действительно прорвались в Веняголово. За ними, значительно отставая, двигались передовые батальоны пехоты. Упорно и храбро стрелковые роты переходили в атаки, гнали немцев — только вчера занявший здесь оборону свежий, 25-й немецкий пехотный полк. Этот полк побежал, бросая оружие. Тем временем вторые эшелоны наших танков и пехота дрались, расширяя прорыв южнее Погостья. На звездовидной полянке западнее Погостья захвачена целиком минометная батарея, восточнее — батарея 75-миллиметровых орудий. Еще два самоходных орудия. Захвачено знамя полка. Только что взяты ротные минометы, подобрано много автоматов, ручного оружия («побитых немцев — как муравьев!»).

Но на пути нашей пехоты к Веняголову внезапно появились крупные свежие немецкие подкрепления: подошли 1-я немецкая дивизия и еще один полк. Сразу заняли оставленный было 25-м полком рубеж обороны и, значительно перевесив наши силы, сейчас накапливаются в районе Веняголова и кладбища, готовятся оттуда контратаковать наши уже ослабевшие после дня наступления батальоны.

Прорвавшимся в Веняголово нашим танкам КВ, которые без поддержки пехоты удержать село не могут, приказано отойти к рубежу, достигнутому и удерживаемому пехотой…

Весь день до вечера бой продолжается: налеты вражеской авиации, огонь по Веняголову всеми орудиями полка Седаша, усиленный «поцелуями» реактивных минометов; новые атаки танков и пехоты, которыми очищены от немцев район ручья Дубок и южная окраина деревни Погостье…

— Сейчас наступает вечер, — дает распоряжение Седаш, — посылайте связных во все полки, уточните их расположение, выясните обстановку!

И беседует со мной и Козловым:

— Ну, всё-таки вышли на ручей Дубок! Завтра будут двигаться дальше. Если бы была луна, могли бы и ночью действовать, но надо и отдохнуть!.. А в общем сразу хорошее впечатление на немцев: только к ним пришло пополнение, и вот его сразу бьют и гонят!

Итоги дня окончательно определятся ночью, когда между полками, занявшими новые позиции, будет установлена связь. За день клин углублен километра на два, и фронт, оставив позади южную окраину деревни Погостье, раздвинулся от устья ручья Дубок к отметке 55,0. С основных укрепленных позиций немцы сбиты. Слабая активность соседней, 8-й армии, имеющей направление на Березовку (десять километров к западу от Погостья), привела к тому, что артиллерия противника, расположенная там, била не по 8-й армии, а фланговым огнем по частям 54-й, действующим в районе Погостья. Только два этих района — Березовка да Погостье — Веняголово — и остаются сейчас основными опорными участками немцев на здешнем секторе фронта…

На второй день

17 февраля. КП 883-го артполка

Потери в полку за вчерашний день таковы: убито двое, ранено двое и один контужен, все — бойцы, связисты. Да и вообще с нашей стороны потери вчера невелики. У немцев потери большие, в одном только Погостье — несколько сот трупов.

За ночь 1-й дивизион дал двадцать четыре снаряда по Веняголову и кладбищу, выполняя заказ пехоты. Разведка доносит, что немцы оттуда бегут. На сегодня задача полку — обеспечить действия 198-й стрелковой дивизии Мартынчука в ее наступлении на Веняголово. За ночь пехота продвинулась вперед и сейчас находится в двух километрах от Веняголова.

…В девять утра танки опять пошли в наступление. В один из них с приглашения командира 124-й танковой бригады полковника Родина и по приказанию Седаша сел разведчик-артиллерист старший лейтенант Коротков, — ну конечно же Коротков, который всегда впереди!

Седаш решил пока не передвигать свой полк вперед — дальнобойности его пушкам еще хватит.

— Сегодня семнадцатое! — говорит Седаш и задумчиво прибавляет: — Шесть дней осталось. Эти шесть дней должны внести какое-то изменение в жизнь полка и вообще в обстановку! Интуиция мне подсказывает!

Именно так все здесь считают дни, оставшиеся до 24-й годовщины Красной Армии. Ждут за эти дни решения важнейших боевых задач, сокрушения врага на всем участке фронта, результатов начатого вчера наступления, — столь долгожданного!

Приехал Михайленко. Делится впечатлениями — о пехоте, которая вчера вначале шла в рост, о танках…

— Там, главное, танкам нашлась работа! Часть осталась на южной окраине Погостья, часть дошла до стыка рек, часть — еще дальше… И везде вели борьбу с блиндажами по восемь накатов! КВ пройдет, развернется на блиндаже и… не провалится!

— Ясно, — замечает Седаш, — их не возьмешь ничем, кроме как выкуривать из каждого блиндажа!

— В одиннадцать часов вечера, — продолжает Михайленко, — выслали танкисты разведку — найти свои передние танки, взять у них донесения и представителя, чтоб направить к машинам горючее и боеприпасы… Что это?.. Разрывы! Где?

Разрывы немецких снарядов поблизости. Немец обстреливает дорогу. Михайленко продолжает:

— Ну, я послушал танкистов! Командир танковой роты Большаков! Если даже он на шестьдесят процентов врет, и то большая работа сделана! Ну, однако, он не врал! На него самолеты налетели, пулеметным огнем вывели орудие его танка. Ему пришлось вернуть эту машину, он сел в другую. Прошел вглубь, за Погостье. Раздавил и разбил семнадцать землянок. Оттуда выкурил не меньше двухсот человек!

— А пехота, — замечает Козлов, — вооружилась вся немецкими автоматами. Пехотный двадцать пятый полк. Крепко мы его покрошили!

— Полчок! — усмехается Михайленко.

Козлов произносит с ядом:

— Громаднейшее продвижение сделала одиннадцатая дивизия! Заняла целый блиндаж и не могла свой батальон выручить! Плохо у них получается!

Он иронизирует. Но 11-я дивизия ведет наступательные бои с середины января, так поредела, что трудно на нее и рассчитывать! Михайленко продолжает:

— Один КВ сожгли всё-таки немцы. Сгорел. Часть экипажа выскочила, часть сгорела… Термитными, должно быть!.. Сорок процентов танков к концу боя неисправны по техническим причинам. Там у кого гусеница, у кого насос, у кого еще что-нибудь… К утру всё восстановили.

Самолеты немецкие? Вот когда штурмовая налетела, вывела пулеметами людей. Возле одной кухни двух убило, шестерых ранило… А что бомбы? Это — ничего, никакого они ущерба не принесли… Ну, так это, может быть, запугать кого! Несколько машин покалечили — и все! А вот штурмовая внезапно налетела, эта вот принесла ущерб…

…К полудню становится тихо. Бой затихает, — и не только для артиллеристов Седаша, к которым заявки на огонь почти не поступают: наше наступление приостановилось…

Весь разговор с Михайленко происходит, пока он завтракает. Ему и спать не пришлось. Но ему хочется поделиться мыслями с Седашем и Козловым. Он расстилает перед нами карту:

— Немцы отходят не на Веняголово, а на фланг, в лес. Может быть, вчера просто прятались в лес от танков?.. А может быть, план был такой — отступать на восток? Южнее высоты пятьдесят пять ноль на восток отходили.

Седаш говорит очень медленно и задумчиво:

— Беспокоят фланги! Восточный особенно! Что там? Двести пятнадцатая, сто восемьдесят пятая, одиннадцатая, триста одиннадцатая. А западный меньше беспокоит: там восьмая армия. Теперь еще надо взломать фланги!.. М-да, эти фланги! Везде у нас эти фланги!

Седаш молчит. Но его карандаш, разгуливая по карте, лучше слов передает его мысли. Карандаш обводит кружочками и перечеркивает взятые нами в декабре опорные пункты и узлы сопротивления немцев — Падрило, Влою, Опсалу, Оломну… Вся тактика обороны немцев на нашем фронте построена на создании и укреплении таких узлов сопротивления. А между ними — войск почти нет.

Карандаш Седаша то, скользя глубоким обходом, оставляет одни из таких пунктов у нас в тылу, то упрямо долбит острым грифелем по другим. Точно так, как ставятся задачи нашим стрелковым дивизиям! Там, где смело обойденные и оставленные нами в своем тылу немецкие гарнизоны мы блокировали, там они не помешали нашему общему наступлению, а гарнизоны были уничтожены нашими вторыми эшелонами… И напротив: там, где стрелковые наши дивизии старались брать узлы сопротивления в лоб, мы тратили на это много сил и времени. Мы их брали в конце концов, но потеряв темп наступления, а это значило, что немцы, успев подтянуть резервы, засыпали вклинившуюся нашу пехоту с флангов сильнейшим артиллерийским и пулеметным огнем… И, едва закрепившиеся, скованные борьбою в лоб, наши части несли большие потери…

Погостье мы брали в лоб с января. Вчера и сегодня мы пытаемся в лоб взять Веняголово. И все трое сейчас мы глядим на многоречивый карандаш майора Седаша. И как бы вскользь брошенные им слова: «Беспокоят фланги!» — представляются мне исполненными глубокого тактического смысла!

И, словно оспаривая нить этих мыслей, комиссар Козлов, склонившись над столом, упершись локтями в карту, выразительно глядя Седашу в глаза, роняет тоже одну только фразу:

— М-да, Константин Афанасьевич!.. А дороги где?

Я окидываю взглядом сразу всю карту. В самом деле, линия железнодорожного пути Кириши — Мга только в трех местах пересечена дорогами, и именно здесь — у Погостья, у Березовки да у Посадникова Острова… Но именно здесь и пробиваем себе проходы мы… Всюду в других местах — густые болотистые леса, трясинные болота да торфяники.

— М-да! — в тон Седашу и Козлову молвит батько Михайленко. — Мы вчера видели: километр за час пятнадцать минут!.. И это в такой мороз. А весной и летом что?.

Как же без дорог, по трясинам, по лесным гущам совершать глубокие охваты с танками КВ, гаубицами, со всей тяжелой техникой? А ведь наступал, сколько уже сделал, дойдя досюда, Федюнинский!.. И ведь, в частности, именно этими, переброшенными из Ленинграда дивизиями — 115-й да 198-й дивизией Мартынчука, которые совершили глубокий, в полсотни километров, обход от Синявинских поселков до Оломны!..

«Да, — хочется сказать мне, — тяжелый фронт и трудное положение у Федюнинского!..»

Пробыв у гостеприимных артиллеристов неделю, я сажусь в «эмку» и еду с секретарем комсомольской организации политруком Горяиновым в Гороховец: бой здесь затих, а мне нужно писать и отправить в ТАСС серию корреспонденций.

Люди думают, спорят

22 февраля. Утро. Оломна

Полдень. Яркий солнечный свет за окнами. Вчера, и всю ночь, и сегодня — обстрел из немецких дальнобойных орудий Оломны, Гороховца и соединяющей их дороги. Снаряды рвутся то далеко, то совсем близко от нашей избы. А позавчера немцы так обстреляли Оломну, что было немало убитых и раненых. Этот огонь, то методический, то налетами, уже стал привычным, стараемся не обращать на него внимания, но всё же он неприятен.

Хороших новостей нет. Наступление в районе Погостья явно закисло. Много наших танков выбыло из строя, требует ремонта. За запасными частями ездили в Ленинград. Ураганным минометным и артиллерийским огнем немцы не дают нам вытащить несколько наших застрявших танков. Пехота и исправные танки продолжают вести бой, расширяя клин, но из дела большого значения операция превратилась в чисто местную — Веняголово взять пока не удалось.

Когда нет успеха, у нас в армии мало разговаривают, но много и глубоко думают. Всё же бывает, порой, соберутся случайно в каком-либо блиндаже или в штабной избенке командиры — штабные и строевые, любых специальностей и родов войск, сегодняшние майоры, батальонные комиссары и подполковники, завтрашние — в грядущих боях — генералы. И затеется вдруг разговор, откровенный, начистоту. И о том, о чем с Козловым и Михайленко говорил Седаш: о глубоких охватах, наступлении в лоб, трясинах, бездорожье… И еще о многом, многом другом…

— Блокаду так не прорвешь! Где там!.. И с Мерецковым у Шапок и Тосно не соединились?

— Нет!.. Даже Веняголово не взяли!

— Так ведь подошла свежая немецкая дивизия! Сюда даже из Франции дивизии гонят!

— А вот, допустим, она не смогла бы подойти! Допустим, была бы уничтожена авиацией на подходе, или скована партизанами, или отвлечена серьезной угрозой к другому месту?

— Допустить можно любые мечтания!

— Эти мечтания стали бы мгновенно реальностью, если б у нас было превосходство в силах!

— Задача армии была прорвать оборону противника? Что значит прорвать? Глубина обороны немецкой дивизии пять-семь километров. Прошли мы эту полосу? Нет! Значит, прорыва не было. Значит, задача, даже ближайшая, не выполнена!

— А наши дивизии, предназначенные для ввода в прорыв, остались на своих местах. Конечно, не выполнена! А почему?

— Объясню! С нашими силами мы можем надежно обороняться и уже можем наносить сильные, местного значения удары. Федюнинского в ноябре подкрепили так, что у него образовался хороший перевес сил. В артиллерии, в пехоте, даже в танках… Ну, и ударил, и прорвал, и отлично развил наступление!

— А дальше?

— Не перебивай! Дальше? Мы растянули коммуникации, да и повыдохлись! А немцы подтянули сюда, к «железке», против Федюнинского, да к реке Волхов (сдержать Мерецкова, наступающего от Тихвина) огромнейшие резервы! Не меньше шести, а может, семь-восемь дивизий. Сам говоришь — даже из Франции! Остановили нас. Теперь сил наверняка больше у них!

— Это правильно! Гитлер намечал их для Москвы, а кинул сюда. А мы их тут сковываем!

— И это неплохо! Ленинград немало помог Москве… Да и вообще поражаешься ленинградцам: три дивизии из осажденного города сюда, Федюнинскому, переброшены: восьмидесятая, сто пятнадцатая, сто девяносто восьмая! И как действовали! А ведь люди и откормиться еще не успели… Вот они — прорывали оборону немцев!.. Но есть и еще причины наших задержек… Объяснить?

— Говори, послушаем!

— Для развития крупной наступательной операции, требующей участия многих армии (Ленинград — Волхов — Новгород!), нужно иметь огромный опыт оперативно-тактического решения таких задач, как развертывание целых армий против сильного и опытного врага. Прорвать блокаду Ленинграда — крупнейшая операция!.. А у нас пока вообще такого опыта не хватает. На чем было учиться? На Халхин-Голе? На линии Маннергейма?.. Кое-чему научились, да масштаб не тот… А немцы? Три года уже воюют, чуть не всю Европу захапали!..

— Да, брат, одним геройством, рывком пехоты и артиллерии немцу голову не свернешь! Его мало ударить, надо, не дав ему опомниться, под вздох бить его, немедленно же, пока весь дух из него не выбьешь! Что для этого нужно?

— Нужно быть не только храбрее, но и сильней его!

— Ну, товарищи, есть и еще кое-что существенное! Перед наступлением надо с предельной точностью изучить силы и возможности врага, знать не только номера противостоящих нам частей (да по справочникам — штат немецких дивизий) и не только передний край противника, а его боевые порядки, где и, главное, как он сидит на данной местности. Разведка у нас слаба! Каждый командир батальона должен ясно представлять себе, не только куда наступать, но и что именно ему встретится! А у нас перед наступлением на оперативных картах только — «в общем да в целом» — кружочки да овалы со стрелками! Сколько храбрых батальонов, полков, даже дивизий в наступлении из-за этого попадает впросак! Знаете же сами случаи здесь, по всей линии боев: между Мгою и Волховым и вдоль Волхова — между Киришами и Новгородом… А разве под Ленинградом не то же самое?

— Значит, выходит, совокупность причин?

— На войне всегда совокупность причин!

— Каков же итог всего, что говорим мы?

— А итог прост! Мы учимся и, конечно, очень быстро научимся! Это раз… Мы накапливаем и обучаем резервы, — будет у нас огромный перевес сил! Это — два… А три — индустрия у нас в глубоком тылу еще только наращивает темпы, — будет у нас и техника!

— А пока?

— А пока воюем, себя не жалеем, все-таки наступаем сейчас, и нечего предаваться неважному настроению! Да, к двадцать четвертой годовщине Красной Армии решения событий нет, как не было его и к Новому году, — по тем же, кстати, причинам… Значит, побьем немца немного позже!

— Побьем? Конечно! И крепко! Но время идет! И все мы болеем душою. Что будет в Ленинграде весной, если до тех пор не прорвем блокаду?..

…Вот слушаешь такие разговоры, и в общем-то душа радуется, потому что — время за нас! Важно — думаем! Важно — спорим! Важно — все понимаем! А главное — твердо верим, что успех, полный, сокрушающий врага успех, будет! Ни один из воинов нашей армии для победа своей жизни не пожалеет!..

Пока пишу это — снаряды все рвутся и рвутся: доносятся звук выстрела, затем свист и удар разрыва, и так — третьи сутки подряд. Вчера, когда в одиннадцать вечера я возвращался один из Гороховца по лунной дороге, три снаряда легло совсем близко от меня. Осколки не задели лишь случайно.

Приехал вчера А. Сапаров, из редакции «На страже Родины», больной, и я его лечил, уступив ему свои нары, сам спал на столах. Нас, корреспондентов, в избе сейчас — пятеро. За эти дни я написал шесть корреспонденций.

Сейчас пойду в Гороховец. Оттуда поеду в Волхов. В личном плане — Волховская ГЭС, летчики-истребители, формирующийся корпус Гагена, редакция армейской газеты, а затем — в Ленинград!..

 

Глава семнадцатая

Волхов

(22–28 февраля 1942 г.)

22 февраля. Вечер. Волхов 1-й (Званка)

Нас в «эмочке» было четверо. Мы ехали без задержек часа два с половиной по территории, еще так недавно очищенной от немцев, разоренной ими… Следы боев и немецкого хозяйничанья я наблюдал повсюду: изуродованные автомашины, тракторы, повозки, превращенные в жалкие железные скелеты, опрокинутые, торчащие из снежных сугробов вдоль широкой снежной дороги. Деревни без жителей, с разбитыми артиллерийским огнем полуразваленными домами, церкви — со снесенными куполами и колокольнями, ощерившими в розово-голубое небо острые ребра досок да зубцы разбитого камня.

Придет весна, снег сойдет, обнаружив трупы людей, и невзорвавшиеся мины, и новые следы разрушения, новые груды мусора. Придет весна — с ярко-зеленой сочной травой, с густеющими зеленью лесами, с синими водами плавно текущего в красивых берегах Волхова. Чудесный край чудесной природы, он станет еще печальнее, еще темнее и страшнее, когда обезобразившую его опустошительную войну уже не будет стыдливо прикрывать снег — белый, чистейший, невинный, ослепительный в лучах этого зимнего, но уже дарящего предвесеннее тепло солнца…

Розовел закат, солнце садилось за леса, синеватые тени ползли, длинные, по снежным равнинам. Мы проезжали последние уцелевшие деревни, где не побывал враг. Крыши выстроившихся вдоль дороги домов, пробитые немецкой артиллерией, зияли пробоинами.

Подъезжая к Званке, с волнением вглядывался в снежную, освещенную слабеющими закатными лучами даль, ища знакомые мне очертания Волховстроя: каким я увижу здание станции? Неужели тоже разбитым? Ведь немцы не дошли до ГЭС каких-нибудь шесть километров!.. И вдруг я увидел две огромные фермы железнодорожного — целого моста и махину Волховстроя: длинный корпус с девятью огромными сводчатыми окнами машинного зала и две почти кубические вышки над главным зданием…

В письме отцу в Ярославль сегодня я написал:

«…Я радуюсь, что твое детище, на которое ты потратил столько энергии, труда, любви, гордость твоя и всей нашей Родины — Волховстрой не подвергся разорению от проклятых фашистских банд. Он стоит невредимый и долго еще будет служить советскому народу…»

В сумерках мы приехали в Волхов 1-й. Здесь были незнакомые мне улицы и дома, давно не виданные поезда — составы на запасных путях, свистки паровозов. Я наблюдал нормальную городскую жизнь: сытые лица, спокойная поступь прохожих — гражданского населения; улыбки на лицах девушек. Я слышал чей-то голос, поющий песню…

Ни одной улыбки не увидишь теперь в Ленинграде! Ни одного непринужденного, раскрасневшегося девичьего лица не встретишь!

Войдя в дом редакции, в яркий электрический свет, в тепло, в просторные комнаты — без нар, без сосулек на окнах, без груд амуниции, — я ощутил себя где-то далеко-далеко от войны. Это ощущение длилось и позже (когда, прогуливаясь, я бродил в темноте) — до тех пор, пока две свистящие бомбы, упавшие поблизости, не убедили меня, что и здесь — война…

23 февраля. Волхов (Званка)

Вот середина праздничного дня, дня годовщины Красной Армии, а ничего нового нет, наше радио не принесло нам ничего важного, и мы по-прежнему питаемся скудными и недостаточно достоверными сведениями.

