Москва. Как много в этом звуке для сердца русского слилось…

Конечно же, я не дурак, чтобы любить Москву или даже относиться к ней с симпатией. Москва — огромная клоака. Сказано не мной, но верно. Москва — розовый, разлагающийся кусок сочного мяса, который сладковатым запахом гниения так и притягивает к себе червей и мух. Москва — покрывшаяся аппетитной поджаристой корочкой блевотина: с первым же шагом корочка трескается, рушится, и ты уносишься на самое дно плотного кислотного смрада, который в мгновение ока испепеляет твоё благопристойное физическое тело, оставляя лишь голый, обозлённый скелет, который тоже неумолимо разрушается под действием вязкой и едучей блевотины. Разумеется, Москва рано или поздно была обязана заманить такую огромадную бестолочь, как я, и преподнести мне урок своих изысканно-трогательных манер.

Я, конечно, лукавлю и, пожалуй, преподношу Москву, всем вам прекрасно известную, езженую-переезженую, житую-пережитую, многократно отвергнутую и столько же раз принятую чересчур демонически. На самом деле Москва гораздо проще, аморфнее, равнодушнее. Ей на фиг не нужна твоя грошовая никчемная душонка, ей нечего с ней делать, кроме того, чтобы выбросить на помойку за ненадобностью. Москва — молчаливый и бестревожный монстр, она мёртвый и замкнувшийся на своём одиночестве исполин, которому наплевать на всех и на всё, который жаждет лишь одного: дождаться благостной секунды окончания света, когда благодарное небытие неумолимо и ласково затянет её в свои чёрные пески, выдав абсолютную гарантию невозвращения в сущее.

В этом — понимаю я сейчас — Москва мне близка. Близка своим смирением перед безумной силой, близка своим терпеливым ожиданием покорения. Но тогда она меня почти раздавила.

Раздавить мою и без того хрупкую, болезненно рефлексирующую и тщедушную личность в те дни августа 91-го года особого труда не составляло. Я в очередной раз впал в бездонную депрессию, из которой не было видно ни выхода, ни малейшего проблеска света. Света, который, быть может, на фоне истинных и объективных оттенков сущая тьма, но в преломлении моей многообразной личности она тот самый свет надежды, что не давал мне пропасть все восемнадцать лет моей жизни.

Да, всего восемнадцать. Смешной возраст, младенчество духа, но тогда сам себе я казался старцем, высосанным и выпитым действительностью. Видимо, рассуждал я, силы мои не безграничны. Все эти Чернобыли, Армении и Берлинские стены забрали у меня всё, чем я обладал. Битва проиграна, сопротивление перед молчаливой и беспощадной армией реальности бесполезно, остаётся лишь наложить на себя руки и признать свою попытку неудачной — с тем и отчитаться перед самим собой, чтобы сделать шаг в запредельность.

Прибыв в Москву на электричке к полудню 18-го числа, весь день я провёл в этом паскудном и самоедском настроении, широко раскрытыми испуганными глазами обозревая окрестности и вздрагивая от каждого брошенного на меня взгляда — человечьего, собачьего и птичьего — и каждый этот взгляд казался мне тогда приговором, передаваемым из пульта управления всей этой явью, что расположен где-то в закоулках Безличного Неведомого Создателя.

— Я понимаю, — отвечал я людям, птицам и псам на эти взгляды. — Я всё понимаю. Это тупик, выхода нет, надо сдаваться.

— Давно пора! — крикнула мне шустрая старуха, промелькнувшая рядом и звякнув пустыми бутылками в вязаной капроновой сумке.

Летний день был сер, влажен и пуст. Вроде бы собирался дождь, но вроде бы так и не начался. Я забрёл на Арбат, почему-то полагая, что это место своей необычностью и новизной (о которой нам рассказывали в газетах и телевизионных передачах) взбодрит меня, развеет, но гнусный Арбат своим мерзопакостным и бессмысленным человеческим шевелением и неуёмным, алчно-бестолковым пафосом вызвал во мне лишь новую волну отторжения и отчаяния.

— Ты тоже против меня? — обратился я к бородатому уличному саксофонисту. — Мне кажется, мы с тобой одной крови. Почти. И ты тоже против?

Господи-которого-нет, я был почти готов признать всё человечество и каждое отдельное человеческое существо равным себе и принять от него порцию услужливого сострадания или хотя бы молчаливого приятия!

Саксофонист, которого мой вид и странные слова, должно быть, сильно разозлили, прекратил играть музыкальную пьесу — ей была, разумеется, опошлевшая от бесчисленного количество исполнений, в целом милая, но обретшая совершенно неверные смыслы мелодия из «Крёстного отца» — зачерпнул в кармане горсть медной мелочи и протянул её мне.

А я — сейчас я убеждаю себя в том, что исключительно ради эксперимента, но на самом деле, может (о, неужели?!), даже из благодарности — взял, тихо взял эти медяки, неторопливо зашагал вдаль и даже купил на них (добавив ещё несколько рублей) пирожок с капустой у затрапезного вида тётки с фартуком и потёртой пузатой сумкой, откуда она эти самые пирожки извлекала. Тётка почему-то боязливо оглядывалась по сторонам, а я, откусив от пирога кусок, а потом ещё и после двух этих тяжело давшихся мне укусов вышвырнув этот шмат непрожаренного теста прямо на мостовую, поспешил ретироваться с этой улицы псевдосвобод.

Почему я в тот день не утопился в Москве-реке или не бросился под колёса «копейки», которых в тот год по Москве шныряло ещё немало? Пожалуй, лишь глубинное насмехательство и презрение к акту самоубийства да глупейшее ожидание того, что на следующий день всё может быть лучше.

