— Как ты относишься к национал-социализму? — пристально глядя в мои ясные очи, вроде бы даже выдохнув для храбрости, ибо вопрос этот являлся для него однозначно самым главным, спросил меня белокурый, очкастый и достаточно молодой — лет тридцать, не больше — редактор газеты «Воля».

Как я отношусь к национал-социализму, хотите вы знать?

Трудно не полюбить фашистов, если тебя с пелёнок потчуют праведной ненавистью к ним. Любой здравомыслящий и критически рассуждающий человек хоть раз в качестве протеста против давления жизни (а протест такой возникает у всех без исключения, не обманывайте меня розовыми россказнями об удачных преодолениях острых углов действительности) хотя бы мысленно, а подчас и вслух скажет, что Гитлер-то, в общем-то, ничё был паря. Что правильные вещи балакал. Что порядок с собой нёс, что добра хотел в конечном итоге, что понят был неправильно.

Естественно, сильные чувства к дяде Адольфу испытывал периодически и я. Как не увидеть мне, гонимому жизнью и людьми, абсолютно не понимающему её устройства, не видящему ни малейшей точки соприкосновения с понятием «нормальная жизнь» и соответственно в принципе не представляющему, как эту самую жизнь организовать и прожить так, чтобы не вскакивать по ночам и не бросаться на стены, как не увидеть мне и не почувствовать в этом усатом австрийце родственную душу? Рано или поздно я обязан был испытать к нему симпатию, стойкостью его и силой воли, способной противостоять напору миллионов «правильных» человеков, восхититься и, хотя до последнего времени не произносил вслух своих потаённых (да и не казавшихся мне особо важными) мыслей, сам порой, особенно в предзасыпные часы, ставил себя на его место, в сладостном угаре уничтожая неблагодарное человечество.

Одно слово, всего одно слово сорвалось с моих напряжённых губ в ответ на главный вопрос главного редактора, и слово это изменило мою жизнь на ближайшую пару лет.

— Трепетно, — ответил я с придыханием.

Редактор удовлетворённо качнул головой и, улыбнувшись мне, как брату, если не единоутробному, то уж духовному точно, обрадовал меня:

— Ты принят!

Дальше последовало крепкое мужское рукопожатие, краткая беседа о моих обязанностях, семейном положении и денежных вознаграждениях (сущих копейках, должен сказать, чтобы вы не думали, что я занимался этой работой исключительно за деньги), а затем я был представлен — коротко, но тепло — коллективу редакции, располагавшемуся в соседней комнатёнке подвальной обители облупившегося и тоскливого хрущёвского дома. Редакция состояла из машинистки фрау Люды и ответственного секретаря (он же обозреватель газеты, водитель и пламенный уличный боец) Владислава. Редактора звали Петром Евгеньевичем, но сотрудники называли его просто Петей. В редакции мне сразу же понравилось.

Так я стал корреспондентом фашистской газеты.

Всё в жизни решает, конечно же, случай, но на одном голом случае далеко не уедешь. Необходима некая философская убеждённость, однонаправленное стремление, явная или скрытая подоплёка к тому, чтобы твои будто бы случайные поступки, встречи и жизненные перемены становились для тебя определяющими.

Буквально через несколько дней после победы над путчем в какой-то московской газете, найденной мной на улице (купить я её не мог, копьё у меня тогда не водилось), я увидел довольно объёмную статейку на две полосы с плохо запоминающимся названием, но зато жутко запоминающимся подзаголовком — «Воспоминания очевидца». В ней какой-то московский интеллигент-демократ описывал своё стояние в демократических колоннах на защите Белого дома, делился с неприхотливыми читателями наблюдениями и банальными мыслями о произошедших в Москве событиях, а также клеймил коричневую реакционную шваль, совершившую переворот, но тут же торжествовал от осознания окончательной и бесповоротной победы над ней. В конце статьи имелась приписка, что, дескать, эти личные записи попали в редакцию совершенно случайно, сражённая биением авторской мысли и праведной патетикой редакция не устояла от публикации некоторых отрывков (да там, никак, целая эпопея накатана!) из этого эмоционального труда и решила их разместить на страницах своего издания. Но самое главное в той приписке заключалось в следующем: автору следует подойти в редакцию за гонораром!

Статья эта вызвала во мне прилив неспокойствия. А почему это я, торопливо и страстно говорил я себе, не могу написать такие же воспоминания и получить за них хороший гонорар, на который, голодный и бездомный, смогу бы прокормиться хотя бы несколько дней? Моя богатая фантазия тут же рисовала мне продолжение истории: после первой я пишу ещё одну статью и снова получаю за неё гонорар, потом ещё и ещё, и гонорар становится всё крупнее, а я нахожу свою временную нишу в этой иллюзорной материальной действительности в качестве блистательного, глубокого и проницательного публициста.

В тот же день в украденном из магазина канцтоваров блокноте шариковой ручкой, украденной в том же магазине, я написал великолепную (я и сейчас убеждён, что она великолепна) статью о произошедших событиях. На следующий день я уже околачивал редакции газет с предложениями о сотрудничестве. Во всех, к моему огромному удивлению, меня встречали неласково.

В газете «Известия» сообщили, что у них достаточно собственных корреспондентов, чтобы описать произошедшие события. Корреспонденты эти талантливы, маститы и все до одного тусовались в демократических колоннах у Белого дома.