Так, англичане сообщили по своему радио, что русские войска прогрызают латвийскую границу в направлении от Великих Лук. Так, по сведениям из штаба Ленинградского фронта, лыжники (крупный отряд морской пехоты) в тылу немцев наступают вдоль Балтики к Кингисеппу; отряд направлен, должно быть, с Ораниенбаумского плацдарма. 55-я армия активно, но безрезультатно наступала в направлении на Тосно. Под давлением войск Мерецкова немцы отступают на участке от Чудова до Тосно, взрывая тяжелую артиллерию, грузя в эшелоны все, что только можно, а мы будто бы разбомбили на днях на этом участке до восьмисот вагонов…

С неделю назад многие мне рассказывали, что Любань блокирована, а Тосно взято Мерецковым, об этом тоже сообщило английское радио (об английской передаче даже объявляли в частях). Но так ли это и что произошло там за неделю, точно никто из нас, рядовых командиров, не знает…

Судя по карте, выходит, что Красная Армия, по-видимому, захватывает немцев в огромный мешок, отсекая их в районах Смоленска — Витебска, двигаясь к Пскову.

Второй, малый, мешок должен замкнуться в районе Ушаки — Тосно; при ударе отрезанными, блокированными окажутся все немцы на Волховско-Шлиссельбургско-Мгинском пространстве.

Третий, большой, мешок должен образоваться на Южном фронте… Все это (если все это так) великолепно, но хочется, добрых вестей скорее, скорее, скорее…

24 февраля. 6 часов утра. Волхов

Вчера днем я пришел к командиру 4-го гвардейского корпуса генерал-майору Николаю Александровичу Гагену в его маленький деревянный дом.

Гаген принял сразу, вышел легкой поступью, сам высокий, статный, очень просто поздоровался, пригласил к себе. Спросил, как устроились, где питаемся, и, узнав, что 25-го мы собираемся побывать в 3-й гвардейской дивизии (которой еще недавно командовал он сам а теперь командует полковник Краснов), позвонил комиссару штаба, приказал все нам устроить, предложил машину. Сказал:

— А сегодня вечером у нас в штабе корпуса торжественное заседание по случаю годовщины. Приходите!

Гаген приветлив. Я уже знаю о нем, что он терпеть не может парадности, что прям, точен, прост и одинаков в обращении со всеми. Поговорив с ним (а позже и на собрании), я убедился, что это действительно так.

И вот его комната, в суворовских традициях: жесткая постель, солдатское одеяло, стол, накрытый клеенкой, три стула, голые стены; на другом, маленьком столике — полевой телефон, пачки газет, карандаш, чернила; ни одной лишней вещи в комнате! Этажерка с брошюрами, изданными Политуправлением; в застекленном шкафу тома Ленина. И единственная вещь иного порядка — елочный дед-мороз на шкафу. И откуда он здесь?

Делаю выписки из предоставленных мне материалов.

…Вечером, когда я шел в клуб, небо вспухало огнями зенитных разрывов и просвечивалось во всех направлениях рыщущими по облакам прожекторами…

Мы пришли к концу торжественного собрания. Отличникам боевой подготовки выдавались подарки, было полно штабных командиров, смотрели три выпуска кинохроники «Оборона Москвы». Только кончилась стрельба на экране — слышим стрельбу в натуре: над Волховом бьют зенитки. Словно звуковой фильм расширился на весь мир.

А потом — ужин в столовой гвардейцев, шумные беседы командиров. Обсуждаем сообщения о военных действиях английской армии.

После падения Сингапура и прорыва «Шарнгорста» и «Гнейзенау» многие наши командиры стали говорить о военных способностях Англии со скепсисом и иронией. Но: «Мы их заставим воевать по-настоящему, а не мы — так сама война их заставит!»

24 февраля. Волхов 2-й

С утра — радостная весть о разгроме 16-й германской армии под Старой Руссой, факт знаменательный, многообещающий, имеющий огромное значение для Ленинграда.

Иду не торопясь, — хорошая прогулка в 3-ю гвардейскую стрелковую дивизию, в Волхов 2-й, по наезженной автомобильной дороге, ниже моста и ГЭС.

Волховская электростанция по-прежнему красива. Правда, она не работает, потому что под угрозой немецкого нашествия была демонтирована и возвращаемые сейчас из глубокого тыла ее агрегаты нужно поставить на свои места. Была она повреждена несколькими бомбами и снарядами, но ремонт требуется небольшой. А вчера, как раз когда я был в штабе дивизии, прибыли из Ленинграда рабочие-монтажники, которым дан срок пуска станции и исправления всех повреждений — сорок пять дней. Некоторые части дивизии должны освободить для рабочих несколько из занимаемых ими домов.

Как радостно, и приятно, что, подступив почти вплотную к ГЭС, немцы все-таки сюда не дошли, что мост и первенец электрификации первой пятилетки сохранились!

В одном из крупных зданий недалеко от ГЭС я нашел штаб 666-го стрелкового полка 3-й гвардейской дивизии. Дивизией командует полковник А. А. Краснов, получивший в финской войне 1939–1940 гг. звание Героя Советского Союза, а полком — подполковник А. М. Ильин.

Полк — интересен. Он активно участвовал в разгроме волховской группировки немцев и в январских боях за Погостье: в попытках взять эту станцию 9 и 11 января, во взятии ее — на рассвете 17 января, в очистке ее и взятии северной окраины деревни на следующий день. С ним рядом дрались полки 11-й стрелковой дивизии, 80-й дивизии и другие подразделения.

Завтра полк будет участвовать в учениях всего корпуса, многие тысячи человек должны проводить новые виды боевых упражнений — на льду и по берегам реки Волхов. Сила готовится крепкая!

28 февраля

Утром я вновь отправился в Волхов 2-й, к берегу реки Волхов, где на Октябрьской набережной, в доме № 13, находится гор ком партии. Накануне, встретившись с первым секретарем его, ленинградцем Н. И. Матвеевым, я сговорился прийти к нему: он обещал показать взятые у немцев трофеи и прочие материалы по недавней истории обороны Волхова.

Вот деревянный двухэтажный дом. Весь его угол залатан некрашеными досками — мансарда и стены в дырах. Деревья вокруг дома по верхушкам начисто срезаны. Сарай ощерился щепой пробоины. 14 декабря немцы подвергли этот дом минометному обстрелу. Легло вокруг до двадцати мин, осколки изрешетили дом, в котором в тот момент находились все работники во главе с Матвеевым. Там же собрались и дети: в убежище под обстрелом добраться было нельзя. Повезло — обошлось без жертв. Матвеев показывал мне следы этого налета — пробитые стены, дыры в диване, проемы в печке. Трудно представить себе, как уцелели люди!

Я провел с Матвеевым часа два, слушая его рассказ об обороне Волхова, делая кое-какие заметки, следя за его скользившим по карте карандашом, просматривая немецкие иллюстрированные журналы (с фотографиями разрушений Одессы, парадов в Румынии и зимних походов немцев), интересуясь в отдельной комнате коллекциями трофейного оружия, одежды, амуниции, боеприпасов, собранных под Волховом и привезенных сюда на грузовике Матвеевым, чтоб заложить основу музея по обороне Волхова.

Здесь — пулеметы, и минометы, и противотанковые ружья, и ракетные пистолеты, и грязные, окровавленные шинели, и мины, и желтая, обведенная черной каймой доска с надписью: «На Волховстрой, 16 км» (по-немецки), и остаток 210-миллиметрового снаряда — одного из шестнадцати снарядов, попавших в Волховскую ГЭС за время артиллерийских обстрелов, продолжавшихся с 16 ноября по 19 декабря, когда немцы находились в пяти-шести километрах от Волхова и существование ГЭС висело на волоске.

19 декабря коллектив станции праздновал юбилей ее пятнадцатилетия. Последние немецкие снаряды легли рядом в 10 часов вечера, во время торжества.

Мчит Волхов воды свои через плотину, и плотина цела, и величественная ГЭС — 6-я гидроэлектростанция имени В. И. Ленина — цела, хотя ей и нанесены повреждения. Даже в самые тяжелые дни она, пусть немного, но давала ток, давала его, например, в сооруженные под ее стенами блиндажи. Сегодня ГЭС уже успешно ремонтируют, к концу марта она должна дать ток полной мощности — ток Ленинграду!

Вторую половину дня я провел среди железнодорожников.

Станция Волхов 1-й (Званка) забита составами — формируемыми и транзитными, — маневрирующими с трудом. Теплушки с эвакуируемыми — на Тихвин, запломбированные вагоны с продовольствием и военными грузами — на Войбокало, армейские эшелоны — на Глажево…

В тупике у депо стоит салон-вагон депутата Верховного Совета и заместителя начальника Кировской железной дороги Вольдемара Матвеевича Виролайнена. Этот вагон в прошлом был дорожной церковью царской семьи. Он комфортабелен, в нем мягкие диваны, кухня, отдельные купе, общий салон, все удобства.

В этот вагон меня повел начальник политотдела Кировской железной дороги А. М. Чистяков, случайно встретившийся мне в политотделе, мой давний, с довоенных лет, знакомый. Он представил меня Виролайнену и его другу паровозному машинисту Ландстрему, и нескольким энкапеэсовцам — ответственным работникам Наркомата путей сообщения, руководящим здесь жизнью важнейшей в наши дни железной дороги, связывающей наш северный край со всей страной.

Вскоре они ушли, я остался с Виролайненом и Ландстремом. В. М. Виролайнен в прошлом — машинист паровоза, доставлявший в 1918 году грузы голодающему Петрограду, сызмальства обрусевший финн, с сильными, как лапы медведя, руками, большерослый, жидковолосый, с твердыми чертами волевого, очень сосредоточенного лица, с прямым и открытым взглядом светлых и честных глаз.

В том восемнадцатом году я сам был кочегаром паровоза на строительстве военной линии Овинище — Суда, совсем недалеко от здешних мест.

Разговор наш сразу стал дружеским, мы делились воспоминаниями и, конечно, вскоре перешли к нынешним дням Ленинграда.

Ландстрем убежденно заявил, что добьется в соревновании почетного права вести «первый прямой» в Ленинград. А Виролайнен сказал, что поедет на том же паровозе и станет за реверс на самом интересном участке, проезжая отбитую у немцев станцию Мгу.

— А я приеду из Ленинграда в Шлиссельбург и встречу там ваш поезд! — сказал им обоим я.

— Обещаете? — без улыбки, очень, даже как-то слишком, серьезно спросил меня Виролайнен.

И, глядя прямо в его глаза, я с неожиданной для себя торжественностью ответил ему:

— Обещаю!

И тогда оба мы улыбнулись и скрепили нашу договоренность крепким рукопожатием.

А через несколько минут я вручил Виролайнену листок бумаги с написанным тут же в вагоне стихотворением, которое оканчивалось словами:

…Ведь как бы ни был враг коварен и неистов, Мы проведем наш поезд в Ленинград!

…В небе весь день гудение моторов. Было несколько налетов и — среди дня воздушный бой, который мы наблюдали в окно. И вот еще два фашистских самолета сбросили бомбы и удрали, исчертив все небо хвостами конденсированных паров.

 

Глава восемнадцатая

Петр Пилютов и его товарищи

(Дер. Плеханово. 27–28 февраля 1942 г.)

27 февраля. Плеханово

Лесными тропинками пришел я на временный полевой аэродром. 154-й истребительный полк летает не только на отечественных машинах, но с недавнего времени также на «томагавках» и «кеттихавках». За время войны полк сбил восемьдесят пять вражеских самолетов. Одна из главных задач полка в наши дни — сопровождение и охрана транспортных «дугласов», вывозящих ленинградцев за пределы кольца блокады и доставляющих в Ленинград продовольствие и другие грузы. В числе задач полка также — охрана важнейших объектов, таких, например, как железнодорожный мост через реку Волхов, и, конечно, уничтожение вражеских самолетов везде, где они обнаруживаются.

Командир полка — майор Матвеев, заместитель его — батальонный комиссар Голубев.

Лучшие летчики:

Пилютов, капитан, штурман полка, сбил лично семь самолетов врага и четыре — в группе. Над Ладожским озером в бою один против шести истребителей, атаковав немцев, сбил двух, а затем был сбит сам и ранен. Представлен к званию Героя Советского Союза;

Покрышев — сбил семь самолетов лично и один — в группе;

Чирков — совершил лобовой таран;

Глотов — сбил шесть самолетов лично;

Яковлев — сейчас находится в госпитале — сбил лично пять и в группе пять;

Мармузов — три лично и три в группе. Имеет триста двадцать два боевых вылета.

В полку были Герои Советского Союза: майор Петров (теперь он в другом полку — в 159-й), капитан Матвеев, старший лейтенант Сторожаков и лейтенант Титовка, который в бою с противником, расстреляв все патроны, сбил своим самолетом немца и погиб сам.

В снегу — блиндаж. КП полка. В блиндаже — несколько человек.

С командиром полка тридцатилетним майором Матвеевым беседую о Пилютове.

Все присутствующие на вопрос о Пилютове откликаются с заметной восторженностью. Я узнал, что капитан Петр Андреевич Пилютов в далеком прошлом участвовал в спасении челюскинцев — был бортмехаником у летчика Молокова, а ныне прекрасный летчик, гордость истребительного полка… Он сейчас в воздухе, прилетит — меня познакомят с ним. К званию Героя Советского Союза он представлен за бой в декабре над Ладогой…

— В тот раз летел один, сопровождая девять «дугласов», — говорит Матвеев. — Это вышло не по его воле, но вообще он любит летать один! Ему все удается… Знаете, как он «дугласы» сопровождает? А они из Ленинграда людей возят, да и кроме людей чего только не возят!.. Вот, например, кровь для переливания возят… Позавчера три генерала и два полковника подряд нам звонят из штаба: «Поднять всю авиацию! Поднять всю авиацию!..» А у нас — пурга, на двести метров ничего не видно…

— Ну и как? Подняли?

— Пилютов взлетел, а за ним другие… А в штабе, откуда звонили нам, там ясно было!

Слышен шум самолета.

— Кто там летает?

Матвеев выходит из блиндажа. Радист Волевач ведет разговор о том, что в последнее время, видимо в связи с операциями в районе Мги, немецкая авиация стала проявлять активность над Волховской ГЭС; ходят бомбить железнодорожный мост, эшелоны, станцию по десять — пятнадцать «юнкерсов». Нашим истребителям, как никогда, нужна хорошая информация в воздухе. Установлены факты работы радио немецких истребителей — «мессершмиттов» — на нашей волне.

— А Пилютов, — обращается ко мне Волевач, — это человек замечательный! Очень спокойный. Вышел на старт, посмотрел туда, посмотрел сюда: никого нет? И сразу дал газ, будто на тройке помчал! И такой простой! Хочется с ним разговаривать, просто влюбляешься в него! А уж машину… Сам он из техников, все хочет сделать сам. Сидит в самолете, антенна, скажем, оборвалась — берет клещи, плоскогубцы, все сам… Или так: погода, допустим, хорошая, спрашиваешь: «Как сегодня погулял?» Он: «Плохо! Немцы высоко ходят, пока к ним долезешь… Вот бы в облачках поохотиться за ними!..» Чем погода хуже, тем ему лучше! А уж если он увидал самолет противника, то взлетает без всяких приказаний!..

А если говорить по нашему «радиоделу»: без радиосхемы он никогда не вылетит, будет копаться, пока не исправит. Во время полета он так спокоен, что настраивается — слушает музыку… Смотришь — другой летчик взлетает напряженно, лицо к стеклу. А он сидит себе, как дома на стуле, отвалившись, невозмутимо… Но к делу строгий! Помню, как он сказал: «Ну вот, я назначен к вам командиром эскадрильи, пришел вас немножко подрегулировать!» Сказал добродушно, но у него не разболтаешься! А как скажешь ему что-нибудь о наших победах, он становится, веселым, от радио тогда не оторвешь его, ловит, ждет подробностей!..

— Сели! — приоткрыв дверь, сообщает кто-то Волевачу.

— «Дуглас»! — кивает мне Волевач. — Посмотреть хотите?

Я выхожу на аэродром. Пришел «Дуглас» из Ленинграда в сопровождении семи «томагавков».

Гляжу, как этот «Дуглас», заправившись горючим, взлетает. После него в воздух пошли один за другим пять истребителей. Слепящее солнце…

В группе летчиков оживление, смех. Все слушают рассказ своего товарища, который только что сделал посадку, испробовав в бою новый тип американского истребителя «кеттихавк». Довольный машиной, возбужденный, откинув на затылок свой летный шлем, размахивая меховыми рукавицами и сверкая в усмешке безупречными зубами, он рассказывает о том, как «гулял» в вышине и как, найдя наконец под облаками какого-то «ганса», пристроился к его радиоволне, на которой тот взывал о подмоге, выругал его по-российски за трусость, а затем переменил волну, стал слушать музыку и под хороший концерт откуда-то стал преследовать немца, стараясь завязать с ним бой.

— А мы слушали тебя, — сказал другой, — «дер штуль, дер штуль» — и эх, крепко ж ты потом обложил его!..

— Но он, сукин сын, не принял бой, в облака забился, улепетнул…

Лицо рассказчика загорелое, пышет здоровьем. Он улыбается хорошей невинной улыбкой радостного, веселого человека…

— Знакомьтесь, — подводит меня к нему майор Матвеев, — это вот он, капитан Пилютов, Петр Андреевич! А это, — майор представил меня, — такой же, как мы, ленинградец!.. А ну-ка, друзья! Отдайте капитана товарищу писателю на съедение. Им поговорить надо!

Пилютов просто и приветливо жмет мне руку, и мы с ним отходим в сторонку.

— Ну, коли такой же ленинградец, давайте поговорим! Пока воздух меня не требует! Садитесь хоть здесь!

И мы вдвоем усаживаемся на буфер бензозаправщика, прикрытого еловыми ветвями, невдалеке от заведенного в земляное укрытие, затянутого белой маскирующей сетью изящного «кеттихавка».

Солнце, отраженное чистейшим снежным покровом, слепит глава, но морозец все-таки крепкий, и, записывая рассказ Пилютова, я то и дело потираю застывшие пальцы.

Я записываю эпизоды из финской войны — атаки на И-16 и из Отечественной — сопровождение Пе-2 на «миге», бомбежки переправ под Сабском, два первых, сбитых за один вылет, «хейнкеля», расстрел в упор двухфюзеляжного двухмоторного «фокке-вульфа» над Порховом и много других эпизодов.

— Боевых вылетов до декабрьских боев было сто пятьдесят шесть, а теперь счет не веду. Меня назвали кустарем-одиночкой, по облакам я больше один хожу, ищу, нарываюсь… По ночам хожу один, беру четыре бомбы по пятьдесят килограммов, — цель найдешь, одну сбросишь, потом от зениток уйду, погуляю — и снова туда же: в самую темную ночь станции все равно видно, немецкие автомашины не маскируются, вот и слежу — подходят они к станции, тушат фары, так и определяю. Ну и паровозы видны! На днях прямым попаданием в цистерну с бензином на станции Любань угодил…

— А за что вас к Герою представили?

— Ну, знаете, это… В общем из сорока девяти боев мне особенно запомнился день семнадцатого декабря, когда меня крепко ранили — двадцать одну дырку сделали! Девять «дугласов» я сопровождал на «томагавке Е»…

— Семнадцатого декабря? Из Ленинграда?

— Да. Над Ладожским озером с шестеркой я в одиночку бился…

Внезапно, взволнованный, я прерываю Пилютова:

— Позвольте… А кроме этих «дугласов» в тот день другие из Ленинграда не вылетали?

— Нет. Только эти… Ровно в полдень мы вылетели… Должны были идти и другие истребители, но не успели вовремя взлететь… Я один с ними вышел… А что?..

— Так… Сначала рассказывайте… Потом объясню…

17 декабря на «Дугласе» из Ленинграда вылетели три самых близких мне человека: мой отец, мой брат и Наталья Ивановна… Я знаю только, что они долетели благополучно. Сейчас они должны быть в Ярославле, но письмо я получил пока только одно — из Вологды… И, уже совсем иными глазами глядя на летчика, лично заинтересованный, я жадно стал слушать его.