На следующий день, как вы уже догадываетесь (впрочем, чего же тут догадываться, вы знаете это наверняка, кому же неизвестна дата, о которой пойдёт сейчас речь?), всё стало лучше. Много лучше.

Ночь я провёл в поезде-мотеле (назовём этот так), который подгоняли на один из путей к Казанскому вокзалу. Надо сказать, очень удобно. И по деньгам недорого, и комфорт какой-никакой. По крайней мере, спать пришлось в купе на мягкой койке, на белой простыне и под белым пододеяльником с тёплым одеялом, которое, однако, мне почти сразу пришлось отшвырнуть в сторону, так как стало слишком жарко.

Утро 19-го августа сразу же полыхнуло на меня ощущением чего-то такого приятно-возбуждённого, значимого, азартного. Уже по тому, как двигались по улицам люди, какими взглядами они смотрели по сторонам, какими улыбками они пытались обмениваться и каким смехом смеяться, можно было понять, что в атмосфере происходит бурление если уж и не магнитных волн, то, как минимум, сонма растревоженных человеческих мыслей. При этом ещё никто ничего не знал, хи-хи-хи, никто ничего. Я не помню, было ли в те дни полнолуние, но нисколько не удивлюсь, если было. Подобные исторические события неизбежно сопровождают явные или скрытые явления природы и прочая астральная херотень.

Где-то часов в десять из разговора двух интеллигентных пенсионеров, явно неравнодушных к политической кухне родной страны и зарубежья, что сидели поблизости от меня на скамейке в каком-то парке, я узнал развесёлое известие: дядя Миша Горбачёв смещён с поста Президента СССР (вы только вдумайтесь, нет, вы только вдумайтесь, что за абсурдная должность появилась в нашей стране на заре её существования!), а всю полноту власти взял на себя некий Государственный комитет по чрезвычайному положению, это самое чрезвычайное положение в стране и объявивший.

«Вона как я удачно в Москву прибыл!» — только и успел я подумать, так как почти сразу сорвался в ближайшую станцию метро, ибо проходивший мимо и присоединившийся к двум первым пенсионерам бабай под номером три сообщил им, что в городе, где-то в центре, видели танки и скоро всем так называемым демократам, а Боре Ельцину в особенности, наступит большущий кирдык.

Люди, сновавшие по станции, пребывали уже в изрядно взбудораженном состоянии. Вокруг только и жужжали: «Переворот… Хунта… Наступление на демократию…» В вагоне тронувшегося от станции состава жужжание раздавалось ещё громче. Я испытал необычайный прилив энергии и понял, что нахожусь в своей стихии.

— Граждане! — стоя в проходе, обратился я к людям, сурово оглядев их недоумевающие и настороженные лица. — Прошу всех сохранять спокойствие. Преступный режим Горбачёва — Ельцина вёл страну к неизбежному краху. Ответственные, серьёзные люди решили взять власть в свои руки, чтобы не допустить непоправимого, а именно развала всеми нами горячо любимой Родины, Советского Союза, и превращения оставшихся на его пепелище клочков в колониальный придаток Запада. Просим вас поддержать новую власть и принять её как единственно легитимную.

— Палачи! — тут же крикнул мне кто-то из дальнего конца вагона. Голос был женский.

— Кто это сказал? — посмотрел я в ту сторону. — Это вы, женщина? А ну-ка, пройдёмте на Лубянку.

— Не задушите свободу, изверги! — раздался мужской голос.

Я сурово пожурил и его.

— Мужчина! Ещё одно такое неконтролируемое высказывание — и ваш труп будет валяться с дюжиной пулевых отверстий у памятника Дзержинскому, и его будут алчно клевать вороны.

(А стоял ли ещё тогда памятник Феликсу Эдмундовичу? Блин, не помню. Впрочем, и не надо такой ерундой голову забивать.)

От переизбытка эмоций (а я действительно был чрезвычайно возбуждён и обрадован всем этим массовым действам в историческом театре абсурда) я завопил гимн Советского Союза.

— Союз нерушимый республик свободных… — ну, и так далее.

Ко мне, к большому моему удивлению, присоединилась рябая старушенция в платочке, сидевшая в метре от меня. Это жутко мне не понравилось. Ну как же она не понимала, божий одуванчик, что эта пьеса написана для одного актёра и сегодня совсем не её бенефис?

На подступах к Красной площади я увидел танки. Три штуки, они стояли у представительного, сурового здания — наверняка министерства. Стояли, словно припарковавшись на вечеринку, которая тут намечалась. Вокруг них толпились ротозеи. Обстановка была достаточно спокойной: солдаты расслабленно загорали на броне и вяло посматривали по сторонам. Людишки в толпе тоже не проявляли активности, словно любовались картинами на вернисаже.

— Тоталитаризм не пройдёт! — закричал я, приблизившись к танкам. — Нет красной чуме! Демократизацию общества не остановить! Руки прочь от свободы!

И здесь нашлись сочувствующие. Пара молодцеватых мужичков произвела некие робкие, весьма неуверенные движения, как-то нелепо взмахнула руками и даже что-то вроде бы выкрикнула. Что за слова были ими произнесены, я не разобрал, но шевеление губ заметил отчётливо.

— Ель-цин!!! Ель-цин!!! Ель-цин!!! — подняв в воздух кулак, заскандировал я. — Москвичи, единым фронтом встанем на защиту демократии! Или вам свобода не дорога?

В отдалении, заметил я, из стоявшего на тротуаре «уазика» выскочили два офицера (я не уверен, не разбираюсь в этом, но, по-моему, они были офицерами) и побежали ко мне.