В «Комсомольской правде» отдали на съедение юной (видимо, она была студенткой-практиканткой) неврастеничной деве, которая, пораспрашивав меня немного, сообщила, что, возможно, использует мои воспоминания в своей собственной статье, если её, конечно, опубликуют. Я оскорбился таким манёвром с её стороны и в нецензурной форме использовать мои сокровенные воспоминания девушке запретил.

В газете «Труд» со мной вообще никто говорить не захотел — я лишь робко заглядывал в кабинеты, но едва успевал раскрыть рот, как на меня тотчас же отчаянно и страстно, словно от заглянувшей ненароком и явно раньше времени смерти, начинали махать руками и вроде бы даже истово креститься.

В «Московском комсомольце» рукопись мою взять согласились, но небрежность, с какой мне было предложено оставить её у секретаря, насторожила моё чуткое сердце. Я потребовал гарантий публикации, секретарь таких гарантий давать не хотела, да и вообще после проявленной мной строптивости изобразила мордашкой огромное желание распрощаться со мной на веки вечные, что я ей в следующие секунды и обеспечил. Правда не задаром, а обозвав её секретуткой и дешёвой подстилкой для начальников. Пусть хоть с испорченным настроением полдня походит.

В газету «Правда» вообще попасть не удалось, говорили, что она закрыта. Но визит туда всё же оказался не напрасным, потому что, выйдя из высотного здания, где располагалась редакция, и собираясь отчалить куда-нибудь в поисках других газет (я начинал подумывать о «Пионерской правде»), я вдруг услышал, как у меня просит закурить некий потрёпанный мужичок. Короткая беседа с ним и привела меня в редакцию «Воли».

Мужичок, как я понял, был самым что ни на есть журналистом, и вполне возможно, что именно из «Правды». Сигарет у меня не оказалось, я никогда не был склонен к этой глупой и затратной привычке, мужичок эмоционально и этак артистично выразил недовольство сим фактом и посетовал на то, что начинаются тяжёлые времена и сигарет вроде как может вообще не быть. То есть они как бы будут, но проклятые капиталисты, которые начнут завозить их с Запада, потому что собственные табачные заводы после победы демократов непременно закроются, заломят за них дикие, унижающие достоинство русских людей цены и что придётся выбирать между курением и обыкновенным питанием, потому что питание станет тоже недешёвым. Если учесть, что рубль и так в девяносто первом был говно говном, то прогноз потрёпанного жизнью журналиста выглядел более чем убедительно.

Я проникся к этому человеку короткой симпатией (чрезвычайно короткой, людям я не верю и боюсь их, так что чем короче к ним симпатия, тем спокойнее и счастливее будет твоя жизнь), по мимолётному наитию брякнул, что пытаюсь пристроить в какую-нибудь газету статью о путче, но, видимо, по той простой и очевидной причине, что моя трактовка этих событий расходится с той, что предлагают сейчас народу победившие демократы, статью не печатают, знаться со мной не хотят и вообще никакой демократии при таком отношении к простым людям в этой долбаной стране в принципе невозможно.

Дяденька мне посочувствовал.

— Не, в центральные газеты даже не пытайся! — махнул он рукой. — У них коллективное сознание, они моментально определяют чужака. Если ты не продемонстрируешь им, что готов пожизненно лизать им задницы, они никогда не примут тебя в свою компанию. Но ты, судя по всему, на такое не пойдёшь, — окинул он меня беглым взглядом с головы до ног.

Да, на такое я не пойду, понимал я.

— Ладно, — решился я. — Надо завязывать с этой дурью. Выброшу-ка я сейчас эту идиотскую статью и свалю из Москвы. Здесь плохо дышится. Должно быть, воздух отравленный.

— Не торопись, — осадил меня новый знакомый, имя которого я так и не узнал. — Езжай лучше в Реутово. Это город в Московской области, на электричке можно добраться. Есть там одна честная газета, называется «Воля». Предложи туда — чем чёрт не шутит, вдруг возьмут. Я с ними давно не контактировал, может, и закрылись уже, хотя с другой стороны — с чего им закрываться? Их направленность сейчас весьма востребована. Глядишь, и на работу возьмут.

Случайный знакомый оказался самым настоящим ангелом. Статью мою не только согласились напечатать (видимо, национал-социалистам пришлось по духу, как я обсирал демократов и гэкачепистов), но и предложили поработать в редакции корреспондентом. После того, разумеется, как об этом заикнулся я сам, а иначе кому до меня какое дело.

Сразу же после принятия решения о моем трудоустройстве Пётр Евгеньевич (фамилия его была Евграфов) сводил меня к каким-то жизнерадостным молодым людям (было их человек шесть), которые с шутками и прибаутками пили пиво во дворе одного из четырёхэтажных серых домов, в красках описал им мои таланты и пользу, которую я окажу общему делу, в общем, почти поручился за меня, что было, надо сказать, достаточно удивительно, особенно мне, кто подобные поручительства за незнакомого человека вряд ли когда станет делать. Людям этим я, судя по всему, понравился, потому что тут же один из них отвёз меня на «Жигулёнке» на окраину города и определил на квартиру к глухой и страшной старухе по имени Прасковья Анатольевна. Та вроде бы и не поняла вовсе, что я буду отныне у неё жить, но недовольства не выказала. Видимо, ей было уже всё равно. Платы за квартиру не предполагалось. Впрочем, и кормиться я должен был сам, а не на хозяйских харчах.