— Да, если б не то преимущество, что летел я на дотоле неизвестном немцам самолете (американский самолет неведомых немцам качеств и боевых возможностей), мне еще хуже пришлось бы тогда. А у меня, напротив, мелькнула мысль, что я их всех собью. И если б я сначала напал на ведущего и тем самым расстроил бы их управление, я, наверное, сделал бы больше, потому что они, наверное, рассыпались бы в разные стороны и я бил бы их поодиночке. Ну, а поскольку сбит был их хвостовой самолет, то все прочие развернулись под командой ведущего, и бой для меня оказался тяжелым…

Я уже знал, что Пилютов, сопровождавший девять «дугласов», один напал на шесть «хейнкелей», что сбил за тридцать девять минут боя два из них и только на сороковой минуте был подбит сам. Я с нетерпением ждал подробностей, но Пилютов, заговорив об американских самолетах, отвлекся. Он рассказал, как пришлось ему вести из Архангельска в Плеханово первые «кеттихавки». Был сплошной туман, погоды не было никакой — по обычному выражению летчиков. Невозможно было найти Архангельск, но он все-таки его нашел, сначала увидел деревянные домики и улицы, потом, изощрив зрительную память, — аэродром и благополучно сел, и какое-то начальство в звании подполковника хотело было его ругать за запрещенную в такую погоду посадку, но он сразу всучил тому пакет на имя командующего и заявил, что должен немедленно вести на фронт из Архангельска прибывшие туда самолеты, спросил, есть ли для них экипажи. И, сразу же получив десять «кетти» с экипажами, повел их назад: пять — под командой какого-то майора, пять — непосредственно под своей. И какая это была непогода, и какие хорошие приборы оказались у этих «кетти», удобные для слепого полета, и как летели, сначала над туманом, а потом погрузились в туман, и как он искал для ориентира железные дороги, зная, что их может быть три, и правее правой — финны, а левее левой — немцы. И как, найдя одну из этих дорог, пытался определить, которая же она из трех… Пять самолетов, ведомых майором, отстали, не выдержали тумана, повернули назад к Архангельску, а он, Пилютов, посадил все свои на недалекий от Тихвина аэродром, а сам, один, в сплошной темной воздушной каше, снова поднявшись в воздух, пролетел оставшиеся восемьдесят километров до Плеханова, и сел ощупью, и пошел на КП, и командир полка Матвеев не верил, что тот приехал не поездом, не верил в возможность полета и посадки в такую погоду, пока сам не пощупал отруленный к краю аэродрома первый американский самолет…

Обо всем этом Пилютов рассказал с нескрываемой гордостью, но так задушевно и просто, с таким лукавым блеском в глазах, что нельзя было не плениться его лицом, так естественно выражающим детски чистую душу этого человека. Но я все-таки еще раз напомнил ему о бое над Ладогой.

— Я очень хорошо знал, — сказал он, — что один из «дугласов» набит детьми, я видел их при погрузке на аэродроме, — было тридцать пять детей. И в бою мысль об этих детях не покидала меня!

И вот, слово в слово, его рассказ:

— Когда мы поднялись с аэродрома, другие истребители не пошли за мной — их по радио отозвали встречать «гансов», что с юга сунулись бомбить Ленинград. Ну, мне так и пришлось одному конвоировать всю девятку «дугласов» — в каждом по тридцать пассажиров было!

Шел над ними высоко, в облаках. Только стали мы пересекать Ладожское озеро, вижу — с севера кинулись на моих «дугласов» шесть «хейнкелей сто тринадцать». «Дугласы» плывут спокойно, думаю — в облачной этой каше даже не замечают опасности…

Зевать мне тут некогда, я ринулся к «хейнкелям» наперерез. Стал поливать их из всех моих крупнокалиберных пулеметов. Сразу же сбил одного. Он упал на лед, проломил его, ушел под воду — на льду остались одни обломки… «Хейнкели» не знали, сколько наших истребителей атакуют их, поэтому отвлеклись от «дугласов», бросились вверх, в облака. Я не даю «гансам» опомниться — мне важно, чтоб «дугласы» успели миновать озеро.

Немцы меня потеряли. Я хочу, чтоб они скорее меня снова увидели, даю полный газ, догоняю их. Догнал, примечаю: «дугласы» уже поплыли над лесом, становятся неприметными. «Хейнкели» меня тут увидели, и сразу пара их пытается зайти мне в хвост. Я мгновенно даю разворот и — навстречу им в лобовую. Нервы у немцев не выдержали, оба «хейнкеля» взмыли вверх, впритирочку проскочили, за ними еще тройка идет. Я — в вираж и обстрелял всю троицу сбоку.

Тут все пять «хейнкелей» тоже виражат, берут меня в кольцо, кружат вместе со мной. Один отделяется, хочет зайти мне в хвост. Хочет, да не успевает — на развороте я снимаю его пулеметом. Он загорается и с чёрным дымом уходит вниз. Следить за ним мне уже некогда, стараюсь оттянуть оставшуюся четверку поближе к берегу озера — там, знаю, зенитки наилучшим образом встретят их!

Вот так хожу кругами, разворотами, ведя бой, но их все же, понимаете, четверо, а у меня мотор начинает давать резкие перебои: перебита тяга подачи топлива. Скорость падает, высота тоже. «Гансы» кружат надо мной, но я все-таки никак не подставляю им хвост, маневрирую самыми хитрыми способами и отстреливаюсь.

Вот уже высота над озером пятнадцать, десять, пять метров…. Вообще говоря, предстоял мне гроб, но в те минуты я об этом не думал, а думал, как бы еще половчее сманеврировать. Уже два раза крылом задел снег. Только сделаю разворот — они мимо проносятся, продолжая бить, а в хвост мне все-таки им никак не зайти!.. Мотор у меня останавливается совсем. И я приземляюсь на живот…

Мне самому спасаться бы надо теперь, да у меня расчет — подольше собою их задержать, чтоб уж наверняка потом не догнали «дугласов»… Сижу, не открываю кабины, наблюдаю. Теперь они, конечно, как хотят заходят с хвоста, пикируют, стреляют по мне. Но и я последние в них патроны достреливаю… И моментами с удовольствием поглядываю на тот догорающий у самого берега «хейнкель»!

Как неподвижная точка, я теперь прямая мишень для пуль и снарядов. Тут-то меня и ранят, сбоку, снарядом и пулями… Когда меня ранили, я поднял колпак кабины аварийным крючком, схватил сумку с картой и документами, выпрыгнул и — под мотор, замаскировался в снегу, держу пистолет наготове… Они все пикировали, до тех пор, пока мой самолет не зажгли. Думая, что я сгорел, они наконец ушли… А я, надо сказать, перед тем, уловив момент, когда близко их не было, прошел по снегу метров двести, но от рези в спине упал, почувствовал дурноту, однако все же успел снегом прикрыться так, что они, подлетев, меня не увидели…

Ну, а дальше все было просто. Ко мне подбежали школьники с берега, потом старый рыбак-колхозник, сбросив с саней дрова, подъехал, положил на сани меня… В госпитале двадцать одну дырочку в спине моей обнаружили, четыре осколка вынули да из руки пулю… Да, памятно мне это семнадцатое число!..

— Значит, это вы точно говорите — семнадцатого?

— Да уж, конечно, точно! — Пилютов взглянул на меня с удивлением.

— И других «дугласов» в тот день не было?

— Да я ж вам сказал!..

Нет, я не кинулся к Пилютову, чтобы обнять его, хотя именно таков был естественный мой порыв. Но со щемящим ощущением в сердце я пристально, молча смотрел на этого человека. И, наконец, не сказал — горячо выдохнул:

— Да знаете ли вы, дорогой Петр Андреевич, что вы для меня — вот лично для меня — сделали?

И торопливо, коротко я рассказал Пилютову все, чем ему до конца моих дней обязан. Он был немножко смущен, не зная, что мне ответить. Как и другие летчики-истребители, сопровождая «дугласы» чуть ли не каждый день, он уберег от смерти сотни, вернее — тысячи ленинградцев. И о том, что на снегу Ладоги осталась его кровь, отданная им за жизнь незнакомых, но близких ему людей, он в общем-то, вероятно, даже не думает!..

И звание Героя Советского Союза, к которому Пилютов представлен, он может носить со справедливо заслуженной гордостью. Думаю, если б я также поговорил с Покрышевым, Яковлевым, Чирковым, Глотовым, то и облик каждого из них раскрылся бы мне с такой же ясностью и определенностью в делах, совершенных ими. Но Покрышев сегодня улетел куда-то надолго. Яковлев лежит в госпитале. Глотов после боевого вылета, кажется, спит, и Чиркова на аэродроме не видно…

Пилютов пригласил меня «слушать патефон» к нему, в дом № 15 деревни Плеханово, в котором живет он вместе с Матвеевым. И после ужина в столовой летчиков мы вчетвером — Матвеев, Пилютов, я и прилетевший из 159-го полка летчик Петров — в уютной, чистой избенке (с занавесками на окнах, с веером цветных открыток и колхозных фотографий на стене) проводим вечер в беседе о Ленинграде.

Пилютов и Петров о бедствиях Ленинграда рассказывают без сентиментальности, в манере особенной, которая сначала показалась мне странной, — о самых ужасных фактах они говорят весело, даже смеясь. Брат Георгия Петрова, инженер-химик, умирал в Ленинграде от голода. Когда Петров навестил его, то узнал: тот уже съел его кожаную полевую сумку. Петров выходил брата, поставил на ноги, вывез из Ленинграда. И я понял, что нынешний смех и, пожалуй, чуть-чуть искусственно взбодренный тон человека, внутренне содрогающегося и несомненно глубоко чувствующего, — может быть, именно та единственно правильная манера говорить о Ленинграде, которая и должна быть теперь у людей, имеющих право — без риска оказаться заподозренными в равнодушии — не раскрывать свою душу, конечно глубоко потрясенную всем виденным, узнанным и испытанным. Потому что степень бедствий ленинградцев перешла уже за предел известного в истории. Если б в таком тоне говорили о Ленинграде люди, ему посторонние, то это было бы кощунством. А в данном случае это только мера душевной самозащиты!

И вот ночь. Я — в маленькой, жарко натопленной комнате, вдвоем с Пилютовым, в его доме. Он спит сейчас сном праведника.

А мне не до сна — пишу. Сколько впечатлений, сколько нового, сколько замечательных людей дарит мне каждый день моей фронтовой работы! Все это должно — пусть не теперь, пусть в светлом и мирном будущем — стать известным нашим советским людям. Священный долг народа перед теми, кто за него погибает ныне, — никогда не забыть ни одного дня Великой Отечественной войны!

 

Глава девятнадцатая

Дóма, в кольце блокады

(Волхов, Ленинград. 3–7 марта 1942 г.)

3 марта. Волхов

Мне выдан сегодня сухой паек на пять дней. Хочу отвезти свои продукты ленинградцам. Целый рюкзак продуктов, подарки богатые.

Везу также посылки семьям — от корреспондента «Правды» Л. С. Ганичева и от машинистки редакции.

Надо сказать, кто бы из армии ни ехал в Ленинград, всякий везет накопленные им и собранные у друзей продукты. Те, у кого нет родственников, дарят продукты первым попавшимся голодающим, а чаще всего — в учреждениях, куда заходят по делам, или в домах, где останавливаются. Иные приходят в детские сады, отдают детям. Это стало общей традицией.

5 марта. Ленинград

Вчера, 4 марта, вместе с сотрудниками редакции газеты «В решающий бой» старшим политруком Гусевым и с двумя другими попутчиками я взгромоздился на полуторатонку, накрытую низкой фанерной полубудкой, выкрашенную в белый цвет, и в 8 часов 45 минут утра выехал из Волхова в Ленинград. В кузове было тесновато, огромная бочка с горючим шаталась и ерзала на каждом ухабе.

Гусев ехал в Ленинград за оборудованием для той легкой типографской машины, какую привез из Ленинграда на днях, — она должна в полевых условиях наступления освободить редакцию газеты от необходимости пользоваться Волховской городской типографией.

День неожиданно оказался весьма морозным, было не меньше двадцати градусов.

На озере мы сразу попали в поток бегущих, как маленькие жучки, машин. Ехали глубокой снежной колеей, наблюдая разгул несомого сильным, резким, пронзительным северным ветром снега. Снег вился за нами пургою, заметал ледяную дорогу, пересекал ее сплошным перебором острых, рыхлых барханов, напрасно разгребаемых плугами, прицепленными к гусеничным тракторам, и едва преодолеваемых тяжело стонущими автомашинами. Ехать можно было только на второй, чаще на первой скорости, ежеминутно опасаясь завязнуть так же, как те машины, что стояли заметенные злобной вьюгой, окруженные шоферами, которые отчаялись вытащить их и ожидали помощи от дежуривших здесь и там тракторов. Какая-то «эмка», залетев в сугроб, стояла поперек него в стороне от дороги. А дорог или того, что в разное время было дорогами, параллельных, угадываемых по гребням снежных валов, сопровождающих их с двух сторон, было множество.

Все это сияло и сверкало на солнце, и вьюга, низкая, наледная вьюга, тоже сверкала на солнце, и кое-где из снегов торчали остатки разбитых при бомбежках автомобилей. А вдали по встречной дороге бежали из Ленинграда грузовики, они были похожи на корабли, потому что виден был только плывущий над снежными гребнями кузов, и во многих из этих кузовов чернели стоящие и сидящие, закутанные в одеяла, во что придется фигуры эвакуирующихся из Ленинграда людей. Другие машины бежали порожняком, и мне не нравилось, что есть такие машины, проходящие порожнем, — ведь каждая при хорошей организации дела могла бы быть наполнена полезным грузом. А порожняк попадался, и среди нам попутных, идущих в Ленинград машин, и меня это возмущало.

На ладожской трассе, которая по-прежнему подвергается бомбежкам с воздуха и обстрелам, конечно, много изменений за месяц, что я здесь не был. Среди попутных машин — десятки груженных замороженными тушами мяса, консервами, сахаром, солью, крупами, всякими продуктами в ящиках, а не только мешками с мукой. И много машин везут уголь: это значит, уже есть возможность гнать в Ленинград и топливо!

Все грузы теперь идут из Кобоны, куда от Войбокала проведена ветка железной дороги длиной в тридцать четыре километра. Иначе говоря, разрыв между железными дорогами Большой и Малой земель уменьшился чуть ли не вдвое и настолько же короче стал пробег ладожских автомашин. Железнодорожная станция Кобона на самом берегу озера начала работать 10 февраля. Каждые сутки из Ленинграда по трассе эвакуируется три-четыре тысячи ленинградцев, и, говорят, обстановка, в которой они оказываются теперь, переехав озеро, несравнима с той, какую я наблюдал месяц назад в Жихареве: люди попадают в теплые помещения, обслуживаются медицинской помощью, окружены вниманием. Все наладилось!

Я не знаю, сколько продовольствия доставляется теперь в Ленинград по ледовой трассе, но, во всяком случае, по нескольку тысяч тонн ежесуточно!

Только нынче узнал я об удивительной переправе по льду бригады танков КВ. Они, весящие каждый пятьдесят две тонны, мчались по ледяной дороге, буксируя на салазках свои башни, чтобы таким образом распределить тяжесть на большую площадь льда. Они мчались самоходом, и лед, прогибаясь под ними, ходил волнами, и они перепрыгивали через трещины шириной в метр и два, как это ни кажется невероятным, и прошли все. Это была 124-я танковая бригада полковника Родина, в январе срочно направленная из Ленинграда в армию Федюнинского, чтобы участвовать в прорыве немецких укреплений и в наступлении от Войбокала.

Направленные из Ленинграда для участия в наступлении 54-й армии, пересекли Ладогу пешим ледовым походом и стрелковые дивизии (115-я и 198-я). Самостоятельно переходил и гаубичный артиллерийский полк со всей своей, влекомой гусеничными тракторами, тяжелой техникой.

Никто прежде не мог бы подумать, что такие дела возможны! Но мало ли невозможного за эти девять месяцев сделано ленинградцами!

Рассказали мне также, что в разгар зимы была сделана попытка, наступая по льду Ладожского озера, взять Шлиссельбург штурмом. В этом деле участвовала морская пехота. Шлиссельбург взяли, он был около полутора суток в наших руках, но удержать его не удалось.

В другое время двумя ротами немцы, в свою очередь, пытались захватить Осиновец, но были перехвачены где-то на ледовой трассе и уничтожены.

На озере снег забивал наш прикрытый фанерой кузов, кружился белым холодным вихрем, замел всех, резал, обмораживал лица. Было так холодно, как, кажется, не было мне холодно никогда, я беспрерывно растирал себе лицо коченеющими руками и не находил спасения от холода и этого снега. А над беснованием его, выше, — день был издевательски ясным, небо — голубым, солнце светило с вызывающей яркостью, весь ледяной океан горел и сверкал, и пурга, несущаяся по самой его поверхности, придавала этому океану такой фантастический вид, что, вероятно, и в Арктике редко можно увидеть столь странные и великолепные в дикой и суровой своей красоте сочетания.

За гребнями белых обочинных валов возникали палатки «папанинцев», живущих гораздо более трудной, опасной и самоотверженной жизнью, чем те, настоящие папанинцы, у которых были и спальные мешки, и изобилие всяких продуктов, и мировая слава и которых к тому же никто не посыпал с неба бомбами, не поливал пулеметными очередями, как почти каждый день это бывает здесь, на прославленном отныне и вовеки Ладожском озере.

И фигуры, объемистые фигуры регулировщиков в белых маскировочных халатах, с ярко-красными и белыми флажками в руках, сливающиеся с пургой, были добрыми духами этих снежных пространств, указывающими путь бесчисленным проносящимся мимо странникам.

Ветер здесь дул свирепо, дорогу замело сугробами, две глубокие колеи стали как бы рельсами, с которых ни одна машина свернуть не могла. И, ожидая, мы мерзли, — о, как мерзли мы в этот день! За всю зиму я ни разу не промерзал, так, до косточки, до дыхания.

Но вот из-под снежной пелены глянуло несколько гранитных валунов, — я понял: мы выезжаем на берег. Смотреть я мог только вполглаза, — так я был заметен сразу зачерствевшим на мне, плотно сбитым снегом.

Мы снова были в кольце блокады!

Подъезжая к ленинградским пригородам, никто из нас не мог определить, какой именно дорогой мы едем, до тех пор, пока не миновали два контрольно-пропускных пункта. Красноармейцы проверили у Гусева документы, а у нас спросили только, везем ли мы сухари. Мы промолчали, и часовые, махнув рукой, пропустили нас. Мы оказались на Полюстровской набережной, чуть ниже Охтинского моста.

Было 7 часов вечера. Если б мы приехали раньше, то стали бы развозить по составленному мною маршруту порученные нам посылки, но было поздно, мы решили отложить это дело до завтра и, доехав до Литейного моста, помчались по проспекту Володарского. Я жадно всматривался в лик города, но ничего в этом мертвенном, строгом лике за месяц не изменилось, разве только я не увидел валяющихся окоченевших трупов да меньше, чем было то в январе, везли на салазках мертвецов. Все остальное, в общем, было, как и тогда. Впрочем, кое-где народ скалывал снег с трамвайных путей, очищенные места зияли дырами глубиной в полметра. Улицы же второстепенные, утонувшие до вторых этажей в сугробах, представляли собой дорогу более ухабистую и засугробленную, чем та, по которой мы ехали за городом.

Я сошел у своего дома. Он был цел — это первое, что было для меня важно.

На пятом этаже дверь в мою квартиру оказалась запертой. Замки целы. Почему-то мне было немножко жутко отпирать дверь. Я зажег свечу, открыл дверь, вздохнул было с облегчением: все в порядке! Но тут же удивился: весь пол передней покрыт серым налетом — то ли мукой, то ли… Сделав два шага в столовую, я увидел над собой небо!

Огромная дыра в потолке, куски стропил в зиянии разбитого снарядом чердака, свисающие до полу расщепленные доски, дранка, обломки, пробитый осколками пол, заваленный кирпичами, мусором, снегом, битым стеклом; стены, шкаф в дырах от осколков; разбитый, с разломанными дверками старинный буфет карельской березы. Круглый обеденный стол, вбитый взрывной волной в пол. Скатерть, припудренная известковой пылью. Стена за кроватью Натальи Ивановны с трещиной от пола до потолка… И опять взгляд на пробоину надо мной: она — в два квадратных метра, просвет в небо и еще гораздо больше просвет — в раскрошенный чердак, без крыши. Я быстро оглядел всю квартиру. Кухня, мой кабинет, все прочее было цело, но во всем хаос запустения.

Я подошел к телефону и попробовал нажать кнопку. На удивление мое, телефон работал.

Я долго стоял в безмолвии, созерцая печальную картину разрушения.

Потом резко и порывисто стал исследовать мусор, нашел несколько крупных осколков снарядов: один — сантиметров десять длиной, другой — круглый, увесистый, размером с яблоко, и несколько мелких…

Промерзший, я сообразил, что у меня есть дрова: сорвал с потолка висящую доску, обрушив груду мусора и кирпичей, взял щепу из-под снежного покрова на полу, распилил все это, понес в кухню, затопил плиту и, пока ведро со льдом превращалось на плите в ведро с водой, занялся приведением в порядок того, что уцелело при разрыве снаряда…

Союз писателей. Кормят здесь сейчас лучше, чем в январе. Кашу дают всем с пятидесятипроцентной вырезкой из продкарточки.

В двух комнатах и в бильярдной Дома имени Маяковского создан (один из немногих в городе!) стационар. В нем восстанавливают силы предельно истощенные голодом писатели. Организован этот стационар огромными усилиями. В стационаре всегда жарко топится жестяная печка-«буржуйка», соблюдается абсолютная чистота, кипятится для ванной вода, трижды в день готовится горячая пища, есть медицинский уход. Постельное и нательное белье — чистое, на столах — белые скатерти, искусственные цветы. Спасено от смерти уже несколько десятков людей — например, писатель Сергей Хмельницкий, скромнейший человек, который, несмотря на тяжелую форму астмы, возглавлял отдел пропаганды художественной литературы. Это дело требовало от него невероятной энергии и самоотверженности. Принимая заявки от госпиталей и учреждений, Хмельницкий организовывал в них литературные выступления писателей. В самые тяжелые месяцы — декабрь — январь — не было отвергнуто ни одной заявки. Многие писатели совершали дальние «пешие переходы» (например, в Лесной), чтобы выступить в каком-либо госпитале. В их числе были Н. Тихонов, А. Прокофьев, И. Авраменко, Б. Лихарев, О. Берггольц, В. Кетлинская, Л. Рахманов, Е. Рысс, С. Хмельницкий, Г. Гор, В. Волженин и десятки других, многие из которых находятся в крайней степени истощения.