— Смотрите! Смотрите! — закричал я людям. — Вот так осуществляется у нас террор!

Подбежавшие военные достаточно ласково и учтиво схватили меня за локти и повели к своему «уазу».

— Прощай, человечество! — продолжал я кричать. — Передайте Ельцину, что я погиб за свободу.

Затолкав меня внутрь автомобиля, где за рулём восседал лопоухий солдат, военные дали знак, и «уазик» тронулся. Я погрузился в фантазии о пытках и мученической смерти в гэбистских застенках. Такая перспектива казалась мне в ту минуту замечательной.

Ехали мы недолго. Оставив позади несколько перекрёстков, славная машина Ульяновского автозавода остановилась, а один из офицеров открыл дверь и позволил мне, сидевшему между ними двумя, выбраться наружу.

— Иди отсюда, понял! — твёрдо, но незлобно произнёс он. — И больше не попадайся.

Фыркнув, автомобиль тронулся с места.

Я был чрезвычайно разочарован. Такая развязка меня не устраивала. Растревоженное кровяное зелье бурлило в жилах и непреклонно требовало сатисфакции. Ну хоть бы избили, что ли, негодовал я на покинувших меня военных, хоть бы отпинали слегонца кирзовыми сапогами, чтобы душенька обрела успокоение и не просилась так трепетно наружу из бренного и усталого тела. Нет, надо что-то делать! Надо искать скопления народа, надо разжигать рознь, надо призывать к себе великий и исцеляющий Хаос, чтобы он, словно Сатана, тысячелетиями жаждавший шанса вырваться из Преисподней на поверхность Земли, мог окутать этот мир своей непреложной истиной.

— Тогда вы, слепцы, поймёте, — заорал я в небо, — что жизнь совсем не такая, какой вы её себе вообразили!

И, не в силах сдерживать бурление в груди, я сорвался с места и помчался вдоль дороги к группе серых высотных зданий, что маячили в отдалении. Восторг, вот то словесное воплощение моему тогдашнему состоянию, восторг! Дома, машины, лица людей — всё сливалось в дрожащее искажённое мельтешение, небо сияло синевой, терпкий и упругий воздух ласково окутывал мышцы, посвистывая в ушах, ум был чист, светел, ясен — я нёсся, не чувствуя под ногами земли, мне было хорошо, о, как же мне было хорошо!

— Вставайте, люди русские! — кричал я.

Люди шарахались в стороны, а я хохотал над их трусливой реакцией и чувствовал себя — да что чувствовал, просто был им — повелителем времени, пространства и самой запредельности.

— Слышите ли вы колокол тревоги? — взывал я к их отсутствующему внутреннему слуху. — Это набат! Это призыв к действию! Сметём и унизим реальность! Восторжествуем над ней!

Торжество над реальностью — да, вот к чему я стремился с самого рождения. К полному и абсолютному торжеству: восшествия на трон истины, умерщвления сомнений и противоречий, уничтожения линий, начертанных не мной, не моими руками и желаниями. Пусть реальность будет крива, искажена и уродлива, но она должна быть моей, она должна подчиняться моей воле, она — она, а не я — должна быть производной от моей сущности. И в эту пару минут искромётного и сладостного бега я знал, я видел, что так оно и есть: что мир этот сотворён мной — вот прямо сейчас, прямо из ничего, что я забавляюсь с ним, что я его создатель и разрушитель, что я держу его на вытянутых ладонях, словно хрустальную сферу, и вот-вот готов выпустить из рук, чтобы он шмякнулся о холодный и кочковатый бетон, разлетевшись миллиардом мельчайших осколков во всю бесконечность.

По обочинам улиц тем временем мне встречалось всё больше народа, а вскоре я и вовсе увидел массивную, бурлящую толпу, окружившую группу людей, каким-то образом возвышавшихся над ней. Подбежав ближе, я понял, что эти взирающие сверху вниз люди стояли на броневике. Седовласый мужик в центре держал в руках бумажку и что-то кричал в толпу. Мне пришлось перейти на шаг, а вскоре, уткнувшись в плотно сомкнутые спины, и вовсе остановиться.

— Кто это? — спросил я у стоящего рядом парня.

Тот взглянул на меня, как на сумасшедшего.

— Как кто? Ельцин, конечно!

А-а, Ельцин, сообразил я. Ну да, в такой день он должен был возникнуть на моём пути.

Президент России, судя по всему, уже закруглялся со своей речугой. По крайней мере, запустив в напряжённое пространство ещё несколько слов, он замолчал и под бурные аплодисменты и восторженные выкрики спрятал листочки с текстом в карман.

— Слава Ельцину! — крикнул я. — Спаси нас, отец родной!

После него заговорили ещё какие-то люди, а вскоре президент в сопровождении нескольких мужиков, видимо охраны, слез с бронетранспортёра и отчалил в высотное здание, откуда, надо полагать, и выбрался на свет божий.

— Что делать-то будем, браток? — спросил я у какого-то мужчины с усами и в очках. — Надо создавать ополчение, а то сметут нас тут.

— Создаём, создаём! — бодро ответил он. — Вокруг Белого дома уже начали строить баррикады. Э-э, друг, они ещё обломают о нас зубы-то, помяни моё слово!

— Я с вами, с вами! — запросился я. — Я тоже на баррикады!