— Располагайся, дружище! — хлопнул меня по плечу парень, назвавшийся Кирюхой. — И будем вместе служить Родине, — добавил он многозначительно, прежде чем укатить на своих «Жигулях» восвояси.

Я был рад, что теперь у меня есть крыша над головой. Блуждания по улицам успели изрядно мне надоесть. Будущая моя жизнь представлялась мне в самых радужных цветах. Увлекательная творческая работа, служение некой будоражащей ум и воображение цели, опасной, а оттого захватывающей, простая неприхотливая жизнь в небольшом русском городке. А когда хозяйка прошамкала мне что-то насчёт дров и я понял, что она просит меня нарубить их, то сердце моё и вовсе возрадовалось возможности заняться физической, цельной такой, истинно народной, с ног до головы облагораживающей работёнкой. Я с радостью схватил топор и пошёл во двор подвергать экзекуции ветхие, напрочь прогнившие чурачки, которые разваливались сами по себе, без всякого усилия. То ли они ждали своего часа несколько лет, то ли старуху-хозяйку просто-напросто обманывали, продавая ей гнилые дрова. Меня это не волновало. Я живо нарубил целый кубометр, затащил эту кучу, за которой плыло облачко трухи, в избу и с энтузиазмом принялся забрасывать дровишки в печь.

Забегая вперёд, скажу, что в общем и целом реутовский период моей жизни получился именно таким, как я и предполагал. Интересным.

Работать корреспондентом оказалось несложно. Во-первых, газета выходила раз в неделю (а зачастую и реже), насчитывала восемь полос и в основном размещала перепечатки из других изданий либо из разнообразных трудов теоретиков национал-социализма. Собственные материалы сотрудники редакции писали редко. А если и писали, то были это не столько описания происходящих в стране (а в первую очередь в Москве) событий, сколько едкий и циничный комментарий на них. Это вам не в районной газете где-нибудь в Кировской области пахать, где корреспондентов каждый божий день засылают на какие-то заседания местной власти, на предприятия и в деревни, к начальникам разнообразных учреждений и ко всяким прочим ветеранам войны, спортсменам и просто «интересным людям». Причём про всё без исключения надо писать «правильно», чаще всего восторженно, иногда со сволочным лукавством, но неизменно так, чтобы не дай бог кого-либо не обидеть. В «Воле» корреспонденты на место событий выбирались редко, и были эти события, как правило, акциями местного отделения Национал-социалистической партии России, органом которой газета являлась. Про них, как и про депутатские сходки в Кировской области, следовало писать восторженно. Об остальном же, что делается в стране, мы узнавали из телевизионных репортажей и центральных газет. Главное в статье, которую ты писал, было выразить истинное, фашистское, отношение, свой точный и неистовый взгляд на подлость одних, скотство других и продажность третьих.

Без лишней скромности скажу, что учиться журналистике мне практически не пришлось. Да что практически, вообще не пришлось. Я сразу же стал писать качественные, до последней запятой фашистские, неимоверно пламенные и будоражащие душу статьи, чем с первых же дней вызвал уважение в среде соратников.

— Сильно! — говорили мне молодые и не очень члены партии, заглядывавшие в наш редакционный подвал, о моих статьях. — Специально зашёл пожать руку. Наконец-то у нас появился свой яркий и беспощадный публицист. Ты далеко пойдёшь.

Кстати, о людях. Работать в национал-социалистической газете и не состоять в аналогичной партии, как вы сами понимаете, было бы некрасиво. Поэтому в первые же дни меня приняли в ряды НСПР. Кроме нескольких вопросов об истории движения мне предстояло пройти военно-полевые сборы и ещё один серьёзный тест — испытание огнём.

Помню, где-то на вторую, а может, третью неделю работы главред Пётр Евгеньевич предупредил меня, что испытание произойдёт сегодня. Вскоре за нами приехали две легковушки, и вся редакция отбыла за город, где на опушке леса партийные бойцы разбили небольшой лагерь. Уже стояла осень, дул сильный и холодный ветер, моросил дождь — но настроение у всех было отменно приподнятым. Всего реутовское отделение НСПР насчитывало человек сорок, пять-шесть из них были девушками. Основной костяк составляли студенты и молодые рабочие. Значились камрады и постарше. Руководителем отделения являлся бывший рабочий автозавода имени Лихачёва (а в Москве работали многие местные), уволившийся оттуда после производственной травмы, вследствие которой он приобрёл инвалидность и ярко выраженную хромоту, Андрей Александрович Круглов. Действительно кругленький такой, озорной и подвижный дядька с редкими усиками, любивший пошутить и порассуждать о неправильном развитии мировой истории. Именно здесь, на поляне, мы с ним и познакомились. Саныч, как звали его партийцы, произвёл на меня приятное впечатление. По крайней мере, я понял, что бояться его не следует, что жизни он моей не руководитель и что в случае чего от него с лёгкостью можно будет избавиться.

— Симпатичный какой парень, — озорно посмотрел он на меня и произвёл хитрющую улыбку, совершенно определённо говорящую всем, что это он забавно так шутит на скользкую тему, сознательно создавая зыбкую двойственность, как бы подставляясь некоторым образом на досужие пересуды неумных сплетников, но в то же время нисколько не опасаясь каких-то там слухов, потому что он сильнее и выше людской молвы. — В человеке всё должно быть прекрасно, — продолжил он, уже на более серьёзной ноте, — и душа, и внешность. Люди будущей России должны быть хороши собой.