Я знаю, что кроме этого стационара и кроме «Астории» такого же типа «спасательные станции» организованы на Кировском, на Металлическом и еще на некоторых заводах.

…Девятнадцатилетняя жена В. Н. Орлова Элико Семеновна 12 февраля родила ребенка. Из дома на канале Грибоедова ее доставили волоком, на саночках, на Васильевский остров — в родильный дом. Здесь печуркой обогревалась одна-единственная палата, в которой при свете лучины принимались роды, производились операции, лежали первые дни женщины с грудными детьми. Элико родила в темноте, в тяжелейших условиях. Ребенок оказался отечным. Несмотря на все усилия и самоотверженность врачей, на одиннадцатый день ребенок умер от кровоизлияния и разрыва сердца…

А ведь у многих людей в будущем, когда эта война станет давней историей, появится паспорт, в котором окажется запись: дата и место рождения — февраль 1942 года, г. Ленинград. Будут ли знать эти молодые люди, в каких условиях выносили и родили их матери? И что, став совершеннолетними, сделают для того, чтобы никакие в мире города никогда не подвергались таким бедствиям, каким подверг проклятый фашизм мой родной, несгибаемый Ленинград?

7 марта

Яркий день. Над головою разрывы зениток, яростная стрельба по самолетам, летящим на Ленинград.

Я просматриваю ленинградские газеты, вышедшие за время моего отсутствия.

На Ленинградском фронте уже огромный размах приобрело движение снайперов-истребителей. Феодосий Смолячков (истребивший 125 немцев 126 пулями) недавно погиб. Владимир Пчелинцев, Иван Вежливцев, Петр Галиченков, Федор Синявин, десятки других снайперов, часами и днями высматривая и выслеживая врага, каждый вырабатывая свои методы уничтожения немцев, истребили уже тысячи гитлеровцев. На слетах и конференциях снайперы обмениваются опытом, сейчас идет речь о создании целых снайперских рот. Снайперы появляются теперь в любой части, в любом подразделении, и немцы уже не смеют поднять над своими окопами головы, ходить по переднему краю — мы их окончательно загнали в землю.

На какие подвиги способны защитники Ленинграда, можно судить по величайшему акту самопожертвования бойцов Черемнова, Красилова и сержанта Герасименко, которые, спасая от уничтожения свой взвод, попавший под обстрел из трех хорошо замаскированных пулеметных точек, подползли к вражеским дзотам, кинулись к амбразурам и закрыли их своими телами. Взвод лейтенанта Полянского был спасен ценою жизни этих трех героев. Двое из них были беспартийными, а Герасименко — коммунистом. Этот замечательный подвиг описан 11 февраля в «Ленинградской правде».

Ханковцы генерал-майора Н. П. Симоняка сражаются теперь на Пулковских высотах, сам Симоняк награжден орденом Ленина, а командующий гарнизоном Ханко генерал-лейтенант Кабанов ныне начальник гарнизона города Ленинграда.

По опубликованным в «Ленинградской правде» подсчетам, немцы в каждый день их «сидения» под Ленинградом теряют в среднем тысячу солдат и офицеров, а всего к 20 февраля потеряли здесь 278 640 человек, 1195 орудий, 1811 самолетов и множество другой техники.

А под Старой Руссой продолжается уничтожение частей 16-й немецкой армии.

Что же можно сказать о гражданском населении Ленинграда?

В самом городе смертей от голода сейчас даже больше, чем в январе, потому что никакими увеличенными нормами продовольствия уже нельзя восстановить здоровье людей, которое было окончательно разрушено дистрофией при 125-граммовом декабрьском хлебном пайке. Но эти тысячи и тысячи ежедневных смертей теперь уже не производят на население такого страшного впечатления, какое производили в декабре и в начале года. Тогда многим казалось, что весь город вымрет, тогда угасала надежда на спасение, а теперь медленно, но неуклонно все идет к лучшему. Это очевидно для всех. Кто хочет уехать, знает, что эвакуация производится, что надо только дождаться очереди. Те, кто уезжать никуда не хочет, решив делить свою судьбу с судьбой Ленинграда до конца, до прорыва блокады (а таких — большинство), вглядываются не в плохое, а только в хорошее — в приметы его, и крепят этим силу своего духа, а значит, и физические силы их укрепляются.

Примет таких много!

Близится весна. Солнце уже пригревает, радует светом и теплом. Разрешено разбирать ветхие деревянные дома на дрова (да топливо поступает уже из-за Ладоги); население все больше организуется для очистки и приведения в порядок города, — угроза эпидемии есть, но самих эпидемий в Ленинграде нет. Производятся массовые прививки против дизентерии, уже сотням тысяч людей они сделав Медицинская помощь вообще налаживается. При каждом домоуправлении созданы санитарно-бытовые комиссии. Энергично борются со всякими спекулянтами и мародерам не только милиция, но и комсомольские контрольные посты, они везде — в магазинах, на складах, на хлебозаводах, на транспорте… В заледенелых, омертвелых цехах заводов и фабрик люди готовятся к восстановительной работе, кое-что уже восстанавливают…

А в номере от 15 февраля сказано:

«…Очищены от снега, мусора и нечистот полностью или частично дворы в 335 домах Октябрьского района. В 150 домах Смольнинского района отеплены водопроводные трубы, и население этих домов теперь обеспечено водой. К 10 февраля введены в строй водопроводы в 135 домах Дзержинского района…»

В городе открываются детские комнаты, ясли, чайные, прачечные, все коммунальное хозяйство города с приходом весны начнет восстанавливаться. Уже сейчас везде разговоры об огородах, которые разрешено будет устраивать на площадях, вдоль улиц, в парках, скверах — повсюду в городе…

Люди трудятся, а труд лечит и дает радость!

Ленинградцы расчищают снежные, засугробленные улицы, по которым когда-то ходил трамвай. Людей полно! Чуть ли не все население скалывает лед с трамвайных путей, сволакивает кое-где снег на листах фанеры с привязанными к ним веревочками. Скоро трамвай пойдет снова!

Лица людей — я присматриваюсь — значительно более живые, чем были в январе, когда все люди казались покойниками. Чувствуется, что городу теперь дышится чуть-чуть легче. Город переживает некий восстановительный период. Во всяком случае, приводится в порядок. Настроение у горожан бодрое. Я уже слышал редкие еще, правда, шутки и слышал смех. А всерьез люди говорят так:

«Самую смерть мы пережили! И голод уже одолели. Конечно, и сейчас голодно, но уже живём, жить можно! Только вот силенки набрать не просто после такой зимы! Умирают те дистрофики, кому теперь питание все равно не впрок, да кто духом слаб. А мы все, кто работает, теперь выдюжим!..»

Первая победа — победа Ленинграда над страшным голодом — уже у нас в руках; такого, что было, больше не будет!

Блокадная, суровая наша жизнь продолжается. Но это именно — жизнь!

 

Глава двадцатая

Первое мая в Ленинграде

День первого мая. В полнолуние. Второй майский

(1–2 мая 1942 г.)

Весь апрель я был на Волховском фронте в 8-й и 54-й армиях. Исходил пешком много фронтовых болот и лесов, провел немало дней в 107-м отдельном танковом батальоне, в горнострелковой бригаде, только что вышедших из очень тяжелых боев, был у артиллеристов, у разведчиков, в стрелковых дивизиях.

После Эстонии, Ораниенбаумского «пятачка» и правобережья Невы 8-я армия, пополненная свежими силами, занимает теперь оборонительные позиции в Приладожье, от деревни Липки на берегу Ладожского озера до стыка с 54-й армией, которая по-прежнему до середины апреля вела наступательные бои на линии железной дороги Кириши — Мга, пытаясь совместно с левофланговыми армиями фронта пробиться к Любании Тосно. Боевые действия 54-й армии, особенно на участке Погостье — Веняголово, были жестокими и кровопролитными, но к успеху не привели.

В итоге Любанская операция, продолжавшаяся почти четыре месяца, сорвалась. Наши войска на этом участке фронта перешли к обороне. 54-я армия осталась на прежних своих позициях и вновь пополнялась.

Не удалось взять Любань и 2-й ударной армии, прорвавшей немецкий фронт со стороны Волхова и приблизившейся к Любани с юго-востока. Здесь завязались длительные бои, закончившиеся в, конце мая окружением 2-й ударной армии вследствие измены Родине командовавшего этой армией генерала Власова. Выйдя ив окружения, 2-я ударная армия заняла новый участок обороны на Волховском фронте и вспоследствии блистательно разгромила противостоявшие ей немецкие дивизии при прорыве блокады Ленинграда, а через год после того — и в боях, приведших к полному снятию с города блокады.

День первого мая

1 мая. Ленинград

…Стоит проскользнуть привидением в светлеющей, предрассветной ночи над разбухшими, залитыми блестящей водой льдами Ладоги, вдавливаясь в безграничную, плотную толщу воздуха, в которую на полчаса вмурована металлическая, смешанная, с фанерой и парусиной конструкция самолета У-2, стоит попрыгать в люльке попутного мотоцикла по ухабистой, прелой дороге, — и вот опять родной Ленинград!

Он всё тот же и совсем не тот, каким был в марте. Он необыкновенно чист, строг, прямолинеен ранним майским утром. Омытый легким весенним ветром, милосердно прогретый апрельским солнцем, преображенный невероятным трудом сотен тысяч людей, очищенный от грязного снега и льда, от всяческих, порою ужасных, отбросов, он сегодня выглядит особенно гордым, торжественным, вечным!

Он в этот день Первого мая трудится, как всегда. Вчера было опубликовано решение Управления агитации и пропаганды ЦК ВКП(б) — считать 1 и 2 мая рабочими днями, демонстраций и парадов не проводить, на предприятиях провести митинги «под знаком мобилизации трудящихся на дело обороны страны».

Сегодня — солнечный день, теплынь почти летняя. Ленинградцы — бледные, истощенные, но приодетые, — не обращая внимания на обстрел, спокойно проходят по улицам.

Обстрел длится весь день, но многие явно прогуливаются. Еще недавно людей, которые просто прогуливались бы по Ленинграду, даже если никакого обстрела не было, невозможно было увидеть. У многих женщин в руках, в петлицах весенних пальто, даже в рабочих ватниках — первые полевые цветки, или еловые веточки, или просто пучки зеленых травинок.

В небесах ходят, кружат, охраняя город, наши одиночные самолеты. Кажется — просто играют, резвясь в вышине, — но нет, они несут самоотверженно и бесстрашно свою первомайскую службу, сегодня немцы опять стремились бомбить Ленинград. Наши летчики их не допустили до города. В этом особенная заслуга балтийцев.

По стенам расклеена «Ленинградская правда». В сегодняшнем номере помимо приказа, который я уже слушал ночью, большая статья П. С. Попкова, статья Вс. Вишневского «Стреляет Красная Горка», статья А. Фадеева, на днях прилетевшего в Ленинград из Москвы (вместе с Н. Тихоновым, возвратившимся из довольно длительной командировки). Николай Тихонов публикует сегодня свою «Балладу о лейтенанте». Кроме всего прочего, в газете обращение: «Отважные защитники Севастополя — героическому Ленинграду…»

Прохожие читают газету и одновременно слушают у репродукторов (хрипящих и изменяющих тембр человеческой речи) выступления участников радиомитинга. Заместитель командующего Ленинградским фронтом генерал-майор Гусев говорит:

— Войска Ленинградского фронта отметили революционный международный праздник мощными артиллерийскими залпами, обрушив тысячи снарядов на головы фашистских мерзавцев…

Да, эти залпы я слышал сегодня ночью!

— …Только за март и апрель противник потерял на Ленинградском фронте убитыми и ранеными свыше пятидесяти восьми тысяч солдат и офицеров… сбито двести сорок и подбито сорок восемь самолетов противника…

Выступают по радио артиллеристы, балтийцы.

— Идет весна, ломается лед, чернеет снег, светлеет день. Гудят вешние воды. Будут великие битвы… — звучит из репродукторов голос Николая Тихонова…

Всё-таки праздник в городе чувствуется! Настроение у всех праздничное!..

И звенит, звенит, проходя по Невскому, обвешанный с двух сторон людьми, везущий на своей «колбасе» гроздья ребятишек, трамвай — необыкновенный трамвай весны 1942 года, — трамвай-победитель, трамвай-легенда!

Первые вагоны трамвая после страшной зимы ленинградцы увидели 12–13 апреля. 12 апреля было официально обнародовано решение исполкома Ленгорсовета о возобновлении нормального пассажирского трамвайного движения с 15 апреля. В тот день торжественно, с красными флагами, лозунгами, плакатами, под восторженные возгласы ленинградцев двинулись из своих парков красно-желтые вагоны первых пяти маршрутов — «тройки», «семерки», «девятки», «десятки» и пересекающий Ленинград от Барочной петли и Зелениной улицы, через Васильевский остров и Невский проспект, через Лиговку и Смольный проспект до Большой Охты «маршрут номер двенадцать»!.. Какое это было торжество!

Трамвай идет!.. В трамвае, конечно, не могу не совершить праздничной поездки и я, — в моей фронтовой шинели, с толстой полевой сумкой на боку, с двумя шпалами старшего командира на зеленых петлицах, а в настроении — явно мальчишеском, в положении — висящего «зайца». Хорошо!..

Гигантские валы грязного снега и льда тянутся вдоль парапетов набережных. Фонтанка, Мойка, сама красавица Нева еще не скоро с помощью солнца и своих высвобожденных вод осилят эти гигантские навалившиеся на них горные хребты, свидетельствующие об исполинском труде очищавших улицы и дворы ленинградцев. Но улицы уже чисты! Асфальт и булыжник уже высушены, уже прогреты прекрасным солнцем!..

Город совсем не походит на тот, каким видели мы его год назад, в день еще мирного Первомая. Кители командиров-балтийцев, бескозырки краснофлотцев придают Ленинграду особенно остро ощутимый портовоморской вид, какого у города прежде никогда не было. Корабли на Неве, сбросив панцирь льда, не кажутся, как зимой, оцепенелыми, они вновь обрели свою осанку плавучести. Их причудливо укрывают маскировочные сети, испещренные кусками материи, — будто усыпанные листьями. Сети шлейфами тянутся к набережным, сращивая корабли с гранитом города. Мачты с некоторых судов в целях маскировки до половины сняты. На набережных около судов стоят «эмочки» и мотоциклы. Сидя на парапетах рядком с командирами, празднично одетые жены и матери беседуют о чем-то своем, — командиры не имеют права отходить от кораблей. Зенитки на палубах в этот день Первого мая ощерены, как всегда. Только несколько дней назад фашистские бомбардировщики прорвались в город, сбросили бомбы вдоль Невы и в Неву. Были попадания и в корабли. Каждый час налеты могут возобновиться.

Но праздник ощущается во всем. Вместе с исполинскими сугробами снега исчезли, канули в прошлое и вереницы саночек, влекомых задыхающимися родственниками мертвецов, завернутых в тряпки. Живые глаза встречных любуются распускающимися на деревьях почками, первой зеленью.

Да… После страшной зимы ранняя весна в городе еще не может избавить ленинградцев от тяжких явлений гипертонии. Да, десяткам тысяч людей уже не преодолеть губительных для организма последствий дистрофии. Да, цингою прикованы к постелям еще очень многие ленинградцы, а другие едва владеют своими опухшими, отечными, в синяках ногами. У иных ноги почти не сгибаются или совсем не сгибаются в коленях, эти люди ходят с палочками, корчась от боли… Но почти полутора миллионам оставшихся в городе людей здоровье будет возвращено!

Авитаминозных цинготных больных, в частности, лечат витамином С, изготовленным из хвои, — по решению горкома партии в Ленинград ежедневно завозятся десятки тонн хвойных лапок; куда ни зайдешь: в столовых, в клубах, в продовольственных магазинах (перед которыми теперь уже нет очередей), в аптеках — везде увидишь бутылочки и скляночки с этим несущим аромат свежих северных лесов витамином.

Десятки, если не сотни тысяч ленинградцев — рабочих, служащих — подкармливаются сейчас в столовых усиленного питания; количество этих столовых, создаваемых при учреждениях, фабриках и заводах, все увеличивается… Все больше рабочих людей возвращается к труду на своих постепенно оживающих предприятиях. На многих из них работа, производившаяся всегда машинами, производится ныне вручную, — резкая нехватка электроэнергии и горючего, смазочных материалов, сырья сказывается во всем. Но уже несколько десятков возвращающихся к жизни предприятий вступили в апреле в предмайское социалистическое соревнование; ни бомбежки, ни обстрелы, ни лишения, ни болезни — ничто не может помешать ленинградцам ремонтировать боевую технику, выпускать вооружение и боеприпасы.

Недели две назад орденами и медалями были награждены завод имени Карла Маркса и Институт имени Лесгафта. Награждены были работники, выпускавшие минометное вооружение, — надо ли говорить, какую роль играют минометы в обороне Ленинграда!..

Энергично готовится Ленинград — судостроительные и судоремонтные заводы, боевые и торговые корабли, Ленинградский торговый порт, пристани в дельте Невы, в невских пригородах, на Ладожском озере — к открытию навигации. Большие строительные работы развернулись на берегах Шлиссельбургской губы, где решается жизненная для Ленинграда задача — заменить ледовую трассу водной… Для Ладоги строятся маленькие грузовые катера — металлический корпус, автомобильный мотор, палуба, рубка… Таких катеров должно быть выпущено на водную трассу много!..

До сих пор мы практически сражаемся с Гитлером один на один. Никто не сомневается: мы можем выиграть войну и без второго фронта. Но скольких лишних жертв это будет нам стоить! И какая это будет затяжка всей мировой войны! О, не о наших интересах Англия и США думают! Вся обстановка мировой войны складывается благодаря нашему мужеству и нашей выдержке так, что американцам и англичанам, заботясь об их собственных экономических и политических интересах, пора открывать второй фронт…

Из многих источников доходят до меня сведения, что Гитлер весной этого года готовит наступление на Ленинград, концентрирует вокруг Ленинграда силы, чтобы вновь попытаться взять город штурмом. Есть основания для тревоги. Немецкие войска, осаждающие Ленинград, конечно знают, что у нас ощущается недостаток в боеприпасах, что каждый выпущенный нами снаряд у нас на учете, что нормы расходования боеприпасов жесткие, суровые. Но, думаю, если они рассчитывают на это в своих планах штурма Ленинграда, то просчитаются. Обороноспособность наша в этом отношении так быстро растет, что сунься немец на штурм — туго ему придется… Есть сведения, что немцы стягивают резервы на участок, прилегающий к городам Красное Село — Пушкин, подтягивают сюда свои танки. Есть признаки приготовлений немцев к химической войне, — было два-три случая разрывов химических снарядов… В апреле немцы совершили несколько массированных налетов бомбардировщиков на Ленинград с расчетом уничтожить, в частности, крейсер «Киров» и другие крупные корабли Балтфлота, вывести из строя Ленинградский порт. Немцы усилили в апреле обстрелы города…

Весна идет!.. Только восемь дней в апреле были без обстрелов!

Весна идет!.. Вот-вот на нашем фронте начнутся ожесточенные боевые действия. Будем же бдительны!.. Будем готовы к решительному бою в любой день наступившего сегодня мая!

В полнолуние

Ночь на 2 мая

Тихая, тихая лунная ночь. Пусто и одиноко в моей разбитой снарядом квартире. Маленькая комната цела, но стоит из нее выйти, фантастически освещенные луной обломки, ощеренные в небо, вонзающие в него нагромождения пятого этажа, навевают грусть.

А еще я грущу от печальной вести, по большому секрету сообщенной мне работниками Политуправления: 24 апреля, неделю назад, воспользовавшись ледоходом, прервавшим всякое сообщение между берегами Невы, немцы начали штурм Невского «пятачка» и после шести суток боев овладели им. Защитники «пятачка», изолированные от всего мира, дрались насмерть и погибли все.