Весь остаток дня и часть ночи я, вместе с ещё несколькими сотнями защитников демократии, рыскал по окрестностям Белого дома (ужасное и даже тошнотворное название — просто потому, что его тупо позаимствовали у главного государственного строения Соединённых Штатов; кстати говоря, не такой уж он и белый, этот российский Белый дом, при выборе метафор и ассоциаций слово «белый» я бы не употребил никогда) и тащил к нему металлолом и прочий хлам, какой смог найти. Нашёл я, кстати говоря, немало: ещё с парочкой дюжих мужиков мы снесли два проёма железного забора вокруг некоего двухэтажного учреждения — то ли детского сада, то ли домоуправления; опрокинули и дотащили до линии баррикад качели, что стояли во дворе одного из домов, а заодно выкорчевали из земли пару столбов, между которыми предполагалось натягивать верёвку для сушки белья; допёрли на своём горбу штуки три, а то и четыре мусорных контейнера, предварительно, разумеется, опрокинув их и высыпав на дорогу весь мусор. Кроме этого я отломал с двух машин бамперы и тоже добавил их в общую баррикадную коллекцию.

Где-то за полночь баррикады показались нам в общем и целом готовыми. Несколько добровольцев вызвались встать в патруль по всему периметру территории (а кого-то и просто назначали на эту миссию невесть откуда взявшиеся командиры: между прочим замечу, что одного такого я дважды за вечер успел послать на три советские — вот ведь хитрожопые человеческие создания, при любой ситуации найдут повод покомандовать), остальные же отчалили в центр укрепрайона, то есть к самим стенам Белого дома. Там уже жгли костры и готовили съестное наши боевые подруги, которых, разных возрастов и телосложений, здесь уже тусовалось немало. Немало было и прочего разнообразного люда: он топтался у костров, сжимал в руках причудливые предметы, от палок до автоматов, и слушал по радиоприёмникам последние новости. Мне попались две пары, занимавшиеся сексом: одна делала это стоя, опершись о дерево, другая — лёжа на каком-то полотнище, не то знамени, не то куске брезента. То ли из деликатности (демократы всё-таки), то ли просто от усталости и интереса к более насущным проблемам, внимания на них, кроме меня, никто не обращал.

Война или даже её ожидание моментально распределяют между людьми роли: ты будешь рядовым, ты медсестрой, ты поварихой, ты командиром батальона, а ты генералом. К некоторому своему удивлению, я понял, что в этой компании ретивых защитников демократии мне почему-то отводилась роль не выше сержанта. Я объяснял это себе тем, что теневой кукловод никогда не может на свету исполнять роль властителя дум и повелителя подлунного мира.

Потому, перекусив парой ложек (больше не хватило) какой-то чудовищно невкусной, непроваренной каши, я выбрался за периметр баррикад в надежде узнать, как обстоят дела у противоположной стороны. После часа блужданий мне наконец-то удалось набрести на танковый отряд, который, по всей видимости, путчисты готовили в качестве одной из главных ударных сил для предстоящей атаки на логово демократии. Танки, смотря один другому в задницу, стояли колонной вдоль Москвы-реки, несколько десятков зевак, находясь в отдалении, в бинокли и просто так разглядывали их в тщетном ожидании стать свидетелями чего-то необычного, тщетном, потому что в танковом лагере царило безмятежное спокойствие и ни малейшего шевеления среди покрытых бронёю транспортных средств не наблюдалось. Зеваки же, гулявшие вблизи набережной, пребывали в благодушном настроении — то там, то здесь раздавался смех, звенели соприкасающиеся бокалы, видимо с шампанским, а быть может и с портвейном; одна компашка, наиболее весёлая и жизнерадостная — в неё входило трое мужчин и две женщины — обгладывала с шампуров свежезапечённое мясо.

Приблизиться к танкам ближе, чем на сто метров, мне не позволили. У этих служителей хунты, что неудивительно, тоже были выставлены посты — конечно же, несравнимо лучше организованные. Едва я направился прямым ходом к ближайшей махине, из темноты выплыл солдат с автоматом и вежливо попросил меня, для моей же безопасности, не приближаться.

Они вообще, эти путчисты, выглядели на удивление спокойными и аморфными, что меня настораживало и раздражало. Я жаждал битвы, жаждал сплетения орудий и тел, мне необходимо было столкнуть противоборствующие стороны головами, чтобы могучая и величественная реакция от этого столкновения разнеслась по всей стране, рождая новые всплески столкновений и битв, уничтожая её, сметая с лица Земли, посылая новые волны в зарубежные пределы для новых истеричных и прекрасных всплесков Хаоса. Однако с таким чрезмерным спокойствием одной стороны добиться столкновения было проблематично.

— Я к генералу, — ответил я солдату, — с донесением.

— К какому генералу? — спросил тот, ничуть не удивившись моим словам.

— К самому главному.

— Главных здесь нет, — вяло отозвался солдатик. — Здесь вообще генералов нет. Езжай в министерство обороны, все генералы там. Они тебе обрадуются.

Я так и не понял, смеялся он надо мной или был серьёзен.

— Передай старшому, — крикнул я его удалявшейся в темноту спине, — что Белый дом нужно штурмовать сегодня, желательно под утро, когда весь этот сброд заснёт. Их укрепления смешны, смести их легче лёгкого. Если вы не проведёте операцию до утра, считайте, что вы проиграли.

Солдат на мои слова не отозвался и даже не обернулся.

В предутренние часы заснул и я, сморившись после трудного и волнительного дня. У костра в отрядах самообороны Белого дома, где я отвоевал себе пятачок, девушка по имени Мария, искренняя демократка, член какой-то партии и просто симпатичная, правда немного неврастеничная тёлка, повинуясь не то материнскому, не то сестринскому инстинкту, гладила меня по голове правой рукой (левой — плешивого дядю с козлиной бородкой) и, широко раскрытыми глазами глядя на огонь, словно улавливая в нём отголоски всех предыдущих переворотов и мученических смертей защитников демократических правительств, твёрдо и непреклонно шептала в пустоту:

— Они не пройдут. Мы сделаем нашу страну свободной!