— Точно, точно, — затрясли головами соратники, прямо скажем, люди не шибко красивые — это не в качестве издёвки, а скорее сожаления. — Верные слова.

— Владимир, значит, — продолжал разглядывать меня Круглов, глазки его сузились, посерьёзнели, я видел, что он переходит в другой образ — вдумчивого и проницательного атамана. — Хорошее имя, русское. Князь Владимир Русь крестил.

— И фамилия тоже русская, — решил я поддержать босса, задумав в свою очередь изобразить наивного простачка — и вроде бы успешно. — Ложкин. От слова «ложка».

Не от него, нет, ну да ладно, образ обязывал.

— О-о! — крякнул с удовольствием фашистский главарь. — Вовка Ложкин, русский человек! Ну всё, парень, теперь мы с тобой горы свернём.

Братва заулыбалась. Я же просто залился аки ручеёк звонким переливчатым смехом. Не ожидал от себя такого яркого вхождения в образ.

— Молодец, Володя! — похлопал меня Круглов по плечу. — Правильный выбор сделал. Сразу видно, честный ты человек, неравнодушный. Но скажи мне, будь другом, что тебя подтолкнуло к этому шагу, обстоятельства какие-то или размышления? Что для тебя значит русский фашизм?

Два последних предложения были произнесены с особой интонацией, что явно свидетельствовало о том, что первый тур испытаний начался.

— Фашизм для меня, — ни секунды не раздумывая, ответил я, — это естественное человеческое стремление к гармонии. Ничего мне не нужно в жизни, кроме гармонии. С природой, с окружающими людьми. Только к ней стремлюсь. Русский фашизм — это гармония в общности русских людей, в нашей Родине. Мы должны её достичь рано или поздно.

Я не врал. Я и сейчас то же самое произнесу — конечно, не о фашизме, а о гармонии как о конечной цели своего жизненного пути. Эта мысль до того момента не оформилась во мне со всей очевидной ясностью, но вдруг, на прямо поставленный вопрос, вот так, естественным образом проклюнулась. Действительно, рассуждал я каким-то вторым-третьим отделением своего сознания, что же мне ещё в жизни надо, как не гармонии? Ведь просто всё, до ужаса просто: все метания мои, вся неустроенность, вся глубочайшая неудовлетворённость собой и окружающим миром — они как раз отражения этого стремления, проблески того единственного пути к простому и понятному человеческому счастью, которое в этой жизни ищет каждый, и умный, и дурак. Гармонии я хочу, чувства умиротворения, цельности, чтобы на себя можно было в зеркало смотреть без сожаления и на улицу из окна выглянуть без желания уничтожить всё, что там увижу. Ведь возможно это всё, возможно! Почему нет, почему?! Всё реально, всё воплотимо, просто идти надо, не останавливаясь, не отступая, к своей цели, менять окружающее, быть может, и самому в чём-то измениться (это была новинка в моём мыслительном ряду, раньше я не допускал такой возможности), и тогда заветные двери откроются, тогда придёт успокоение. Ведь может оно прийти, может, чёрт меня дери!

— Оно как сказано! — удивлённо воскликнул Круглов. — Просто и понятно. Давно никто так хорошо на этот вопрос не отвечал. Да и отвечал ли кто-то? Даже я сам не сразу к этой очевидной мысли пришёл.

Он удовлетворённо потирал друг о дружку руки.

— Ну, а как ты к Гитлеру относишься, мил человек? — снова задал Андрей Александрович вопрос. — Говори честно, честность в нашем деле самое главное.

Круглов, как я понимал, был человеком иного полёта, чем редактор «Воли» Евграфов, более высокого и пространного, а потому отвечать ему требовалось нестандартно. «Трепетно», может быть, и сошло, но явно бы в полной мере его не удовлетворило. Здесь требовался элегантный раздрай, этакое лёгкое вольнодумство, что характеризовало бы меня как человека убеждённого, но не тупого. Тупых на самом деле властители дум или те, кто на эту роль претендует, не любят. Им интереснее люди сомневающиеся, умеющие чуть-чуть (лишь чуть-чуть, чтобы не создавать угроз) идти наперекор, чтобы властитель мог раз за разом проявлять свой талант вождя, мыслителя, трибуна и в очередной раз добиваться над таким сомневающимся и несозревшим индивидуумом победы, снова и снова силой убеждения и суровой аргументацией перетягивая его на свою сторону.

И потому я решил ответить именно так, как советовал Круглов, то есть честно. Честность порой — это самое неожиданное и в то же время точное, что от тебя требуется.

— С уважением, но без восхищения.

Партийцы вроде как зароптали, удивлённые, но атаман осадил их движением руки. Ответ мой ему явно понравился.

— Почему это? — попытавшись изобразить наивное удивление, что получилось у него не очень, спросил он.

— Потому что, в конце концов, он проиграл, — выдал я. — Я не люблю неудачников, не могу восхищаться пораженцами. В жизни надо одерживать победы. Гитлер обязан был побеждать, тогда заслужил бы моё полное восхищение. Но раз он проиграл, значит, было в нём что-то несовершенное, что не позволило ему воцариться над миром. В природе всё едино и взаимосвязано. Она не приняла его власть над людьми, потому что в нём присутствовал какой-то изъян. Сейчас нам, скорее всего, не понять, что это был за изъян, но он обязательно бы проявился, и всё закончилось бы так же, как закончилось. Управлять миром должен кто-то другой, кто использует идеи Гитлера как базу и создаст на них твёрдую и жизнеспособную платформу для развития и постоянных побед.