Понтонеры, саперы, бойцы, командиры и политработники 86-й стрелковой дивизии НОГ, занимавшие оборону на правом берегу, всматривались через реку в укрепленный последними защитниками «пятачка» плакат «Умираем, но не сдаемся!», слышали последние выстрелы, но ничем не могли помочь. Это было три дня назад, 29 апреля. Шестисотметровой ширины поток шуршащего льда, раздробленного, искромсанного, измельченного, оказался неодолимой преградой. Ни на пароме, ни на лодке, ни пешком, ни ползком, — как было помочь насмерть стоявшим людям? Последнее сообщение с «пятачка» по радио командование дивизии получило еще за два дня до того — 27 апреля. Это были полные мужества и трагизма слова:

«Как один, бойцы и командиры до последней капли крови будут бить врага. Участок возьмут только пройдя через наши трупы. Козлов, Соколов, Красиков…»

24 апреля, в день жестокого налета немецких бомбардировщиков на Ленинград и начала немецкого штурма на «пятачке», прекратила свое существование ладожская ледовая трасса… Нет, немцы с ней ничего не могли поделать! Она выполнила свое назначение, она спасла Ленинград от голодной смерти. Но пришла весна, лед стал таять, уже за неделю до того машины с грузами для Ленинграда и с эвакуированными из Ленинграда шли по воде. Все больше машин проваливалось под лед, многие машины погибали с грузами, с водителями, с пассажирами… Всякий привоз продовольствия в Ленинград из-за озера теперь прекратился до открытия навигации. Что думают по этому поводу немцы, я не знаю, вероятно, радуются, рассчитывают теперь-то измором взять Ленинград… Но я хорошо знаю, что запасы продовольствия, доставленного по ледовой трассе, теперь созданы достаточные, чтобы, не снижая увеличенного пайка, продержаться до открытия навигации и даже — если б понадобилось — дольше. И все-таки общее положение Ленинграда в эти дни, конечно, тревожное…

Немцы бесятся. Еще в марте им удалось захватить Гогланд и, кажется, остров Сескар. Все попытки балтийцев отбить захваченные острова оказались тщетными, — и здесь огромное значение сыграло таянье льда, за время распутицы немцы на островах укрепились, и теперь взять эти острова обратно нам будет нелегко.

Во всяком случае лишние сотни или даже тысячи фугасных бомб, сброшенных в апреле на Ленинград, на судьбу города повлиять не могут, ленинградцы так и говорят: «Немцы бесятся, а все равно ничего не добьются. Могила под Ленинградом так или иначе им обеспечена. Только злее мы будем!»…

Второй майский день

2 мая

Сегодня, 2 мая, в «Ленинградской правде» опубликован первомайский приказ адмирала Кузнецова, в тексте которого есть такие слова: «1942 год должен быть годом полного разгрома врага». Точно такие же слова: «Добьемся полного разгрома фашистско-немецкой армии в 1942 году», — приводятся в отчете о первомайском радиомитинге. А в передовице сказано еще определеннее: «Народный комиссар обороны приказал Красной Армии добиться того, чтобы 1942 год стал годом окончательного разгрома немецко-фашистских войск и освобождения советской земли от гитлеровских мерзавцев».

Добавлю от себя: до конца 1942 года осталось ровно восемь месяцев!

Вчера вечером по радио выступал Александр Фадеев, приехавший в Ленинград. Сегодня я слушал по радио речь вернувшейся из Москвы Ольги Берггольц.

Ольга Берггольц прекрасно работает в Ленинграде с самого начала блокады, ее выступления всегда волнуют всех ленинградцев, я, как и все, бываю взволнован ее стихами и ее мужественными выступлениями, в которых звучит сама душа блокадного Ленинграда.

…Завтра, 3 мая, в Ленинграде приступают к работе школы. Ленинградские дети — школьники и школьницы — сядут за парты! Это — тоже наша победа. Но лучше бы этих измученных, бледных, уцелевших детей совсем не было в Ленинграде. Скорей бы открылась навигация, их будут эвакуировать!

Послезавтра я улетаю обратно, в 8-ю армию.

 

Глава двадцать первая

Ради одной пули

(128-я сд 8-й армии. Перед Липками. 14 июня 1942 г.)

К середине 1942 года на всех рубежах активной обороны Ленинграда устрашающий врага размах приняло истребительное движение, — суровый и жестокий, но необходимый метод борьбы с гитлеровскими захватчиками. Наши снайперы-истребители, еще незадолго перед тем мирные, а в то время ожесточенные злодеяниями гитлеровцев люди, мстили врагу за все, что тот учинил на нашей советской земле. Ежедневно и еженощно они охотились на врага в одиночку, и каждый их выход в свои стрелковые ячейки был грозным предупреждением всем полчищам гитлеровцев: «Убирайтесь! На нашей земле, вам — только могила!»

В частях Ленинградского и Волховского фронтов таких одиночек-охотников были сначала десятки, потом — сотни, а еще позже — тысячи. Они объединялись в боевые коллективы, в которых лучшие охотники передавали свой опыт новичкам, руководили специальными курсами и, наконец, составляли целые воинские подразделения.

Рота снайперов-истребителей 128-й стрелковой дивизии, которую я посетил, за короткий срок уничтожила пятьсот сорок восемь гитлеровцев. Каждый из них был подстрелен в систематической, умелой и беспощадной охоте. Эта рота ко дню, когда я ее посетил, состояла из семидесяти семи человек, — значит, в среднем на одного бойца тогда приходилось от восьми до девяти убитых врагов.

Но самое удивительное: уничтожив пять с половиной сотен вражеских солдат и офицеров, то есть положив в землю полностью батальон немцев, сама рота к тому времени не потеряла ни одного человека убитым, и только трое в роте были ранены. Один из них в день посещения мною роты уже вернулся в строй.

Счет истребленных гитлеровцев велся строго, проверялся тщательно, придирчиво, и потому, даже если допустить возможность в редких случаях отдельных преувеличений или ошибок, названная мною цифра, обозначающая потери гитлеровцев, может измениться весьма незначительно.

В эту роту я приехал 10 июня вместе с фотокорреспондентом ТАСС Г. Чертовым и кинооператорами Ленинградской студии кинохроники Багоровым и Зозулиным. На третий день они уехали, а я остался, чтобы вдвоем со старшим сержантом А. Ф. Кочегаровым побывать в его снайперской ячейке.

14 июня. Лес

Мой вчерашний день у речушки Назии начался в предутреннем сумеречье, и половину этого дня я провел вдвоем с интересным и смелым человеком — Алексеем Федоровичем Кочегаровым, тридцатичетырехлетним спокойным, уравновешенным здоровяком, старшим сержантом, лучшим снайпером роты истребителей 128-й стрелковой дивизии.

Я ходил с Кочегаровым на «охоту» к деревне Липки, расположенной между двумя каналами — Ново-Ладожским, протянувшимся от Шлиссельбурга вдоль самого берега Ладожского озера, и Старо-Ладожским, идущим параллельно ему, где в сотне, а где и в трехстах метрах.

Деревня Липки с осени 1941 года захвачена немцами и превращена ими в сильно укрепленный рубеж на самом краешке их левого фланга. Ее можно назвать крайним немецким замком кольца блокады Ленинграда. Крепко засев в деревне между каналами, упершись в берег озера, видя перед собой топкое болото, а дальше искореженный и побитый лес, противник вот уже почти девять месяцев не может продвинуться дальше к востоку ни на один шаг.

Итак — предрассветный час…

— Товарищ старший лейтенант! Разрешите?

В блиндаж вошел боец с автоматом. Я услышал спросонья голос командира роты Байкова:

— Пойдете с ним?

— Пойду, конечно! — вскочил я. — Договорились!

Снаряжение мое было приготовлено с вечера: маскировочная спецовка, каска (обычно каски я не ношу), две гранаты, восьмикратный артиллерийский бинокль… Тут Байков тщательно все проверил на мне: хорошо ли пригнано, не звякнет, не блеснет ли? Я имел при себе только пистолет, а винтовки с собой не брал: я знал, стрелять мне в этот день «не положено», потому что «коли пальнешь без специальной опытности да точного расчета, то и дело спортишь, и головы из ячейки не унесешь». Мне было ведомо, как долго обучается на дивизионных курсах боец, пожелавший стать снайпером-истребителем, прежде чем получит право выходить самостоятельно на «охоту».

Выхожу из блиндажа к поджидающему меня на пеньке в маскировочной спецовке Алексею Кочегарову. Его загорелое и все-таки бледное от непроходящей усталости лицо, как всегда, уверенно и решительно. Кочегаров серыми своими внимательными глазами молча оглядывает меня с ног до головы. Ему, видно, загодя было сделано предупреждение следить, чтоб у гостя роты «все было в порядке». Я хорошо понимаю, какое чувство ответственности за жизнь и благополучие этого «заезжего гостя» испытывает Кочегаров, по-видимому, мало думающий о ценности своей собственной жизни, готовый еще рисковать в любую минуту ради высоко развитого в нем чувства долга. Видя во мне городского, а не таежного, как он сам, человека, не думает ли он, крепкий алтаец, про меня: «Леший его занес сюда на мою голову!»? Не размышляет ли о цели моей прогулки с ним, если мне «не положено» самому «охотиться» и стрелять?

Нет, произнеся размеренно и даже лениво: «Ну пошли, товарищ майор!» (на фронте, глянув на мои шпалы, меня называют то майором, то батальонным комиссаром), он, кажется, вовсе не задает себе никаких вопросов.

И мы двинулись. Идем лесом. Спрашиваю:

— Вы, товарищ старший сержант, женаты?

Здесь, на передовых позициях разговор о семье чаще всего располагает собеседников к простоте отношений и к откровенности. Я не ошибся, Кочегаров ответствует мне охотно и обстоятельно:

— Женат с двадцать седьмого года, жена Татьяна работала в колхозе. И двое детей: мальчик Геннадий и девочка Мальвина. У жены — пять братьев, работали учителями, один председателем колхоза. Сейчас все на фронте, и все на Ленинградском. У меня был брат на Московском фронте, Григорий, младший. Наверно, уже убит, — нет сведений.

Мы шагаем рядком, просекой в смешанном крупноствольном лесу. Чирикают птички, на прогалинах попадаются кусты цветущей черемухи. Две-три бабочки упорно порхают перед нами, то приближаясь, то отдаляясь, словно подманивая нас к себе.

Подходя лесом к Старо-Ладожскому каналу, Алексей Кочегаров начинает рассказ о себе:

— На родине у меня, в Мамонтовском районе, — это в Алтайской области, — отец занимался крестьянством, охотничал и меня с малолетства обучал охотничьему ремеслу… Был он, отец мой, и на германской войне, и на гражданской, — партизан, доброволец… В тридцатом году мы всем нашим селом Мармаши взошли в колхоз…

И я слышу повествование о дробовиках-централках, о «тозовках», о старинных на рогульках шомпольных ружьях, о пулях, отливаемых самими колхозными охотниками, о журавлях, утках, гусях, лебедях…

Выходим к каналам. Оба они — старый и новый — текут здесь почти впритык, рядышком. Дорога, ведущая по восточной бровке старого канала, скаты берегов, даже видимое сквозь прозрачную воду дно избиты вражеской артиллерией. Воронки, побитые, поваленные деревья, опрокинутый в канал грузовик. На дороге следы автомобильных шин.

— Боеприпасы подвозят! — говорит Кочегаров. — Ну и раненых вывозить требуется. Только машинами плохо: услышит — минами сыплет. На бричках сподручнее!

Рассказываю, как в старину бури на Ладоге топили караваны торговых судов и как, по велению Петра Первого, строился канал, вдоль которого мы идем.

— Русский мужик поработал тут! — задумчиво замечает Кочегаров. — С царей до поныне труда вложóно!

Вправо от нас остается разбитая, постоянно обстреливаемая; башня Бугровского маяка. До немцев отсюда по каналам не больше двух километров. Слева потянулась полоса болота, сходим с дороги в лес, идем вдоль болота. Березы здесь все те же, у земли их кора кажется грубой, серой, а чем выше по стволу, тем нежнее, — молодая, в свете нарядной зари бело-розовая. Расщепленные ветви свиты в жгуты, тени от них коротки и причудливы.

Покрытые сухой листвой траншеи заняты бойцами 374-го стрелкового полка. Наш путь дальше — туда, где поредевший лес совсем изувечен, где из земли торчат уже не стволы, а только голые обглодыши. Алеющей зарей освещена каждая выбоинка в разбитых стволах. Походка тяжелого на ногу алтайца Алексея Кочегарова становится легкой, упругой, охотничьей…

Огневой налет ломает лес вокруг нас. Разрывы вздымают почву и стволы деревьев справа и слева. Приникаем к земле. Враг неистовствует. Но Кочегаров, прислушавшись, оценив обстановку, говорит:

— Боится!

— Чего боится?

— Пара боится. Сосредоточенья какого у нас не случилось бы. Щупает! Переждем минут пяток, товарищ майор, утишится!

Я не понял, о каком паре сказал Кочегаров, но не переспрашиваю. А он, помолчав, предается воспоминаниям:

— На этом месте, в точности, я и первое боевое крещение получил! В октябре это было. Из запасного полка после мобилизации приехал я сюда десятого октября. Меня сразу в триста семьдесят четвертый полк, первый батальон, вторую роту… И привели нас на это место к Липкам. Командир роты был старшина Смирнов, политрук был рядовой Смирнов… Сейчас они — лейтенант и младший политрук. Живы… А черт, чтоб тебя разорвало!

Последнее замечание сопроводило разрыв сразу трех мин, — нас осыпало ветками и землей…

— Хорошо в ямочке лежим! — отряхиваясь, удовлетворенно говорит Кочегаров. — Теперь пойдет по канальной дороге сыпать. Я его знаю!.. Да… Привели нас сюда. Окопались немножечко — и в наступление. Похвалиться нечем, результатов не получилось, — мы были послабее, немец крепче, как пойдем, так он нам жизни дает. Сначала страшновато было, до первого боя, а как сходили, бояться перестали. Тут нас после первого боя командование сразу полюбило. Меня сразу назначили вторым номером, пулеметчиком. Ну и в бою, верно, я как-то не терялся, ориентир вел. Пулеметчик мой терялся, а я лучше, — давал ему путь, куда перебежать и как маскироваться. И его вскорости контузило. А рота вся новая была, и все — сибирячки, алтайцы. Действовали смело, прямиком. Но нас косили здорово!..

Кочегаров рассказывает подробности этого боя. Мы идем дальше.

— Тут каждое местечко мне памятное!.. — прерывает свой рассказ Кочегаров. — Вон Липки, видите?

Лес беспощадно искалечен войной, впереди — унылая пустошь. Обожженными корявинами торчат деревья, убитые или тяжело раненные горячим металлом. Только отдельные ветки на них, словно преодолев мучительную боль, покрыты свежей ярко-зеленой листвой. На болезненную сыпь походят рваные пни. Вся пустошь изрыта ходами сообщения и траншеями, усыпана искореженным металлическим ломом, изъязвлена воронками… Пустырь вдвигается узкими клиньями в простертое впереди болото. На болоте виднеются редкие зеленые купы кустарников… За болотом, где — в километре, а где — ближе, начинается такой же опустошенный немецкий передний край. Справа, проходя поперек болота, тянутся из нашего тыла далеко в немецкий тыл два параллельных канала, заключенных каждый в высокие береговые валы. Правее каналов, за желтой песчаной полоской, уходит к горизонту ясная синь Ладожского озера. А между каналами серовато-бурым нагромождением руин и немецких укреплений лежит бывшая рыбацкая деревня Липки: огородные участки, остатки пристани, бугорки дзотов, насыпи, разбитые, погорелые избы, развалины нескольких кирпичных домов.

Сделав рукой полукруг, Кочегаров показывает мне предстоящий путь: от каналов — вперед к югу, вдоль наших позиций, затем с полкилометра на запад, по выдвигающемуся в болото узкому клину пустоши, и от оконечности этого клина опять на север — в болото, по болоту к каналам, но уже в том месте против Липок, где они превращены в немецкий передний край.

— Прямо к немцам, в мешок! — усмехается Кочегаров. — Там есть ячеечка у меня, на двоих как раз. На островочке!

По болотным кочкам и лункам, над всем пространством «нейтральной» зоны поднимается, клубясь под солнечными лучами, легкий туман. Только теперь обратив внимание на него, я понял, о каком паре еще в лесу упомянул Кочегаров. Если б даже сквозь этот пар можно было что-либо различить, глаза вражеского наблюдателя ослепило бы встречное восходящее солнце. Самое время для того, чтобы незаметно подобраться к врагу поближе! Идти затемно — хуже: слишком много насовано тут всяких мин и малозаметных препятствий, ночью, пожалуй, не остережешься!

Впригибку, по ходам сообщения, минуя завалы, подходим к зигзагам передней траншеи, за которой колючая проволока. Траншея неглубока, окаймлена березовым плетнем-частоколом. Кое-где над ней козырьком надвинуты обрубочки березовых кругляшей, прикрытые свежей еще листвой. Идем по траншее.

Бойцы стрелковой роты здесь, видимо, хорошо знают Кочегарова, пошучивая, здороваются, указывают проходы в заминированном болоте. Кочегаров задерживается около младшего лейтенанта, приветствующего меня строго официально, а его — попросту и дружески.

— Нуте-ка, товарищ младший лейтенант, украшеньица пристройте нам!..

На каске Кочегарова «вырастает» кустик черники, на моей — зеленый пучок болотной травы.

Против уходящего к немцам клина мы переваливаемся через бруствер первой траншеи, пролезаем в дыру частокола и ползком, от воронки к воронке, от пня к пню, от куста к кусту, отлеживаясь, отдыхая, пробираемся к оконечности клина. Кочегаров отлично знает, куда ползти. Здесь уж некогда разговаривать, здесь надо чувствовать — осязать, слышать, видеть.

— С-с-с! — подняв руку, предостерегающе свистит Кочегаров.

Я чуть было не навалился на такую же, как все, сухую подушечку серого мха; но Кочегаров на эту подушечку указал пальцем.

Здесь минное поле. Вглядываюсь: подушечка мха прилажена к земле рукой человека, она прикрывает плоскую железную коробку противотанковой мины.

— Фюить! — снова коротко свистит Кочегаров, и, следя за его указательным пальцем, я уверенно ложусь грудью на соседнюю, такую же, но уходящую корнями в землю подушечку мха.

По пути там и здесь вижу хорошо замаскированные сверху и со стороны противника снайперские ячейки, обращенные вправо, к болоту и к каналам. Две последние врезаны под большие пни на узеньком конце клина. Тут — делать нечего! — нам надо, повернув на север, вползти в болото. Вот канавка с коричневой ржавой жижей. Кочегаров заползает в нее ужом и, зажав под мышку снайперскую винтовку, работая коленями и локтями, стараясь не плескать водой, сразу промочившей его одежду, приближается к намеченному впереди кусту. Тем же способом следую за Кочегаровым. Канавка уводит нас под старое, изорванное проволочное заграждение, — оставляем его за собой.

Листочки черники, хорошо привязанные над головой Кочегарова, и пучок болотной травы над моей головой зыблются, и это не нравится моему спутнику. Он и мне велит, и сам старается нести голову плавно, как блюдце, наполненное водой.

Березовый куст — место для передышки. За нами теперь уже нет никого. Ясно ощущается, что вся Красная Армия — от боевого охранения перед оставленной нами опушкой до вторых эшелонов, до глубоких армейских тылов, расположенных за десятки километров отсюда, — теперь уже позади и что два товарища, только что лукаво подмигнувшие друг другу под этим березовым кустом, отплыли от родных берегов в болотную опасную зону никем не занятого, простреливаемого и с той и с другой стороны пространства.

Но еще дальше! Впереди, наискось, еще один пышный куст. Вырытая под ним продолговатая ямка с нашей стороны чуть различима в траве и цветах. Это — новая снайперская ячейка Кочегарова. Все болото вокруг изрыто: круглые, словно мокрые язвы, воронки, вороночки, обрамленные мелкой, подсыхающей на солнце торфяной трухой.

И снова свист: «ст-ст-сью!» — на этот раз над нашими головами. Это свистнули между ветвями три вражеские пули. Неужели замечены?.. Припав к траве, застыв как изваяние, Кочегаров быстро поводит спокойными внимательными глазами. Вся местность вокруг мгновенно оценена опытным взглядом. Нет, враг не таится нигде вокруг, негде ему укрыться.

— Вот тут бы не выказаться! — шепчет, оборотив ко мне лицо, Кочегаров. — А то ежели здесь начнет минами угощать — и схорониться негде! Пошли правее, на мой островок вылезем!

И, извиваясь всем телом, с удивительной быстротой Кочегаров проползает последние пятьдесят метров, оставшиеся до заготовленной им ячейки. Стараюсь от него не отстать. Никакого островка не вижу, но место здесь чуть посуше. Видимо, это сухое местечко в середине болота Кочегаров и назвал своим «островком».

В ячейке двоим тесновато. Кажется, чувствуешь биение сердца соседа. Лицо Кочегарова в брызгах воды. Вдумчивые глаза устремлены вперед, на кромку канала, лицом к которому мы теперь оказались. Он совсем близко, до него нет и двухсот метров. Этот участок его — уже передний край немцев.

Сразу за каналом — восточная оконечность уходящей между каналами влево деревни Липки. Еще левее, к западу от нас, болото тянется далеко, но в него с юга врезан мыс, такой же, как тот, по которому мы ползли, острый, с остатками леса. На оконечности мыса виднеется немецкое кладбище, от него над болотом бревенчатая дорога. На мысу, над дорогой, и на бровке канала видны серые бугорки. Это первая, изогнутая дугой траншея фашистов. Мы действительно заползли к врагу в некий мешок, а «нейтральный» участок канала, пересекающий впереди болото, теперь приходится правее нас.