Я уверяю вас, что не заснуть под такую мантру в течение хотя бы пятнадцати минут просто невозможно.

Следующий день тоскливым и каким-то осторожно-ожидающим хрен знает чего перемещением воздушных струй сразу же обозначил напряжение и серьёзность исторического момента. Напряжение и серьёзность, многократно усилившись за ночь, так и порхали по крышам домов, перемахивая на человеческие черепушки и застывая на них вдохновенным смятением. Напряжение и серьёзность взывали к терпению и жертвоприношению. Все как-то сразу осознали вдруг, что стоять так под стенами Белого дома можно месяцами, а власть, перешедшая к путчистам, она хоть и коварная паскуда, хоть и не тем даёт, сука этакая, но всё-таки она власть, а значит сила, а значит, что трагические последствия и геморрой на жопу тем, кто против неё, непременно прибудут.

Но адепты демократии стойко держались. К Белому дому приходили новые люди, подъезжали грузовые машины с провиантом и даже оружием. Впрочем, никому оружие это не раздавали, а сгружали куда-то в подвалы.

Вожди свободной России постепенно стали понимать, что такую кодлу народа надо чем-то развлекать. С самого раннего спозаранку защитников Белого дома стала навещать с короткими, но вдохновенными визитами взбудораженная публика в костюмах и галстуках. Собрав вокруг себя народ, эти чревовещатели свободы толкали пламенные речи, а потом снова уезжали (либо скрывались в здании Белого дома) туда, где и делалась история — в некие штабы, головные бункеры и совещательные палаты. Из всех визитёров к народу я узнал только Руслана Хасбулатова — тот был необычайно бодр и весел, чем, конечно же, вселил тонны уверенности в ополченцев. Закончив с короткой и, скажем честно, какой-то малопонятной и невразумительной речью, Хасбулатов, прежде чем скрыться в здании, пожал несколько рук — в том числе и мою.

— Жизнь свою отдадим за свободу! — клятвенно заверил я довольного спикера российского парламента. — Руслан Имранович, а не предпринять ли атаку на путчистов? Неожиданность города берёт.

— Обсудим, обсудим это, — покивал головой Хасбулатов. — Если не сдадутся, обязательно атакуем.

— Ух, быстрее бы в дело! — мечтательно произнёс я, но Хасбулатов уже торопливо нарезал метры к Белому дому и меня не слушал.

Раза три за день я выбирался в город. На противоположную сторону, солдат хунты посмотреть, да и пожрать по-человечески. Вся еда, приготовленная боевыми подругами, до моего рта, не говоря уже о желудке, почему-то не доходила. Денег у меня оставалось всего нечего, но на пару пирожков да на бутылку пива хватило.

Город, несмотря на происходящее, жил обыкновенной жизнью. Поначалу меня несколько удивило, что большинство москвичей и гостей столицы совершенно равнодушны к судьбе страны и почему-то не находят, в отличие от меня, во всём этом бардаке вдохновенные эмоции, однако почти тотчас же великодушно простил их, потому что не всем же быть такими избранными, как я. Не всем вертеть колёса и подшипники истории. Я даже обнаружил вдруг в себе претензии ко всем этим защитникам Белого дома за их неспокойствие и странное неумение смиряться с обстоятельствами, из-за которого лично я на их многочисленном фоне выглядел во всей этой исторической коллизии вовсе не так ярко, как мог бы. Пассионариев много быть не должно, начинал осознавать я селезёнкой эту простую истину, это хорошо, что большинство так послушно и равнодушно. Только в такой среде могут выделиться яркие личности. Впрочем, все подобные мысли были не больше чем досужей и мимолётной шелухой, ведь, в конце концов, более всех других истин я понимал и то, что со мной, моей Силой и могуществом никто на этой планете тягаться не в состоянии.

Почему, спросите вы, я не употребил свою Силу в этот самый момент? Так употребил же, употребил! Думаете, развязка этого августовского противостояния (как и завязка, между прочим) наступила сама собой? Ага, чёрта с два! Ничего само собой не происходит. Ни-че-го.

Я потоптался какое-то время у министерства обороны в надежде поймать кого-нибудь из высокопоставленных советских военных, а быть может, и самого министра входящими-выходящими из здания и объяснить им, доказать на пальцах необходимость скорейшего штурма Белого дома, но у министерства курсировала лишь какая-то зашуганная мелюзга, звание которой (явно невысокое) я разобрать не мог, так как во всех этих звёздочках и прочих каббалистических символах не разбираюсь и разбираться не намерен, на вершителей судеб ну никак не тянувшая, а потому моих попыток заговорить и выдать военную тайну не вызывавшая.

Вскоре я поймал себя на мысли, ощущении, чувстве, что поступаю неправильно. В предыдущие свои деяния мне никого уговаривать не приходилось — собственно говоря, я и не подозревал, что они происходят. Всё вершилось само по себе, понимание вызревало не у меня, смертного и тщедушного, а у моего внутреннего величественного «я», которое живёт своей отдельной жизнью и меня в свои дела не посвящает. Я понял, что надо просто расслабиться, не заморачиваться и позволить событиям развиваться так, как я (пардон, моё сверх-«я») уже всё организовал и направил. В его (своей) мудрости я не сомневался. Развязка близка, сказал я себе.

А какому-то входящему в здание офицерику не удержался и бросил:

— Сволочь коммунякская! Крыса министерская! Иди на завод работать!

