Единственное место, которое всегда и неукоснительно приносит успокоение, — это постель. Собственная постель с подушкой, простынёй и одеялом. Я переводил взгляд с одного предмета постельного белья на другой и не мог нарадоваться. Тому, что ещё жив (как ни странно), тому, что оставил позади заслуживающий разрушения и без сожалений разрушенный мир лживого счастья, тому, что в окно светило солнце, а в груди (что ещё более странно) жило причудливое и стыдливое ощущение новых возможностей и робкий, но настойчивый зов нехоженых дорог.

— Коля! Быстрее сюда, Коля! — сдержанно закричала отцу мать, которая вдруг тоже каким-то образом появилась в комнате. — Он открыл глаза и смотрит так осмысленно! Словно всё понимает, словно ум у него прояснился.

К кровати торопливо подбежал отец, успевший изрядно запыхаться на четырёхметровой дистанции, отделявшей комнату от кухни. Едва он бросил на меня требовательный и пытливый взгляд, лицо его наполнилось просветлённой радостью.

— Это знамение! — со слезами на глазах прошептала мама. — В день своего рождения он пришёл в себя!

— Сынок! — нагнулся к кровати отец. — Как себя чувствуешь? Это папа твой. Па-па. А это мама. Ма-ма. Мы хорошие. Мы желаем тебе добра. Мы хотим, чтобы ты выздоровел.

— Да не болел я ничем! — громко и даже несколько раздражённо, хотя в целом более чем миролюбиво, отозвался я, откидывая одеяло в сторону и перемещаясь в сидячее положении. В ноздри тут же ударил резкий запах несвежего тела с обильными вкраплениями фекально-мочевых парфюмов.

Похоже, какое-то время, абсолютно упущенное мной из вида, я справлял нужду прямо под себя, а мои верные родители рьяно, но всё же небрежно подмывали меня.

— Слышал! — торжествующе воскликнула мать. — Ты слышал?! — сверкала она за стёклами очков увлажнёнными глазами, и отец отвечал ей таким же сверканием влажных глаз за стёклами не менее толстых линз. — Он пришёл в себя! К нему возвращается понимание! Неси, неси быстрее торт! Прямо сейчас и поздравим его!

Отец послушно побежал на кухню и буквально через несколько мгновений вернулся с тортом на руках, в кремовую рыхлость которого были воткнуты три свечи. Я не смог сдержать инстинктивного внутреннего напряжения. Неужели мне три года?

— И-и-и, — шепнула мать.

Тотчас же они принялись дружно раскачиваться из стороны в сторону и с энтузиазмом запели:

— Как для нашего Володи испекли мы каравай. Вот тако-о-ой, — они показывали какой, мать руками, отец глазами, — ширины, вот тако-о-ой вышины!!!

Бог ты мой (простите меня, мои твёрдые взгляды на жизнь, я не уверовал в бога, просто это удобный и эффективный эмоциональный оборот, практически междометие), они выглядели чрезвычайно уморительно! Я не смог сдержать улыбки, которая, расплываясь и обретая вибрацию, превращалась в залихватский смех. Несколько секунд спустя я уже не мог сдерживаться от нахлынувшего веселья, сидеть на месте и, вскочив с кровати, бросился в своей вонючей пижаме совершать такие же нелепые танцевальные движения, что и они. Более того, меня тотчас же разобрало на танец вприсядку и даже на некое подобие ламбады.

Спустя ещё пару минут, хохоча и корча гримасы, я валялся на полу в безудержной тряске необыкновенного веселья, неожиданно преподнесённого мне родителями.

— С днём рождения, сынок! — с поцелуями и объятиями поздравили они меня. — С тридцатитрёхлетием!

В течение дня я узнал кое-какие подробности.

Да, как выяснилось, в тот день мне действительно исполнилось тридцать три. То есть три с лишним года я пребывал в каком-то полукоматозном состоянии, справляя нужду под себя, судорожно бормоча и изрыгая стоны. В состояние это я впал вскоре после возвращения в родные пенаты.

Я расспрашивал родителей об этих стремительно улетучившихся годах и по выражениям их взбудораженных и несколько смущённых лиц видел, что больше не произвожу на них впечатления законченного идиота. Нет, они явно продолжали считать меня больным, но уже вполне годным для общения и постижения элементарных общечеловеческих истин.