Можно только догадываться, что враг наблюдает, и кажется странным, как это он не заметил тебя, пока ты полз по болоту. Но тихо… Так тихо вокруг, словно врага и вовсе не существует… Светит благостное мирное солнце. Листья березового куста девственно зелены. Их немного, этих кустов на болоте, — здесь и там, одинокие, они раскиданы яркими пятнами над болотными травами и лунками черной воды.

Наша ячейка под кустом обложена по полукругу кусками дерна, на них, как и на всей крошечной луговинке вокруг куста, замерли на тонких стебельках полевые цветы. Они дополнительно маскируют нас.

Кочегаров осторожно просовывает ствол винтовки под листву куста между двумя продолговатыми кусками дерна, заранее заложенными под углом один к другому, чтобы ствол можно было поворачивать вправо и влево. Таких амбразур у нас две: одна открывает сектор обстрела на канал — на деревню Липки, другая — на мысок с кладбищем.

Даже звук отщелкиваемого мною ремешка на футляре бинокля здесь кажется предательски громким. Стрелять нужно только наверняка и так, чтобы зоркий враг не заметил ни вспышки, ни легкой дымки пороховых газов. Вот почему мне, новичку, конечно, и не следовало брать с собой винтовку. Стрелять будет только Кочегаров, а мой пистолет, как и наши гранаты, может понадобиться лишь в неожиданном, непредвиденном случае, если возникнет нужда драться с оказавшимся рядом врагом в открытую, дорого отдавая свою жизнь. Но на такой случай опытный снайпер Кочегаров и не рассчитывает: все у него должно получиться как надо, только — терпение (или, как говорит он, «терпление»).

Уже через десяток минут, зорко наблюдая сам и выслушивая высказываемые шепотом объяснения Кочегарова, я чувствую себя хозяином обстановки. Наш первый ориентир — кусты на канале (два цветущих, вопреки войне, куста черемухи). До них — сто восемьдесят метров. Второй дальний ориентир — чуть левее, в шестистах двадцати метрах от нас, — разрушенная постройка за вторым (Ново-Ладожским) каналом. Вод Ладоги отсюда не видно. Третий — белый обрушенный кирпичный дом в деревне между каналами — от нас четыреста тридцать метров. Четвертый ориентир — четыреста пятьдесят метров, влево от белого дома начало дороги, ведущей от канала к кладбищу. Пятый — еще левее, одинокая березка на мысу перед кладбищем, — пятьсот метров. Движения в деревне никакого, все укрыто, все — под землей.

Время тянется медленно. Хочется пить, все сильней припекает солнце. Перешептываться больше, кажется, не о чем, да и не нужно. Можно думать о чем хочешь, только не отрывать глаз от горячего в лучах солнца, хоть и примаскированного листьями, бинокля. Но все думы теперь об одном: неужели не появится? Неужели день пройдет зря? Хоть на секунду бы высунулся!

Где покажется он? Там, у мостика через канал, перекинутого в середине Липок? Мостик закрыт сетями с налепленными на них лоскутьями тряпок, и увидеть немца можно только в момент, когда он перебежит дорогу… Или у входа в угловой дзот, врезанный в развалины дома?..

А могут ли они видеть нас? Вокруг меня полевые цветы, они уже поднялись высоко. Кое-где на болоте видны еще несколько таких «островков». Нет, немцу невдомек, что русский солдат может затаиться и укрепиться под самым носом у него, здесь, в болоте.

Тишина! Странная тишина, — вдруг почему-то ни с чьей стороны никакой стрельбы. Бывает и так на фронте!.. Гляжу на сочный стебель ромашки, чуть не на полметра в высоту вымахала она, окруженная толпою других, пониже. Как давно я не лежал так, лицом прямо в корни и стебельки душистых июньских трав!..

Нижние листья ромашки похожи на саперные лопаточки, сужающиеся в тоненький длинный черешок. Края у этих лопаточек иззубрены, словно кто-то хорошо поработал ими. А верхние — узки, острозубы, как тщательно направленная пила. Трубчатые желтые сердцевины цветков, окруженные белыми нежными язычками… «Любит, не любит!..» Кто скажет здесь это таинственное, сладостное слово: «любит»? Здесь люди думают только о смерти, всегда — чужой, а иногда, изредка, и своей…

А вот третью от моих глаз ромашку обвил полевой вьюнок. Как нежны его бледно-розовые вороночки, кажется, я чую исходящий от них тонкий миндальный запах! Хитро извиваются цветоножки вокруг ромашкиного стебля… А ведь они душат ромашку. И тут война!

Вдруг… Неужели такая радость?.. Поет соловей! Где он?

«…Хви-сшо-ррхви-хвиссч-шор…ти-ти-тью, ти-ти-тью!.. Фли-чо-чо-чо…чо-чочо…чр-чу…рцч-рцч, пиу-пиу-пию!..»

Даже внимательный к наблюдению за врагом Алексей Кочегаров выдержать этого не может. Поворачивает ко мне лицо, размягченное такой хорошей, почти детской улыбкой, какой я еще у него не видел:

— Ишь ты, голосовик, лешева дудка! Коленца выкручивает! И дробь тебе, и раскат!..

Мы замерли оба и слушаем, вслушиваемся.

«Ти-ти-чью, чью-чррц!..»

У меня вдруг стало тесно в груди, а Кочегаров, сердито отряхнувшись (нельзя отвлекаться!), прижимается глазом к оптическому прицелу.

Где ж ты, певун? На нашем кусте?.. Вот он, на верхней ветке, чуть покачивает ее. Скромен в своем оперенье, весь как будто коричнево-сер. Но нет, в тонах его переливов множество: совсем почти белые два пятна на горлышке и на грудке; брюшко не серое, а скорее рыжеватое, хвост — цвета ржавой болотной воды, а крылья еще темней, будто смазаны йодом. И уж совсем густокоричнево оперенье спинки!

Никогда так внимательно и подробно не рассматривал я соловья!

«Чирк-чирк». Певун поднялся, полетел над болотом, покружился у другого куста, помчался дальше к вражескому переднему краю. Вместе со мною следя за его полетом, Алексей Кочегаров шепчет:

— Не должóн бы ты немцу петь!

И, взглянув мне прямо в глаза, вздыхает:

— Да где же ей, птахе, в горе нашем-то разобраться!..

И больше не отрываясь от оптического прицела, сощурясь, укрыв сосредоточенное лицо в траве, лежа в удивительной неподвижности, снайпер Кочегаров терпеливо выискивает себе цель.

Я гляжу в бинокль, сначала вижу только расплывчатые гигантские, вставшие зеленой стеной стебли трав. Сквозь них такими же неясными тенями проходят образы людей, умерших от голода в Ленинграде; дети, разорванные фашистскими снарядами на улицах Ленинграда; женщины, обезумевшие, с горячечными глазами, в хлебных очередях. Видится мне пытаемый медленными зимними пожарами мой родной город, слышится свист пикирующих бомбардировщиков… Это длится, быть может, мгновенье, и вот, в «просеке» между травами, в точном фокусе на перекрестье линз я вижу бугор немецкого переднего края, мыс, выдвигающийся в болото, «пятый ориентир» — березку, за нею белые кресты на кладбище гитлеровских вояк… Я вспоминаю: на днях — годовщина Отечественной войны. Мой Ленинград все еще в блокаде!

И томительного щемления в сердце нет. В сердце, как прежде, ожесточенность. Я вглядываюсь в белые немецкие кресты и размышляю о том, что ни одного из них не останется, когда наша дивизия продвинется на километр вперед… Когда это будет? На месте как вкопанные стоим и мы, и немцы, — вот уже чуть ли не девять месяцев! Но это будет, будет… А пока — пусть Кочегаров лютого врага бьет, бьет не зная пощады. Все правильно. Все справедливо!

…Что-то в Липках привлекло внимание Кочегарова. Он долго всматривался, оторвал взгляд от трубки, потер глаз, вздохнул:

— Ничего… Померещилось, будто фриц, а то — лошадь у них по-за домом стоит. Иногда торбой взмахнет, торба выделится… А всё ж таки притомительно, но глядеть надо! Иной раз все глаза проглядишь до вечера — и впустую!.. Наше дело напряженья для глаза требует!

И опять прильнул к трубке. Я повел биноклем по переднему краю немцев: все близко, все предметно ясно, вплотную ко мне приближено, каждая хворостина плетней, пересекающих прежние огородные участки между домами, разваленными, принявшими под свои поваленные стены вражеские блиндажи. И все — безжизненно: ни человека, ни собаки, ни кошки. Нет-нет да и прошелестит, просвистит низко над моей головой крупнокалиберный снаряд, пущенный издалека, из лесов наших. Да и грохнет посреди деревни разрывом. Взметнутся фонтаном земля, осколки, дым.

Раз донеслись пронзительные смертные крики и яростная немецкая ругань. Но никто на поверхности земли не показался.

И вновь по-прежнему. И приятельницы кочегаровской, лошади, мне никак не сыскать линзами, она больше не кажет из-за угла разбитого дома своей головы, не взмахивает торбой. Должно быть, отстали от нее оводы, задремала…

Все здесь в здешнем уродстве разрушений и смерти — буднично, обыденно. Скучна война!

Тишину разрывает сухой презрительно-равнодушный треск пулеметной очереди… Чей пулемет? Наш? Немецкий? Кочегаров косит глаза из-под низко надвинутой каски направо… А, это немцы из углового дзота бьют вдоль канала. Там, в направлении к нам, не приметно ничего особенного… Тарахтят, тарахтят… Умолкли… Наши не отвечают.

И опять — тишина!

— В Ленинграде бывали вы? — глядя в бинокль на канал у край Липок, шепотом спрашиваю я Кочегарова. («Как, должно быть, тонко пахнут там, у немцев, эти два цветущих куста черемухи!»)

— В Москве и в Ленинграде, — всматриваясь туда же, отвечает мне Кочегаров, — я не бывал. В городах был в Барнауле, Новосибирске, Бийске. В Азии был — Семипалын, Алма-Ата, Чимкент, Арысь, Аулие-Ата… Это в отпуск мы, три охотника, ездили путешествовать. И проездили все деньги, ружья и сапоги!.. Помолчим, товарищ майор, давайте!..

…Из-под куста черемухи одним прыжком вырывается человек. Пригибаясь к земле, он быстро-быстро бежит по бровке канала к линии бугорков. Ясно видны его каска, его голубовато-серая куртка. И, прежде чем можно подумать: зачем он выскочил и куда бежит, — Кочегаров нажимает на спусковой крючок. Сухой звук, и фигура, ткнувшись головой в землю, замирает.

— Есть! — удовлетворенно, горячим шепотом определяет Кочегаров, и на усталом лице его, прильнувшем к прикладу винтовки, спокойная презрительная улыбка. — Ну, теперь начнет крыть!

Тишина сразу же разорвана яростной трескотней незримого пулемета. Он бьет из-под того бугорка, куда бежал человек. Он захлебывается длинной очередью, и Кочегаров, ткнув меня локтем, беззвучно смеется:

— Видишь, куда берут! Они думают — из опушки!

Действительно, гитлеровцам невдомек, что снайперский выстрел был из бесшумки да с дистанции в сто восемьдесят метров. Они косят огнем надрывающегося пулемета уже давно искрошенные деревья в том направлении, где Кочегаров утром остерегал меня от зеленых смертоносных коробочек. Отсюда до них больше километра… Стучит пулемет, и вслед за его трескотней летят по небу, режут слух воющие тяжелые мины — одна, вторая и третья. И сразу быстрой чередой — три далеких разрыва сзади, и, оглянувшись на мыс, откуда мы вползли в болото, я вижу мельканье разлетающихся ветвей. За первым залпом — несколько следующих, бесцельных. Кочегаров даже не клонит к земле головы, ему понятно по звукам: разрывы ложатся позади нас, не ближе чем в трехстах метрах.

В ответ на немецкий огонь по всему переднему краю немцев начинают класть мины наши батальонные минометы. Вдоль канала строчит «максим», перепалка длится минут пятнадцать, фонтаны дымков сливаются в низко плывущий над Липками дым. Но людей словно бы нигде и нет.

Стучат пулеметы, рвутся мины, а снайперу Кочегарову в эти минуты самое время изощрить наблюдение за противником: не — подползет ли кто-нибудь к убитому, не вскроется ли еще огневая точка, не приподнимется ли там, впереди, чья-либо голова?

Но враг опытен. Никаких целей впереди нет.

И снова все тихо…

Еще через час, после медленного и молчаливого нашего отхода, я с Кочегаровым снова шагаю по лесу. Иду, задумавшись, Кочегаров опять мне что-то рассказывает, — о том, как ему приходилось бывать в «пререканиях» с немецкими снайперами, и про последнего, убитого им два дня назад «сто двенадцатого». Но я устал и не слушаю.

— Вот такое мое происшествие!.. А сейчас — это уже, считай, сто тринадцатый! — заканчивает свой рассказ Кочегаров, и мы продолжаем путь молча. Кочегаров вдруг прерывает молчание:

— Вот с вами приезжал фотограф, меня спросил давеча: на кого существеннее — на зверя или на фрица?

— Ну… И что вы ему ответили?

— Конечно, фриц-то поавторитетней, опасней, — раздумчиво ответствует Кочегаров. — Но, конечно, для Родины приходится! Чем больше убьем их, тем скорее победа… Дело почетное! Так я ему, выходит, сказал!..

 

Глава двадцать вторая

В середине лета

Коротко о последних днях. На Ладожском озере. На передовых под Лиговом. Первые впечатления. К отражению штурма. На ленинградских улицах

(июль 1942 г.)

Коротко о последних днях

Почти весь июнь я провел в лесах и болотах 8-й армии. Базировался на редакцию армейской газеты «Ленинский путь», где, в частности, давно и хорошо работали поэт Вс. Рождественский и драматург Дм. Щеглов. Побывал в давно знакомой мне горнострелковой бригаде, провожал разведчиков, уходивших в тыл врага, изучал боевую работу подразделений различного рода войск.

Все, что подробно записано за эти дни в моем дневнике, вкратце можно изложить так…

Немцы стали стягивать к нашему фронту все больше и больше резервов, стало ясно, что они готовятся к новой отчаянной попытке взять Ленинград. На юге упорно развивается их широкое наступление. На днях мы услышали горькую весть: пал стоически оборонявшийся Севастополь. Это произвело на всех нас тяжелое впечатление. Очевидно, битвы предстоят большие, жестокие, небывало кровопролитные. Но никто в армии не сомневается, что наступление гитлеровцев нам удастся остановить.

Красная Армия за этот год стала как бы тугой пружиной, сила ее сопротивления лишь увеличивается от нажима на нее, и Гитлер знает: стоит ему ослабить нажим — пружина Красной Армии распрямится столь стремительно, что удара ее не выдержит вся Германия в целом, война кончится нашей победой, мы дойдем до Берлина и народы Европы будут обязаны своим освобождением именно нам.

На Ладожском озере

8 июля. Ленинград

Суммирую всё, чем полны мои полевые тетради.

…Сотня катеров с автомобильными двигателями, построенных в Ленинграде весной 1942 года, маленьких и потому почти неуязвимых при бомбежках и обстрелах, снует по летней ладожской трассе, перевозя на западный берег армейские пополнения, а на восточный — эвакуируемое из Ленинграда население. Кроме этих катеров — плашкоутов, тендеров — ходят пароходы с баржами и военные тральщики. Ладожская военная флотилия оберегает трассу с севера и с юга, ведет бои, участвует в перевозках, напряженность и объем которых с каждым днем летней навигации увеличиваются. Огромный, организованный в середине февраля эвакопункт в Лаврово работает круглосуточно, отправляет эшелоны с эвакуируемыми ленинградцами в трех направлениях — на Алтай, в Сибирь и на юг. Работа эвакопункта организована хорошо, питание и медицинская помощь населению вполне обеспечены, смертности теперь почти нет, в эшелонах отправляется ежедневно по восемь — десять тысяч людей, а скоро будет отправляться не меньше чем по десять тысяч.

На ленинградском берегу и на Сясьстрое только что созданные судостроительные верфи уже спускают на воду новый несамоходный флот — баржи, на которых перевозятся в одном направлении тысячи тонн продовольствия, топлива и боеприпасов, а в другом — ненужное сейчас Ленинграду тяжелое заводское оборудование. Предстоят большие перевозки на восточный берег нужных стране, бездействующих в Ленинграде паровозов, товарных вагонов, цистерн…

На обоих берегах кипит работа: строятся все новые и новые пирсы, железнодорожные подъездные пути, склады, всяческие мастерские и множество оборонительных сооружений.

По дну Ладоги проложен и 19 июня начал действовать нефтепровод для доставки горючего в Ленинград, и немцы ничего тут поделать не могут, — ни глубинными бомбами, ни снарядами этот трубопровод не возьмешь. Будут проложены по дну Ладоги и несколько линий кабеля для передачи в Ленинград электроэнергии от восстанавливаемой Волховской гидроэлектростанции. Эта подводная линия электропередачи вступит в строй осенью.

Никакие бомбежки с воздуха помешать всей этой титанической работе не могут: флот, авиация и зенитная артиллерия надежно противостоят врагу!

…На одном из тральщиков я переправился из Кобоны в построенный во время блокады порт Осиновец. От станции Ладожское озеро поезд, идущий по расписанию, 7 июля доставил меня в Ленинград.

В тот же день, вчера вечером, я провожал в автомобиле «пикап» до аэродрома А. Фадеева и Л. Пантелеева, улетевших в Москву.

Сегодня ночую у Н. Тихонова на Зверинской улице.

Он — тот же, обычный, пожалуй чуть похудевший. Последнее время он избавлен от лишних хождений по городу. После рассредоточения горкома партии и выезда из Смольного всех штабных отделов фронта (разместились в разных районах Ленинграда) опергруппа писателей, работающих в Политуправлении, вместе с отделом агитации и пропаганды переведена в Дом Красной Армии, а самим писателям разрешено работать на дому.

Тихонов сказал, что завтра на правом фланге нашего фронта, за Средней Рогаткой, в одном из полков 21-й дивизии, занимающих оборону под Лиговом, ждут писателей; поедет поэтесса Елена Рывина, и, мол, не соглашусь ли поехать и я? Я, конечно, согласен. Тихонову будут утром звонить, пришлют машину.

На передовых под Лиговом

9 июля. 6 часов вечера

В 10.30 утра за мной приехал на машине старший политрук Черкасов. С ним я поехал в Союз советских писателей, оттуда — в ДКА, где живет Елена Рывина. Она села в «эмку», и мы помчались на передовые позиции — в 8-й полк 21-й стрелковой дивизии НКВД. Быстро пересекли центр города, выехали в южную его половину. Здесь в Московско-Нарвском районе, за Обводным каналом, громады домов стали крепостями: амбразуры в каждом заложенном кирпичом окне, что ни окно, то — бойница; вид этих многоэтажных домов грозен и башнеподобен.

В южной стороне улицы перегорожены баррикадами, возникающими уже начиная с Социалистической. Они пока еще разомкнуты, в них оставлены узкие проходы, где — для автомобилей, где — только для пешеходов. Чем дальше к югу, тем баррикады встречаются чаще, становятся все солиднее.

Огибая свежие воронки, машина бежит по улице Стачек. Здесь, за Обводным каналом, трамваи уже не ходят, здесь город уже смешался с фронтом. Баррикады и блиндажи, бетонные надолбы и проволочные заграждения переплелись с домами. В огромных корпусах общежитий Кировского завода «вторые эшелоны», и странно, что, сколько ни обстреливают этот район немцы, большинство домов стоят на месте громадами-крепостями, хоть и простреленные, хоть и опаленные артиллерийским огнем.

За Кировским заводом улица Стачек по всему ее протяжению укрыта с правой, «немецкой», стороны стеной маскировочной сети, уплотненной множеством навязанных на нее тряпичных лоскутков.

Едем вперед, патрули проверяют документы. Одетая в шелковое ярко-красное платье, черноглазая, худощавая, похожая на цыганку, Рывина — весела, возбуждена, говорлива, с нею не соскучишься, но и мыслям своим не предашься!

Большие корпуса — реже. Начинаются сплошь разбитые артиллерией деревянные дома или пепелища с торчащими кирпичными трубами. Они оборваны перед Лиговом превращенной в хаотический пустырь, изрезанный ходами сообщения, полосой. В километре дальше, правее, где прогорелый остов завода «Пишмаш» и вышка, — уже немцы. Они превратили руины завода в свой узел укреплений, густо насыщенный огневыми точками. Вышка — немецкий наблюдательный пункт.

А здесь искрошенный рваным металлом парк. В нем блиндажи, укрепления. За ним — тоже открытое поле, до самых немецких позиций, курчавящихся редкой цепочкой деревьев.

Блиндаж командира и комиссара полка — давний, аккуратный. Доски чистенько покрашены зеленой краской. Позиции эти неизменны с осени. Бойцы и командиры, в большинстве пограничники, — человек триста, — собрались на открытом воздухе, в парке, под деревьями, разбитыми минами и снарядами. Я читал рассказы. Елена Рывина — стихи. Бойцы и командиры были весьма довольны.