Молча и несколько удивлённо Круглов отвернулся от меня и осмотрел, слегка покачивая головой, всех присутствующих.

— Кто-нибудь записал, что сказал сейчас этот парень? — артистично разведя руки в стороны, спросил он. — Потому что эти слова непременно надо использовать в одной из наших статей. А быть может, и в программных документах партии! — поднял он над головой правую руку с вытянутым указательным пальцем. — А впрочем, Вовка и сам напишет, он же журналист! — закончил он фразу шутливо.

Фашисты засмеялись и дружно зааплодировали в ладоши.

— Слушайте и запоминайте, — говорил сквозь аплодисменты Круглов. — Нам нужны люди с гибким мышлением, а не остолопы, которые ставят портрет Гитлера на киоты вместо икон. Гитлер — это отправная точка, но мы должны двигаться дальше, быть гибче и хитрее. Молодец, Вовка! — пожал он мне руку, и я понял, что теоретическая часть экзамена завершена.

Затем я прошёл испытание огнём. Оно оказалось совершенно ерундовым. Меня попросили обнажить торс, потом один из партийцев зажёг факел и какое-то время водил им по моей спине и груди. Больно не было, хотя потом я заметил, что в некоторых местах небольшие ожоги на коже всё же остались, а на груди напрочь выгорела едва начавшая оформляться волосяная растительность. Волосы вскоре отросли по новой, гораздо гуще, ожоги тоже улетучились, так что испытание огнём получилось скорее забавным, чем неприятным происшествием.

Тест на вступление в партию был сдан: мне дали выпить чарку самогона, тут же, на месте, выписали партийный билет — за номером шестьсот шестьдесят шесть — я не шучу, но никаких глупых и далеко идущих в мистической безграмотности выводов по этому поводу не делаю — а потом все присутствующие члены НСПР один за другим поздравляли меня — кто пожатием руки, кто дружескими объятиями.

Вечер закончился футбольным матчем и шашлыками с выпивкой. Во время матча я забил два гола, а наша команда победила. В довершение всего явные и недвусмысленные знаки внимания мне принялась оказывать одна из тусовавшихся здесь девушек, она называла себя Матильдой, видимо, это была партийная кличка. Поначалу я держался с ней холодно, но вскоре мне намекнули, что она ластится ко мне не просто так, что это часть церемонии и что если я захочу заняться с ней любовью, то она не откажет и даже будет рада. Я захотел, потому что тоже человек и из мяса слеплен (досадно, однако), мы отошли в лесок и на байковом одеяле, который Матильда предусмотрительно захватила с собой, совершили быстротечный, но в целом душевный и даже местами страстный акт. Не помешали нам ни холодная земля, ни падающие с деревьев листья, так и сыпавшиеся мне на спину.

— Теперь я твоя боевая подруга, — сообщила мне девушка на обратном пути в лагерь, где нас встретили понимающими и одобряющими взглядами. — Можешь всегда обращаться ко мне, когда захочешь. Запиши телефон.

— Я запомню, — ответил я и запомнил.

И действительно не раз обращался, когда хотелось. Таких, как я, было у неё шесть или семь. Порой Матильда вспоминается мне и сейчас — я благодарен ей за искреннюю ласку и нежность, всё же необходимые мне, несмотря на все мои попытки укрощения плоти.

С первых же дней работы в редакции я стал понимать, что работа слишком лёгкая и что деньги, хоть и весьма небольшие, за такой мыслительно-возвышенный труд фашисты просто так платить не будут. Наверняка, размышлял я, припашут меня на что-нибудь более неблагодарное.

Так оно и вышло. Едва я получил партийный билет, как буквально через день всю редакцию в полном составе, а именно в количестве четырёх душ, заслали в Москву на торговлю специализированной литературой. Ничего удивительного, я хоть и не силён в экономике, но сразу сообразил, что от продажи газет ни редакция, ни сама партия существовать не может. Поездке этой я был вроде как даже рад, потому что в Реутово мне начинало надоедать, а Москва какое-никакое, а всё же развлечение.

Специальной литературой являлась кипа гитлеровского труда «Майн кампф» и ещё кое-какие брошюрки типа «Протоколов сионских мудрецов», цитатника из работ Альфреда Розенберга и программы нашей партии (её мы обычно раздавали бесплатно). Ну и, конечно же, свежие номера газеты «Воля». Всё полуподпольным способом издавалось в городской реутовской типографии, директором которой работал двоюродный брат нашего главного редактора. Полуподпольным, а не абсолютно подпольным потому, что времена тогда были лихие, архидемократические, не то что сейчас, и свобода слова на короткое время стала для ошарашенных стремительными историческими переменами совков главной жизненной ценностью. Общество в те годы, в общем-то, допускало возможность существования фашистских партий и распространение национал-социалистической литературы. Либералы, правившие страной, считали ниже своего достоинства осуществлять гонения за политические взгляды, однако разного рода профашистских объединений искренне боялись и неявно, робко, но препоны им ставили. По крайней мере, торговать свободно в Москве «Майн кампфом» мы могли, но не два раза подряд на одном и том же месте. В пределы Садового кольца, как рассказали мне коллеги по редакции, выбирались редко, там менты бродили агрессивные и порой неподкупные, а вот где-нибудь на окраине, в районе чучмекских рынков или строившихся наскоро убогих торговых центров, развернуть распространение литературки можно было практически безбоязненно. Народ, даже те, кто фашизму не симпатизировал, был тогда любопытный и книги покупал просто так, ради интереса. Чтобы погасить в себе, так сказать, биение запретного интереса.