Парень — а был этот офицер совсем молод — испуганно огляделся по сторонам, видимо опасаясь, что из-за углов выскочат мои развесёлые друганы-башибузуки, надают ему по шеям, отнимут партбилет и наградную книжку, быть может, срежут погоны, а потому прибавил в скорости и торопливо скрылся за массивной входной дверью министерства.

— Трус! — крикнул я захлопнувшейся двери.

К ночи напряжение у Белого дома возросло. То и дело в нестройных рядах ополченцев раздавался шепоток, а то и громогласные возгласы о готовящемся штурме здания.

— У меня у брата знакомый в генеральном штабе минобороны работает, — говорил окружившим его слушателям мужичок с ввалившимися щеками и очками с толстыми линзами. — Так вот, час назад штабисты заседали и приняли решение: штурм будет сегодня ночью в три часа.

— Ой, господи! — не удержалась, чтобы не воскликнуть женщина средних лет. — Неужели на народ танки пустят?

— Пустят, пустят, не сомневайтесь, — успокаивал её очкарик. — Эти изверги на всё способны. Председатель КГБ Крючков лично в подвалах на Лубянке людей пытает. Говорят, особенно раскалённые щипцы любит. Это не люди, это звери.

— Судя по тому, — вступал в разговор еще один интеллектуал, выражением лица и изящными ладонями напоминавший не то скрипача, не то пианиста, да, видимо, и бывший кем-то из них, — что нет никаких вестей о Горбачёве, то его, скорее всего, уже расстреляли. В противном случае он бы обратился за помощью к западным разведкам, а тем ничего не стоит переправить его в Европу и даже в Америку. Так что мы бы уже услышали его заявление, но ни «Свобода», ни «Голос Америки» не подозревают, где он находится.

— А вот мне сейчас одна женщина рассказывала, — торопилась протиснуться сквозь людей седовласая пенсионерка, неизвестно что забывшая в этой компании, — что на Варшавке буквально несколько минут назад танки по младенцам проехались. Двух или трёх раздавили, без всякой жалости. Матери, говорят, на коленях умоляли не делать этого, но солдаты ни в какую. А один там был, самый жестокий, так он на броне сидел, на губной гармошке играл, как фашист в сорок первом, и ржал во всё горло. А кишочки детские на гусеницы намотало, и след кровавый за танками на километры растянулся.

— Ну, уж это вы преувеличиваете! — подал голос бородатый мужчина с дрыном. — Это бы сразу известно стало. В Москве работают корреспонденты зарубежных изданий, они отслеживают ситуацию.

— Правду говорит женщина, истинную правду, — вмешался я в разговор. — Я собственными глазами это видел. Три младенца под танками погибли. А ещё женщина, видимо мать, и пенсионерка с палочкой.

— А господи! — снова всплеснула руками чувствительная женщина. — Что будет-то?!

Душевное смятение люди снимали выпивкой. В свете костров, словно вспышки зарниц, посылали отблески в темноту многочисленные бутылки с водкой и портвейном. Едва только в моей голове оформилась и кристаллизовалась мысль о том, что и я бы не прочь хлебнуть сейчас горькой, как тотчас же мне предложили гранёный стакан, почти до краёв наполненный водярой. Недолго думая, я жахнул его, занюхал рукавом джинсовой куртки (подаренной мне после концерта в Ярославле одной из поклонниц, дочерью дипломата, в знак признательности за угарное выступление и горячий куннилингус) и присоединился к маячившей поблизости компании ополченцев-бодрячков, несмотря на все страхи, в общее тревожное состояние не впадавшим. После нескольких пошлых, нереально смешных анекдотов (эх, жаль, не помню!) и ещё одного стакана водки я почувствовал, что душа требует чего-то большего. Этого самого большего в пределах видимости не наблюдалось.

— Братва! — предложил я тогда. — А пойдём на танки! Что мы тут прячемся от них, давайте покажем, с кем они имеют дело!

— Точно! — поддержал меня, гаркнув во всё горло, кто-то высокий и атлетичный. — Надо показать этим выродкам где раки зимуют.

— Да, да, — разнеслось по рядам. — На танки, ребята! Остановим их!

Наша компашка двинулась к линиям баррикад и, перебравшись через завалы, зашагала по ночной Москве в неопределённом направлении — туда, где должны были располагаться танки. Каким-то образом в моих руках возникло древко с бело-сине-красным флагом. Я не вполне понимал в тот момент, почему я несу в центре Москвы то ли югославский, то ли французский стяг, а о том, что флаг этот российский, я тогда ещё не догадывался, так как политикой и историей, признаюсь честно, интересовался постольку-поскольку. Тем не менее я живо употребил его по назначению — поднял над головой и принялся красиво размахивать им из стороны в сторону. Не хватало песни.

— Наверх вы, товарищи, все по местам, — затянул я первое, что пришло в голову.

Песню с воодушевлением подхватили братья-ополченцы.

— Последний парад наступа-а-а-а-ет!!! — величественно и гулко разносились над Москвой пьяные взбудораженные голоса. — Врагу не сдаё-о-о-тся наш гордый «Варяг», пощады никто не жела-а-а-а-ет!!!

Наша колонна росла и множилась. Оглянувшись в какой-то момент, я заметил, что за мной вышагивает маршем и поёт уже приличная такая толпень. Зрелище это, отразившись от сетчатки глаз, растеклось по сердцу сладостным теплом — мне чертовски приятно было осознавать себя лидером, поводырём, мессией. Должен заметить, что после этих августовских дней путча я гораздо лучше стал понимать человеческих особей, стремящихся к власти и управлению народными массами. Это чувство сродни сексуальному удовлетворению: ты маршируешь впереди колонны со знаменем, за тобой тянутся какие-то бараны (хорошо, хорошо, толерантно назовём их соратниками), ты центр самого мироздания, ты тащишься от ситуации, от ощущения власти, от грохота десятков ног, впечатывающих ботинки в асфальт, ты воплощение истины и человеческих стремлений к счастью.