За обедом (суп да каша) в блиндаже командир полка рассказал о недавней смелой вылазке восьмидесяти бойцов, пробежавших днем полтораста метров от своих траншей к траншеям немцев. Бойцы пересекли это пространство в две минуты и столь внезапно навалились на немцев, что те не успели опомниться и почти не отстреливались. Перебито много немцев, взят «язык». Этот факт — уже значительное событие на фоне полного затишья на Ленинградском фронте. О нем говорят и пишут. Ибо ничего более крупного не происходит. Артиллерийские и минометные перестрелки, поиски разведчиков, действия авиации да боевая круглосуточная работа снайперов-истребителей — это все, что происходит в позиционной войне вокруг Ленинграда.

Обратно, от блиндажа командира полка (расположенного в километре от немцев) до угла Невского и Фонтанки, мы ехали на мотоцикле с коляской ровно восемнадцать минут. Быстрый мотоциклетный ход, знакомые, чистые и почти пустынные улицы, ярко залитый солнцем родной город, ощущение передовой линии, развалины, размеренная обычная походка ленинградцев, резвящиеся дети, гладкий асфальт, милиционеры в белых перчатках на углах, прогуливающиеся парочки, погорелые дома, решето расстрелянных стен и оград, буйная зелень аллей, обрамляющих Фонтанку, дома с бойницами, — все, все это перепуталось, перемешалось, вызвало во мне какое-то возбужденно-бесшабашное настроение, то, при котором ничего в мире нет страшного и даже хочется опасности, — она может только веселить и дополнить ощущение, что пребыванием своим здесь я радостно-доволен. И потом прямо с передовых позиций подкатить на мотоцикле к дверям своего дома, где жил всегда мирной жизнью, — чувство необычайно странное, возбуждающее…

Первые впечатления

9 июля. 7 часов вечера

И вот я, пусть в разбитой снарядом, разрушенной квартире, но — дома.

Попробую изложить впечатления мои за три дня пребывания в Ленинграде. В первые эти три дня ощущение моего пребывания в городе, моего кровного родства с ним особенно остро. Все впечатления глубоко врезаются в сознание.

Внешний вид города издали, при первом взгляде — обычный летний. Чистые улицы, цветущие сады и парки, на улицах — трамвай, автомобили, прохожие. Но стоит вглядеться пристальней — в каждом квартале разрушенный, разъятый сверху донизу бомбой дом, и другой, скалящий голые стены, сплошь прогоревший (без следов дерева, которое разнесено на дрова), и третий, подбитый снарядом, и другие, просто истыканные язвами, осыпанные осколками снарядов дома.

На асфальте улиц разрушений не видно — каждая воронка очень быстро заделывается, покорёженные пути исправляются. Спустя несколько дней после падения снаряда или бомбы на улицу узнать об этом можно только в каких-нибудь, наверное, существующих записях отдела городского благоустройства да из рассказа тех, кто потерял от разрыва этого снаряда своего близкого или знакомого… Знаю, например: немец недавно прошелся артиллерийским налетом по всему Невскому, но только пельменная в доме № 74, в которой разорвался снаряд (убив несколько десятков людей), зияет дырой. А от того, что произошло, когда другой снаряд попал у Московского вокзала в переполненный пассажирами трамвай, — следов никаких не осталось.

Вглядись в парки, сады, скверы, — не клумбы с цветами, не просто сочная трава — огороды, огороды повсюду. Каждый клочок земли в Ленинграде использован для огородов, учрежденческих и индивидуальных. Вот все в огородах Марсово поле, — ровные шеренги грядок, к ним тянутся шланги от той закрытой для движения улицы, что проходит со стороны Павловских казарм. Закрыта она потому, что все дома (кроме одного целого) только издали кажутся домами: стоят стены, за стенами провалы руин, стены выпучились, растрескались, осели, грозят падением. Тянутся шланги, течет к огородам вода. Ее разбирают лейками. Вот старик, медлительно поливающий свою рассаду; вот стайка детей в одинаковых широких соломенных шляпах — трудятся и они, носят воду в ведрах к грядкам у памятника Суворову. С ними две прилично одетые женщины. На грядках — палочки с фанерными дощечками, на них надписи карандашом: «Участок доктора Козиной». И весь «квартал» огородов, примыкающий к улице Халтурина, — в надписях, указывающих фамилии медперсонала. И ясно мне: это огороды того госпиталя, что помещается в Мраморном дворце. А уборная на Марсовом поле, против Мойки, действует; зашел в нее — умывальник, открой кран — бежит чистая невская вода, можно, если взять с собой мыло, помыться. И люди из каких-то ближайших домов умываются. Уборная чиста, кафель бел и голубоват. А против женской ее половины, на свежих кустах, сушатся кружевные дамские сорочки. В какой двор ни зайди, всегда увидишь жильцов, умывающихся под водоразборными кранами.

Огороды — везде. Там, где в городе есть земля, там обязательно сейчас заросшие травой щели-укрытия да огороды, а порой даже на самих щелях-укрытиях растет какая-либо рассада. За оградой церкви на улице Рылеева грядки огородов сперва я принял было за могилы — вот именно такой высоты и протяженности насыпная земля… А на подоконниках раскрытых или чаще разбитых окон тоже вместо цветов ныне вызревают капуста или огурцы…

Разделаны под огороды даже береговые склоны Обводного канала, — там, в районе Боровой, где все избито снарядами, где вода Обводного в мирное время дышала миазмами, была невероятно грязна. Теперь эта вода в канале чиста: заводы не работают, отходы в канал не сливаются!

На ступенях колоннады Казанского собора медный, пузатый самовар, а вкруг него группа женщин-домохозяек, распивающих чай. Возле каждой — пучок травы, проросшей сквозь булыжную мостовую и сорванный «на засушку».

Все курят самокруты, у всех вместо спичек — лупы, в солнечные дни чуть не все население пользуется для добывания огня линзами всех сортов и любых назначений.

Есть в городе и цветы. Полевые цветы — резеда, ромашки — букетами в руках приезжающих из ближайших, с финской стороны, пригородов, единственных доступных теперь ленинградцам. Цветы я вижу везде, во всех домах, во всех квартирах, на улицах, у гуляющих или спешащих по делам девушек. Всем хочется красоты, цветы будят представление о мире и покое, о счастливой жизни.

Ленинградцы рады: они существуют, они не умерли прошедшей зимой, они дышат теплым, летним воздухом и пользуются не только ярким дневным светом, но и белесоватым сиянием уже почти ушедшей белой ночи; они могут теперь не только умыться, но и сходить в баню, блюсти насущную гигиену!

Сейчас, в июле, уже сравнительно редки случаи смерти от голода.

Люди в Ленинграде стали учтивее, благожелательнее, внешне спокойнее, участливее, услужливее друг к другу. Когда пережито столь многое, то мелочи уже не раздражают людей, как прежде.

В городе не видно каких бы то ни было очередей. На улицах много моряков, краснофлотцев, мало гражданской интеллигенции. Я вглядываюсь в прохожих. Женщины одеты в летние платья, каждая старается быть нарядной, каждая хочет, чтоб тело ее дышало, многие, видимо сознательно, добиваются крепкого загара — трудно загореть в это лето, но все же загорелых лиц много. Люди все почти сплошь худы, тучных, жирных людей в городе, как правило, нет, но оттого, что дальнейшее исхудание приостановлено после зимы, что минимально удовлетворительным питанием снята с лица печать смерти, эти лица будто помолодели, будто стали красивее: в них нет уже прежней болезненности… И прохожие движутся, не экономя, как прежде, ни дыхания, ни движений: идут быстрой походкой, ездят на велосипедах (велосипед стал самым излюбленным и распространенным видом городского транспорта). В этом нормальном темпе движения чувствуется жизнь!

За эти дни в Ленинграде я видел (на Фонтанке) только одного покойника, — его, завернутого в материю, несли на носилках. Да, впрочем, еще одного везли в гробу на ручной тележке…

На неизменный вопрос о самочувствии следуют чаще всего ответы: «Спасибо, теперь-то хорошо, сыты!.. Вот как зимой будет!» Обстрелов никто не боится, но зимы все страшатся.

Многих эвакуируют насильно. Иные из них упираются, цепляются за всякую возможность остаться.

К отражению штурма

14 июля

Да, хорошее настроение ленинградцев очень подкосили падение Севастополя, а теперь и вести о Воронеже.

Всем ясно и всем известно: очень скоро, может быть на днях, быть может завтра, немцы предпримут последнюю отчаянную попытку взять наш город штурмом. Город энергично готовится к отражению этой попытки.

Ленинград силен и огромным количеством населения, и оружием, и способностью производить для себя многие виды вооружения (конечно, сегодня далеко еще не все!). Чтобы взять Ленинград, немцам нужно бы бросить на штурм полутора-двухмиллионную армию, а такой армии здесь у них нет и быть не может. И все же каждый понимает серьезность положения.

На улицах круглосуточно растут укрепления. Окна первых и третьих этажей угловых домов на перекрестках закладываются кирпичами. В кирпичи вмуровываются деревянные конусы амбразур. Все без исключения улицы, все вообще дома превращены в сплошные пояса сложнейшей системы оборонительных укреплений.

В систему укреплений города включен и сильнейший «оборонительный пояс» — Балтийский флот. Замаскированные пестрыми сетями боевые корабли по-прежнему ошвартованы у всех набережных, и по-прежнему у трапов собираются родственники балтийцев.

Два ледокола, несколько транспортов высятся над строгими дворцами и старинными домами между Кировским и Дворцовым мостами у набережной и принижают своими пропорциями эти здания.

Дальше, за мостом Лейтенанта Шмидта, — миноносцы, подводные лодки, крейсер «Киров». Я не был там и не видел его, но мне о нем знакомые командиры-балтийцы рассказали: в дни яростных воздушных налетов, — в один из трех апрельских дней, когда немцы особенно стремились уничтожить корабли, стоящие на Неве, — в крейсер «Киров» попал тяжелый снаряд, а через минуту в то же место, в надстройки над машинным отделением крейсера, врезалась авиабомба весом в тонну. Разрушения оказались велики, но корпус «Кирова» выдержал, надстройки приняли на себя основной удар, броня значительно амортизировала силу взрыва. Было много убитых… Отремонтированный в поразительно короткий срок, ровно через месяц «Киров» вновь вступил в строй.

В ТАСС мне рассказали о действиях на Балтике. В наших руках в настоящее время находятся три острова: Котлин, Лавенсаари и часть острова Сескар, на котором был высажен десант; остров занят нами пока до половины, на нем идут бои. Десять подводных лодок сумели выйти из Ленинграда в Балтику и хорошо действуют там. Одна или две из этих лодок погибли. Одна вернулась. Остальные продолжают действовать, но о некоторых из них сведений нет. По яростно простреливаемому морскому каналу даже нескольким надводным судам удалось выйти в Балтику, погиб в канале только один транспорт.

Сообщение с Кронштадтом поддерживается главным образом из Лисьего Носа.

Ораниенбаум по-прежнему в наших руках, и положение на этом участке с осени неизменно.

Вот, кажется, все, что происходило и происходит в дни июля вокруг Ленинграда…

На ленинградских улицах

15 июля

Всюду вижу людей, читающих книги. Сидят на скамьях в скверах, садах, парках и на бульварах. На стульях и даже в креслах, вынесенных на панель, у своих покалеченных артиллерийскими обстрелами домов; на гранитных парапетах набережных Невы; на грядках своих огородов… На улицах и проспектах, особенно вдоль Невского и Литейного, множество книжных ларьков. То ли это большой, грубо сколоченный ящик или вынесенный из чьей-то квартиры уцелевший стол; то ли ручная тележка; чаще — просто тряпки, разложенные на панели… А на них — книги, книги, бесчисленное множество книг.

В книжных магазинах, вокруг книжных ларьков и киосков всегда толпятся покупатели. Книги чуть ли не единственный богато представленный в магазинах товар. Продавщица киоска сидит под дождем или на солнцепеке весь день и меньше всего, вероятно, думает, что в любую минуту, неожиданный, рядом может упасть снаряд. Покупатели — прохожие, чаще всего военные или женщины. Выбирают долго, перелистывают книгу за книгой… Это те, кто никуда из города не собирается уезжать. Те же, кто готовится к эвакуации — вольно или невольно готовится, — делятся на две категории. Одни, уезжая из Ленинграда в надежде «когда-нибудь после блокады» вернуться, оставляют свою квартиру со всем своим имуществом неприкосновенной, — все на местах, как всегда, запирают дверь на ключ, ключ в карман, и с этим ключом в кармане — куда придется: в Уфу, на Алтай, в Сибирь… Другие — с чувством «навсегда» распродают все до последней нитки, хотя бы за жалкий грош. Такие продают и все свои книги, даже целые библиотеки…

Но иные из эвакуирующихся не хотят заниматься никакой распродажей: такой, уезжая, распахивает настежь двери своей полной имущества квартиры: «Не хочу даже думать о барахле, черт с ним! Заходи, кто хочет, всё равно пропадет, не безразлично ли, кому достанется, зачем же запирать дверь?»

И вот повсюду на улицах — на ступеньках парадных входов, в подворотнях — сидят: девочка, возле которой разложены олеография в деревянной рамке, стеклянная вазочка, две-три тарелки; женщина из домохозяек, перед ней — кастрюля, в прошлом электрическая, а ныне с оторванной нижней электропроводящей частью, половичок, сотейник, сломанные стенные часы, несколько патефонных пластинок (кажется, единственное, что покупается быстро — заезжими командирами)… Везде, всюду, на любой улице видишь таких продавцов. Сколько часов они сидят и удается ли им продать хоть что-либо — никому не известно.

Вода в городе есть теперь почти всюду — водоснабжение действует. Но выше первых этажей вода, как правило, не поднимается. Воду берут из кранов во дворах или просто на улицах. Носят ведрами, бидонами, чайниками. Но таскать на верхние этажи тяжело. Ту, что принес, надобно экономить. Поэтому каждое утро у кранов на дворах и на улицах — мужчины с засученными рукавами рубашек или даже с оголенными торсами, с полотенцами через плечо: моются, даже бреются. И женщины (а порой и мужчины, живущие одиноко) моют посуду. На Кирочной, на Разъезжей, на Социалистической, да и где только я не видел, — группы женщин с корытами и тазами на панели, на мостовой стирают белье, каждая свое. Пусть проезжающие автомобили огибают их, пусть прохожие обходят их стороной, — они заняты своим будничным делом, ни на кого не обращают внимания. Среди них и домработница, и артистка, и жена командира… Каждая одета так, как одевается обычно, и если ей свойственно хорошо причесываться и подводить губы кармином, то и до этого никому не может быть дела: белье-то ведь надо стирать, не зима!

На Литейном, взгромоздясь на аккуратно сложенные кирпичи, между обвалившимися, осыпавшими кокс щитами, укрывавшими окна магазина, горбатый старик промышляет взвешиванием прохожих. Его весы работают целый день. Желающих узнать, сколько граммов он прибавил в весе за лето, после того как за зиму потерял двадцать четыре килограмма, — много!

«Товарищ военный! Папирос не нужно?» — разворачивая тряпицу, показывает мне две пачки папирос встречная женщина на Невском. «Не нужно!» И тряпица вновь укрывает пачки. Такса черного рынка: литр водки — 1500 рублей, 100 граммов хлеба — 40 рублей, пачка папирос — 150 рублей, крошечная лепешка из лебеды — 3 рубля… Я не заходил на толкучки — их несколько в городе, — видел одну на улице Нахимсона издали: народу толчется множество.

Артиллерийские обстрелы часты, постоянны, привычны… Впрочем, я ожидал большего, судя по рассказам других. За все дни, проведенные здесь, я только раз попал в зону артиллерийского налета — на Кировском проспекте, когда ехал в трамвае. Снаряды легли впереди, пассажиры торопливо, но довольно спокойно и безразлично вышли. Через несколько минут трамвай отправился дальше. Говорят, в эти дни нами разбит фашистский бронепоезд, потому методических обстрелов в эти дни не было, были отдельные — минут по пятнадцать — огневые налеты, а их можно слышать, только находясь неподалеку. Впрочем, орудийную стрельбу я слышал несколько раз — и днем, и по ночам.

Днем заметно: движение пешеходов гуще по южной стороне улиц. Это — люди «ученые», рассчитывают, если начнется обстрел, то будешь защищен домами, вдоль которых идешь. Впрочем, об этом никто не говорит, это как-то само собой получается, как выработанная привычка.

Домов, поврежденных снарядами, — очень много. Но дыры от снарядов чаще всего невелики. Разрушенные одна-две комнаты не меняют облика большого дома и сразу даже не замечаются. Так, только накануне отъезда я заметил, например (хотя ходил тут постоянно), что один из золотых куполов «Спаса на крови» пробит снарядом — в нем большая черная зияющая дыра… Когда-нибудь ее заделают, и никто об этой дыре не вспомнит. Только проходя по Фонтанке, я заметил, что совершенно разрушен внутри огромный — со стороны Мойки и Фонтанки — массив Инженерного замка. Но наружная стена цела, издали разрушений можно и не заметить. Там был госпиталь. Погибло много народу. Это было, кажется, при апрельском воздушном налете… Очень много побитых домов на Лиговке…

И все-таки, все-таки все эти дни меня томил мираж полного благополучия и мира родного города. То ли потому, что небо было благостно голубым, солнечным; то ли потому, что после месяцев жизни в лесах и болотах на меня особенно сильно действовала будничная обстановка быта некоторых ленинградцев, — самые их квартиры, чистые, опрятные, приведенные в «довоенный» вид.

Завтра еду на Волховский фронт и на Ладогу. Оформил командировку и другие документы.

 

Глава двадцать третья

Перед второй зимой

Общая обстановка. Собрание районного актива. Во Всеволожский район. В деревне Сельцы. Хозяйство треста № 40

(Ленинград и Всеволожский район. Октябрь 1942 г.)

Общая обстановка

С конца мая — начала июня появились тревожные признаки активизации окружающих город гитлеровцев. На Неве были обнаружены немецкие плавающие мины. Десятки вражеских самолетов сбрасывали мины в фарватер, ведущий из Ленинграда в Кронштадт. Усилились артобстрелы. Стали поступать сведения о подходах резервов врага, в частности танковых и, артиллерийских частей, в районы Луги, Гатчины, Красного Села. Немецкие войска перебрасывались в Финляндию…

Можно было понять: враг усиливает охват Ленинграда и замышляет вновь на него напасть. Но где, как, какими силами — было еще неясно.

Весной приехал в Ленинград и вступил в командование Ленинградским фронтом генерал Л. А. Говоров — не только опытнейший, крупнейший артиллерист, но и талантливый полководец, великолепно проявивший себя при разгроме противника под Москвой.

Он сразу взялся за дело обороны Ленинграда с присущими ему дальновидностью, энергией и умением. Он подошел к этому делу, как аналитически мыслящий математик, как умный исследователь-ученый.

В укрепленном районе резко усилились оборонительные работы. Усилилась тщательная разведка системы артиллерийских позиций противника — батарей, дотов, дзотов — и выявление всех вражеских огневых точек и методов действий немецких артиллеристов.

Говоров поставил задачу не только подавлять вражескую артиллерию, но и, составляя точнейшую номенклатуру и характеристику выявленных целей, методически уничтожать ее.

Стремясь уничтожить население и разрушить город, враг неистовствовал. За три месяца — май июнь, июль — только восемнадцать дней обстрелов Ленинграда не было, и не было в Ленинграде точки, куда не мог бы в любую минуту упасть тяжелый снаряд.

Научно обоснованная, сложнейшая и хитроумнейшая контрбатарейная борьба с артиллерией противника, начатая еще с ранней весны 1942 года, стала ведущим фактором защиты города от вражеских артиллерийских обстрелов. Вся тяжелая морская и сухопутная артиллерия фронта и КБФ была включена в мгновенно действующую систему этой круглосуточно ведущейся активной борьбы.

В этой обстановке командование фронта решило, предупреждая возможный в ближайшие дни удар, активными наступательными операциями прощупать силы и средства врага на ряде участков фронта, а вместе с тем и улучшить позиции наших войск.

В июне — июле резко активизировались действия фронтовой и морской авиации и кораблей Краснознаменного Балтийского флота. В этот период для обороны наших островов и контролируемого нами водного района, для взаимодействия с обороняющими Ленинград на берегу войсками и конечно, для уничтожения вражеских транспортов вышли в Финский залив и дислоцировались в Кронштадте около ста кораблей. В их числе были и торговые суда, которые, презирая обстрелы прямой наводкой с берега, стали совершать рейсы в Ораниенбаум и к островам залива. Начались боевые походы наших подводных лодок. С июня они выходили в автономное плавание эшелонами. 23-я армия наступательной операцией на Карельском перешейке предупредила попытку вражеских войск активизироваться. На южном участке фронта были пресечены попытки немцев провести разведки боем.

В июне — июле артиллеристы крепости Орешек провели особенно сильные дуэли с мощной артиллерией врага, расположенной в Шлиссельбурге (Петрокрепость) и вдоль берега Ладоги. Здесь в Орешке, в двухстах метрах от Шлиссельбурга, по-прежнему геройски держался маленький гарнизон — пограничники и морские артиллеристы.