Торговать мне понравилось. Свежий воздух, непосредственное общение с людьми, возможность влиять на другие личности. Тогда много всякого народа за лотками стояло: рядом с нами непременно водили хороводы кришнаиты, где-то невдалеке продавали свои плохо пропечатанные газеты пенсионеры-сталинисты, а по другую сторону дороги кучковались какие-нибудь баптисты или мунисты. Все друг к другу относились терпимо, даже сталинисты на нас почти не ругались, потому что понимали, что все мы в одной лодке, все аутсайдеры, все маргиналы, все боремся за влияние на тупое и равнодушное большинство.

— И не стыдно вам?! — укоряет, бывало, приблизившись к нам (потому что на месте усидеть нет сил, жуть как интересно) старушка с портретом Сталина. — Вы же русские люди, ваши деды кровь проливали, чтобы от фашистской чумы мир избавить, а вы… Кто вас только на свет произвёл таких?

— Ты не ругайся, мать! — успокаиваю я её. — Не серчай. Лучше разберись во всём по уму, а потом осуждай.

— Да чего тут разбираться?! — тихо негодует сталинистка. — Предатели вы, изменники. Расстрелять вас всех надо!

— Ты скажи, мать, — не сдаюсь я, — кто сейчас тобой управляет? Вот скажи честно, как есть, кто?

— Дурные люди управляют, дурные, — отвечает бабушка.

— Вот видишь! И всегда так было. И до скончания мира так будет, потому что именно они, эти самые хитрожопые дурные люди, изобрели гуманизм и придумали совесть для того, чтобы держать простой народ в подчинении. Всё ложь вокруг, мать, всё ложь! Все слова их, все действия — всё лишь для того делается, чтобы оставить всё как есть: они сверху, все остальные снизу. Чтобы и власть, и деньги у них скапливались. И честными методами эту порочную структуру не прервать. Потому что у них миллиарды гуманных и стыдливых способов подчинить себе человека. А что у нас, вот скажи мне? У нас только ярость и злость осталась. Так значит, надо использовать её, раз нет ничего другого!

— Ерунду ты городишь, ерунду! — машет руками старушка, но по интонации понимаю — уже не так, как прежде, убеждена она в своих словах.

— Этот мир, это установление, — продолжаю я, — иначе не перетряхнёшь. Ничего не изменится, если играть по их правилам. Тут или Ленин нужен, чтобы всё перевернуть, или Гитлер. Только человек такого масштаба может выйти из-под контроля жирных продажных гуманистов и повести за собой народ.

— Ленин — да, — соглашается божий одуванчик, — но не Гитлер. Гитлер — антихрист! Ирод!

— Да не в Гитлере дело! — не унимаюсь я. — Дело в отказе от этих гнусных правил, которыми нас связали по рукам и ногам. Дело в отрицании всего навязанного нам силой. Дело в освобождении, духовном и телесном, посредством борьбы и воспарения над обыденностью. Вот в чём дело.

Плюнув в мою сторону, но не брезгливо, а как-то жалостливо, бабка уходит в сторону, а я беседую с другим остановившемся у нашего лотка человеком — на этот раз студентом. Его убедить легче.

Час бежит за часом, вот уже и ночь опустилась на Москву, пора уезжать. Мы собираем книги, грузим их в легковушку, которую со стоянки подгоняет ответсекретарь Владик, подсчитываем прибыль и в хорошем настроении, взбудораженные от общения с людьми, переполненные эмоциями, возвращаемся в Реутово. День прожит не зря.

На торговлю мы выбирались приблизительно раз в неделю, иногда два, и вскоре я уже с нетерпением ждал приближения этих дней. Кстати, именно во время торговых будней я и сам наконец-то прочёл «Майн кампф». Стало предельно ясно, почему это самая запрещённая книга в мире. Ведь по логике вещей она должна быть самой доступной, как свидетельство человеческого позора, как урок будущим поколениям, как доказательство тупости и бесчеловечности Гитлера. Но нет, её до сих пор прячут от людей. Знаете, в чём причина? Да в том, что эта книга по-своему убедительна.

Да, она до сих пор способна обращать на свою сторону людей, причём далеко не только тех, кто баран по жизни, но и думающих, но и умных. Ведь о чём она, если разобраться? Она о человеческом триумфе. О восхождении индивидуума из нищеты и прозябания на вершину мира. Каким способом? Да насрать на способы, неужели вы думаете, что те, кто восседает на вершине мира сейчас, чем-то лучше Гитлера? Отнюдь. Они его незаконнорожденные дети, но более хитрые и изворотливые, а потому стыдливо скрывают, что учились умению управлять человеческим стадом в том числе и у усатого австрийца Адольфа. По крайней мере, в описаниях скитаний нищего паренька по улицам европейских городов я увидел отчасти и историю своей жизни. Он был таким же, как я, стало ясно мне. Таким же отвергнутым, таким же не вписавшимся в социум, таким же человеком-недоразумением, искренне не сумевшим понять устройство этого мира, а потому взбунтовавшимся против него. Чем я лучше него, бежали в голове мысли, чем я вообще отличаюсь от него? Я такой же отщепенец, такая же человеческая мразь, и это не приговор, а констатация факта. Я уничтожил уже тысячи людей — в Чернобыле, в Армении. Да сколько их ещё было — ведь до меня доходят далеко не все последствия моих бессознательных деяний! Сколько я сгубил африканских детей голодным мором и изощрёнными болезнями? Сколько я потопил кораблей в просторах мирового океана? Сколько локальных войн произвёл я в разных частях этого долбаного света, сколько людских масс столкнул друг с другом и уничтожил в кровопролитных бойнях ради каких-то мифических идей?!