Почти из той же почвы произрастает и наслаждение от управления толпой на концерте, но есть одна существенная разница. Она в условности: на концерте всем понятно, что чувак, орущий со сцены и дрыгающий на ней конечностями, исполняет некую роль, похожая роль предназначена и зрителям — они купили билеты, они играются и отдыхают. Совсем другое дело управлять людьми вот так, стихийно, непосредственно на улицах. Здесь твои постановочные выкрутасы и ужимки не пройдут, это не условная реальность, это жизнь, и люди пойдут за тобой лишь в том случае, если почувствуют в тебе Силу. Настоящую, харизматичную Силу.

Наконец наши чаяния оправдались: впереди по проспекту прямо навстречу нам двигалась колонна танков.

— Видите! — закричал я, повернувшись к демонстрантам. — Они идут на Белый дом!

Толпа неодобрительно загудела, один за другим в воздух полетели изощрённые проклятия в адрес коммунякских душителей свободы.

— Ироды!

— Вампиры!

— Бесовские отродья!

— Костьми ляжем, а не пропустим!

Толпа сблизилась с головным танком. Тот, после некоторых раздумий, остановился. За ним встали и другие. Я тотчас же вскочил на выступы брони, выпрямился во весь рост и отчаянно замахал флагом. Мой поступок был встречен рёвом одобрения. Демократы рассасывались между танками, моему примеру последовали и другие храбрецы. На броне растянувшихся вдоль проспекта танков один за другим возникали кричащие и размахивающие руками люди.

Я запрыгал на месте, словно веря в то, что танк может рассыпаться от моих прыжков. Захотелось унизить это страшное существо ещё больше: верный член всегда при мне, да и моча по такому случаю найдётся — искрящаяся струя потекла по неровностям танка. Люди при таком зрелище завопили от восторга.

Танки стояли недвижимыми, мы явственно чувствовали свою победу, хотя меня и удивляло бездействие военных. Впрочем, почти тут же в одной из машин колонны открылся люк, и появившаяся над проёмом голова в шлемофоне принялась что-то истошно и матерно кричать. Общий смысл был вполне понятен: танки должны двигаться дальше, людям необходимо освободить проезд. В военного полетели бутылки. Он вновь скрылся, а через несколько секунд из всех танков наружу полезли танкисты и принялись пендалями сгонять торжествующих демократов с брони. На моей махине прямо из-под моих ног нарисовались два крепких танкиста, один из них врезал мне по морде и, отобрав знамя, отшвырнул его в сторону, другой столкнул меня с брони на асфальт. Я приземлился удачно, на ноги.

— Двигай! — раздался чей-то зычный крик.

Танк дёрнулся, выдал струю густого дыма и попытался продолжить движение. Тут же под гусеницы стали ложиться люди — мужчины и женщины, добровольно и отчаянно жертвовавшие себя величественному сиянию демократии. Танки, дрыгнувшись, снова встали. Танкисты опять повылезали наружу и с хорошими матюгами принялись раздавать пинки лежачим. Сам я ложиться под танк, разумеется, не собирался, но поступком этих самоубивцев был впечатлён. Изловчившись, я подскочил к одному из военных сзади — вроде бы к тому самому, кто заехал мне в челюсть, и от души вмазал ему по скуле. Парень от неожиданности покачнулся, но, не оглянувшись, продолжил оттаскивать с асфальта визжащую тётку.

Люди вокруг пребывали в экспрессивном и изящно-взбудораженном движении. Это очень мило: все машут руками, кричат, создаётся абсолютное и безусловное впечатление сладостного абсурда — и уже теряешь ощущение реальности, то ли это на самом деле всё это происходит с тобой, то ли во сне. Я люблю такую причудливость, мне она мила, мне приятно находиться в её власти.

Помню, что я дрался с танкистами ещё, помню, что получил хороший удар в голову, от которого свет слегка померк в очах, помню солдата с автоматом, отчаянно, стиснув зубы, стрелявшего в воздух, помню чьи-то истошные крики. Отчётливо помню людей с залитыми кровью лицами, некоторые из них лежали на асфальте недвижимо, некоторые носились между танков. И уж никогда мне не забыть ту гремучую смесь азарта и восторга, посетившую и опьянившую меня почище любого алкогольного напитка.

Минуты незаметно перешли в часы. Всю ночь я носился по московским улицам, кидался на кого-то, от кого-то отбивался, что-то кричал и отчаянно доказывал — то ли окружающим, то ли себе. В самый разгар всей этой кутерьмы некрасивая девушка с чёрным предметом в руках, которым она то и дело тыкала мне в лицо, принялась на плохом русском языке задавать мне довольно тупые вопросы. Видимо, из жалости к ней я на них отвечал.

— Чего вы добиваетесь? — доносился до меня сквозь гул улицы её голос.

— Я хочу, чтобы всё полетело в тартарары, — кричал я в ответ. — Чтобы всё рухнуло, разбилось вдребезги. Я хочу избавиться от окружающей лжи.

— Почему вам не нравится то, что было раньше?

— Потому что ничего этого на самом деле не было. Всё тлен, всё иллюзия, всё обман. Вытяните руки и прикоснитесь к окружающей действительности — вы почувствуете лишь холод и пустоту. Потому что никакой действительности нет.

— Как вы думаете, кто в итоге победит?

— У меня нет выбора, я обязан одержать победу. Я обязан опровергнуть сущее.