20 июля части войск 42-й армии нанесли немцам сильный удар в районе Урицка — на Старо-Паново. Бои продолжались до 2 августа, были прорваны три линии вражеских траншей, нам удалось ворваться в Паново и удержать захваченные позиции.

23 июля стрелковые подразделения 55-й армии с участием авиации, танков и артиллерии повели наступление к югу от Колпина — на Путролово. Нам удалось захватить Путролово, перекресток дорог, а потом и Ям-Ижору и удержать их за собой. Наши позиции были улучшены.

В тылу врага успешно действовали три батальона балтийских моряков и отряды партизан Ленинградской области. На Ладожском озере в тыл врага ходили морские разведчики лейтенанта Г. С. Иониди. Успешно действовала Ладожская флотилия. Наступательные операции проводились и на Волховском участке фронта.

19 августа бронекатера КБФ высадили десант в устье реки Тосны, положив начало ожесточенным боям за укрепленное немцами село Ивановское на левом берегу Невы. С левого берега Тосны село Ивановское штурмовали части 55-й армии, в частности, полки 85-й, 268-й стрелковых дивизий и ханковцы дивизии Н. П. Симоняка. Бои, закончившиеся 8 сентября, привели к захвату нами так называемого Ивановского плацдарма.

27 августа наступлением войск Волховского фронта начались крупнейшие с начала блокады бои на Синявинском выступе немцев — в районе так называемой Круглой рощи и синявинских торфоразработок. Навстречу Волховскому фронту с правобережья Невы двинулись в наступление части Ленинградского фронта. 8–10 сентября была сделана попытка вновь захватить потерянный нами в конце апреля Невский «пятачок», а после неудачи этой попытки началась подготовка войск Ленинградского фронта к штурму левобережья Невы крупными силами пехоты, авиации, танков и артиллерии при участии стоявших на Неве кораблей КБФ. Это новое мощное наступление началось в ночь с 25 на 26 сентября. Плацдарм в Московской Дубровке — Невский «пятачок» — был создан (и с тех пор до конца блокады оставался за нами), а крупнейшее разыгравшееся на Синявинском выступе сражение едва не привело к прорыву блокады. Это практически была генеральная репетиция последовавшего за ней нашего решающего январского наступления, о котором речь впереди. Она заставила немцев бросить в огонь боев силы, приготовленные ими для штурма Ленинграда. И если нашим войскам прорвать блокаду в эту осень не удалось, то бесспорно удалось другое: перемолов ряд немецких дивизий, сорвать намеченный врагом штурм города, уберечь Ленинград от нависшей над ним опасности.

И это был несомненный успех, давший в тот момент городу жизнь, а в недалеком будущем обеспечивший ему победу.

Я не имею возможности подробно описать в этой книге многие из перечисленных здесь событий, и прежде всего те, которые получили название синявинских боев осени 1942 года.

Собрание районного актива

20 октября. Ленинград

Сегодня в Филармонии состоялось торжественное собрание актива Куйбышевского района. Обсуждались итоги работ по подготовке к зиме. Полным светом сияли четыре передние люстры. За столом президиума, покрытым лиловым бархатом и уставленным цветами в горшках, заняли свои места секретарь Ленинградского горкома партии Кузнецов, председатель исполкома Ленгорсовета Попков, первый секретарь Куйбышевского райкома партии Лизунов и другие партийные руководители, представители интеллигенции, отличившиеся в труде сотрудники жилищного управления, управхозы, домохозяйки, рабочие и работницы. Зал был полон.

В большой речи председатель райисполкома Пудов рассказал о работе по подготовке жилищ к зиме.

К 18 августа, когда были объявлены условия соцсоревнования между районами города, из пятисот двадцати девяти домов района — шестидесяти тысяч комнат — вода подавалась всего в тринадцати домах. Остальные пользовались только уличными и дворовыми водоразборами. Триста пятьдесят подвалов были залиты водой, в некоторых домах вода проникала в первые этажи. Чтобы сделать ремонт в короткий срок, требовалось триста пятьдесят водопроводчиков, а было их в районе только семьдесят четыре. Требовалось двадцать тысяч метров водопроводных труб.

А ремонт кровли! В Ленинграде нет ни одного дома, где крыши не оказались бы продырявлены осколками немецких или наших зенитных снарядов. Нужно было найти не меньше ста кровельщиков, а нашлось четырнадцать. Требовалось триста тонн кровельного железа, а его почти не было, — пришлось заменить его специально пропитанной мешковиной. Таковы цифры. А как все это было сделано?

Сегодня утром я беседовал с третьим секретарем Куйбышевского райкома партии С. И. Глазуновым. Из этой беседы и из речей, произнесенных на собрании, я узнал, как удалось организовать и провести всю эту огромную в условиях блокады работу.

В этом трудном деле райкому партии помог опыт весенних работ, когда после страшной зимы необходимость заставила очистить дома, дворы и улицы от снега, от льда, от всех отбросов и нечистот. В каждое хозяйство тогда райком дал политорганизатора: «Твоя партийная обязанность по дому — поднять дух людей, мобилизовать народ!»

Этот подвиг ленинградцы совершили. Результаты его всем известны.

И теперь снова политорганизаторы были прикреплены к каждому дому. В осенней кампании политорганизаторами, в числе других, стали сто инженеров, врачей, различных специалистов из технической интеллигенции. Опять пошла широкая политмассовая работа, выпускались боевые листки, в них сообщались имена и фамилии лучших работников, излагался опыт их работы. Во всех домах был создан актив из числа жильцов. Все работающие в городе промышленные предприятия были призваны помогать населению материалами и личным участием своих специалистов.

Откуда было взять материалы? Фанеру, олифу, краски, кровельное железо, батареи центрального отопления, смолу — да мало ли что еще? Придумывали, изобретали заменители, брали кое-что из разбомбленных, разбитых артиллерией домов — проволоку, кирпич, трубы, железо, плиты. Обрабатывали деревянные перекрытия суперфосфатами, заготовляли дрова, использовали для пропитки рваные одеяла, мешковину и другие «внутренние ресурсы»… Работали главным образом женщины, многие из них никогда прежде не занимались физическим трудом…

Пудов сообщает цифры: план работ выполнен районом на 98,6 процента. 460 строений отремонтированы. Все крыши починены. За два с половиной месяца восстановлено 12 873 водопроводных и канализационных стояка. Их общая протяженность — 130 километров. Только для прачечных отремонтировано около 30 километров труб…

После собрания в зале Филармонии был концерт. В нем участвовали Горин-Горяинов, Исакова, Иордан, Васильев, Пельцер, Нечаев, Михайлов, Бениаминов, Чернявская, Легков, Астафьева, Свидерский, Гербек и Сахновская…

Во Всеволожский район

21 октября

Вместе с заведующим райземотделом Куйбышевского района И. П. Прозоровым и агрономом райзо Н. Г. Жежелем я выехал на грузовике в пригородные хозяйства, расположенные во Всеволожском районе. Летели «белые мухи» — первые снежинки наступающей зимы. Мы мчались через Охту к Пороховым и Колтушской возвышенности, минуя разбираемые на дрова дома (в Ленинграде разрешено разобрать на дрова пять тысяч деревянных домов!), минуя поля, огороды — вязкие, серые предзимние, уже почти сплошь оголенные. Только кое-где виднеется отличная неснятая капуста. Это там, где для нее пока не нашли хранилищ или транспорта. Но такие клочки полей редки.

Прозоров — седой человек с энергичным, исхудалым лицом. Он семнадцать лет был на военной службе, участвовал как связист в трех войнах — империалистической, гражданской и финской.

Жежель — немолодой, худощавый, как все ленинградцы, спокойный, с ясными и внимательными глазами человек. Он старший научный сотрудник Сельскохозяйственной академии, доцент двух вузов, участник многих научно-исследовательских экспедиций — почвенно-ботанических и геологических. Теперь вместе со своей женой Еленой Ивановной Пантелеевой, аспиранткой Пушкинского сельскохозяйственного института, и двухлетним ребенком он живет во Всеволожском районе, — жена его работает там агрономом в пригородном хозяйстве. Жежеля и его жену давно зовут в тыл, но они ни за что не хотят оставлять Ленинград.

— Знаете, я избороздил весь Советский Союз, но такого энтузиазма и таких интенсивных приемов в агротехнике, как у нас в это лето, здесь, я нигде никогда не встречал! А ведь все, чего мы добились, сделано людьми, которые никогда не касались земли!

Всю дорогу Жежель рассказывал мне о том, как весной и в начале лета служащие городских учреждений, ставшие рабочими пригородных хозяйств, питались там главным образом лебедой, одуванчиком, крапивой, корнями лопуха и разными другими травами, и о том, что из нескольких тысяч человек никто не умер, а теперь, когда овощи выращены, все поправились, стали вполне здоровыми, окрепли физически, бодры духом…

В деревне Сельцы

22 октября

За вчерашний день мы объездили и обошли пешком с полудюжины или больше пригородных хозяйств — в деревнях Хирвости, Янино, Куйвора, Красная Горка и многих других. Подробно осмотрели хозяйство телефонной станции и хозяйство строительства № 5 Наркомпути, хозяйство Управления культурно-бытового строительства Ленсовета и многие другие. Впечатлений и записей у меня было много. Оставив Прозорова в подсобном хозяйстве треста столовых, в Красной Горке, последние четыре километра сюда мы вдвоем с Жежелем прошли бывшей лесной дорогой, «бывшей» потому, что весь лес за лето вырублен, торчат только отдельные сосны.

Топая по грязи и пробираясь обочинами по мокрой, жухлой траве, по косогорам, беседуя о голодной зиме, из которой оба едва выкарабкались, мы, предельно усталые, дошли сюда, пришли в эту обжитую опрятную комнату — «домой», где встретила нас жена Н. Г. Жежеля Елена Ивановна — худощавая миловидная ленинградка, которая сразу стала кормить нас капустным супом и жиденькой пшенной кашей.

Проголодав в Ленинграде блокадную зиму, Елена Ивановна, спасая от смерти ребенка и мужа, который уже не вставал, пошла на службу, работала в Ленинграде милиционером. Поздней весной ее отпустили на работу по специальности, она стала агрономом подсобного хозяйства треста № 40 и, работая там, добилась перевыполнения плана: вместо двадцати восьми назначенных по плану гектаров были засеяны все земли хозяйства — сорок один гектар.

Елена Ивановна связана со всеми бригадирами доброй дружбой, все работники хозяйства для нее — родная семья, все личные дела рабочие идут решать к ней, — в этом я убедился вчера же вечером: народ до ночи, как говорится, валом валил к ней в дом… Сама она — день и ночь на полях…

Комната Жежеля и Елены Ивановны в колхозной избе — чистенькая, оклеенная синими дорогими, с серебряными блестками, обоями; на полках и столах — книги, городские вещицы, самовар, патефон. На стенах под потолком сушатся пучки укропа, сельдерея, ботвы, рябины… Уже подсушившиеся Елена Ивановна вчера собрала в мешочки.

В соседней комнате, где русская печь и на стене коптилка, где на полу спали три пущенных ею ночевать связиста-красноармейца из дивизии Донскова, Елена Ивановна постелила мне кровать, положив две чистые простыни, подушку и одеяло. Я спал, как дома, — которого у меня нет, — в тепле и чистоте.

А утром играл с Юрой, он оказался забавным, смышленым ребенком, знающим названия всех овощей, капусту называющим, «патятя». На все вопросы он уверенно отвечает «да», а когда просит, например, хлеба с маслом и в масле ему отказывают, сокрушенно повторяет: «Нет?» — и успокоенно ест сухой черный хлеб. Вчера отец привез ему из города бутерброд с красной икрой. Эту икру он назвал «рябиной», потому что рябину знает, а икры еще никогда не пробовал.

Зимой он съедал все, что могли достать для него и для себя родители, — свою еду они отдавали ему. А они умирали с голоду и едва не умерли, когда у них в феврале и в марте были украдены продкарточки.

— Понимаете, — говорит Жежель, — были моменты, когда, любя его больше собственной жизни, отдавая ему последнее, я его ненавидел!.. Поймите меня правильно, ведь это общая наша человеческая трагедия! Но все-таки мы выходили его — смотрите: нормальный ребенок!..

Хозяйство треста № 40

Сегодня утром, чтобы составить себе картину работы пригородного хозяйства треста № 40, я обошел его поля, беседовал со многими бригадирами, звеньевыми, служащими и рабочими, — в преобладающем большинстве это девушки, женщины… История возникновения и напряженнейшего труда коллектива этого пригородного хозяйства характерна и для всех других осмотренных мною хозяйств.

Началось с четырех рабочих-дистрофиков и с четырех лошадей-дистрофиков. Когда первые люди приехали сюда, то прежде всего организовали «цех питания», затем здесь, в деревне Сельцы, пустовавшей, страшной найденными в снегу трупами людей, умерших от голода, оборудовали жилые помещения.

Потом стали собирать инвентарь колхозов, разбросанный по полям, и, создав кузницу, ремонтировать его. Начали прибавляться рабочие, руководство хозяйства занялось добычей семян.

С 12 мая началась пахота на лошадях. Пахали сперва по одной, потом по две сотки в день. Почти месяц работали без агронома: Елена Ивановна поступила с 3 июня…

Взялись за благоустройство: открыли ясли, детсад, медпункт, столовую, клуб.

Достали трактор, а прицепов — плуга, например, — не нашлось; плуг где-то украли — «честно взяли»: заведующий Всеволожским райзо дал «на один день», и было сказано, где что валяется — подбирайте! Подобрали: две сенокосилки, конные грабли, полольники, четырехлемешный плуг и прочее из соседних деревень, где брошено было…

Создали хозяйство. Пахали. Никто не знал, где какая земля, не было ни планов, ни карт: ищи, где земля и какая, что на ней росло!

Боролись за семена: выдавали их скудно. Десяток гектаров предназначался для рассадных культур — капусты. Надлежало добыть около четырехсот тысяч корней рассады. Теплицы, парники были разрушены, времени для выращивания уже почти не оставалось. За тридцать — тридцать пять километров возили рассаду машинами.

Семенной картофель получали с «большой земли» в конце июня, — уже поздний, недоброкачественный, гнилой, мокрый. Его тут сушили, обрезали, сортировали, сажали.

В подсобном хозяйстве работали строители, их жены и родственники, домохозяйки, педагоги, техники, бухгалтеры, артисты… Все без исключения — больные: цинга, дистрофия второй и третьей степени. Первое время никакие нормы не были введены: у кого сколько сил есть, — а слабые работали сначала по четыре часа, окрепнув, стали работать по восемь, а потом взялись трудиться наравне со всеми — по двенадцать — четырнадцать часов. Вставали в четыре тридцать утра и — с дневным перерывом — до десяти вечера. Все, кто пришел сюда, работали честно, добросовестно, не жалея сил своих, сознавая необходимость этого.

И все-таки с работой не справились. Вот тогда-то и обратились за помощью в райисполком. В хозяйство были присланы школьники средней школы № 205 Куйбышевского района (она помещается в Кузнечном переулке, дом № 22). Они помогали проводить прополочные работы, жили в палатках вместе с педагогами.

Серьезнейшая угроза возникла из-за воды.

Когда посадили первый гектар капусты — тридцать тысяч корней, понадобилось тридцать тысяч литров воды в день для полива: ежедневно, два раза по пол-литра на каждый корень культуры. Возить в бочках? Где взять столько лошадей? Их было шесть-семь. Поняли: без водопровода не обойтись. За пять дней протянули водяную магистраль от пруда на два километра. Поставили центробежный насос. С помощью трактора он гнал двадцать пять тысяч литров в час. А двухдюймовые трубы были разложены по полям, от труб отводили воду прорезиненными шлангами, наливали в бочки, в корыта, во что придется. Рабочих, исключительно женщин, в это время было около ста.

Аврал за авралом: то засуха, то нагрянули вредители полей, — это было подобно сражению! Мобилизованы были все до одного работники хозяйства, дети день и ночь боролись с вредителями.

Большую помощь оказала хозяйству Красная Армия, 17-й батальон выздоравливающих под командованием капитана Беляева и комиссара старшего политрука Петрова. Бойцы выходили на работу, занимались посадкой, поливкой, окучиванием, прополкой… А ведь это были люди из госпиталей, здесь, так сказать, «транзитом». Им полагалось отдыхать после ранений, а они по полдня в сутки трудились на полях!.. Помогали и пограничники — Ханковского погранотряда. Они устраивали здесь киносеансы, выступали с докладами, читали лекции, обеспечивали рабочих газетами, давали концерты самодеятельности…

Лучшая бригада (капустные поля) — Шуры Климовой. Этой девушке нет и двадцати лет, она работала диспетчером на одном из заводов. Сидя дома, в Ленинграде, слушая радио, она узнала, что Ленинград нуждается в работниках для пригородных хозяйств. Посоветовалась с больным отцом-пенсионером (матери у нее нет), пришла сюда. Была простой работницей, потому что прежде земли не знала. Стала звеньевой, потом бригадиром. Имея под своим наблюдением триста тысяч корней капусты, руководя бригадой рабочих, Шура Климова успевала за день обойти все свои поля.

13 сентября в Сельцах был праздник День урожая. Пригласили гостей из воинских частей, из соревнующихся подсобных хозяйств, партийный и советский актив.

Шура устроила выставку своей капусты. На некоторых гектарах ее бригада вырастила по тридцать тонн (а по плану полагается пятнадцать тонн с гектара). В среднем все хозяйство вырастило по двадцать три тонны с гектара.

Капусту собрали, перевезли в Ленинград и сюда — в хранилища. Сотни тонн засолены в дошниках — больших, врытых в землю чанах.

Звание «гвардейское звено» и премию получило свекольное звено Фроси Тарасенковой. Это звено несколько месяцев перевыполняло норму больше чем на сто пятьдесят процентов.

Но земля оказалась бедной, истощенной, в ней почти полностью отсутствовали органические вещества, а удобрений на ее участок не хватало, минеральных вначале не было вовсе, да и посадку, по не зависевшим от Фроси причинам, пришлось делать поздно. И весь энергичный, тяжелый труд не привел к хорошему урожаю: получилось только пять тонн с гектара вместо запланированных двенадцати.

А труд Фроси был колоссальным. В звене на три гектара вместе с самой Фросей было восемь человек, хотя полагалось ей пятнадцать. Но эти восемь девушек произвели трехкратное рыхление почвы, четыре раза подкармливали растения, трижды раствором фекалия с суперфосфатом и раз минеральными удобрениями. Трижды пололи, с работой справлялись, поля были чистыми… Все видели непосильный труд звена Фроси, все удивлялись неутомимости девушек…

Неудача на Тарасенкову сильно подействовала. Она продолжает работать, хочет, изучив землю, произведя зимние анализы, принять все меры, добиться хорошего урожая свеклы на будущий год. И добьется: это всем ясно!

Фрося Тарасенкову — из Балттехфлота. Работала матросом на барже. Ей тридцать лет. Она упорная и предельно настойчивая…

Почти все рабочие имеют свои индивидуальные огороды. Все хорошо поправились после зимней дистрофии, не было ни смертных случаев, ни болезней.

А работать приходится в восемнадцати, а то и в двенадцати километрах от передовой линии фронта; это только у нас в Ленинграде может называться тылом. Здесь тылы недавно сформированной 67-й армии. Боевая обстановка возникала не раз и тут. Вот, к примеру, в дни ожесточенного сражения на Неве над свекловичным полем, где шла массовая уборка урожая, в воздухе разыгрался бой между десятками самолетов. Это было 30 сентября. На свекловичном поле работали и бригады с других полей, школьники, шести-семилетние ребята из датского сада вместе с педагогами, бойцы батальона выздоравливающих, пришедшие помогать.

Несмотря на стрельбу близких зенитных батарей, на опасность от падающих осколков, никто, кроме детей, вопреки приказанию, с поля не ушел…

Хозяйство треста № 40 — на первом месте среди тридцати одного хозяйства Куйбышевского района. О нем писали в передовице «Ленинградской правды»; его отмечал в своих приказах Ленгорисполком и благодарил при присуждении знамени П. С. Попков.

Всего в хозяйстве собрано триста с лишком тонн овощей. Сдали госпоставки и себе оставили часть урожая, которой для полутора тысяч человек хватит, примерно, на восемь месяцев… Зима им теперь не страшна!

22 октября

Обедал у Н. Г. Жежеля: пшенная «супо-каша», квашеная капуста на второе и немного вареной картошки — все, конечно, без масла.

Н. Г. Жежель подсчитал: средний урожай, с гектара овощей (всяких) в Ленинграде — восемь тонн. Заготовлено по Ленинграду примерно пятьдесят шесть — шестьдесят тысяч тонн.

Выдавать населению будут по триста граммов овощей в день.

Если рассчитывать только на овощи, то их нужно съесть три килограмма в сутки, чтоб в организм поступило достаточное количество белков и углеводов. Но ведь, конечно, нужны и жиры. Хуже всего дело обстоит с жирами.

В 3 часа дня, после обеда у Жежеля, покидаю гостеприимных хозяев; мой курс — на Ленинград…