Ведь всё это я, только я. Ну а кто ещё? Я зло, я абсолютное и вселенское зло — а чего вы хотели? Неужели вы думали, что проживёте свои жизни в спокойствии и приятной неге? Неужели вы думали, что вас минует участь встречи со мной? Обломитесь! Если я ещё не пришёл за вами, значит, непременно приду в будущем.

Единственное, что смущало меня во всей этой новоявленной симпатии к Гитлеру — и смущало весьма сильно, как и в случае с Костей Кинчевым — так это тот факт, что я, такой великий и ужасный, могу кому-то симпатизировать. Что симпатизирую я, а не наоборот — симпатизируют мне. Что вообще есть какой-то Гитлер, в котором я обнаруживаю сходство с собой, хотя по идее всё должно быть иначе: это он, Гитлер, должен сейчас сидеть на улице, читать мою книгу, восхищаться моими деяниями и мыслями, находить в себе отражение этих мыслей и взглядов на действительность. О, это смущало меня, это смущало меня неистово! Я не мог до конца разобраться в природе этого недовольства, не мог установить точные параметры восприятия подобных явлений, но само их возникновение чрезвычайно угнетало меня.

На всякий случай, чтобы всё же оставаться до конца свободным и не позволить подчинить себя другой личности, что было бы для меня окончательным поражением и исчезновением как единицы мироздания, вскоре после прочтения я поместил экземпляр «Майн кампф» в деревянном поскрипывающем туалете хозяюшки Прасковьи Анатольевны и стал вытирать страницами этой книги жопу. Едва я провёл первый раз текстом Гитлера по анальному отверстию, душевное равновесие, ну или его подобие, тотчас же вернулось ко мне. Независимым, сознавал я в очередной раз, я обязан быть до конца независимым. Никому не подчиняться, никем не очаровываться, гнуть свою линию, какой бы тупой и дикой она ни была. Лишь свою собственную. Только так я одержу победу над реальностью. Гитлер и все прочие — это сознательная игра. Это лишь способы сопротивления и сохранения цельности.

— Как торговля, парни? — у лотка с книгами стоял наш босс, Андрей Александрович. Мне говорили, что иногда он любит совершать инспекции и своими глазами смотреть, как расходится литература, но при мне это произошло в первый раз. — Продали хоть что-нибудь?

— Да так, штуки три — отозвался Пётр Евгеньевич, только-только попрощавшийся со своим знакомым, с которым, посмеиваясь, беседовал в сторонке.

Появление Круглова почему-то напрягло его, это бросилось в глаза, и тотчас же заставило разговор с приятелем прервать. Тот, коренастый мужичок в чёрной кожаной куртке, скрылся за ближайшим домом.

— Газета идёт?

— Сегодня пока не брали. Ушли два «Майн кампфа» и «Протоколы».

— Предлагайте газету, предлагайте. Книги — это хорошо, это база, но актуальная публицистика тоже должна расходиться. Надо знакомить людей с нашим взглядом на современность.

Передовицей с переносом на вторую полосу в газете шла статья Саныча о современном раскладе российских политических сил. Статья, надо сказать, неглупая. В ней, например, он настоятельно предлагал президенту распустить Верховный Совет, избранный ещё в советские времена, а оттого, по его мнению, нелегитимный, и провести выборы в новый демократический (он, между прочим, был на данном историческом этапе за демократию) парламент, который предлагал создать по образу и подобию существовавшей в дореволюционной России Государственной Думы. Интересно, Ельцин в том числе и по предложению фашистской партии примет чуть позже это самое решение? В статье Круглов предсказывал в случае избрания нового парламента победу на выборах русских националистических сил.

Имелась в газете и моя глубокомысленная заметка о нарождающемся в России классе буржуинов-собственников и их зверином оскале, который они рано или поздно простому трудовому народу продемонстрируют. Так, свободные размышления. Надо сказать, что в печать она прошла с большим трудом и лишь по той причине, что надо было чем-то забить подвал на третьей полосе. Евграфов пробурчал что-то о том, что «в ней нет ни одного факта, что рассуждения банальны и дальше кухонных разговоров не идут, и что мне настоящей публицистике ещё учиться и учиться». Вероятно, так оно и было, но я кроме всего прочего полагал, что реакция его на эту статейку оказалась негативной ещё и потому, что руководство Национал-социалистической партии, несмотря на упоминание в названии социализма, не к нему в конечном счёте стремилось и не на народные пожертвования жило, а на финансовые подачки некоторых господ из числа этих самых буржуинов. В любом случае, я после той небольшой обструкции главного редактора обиделся и даже заимел на него какой-то не вполне понятный мне самому зуб. Понимал умом, что зря, что Евграфов меня на работу принял, за что я должен быть ему благодарным, а вот всё равно заимел. Такая я обидчивая сволочь.

— По мере сил знакомим, — терпеливо, хотя и с видимым недовольством, отвечал Круглову Евграфов. — Ведём беседы, агитируем (в наши обязанности входила и вербовка новых членов). Люди слушают нас внимательно. Но с деньгами расставаться не торопятся. Это и понятно, тяжело они им достаются.