— Вы хотите сказать, что вы, то есть сторонники демократии, должны одержать победу?

— Нет, я! Я и только я! Я один здесь победитель. А на демократию я срать хотел!

Бормотнув тихое «спасибо», девушка удивлённо и несколько испуганно скрылась из поля зрения, а позже я понял (вспомнив о маячившем где-то сбоку мужике с телекамерой), что у меня взяли интервью. По всей видимости, какая-то зарубежная телекомпания. Так мне с тех пор и неизвестно, показали ли его в эфире или похоронили под грудой других бестолковых репортажей. Я бы не прочь посмотреть его сейчас, особенно для того, чтобы оценить, как я выглядел в ту ночь.

Та ночь закончилась для меня достаточно неожиданно, словно кто-то включил в тёмной комнате свет или же перемотал плёнку на несколько часов вперёд. Проснувшись от настойчивых толчков на лужайке во дворе Белого дома, я долго не мог сообразить, где нахожусь и что со мной произошло. Трясти меня не переставали, я видел склонившиеся надо мной фигуры людей и услышал голоса.

— Живой, парень? Как себя чувствуешь? Вставай, брат, вставай! — меня потянули за руки и переместили в вертикальное положение. — Нельзя здесь лежать, сейчас митинг начнётся.

— И умойся где-нибудь, — посоветовал другой голос. — А то кровь на лице. А лучше домой ступай, ты потрудился на славу. Россия тебя не забудет.

Мужчины в костюмах и галстуках — разбудили меня они — вежливо, но настойчиво отвели меня в сторону, где у некоего подобия медицинской палаты таким потрёпанным и потерянным людям, как я, оказывали нехитрую медицинскую помощь. Мне плеснули на руки воды и даже протянули бумажную салфетку, чтобы обтереться. Вода стекала с лица бурыми струями, под пальцами я нащупал засохшие рассечения и набухшие бугры — видимо, в прошедшей кутерьме мне неплохо досталось. Я выпросил у бригады медиков, руководившей процессом, стакан с водой и жадно выпил его. Голова гудела, в животе бурлило предчувствие ожидаемой рвоты, в общем и целом самочувствие было поганое. Причём непонятно, то ли вследствие выпитой водки, то ли по причине буйного ночного азарта.

Пошатываясь, я отошёл в сторонку, присел на бордюр и с тупым выражением лица некоторое время — быть может, даже несколько часов — наблюдал за массовым шевелением, происходившим вокруг. Баррикады почему-то разбирали, куча дворников с вениками резво выметала территорию перед Белым домом, на балконе здания натягивали огромное трёхцветное полотнище. Вокруг меня мельтешила куча народа, почему-то все улыбались и поздравляли друг друга. Я почувствовал нехорошее.

— Брат! — остановил одного из пробегавших мимо чуваков, так и светившегося торжеством истины и добра. — Что произошло-то? Где войска? Что с путчем?

— Всё, друг ты мой любезный, — затряс меня от прилива эмоций за плечи, чего я совершенно не ожидал и что мне чрезвычайно не понравилось, распираемый эмоциями демократ. — Нет больше путча! Проиграли они! Сломали мы им шею!

Я морщился от его настойчивых объятий — тело реагировало на них переливами боли.

— Горбачёва привезли в Москву, он жив и здоров, — продолжал сообщать мне радостные для себя подробности человек. — Сейчас на митинге выступит Ельцин — у-у-у… какой это мужик!!! Наш, русский, настоящий! Мы с ним горы свернём, помяни моё слово!

Через какое-то время, когда пространство перед зданием до завязки забилось людьми, действительно начался митинг. Я продолжал сидеть на своём бордюре и мрачно взирал на происходящее. С балкона восторженным народным массам делали приветственные знаки торжествующие победители, среди них я увидел Ельцина, Хасбулатова и Руцкого, остальные господа были мне не знакомы. Всё было восторженно, напыщенно, до слёз трогательно, отчего я тотчас же заскучал и впал в одно из своих депрессивных настроений.

— Ра-си-йа!!! — начинал вопить кто-либо из говорящих в микрофон. — Ра-си-йа!!! Ра-си-йа!!!

Толпа отвечала теми же возгласами. Через три минуты, когда к микрофону подходил новый оратор, ситуация повторялась. То ли с похмелухи, то ли просто само по себе, всё происходящее, весь этот митинг чудовищно грузанул меня. Я был искренне расстроен такой скорой и лёгкой победой одной из противоборствующих сторон. Мне в моих фантазиях виделись красочные сюрреалистические картины вселенского распада, вызванного этими горячими событиями, на деле же всё окончилось коротким и жалким пуком. Я почувствовал, что моя победа (МОЯ ПОБЕДА!) в очередной раз отодвинулась куда-то в неопределённую даль, в хрустальную сферу ожиданий, откуда её голыми руками не вытащишь, а наружу сама она выходить отказывается. Мне было тоскливо.

Как оказалось вскоре, я был не совсем прав. Энергия распада, его тревожная симфония, зародившись в недрах моего беспокойного сознания, всё же разошлась живописными кругами по поверхности как минимум одной шестой части земной суши, и распад Советского Союза, последовавший вскоре вслед за этим августом, более чем убедительное тому подтверждение. Поверьте мне, разрушить такую страну, как СССР, под силу лишь великим историческим деятелям.

А я её разрушил.

Впрочем, в тот день двадцать первого августа 1991 года мне было не до мыслей о торжестве и любовании итогами своей величественно-лихорадочной деятельности. Меня мутило. Через полчаса после начала митинга я всё же не сдержал внутриутробных порывов и обильно блеванул.