Круглов покивал, вроде бы понимающе, но в то же время недовольно, и отошёл от главреда ко мне.

— Здорово! — широкой улыбкой и крепким рукопожатием приветствовал меня Саныч. — Ну чё, Вовка, как жизнь молодая? Не замёрз?

Стояла зима, я действительно иногда подмерзал на улице, если было слишком уж морозно и ветрено. Старый, потрёпанный, но ещё жизнеспособный тулуп у хозяйки в доме нашёлся, она любезно мне его одолжила, а зимние ботинки с шапчонкой-гандончиком пришлось покупать самому, на самую первую зарплату. Шапка-то ещё ладно, не шибко мёрзла в ней голова, а вот ботинки, видимо из желания сэкономить, приобрёл я говённые. Тонкие, дрянные, а потому ноги в этих стояниях на улицах стали для меня самой проблемной частью тела. Не помогали даже шерстяные носки, тоже великодушно одолженные (а вроде бы даже и подаренные) хозяйкой.

— Не, нормально, — отозвался я с такой же широкой улыбкой.

Зачем человека обижать, если он мне симпатизирует?

— Прочитал статью твою, — достал Круглов из кармана пачку сигарет и предложил мне закурить. Я отрицательно помотал головой, не курю, мол. — Здравые рассуждения, верно подмечено. Скоро, очень скоро взвоем мы от этого нового класса собственников, за который так яростно боролись. Не мы, конечно, боролись, а эти все… Помяни моё слово, лет через десять большая часть населения России будет вспоминать Советский Союз очень и очень добрым словом. Только ничего уже вспять не вернёшь. Я вот, к примеру, на том самом референдуме голосовал за сохранение Союза. Потому что в нём присутствовали черты фашистской государственной строгости. Хоть и сильно разболтанные, но всё же присутствовали. Советский Союз — это была великая держава. Уникальная. Её бы чуть-чуть в другую сторону подтолкнуть, и стала бы страна счастливейшей на свете. Но не дали ей этого, не дали. Топчат страну, уничтожают. Если в ближайшие два-три года мы к власти не придём, ничего от России не останется. Вообще ничего.

Покуривая, Саныч стоял рядом и обозревал окрестности.

— Адвентисты седьмого дня, что ли? — презрительно кивнул он в сторону тусовавшейся у своего собственного лотка кучки молодёжи.

— Вроде бы Свидетели Иеговы, — поправил я его.

— Та же самая дрянь, — поморщился партийный босс. — Лучше православия нет на свете религии. Хотя сам я атеист. Но русским людям без православия нельзя, это суровая религия, а потому дисциплинирует.

— Я тоже атеист, — сказал я для чего-то.

Круглов на эти слова не отреагировал. Задумчиво смотрел не на сектантов уже, не на дома и машины, а куда-то в далёкую-предалёкую даль, светлую и величественную, статную и счастливую, отчего взгляд его сделался туманным и грустным.

— Паства, Володь, — вдруг без предисловий сменил он тему, — это очень важно. Ты, может быть, даже и не представляешь, насколько это важно. Ты вот, я гляжу, одиночка по жизни, экзистенциалист какой-то. Так мне кажется. А без паствы, если хочешь что-то в этой жизни изменить, никуда. Один человек слаб, один он ничто совершить не способен. Ему нужны те, кто пойдёт за ним, кто будет готов пожертвовать собственным временем, здоровьем и даже жизнью. Со стороны может показаться, что связь между лидером и его сторонниками на обмане основана, на каком-то несправедливом подчинении, но это не так. Паства просто так не даётся, поверь мне. Если ты никто, никто за тобой и не пойдёт. Даже одного человека повести за собой не получится, если нет в тебе соответствующего дара. Любое лидерство — оно от бога. Я сильно изменился и жизнь свою изменил, когда понял это. Кто я раньше был? Да никто! Слесаришка на заводе, кусок говна в проруби. Получил инвалидность — и выкинули меня на обочину, и никому я больше стал не нужен. Ни государству, ни собственной жене с детьми. Но, слава богу, жила внутри искра, самообразовываться стал, книги читать, думать на разные темы. И понял, что не для тупого однообразия я в этот мир пришёл. Что изменить мне его предназначено. Самой главной проверкой стало именно это — умение вести за собой. И оно у меня нашлось, Володь, нашлось! Вот когда обрёл я паству, стало мне ясно, что гожусь кой на что.

Рассуждения его в тот момент показались мне скорее забавными, чем глубокомысленными и заслуживающими внимания, хотя слова про паству в подкорку всё же забрались, а высказывание о предначертании к изменению мира и вовсе проскочило по мозгам шершавым поршнем — слишком похожим на мои собственные мысли оказалось оно, а всякая похожесть с другими людьми всегда пугала и раздражала меня. Впрочем, тогда я не был склонен к рефлексии по поводу этих слов и постарался пропустить их мимо ушей, что почти удалось.

Саныч, высказавшись, вдруг как-то резко потерял ко мне интерес. Прихрамывая, прошёлся вдоль лотка, перекинулся парой слов с Людой (про которую, кстати, говорили, что она его любовница — вполне возможно, что так оно и было) и прежде чем сесть в машину бросил нам:

— Готовьтесь к митингу. В субботу в Реутово у здания администрации проведём.

— Всегда готовы, — с дураковатой интонацией ответил Евграфов и отдал боссу пионерский салют.