Мы скромно, но с чувством отметили мой день рождения, и я потихоньку принялся возвращаться в реальность, до глубины души поражённый тем обстоятельством, что она вообще куда-то потерялась от меня на три года и что краткое пребывание в запредельном мире отозвалось мне такой серьёзной временной лакуной в мире этом.

Оправившись от трёхлетнего лежания, малость отъевшись и почти полностью избавившись от запаха застоялой мочи, я, словно вновь обретший силу русский богатырь Илья Муромец (совпадения по возрасту полные, по телосложению отсутствуют), отправился на поиски новой жизненной деятельности. Попросту говоря, работы.

Особой необходимости в устройстве на работу у меня не было. Оказывается, все эти годы (почти двадцать лет) как инвалиду по части психической ненормальности мне выплачивалась пенсия. Деньги не бог весть какие, но на молоко, хлеб и прочие нехитрости достаточные. Мои родители регулярно откладывали эти деньги на книжку (всё же тратя порой немного в случае крайней нужды, в чём я их нисколько не упрекаю), так что там набралась достаточно приличная сумма, которая тоже позволила бы сносно жить. И даже не просто жить, но приобрести себе кое-какие предметы роскоши, например, автомобиль.

Автомобиль был мне не нужен, а вот компьютером я обзавёлся. Без компьютера и интернета сейчас нельзя. Там сосредоточено всё мировое безумие, оно чрезвычайно меня окрыляет и придаёт новые силы для жизни и борьбы.

Радужные перспективы сытого безделья были мной отвергнуты, и я отправился по организациям и предприятиям. Результат оказался предсказуемым.

Кратковременное помутнение в виде фантазий о возобновлении политической карьеры вылилось в визит в городскую мэрию. Менту-вахтёру, что рьяно проверял у входивших в здание горожан сумки, а порой и карманы, я объяснил, что пришёл устраиваться заместителем главы города. Я искренне полагал, что мой яркий опыт сослужит добрую службу мне лично и всему человечеству. Мент после этого глубоко меня зауважал, потому что счёл мою тощую фигуру с блуждающим взглядом принадлежащей к касте хозяев жизни и проводил на третий этаж прямиком в кабинет к мэру. У того шло совещание, я вошёл без стука и с порога объявил о своём намерении поработать вместе с хозяином кабинета, маленьким, пухловатым дядькой, имевшим, как ни странно, весьма приветливую физиономию. Дядька оказался руководителем высочайшей квалификации, потому что ни единым движением лицевых мышц не выразил отношения к моему вторжению в кабинет и мне лично. Более того (оцените выработанное годами искусство лавирования!), он раскрыл такой же пухлый, как он сам, блокнот, записал в нём мои данные — адрес, домашний телефон, возраст и отсутствующее образование — и заверил, что в ближайшее время непременно со мной свяжется и вообще будет рад поработать с таким опытным человеком, как я.

Целые две недели я ожидал звонка. Даже купил вместе с матерью хороший костюм, белую рубашку и красный галстук с крапинкой — чтобы выйти на работу не каким-то там босяком, а приличным на вид управленцем.

Потом как-то быстро и, надо сказать, безболезненно пришло понимание, что никто на работу в администрацию звать меня не собирается, и я переключился на другие направления.

Вторым наиболее реальным вариантом трудоустройства вроде бы была журналистика, но почему-то (вот загадка!), взвесив этот вариант в гулкой пустоте сознания в течение каких-то трёх секунд, от намерения погружаться во вторую древнейшую профессию я отказался. Не спрашивайте, что могло стать этому причиной, я на эту тему более не задумывался. Выстроился непреодолимый мозговой шлагбаум, и намерение улетучилось.

Потом пошли профессии попроще: инженер на заводе, врач-педиатр, водитель «КамАЗа», работник автомойки, сотрудник паспортного стола, слесарь по ремонту контрольно-измерительных приборов и, наконец, сторож-дворник в детском саду, профессия, к которой, как однозначно намекали мне родители, я создан с рождения и где мне никто и никогда не откажет. Увы, не взяли меня и в сторожа. Причём подряд в девяносто шесть детских садиков, которые я один за другим обзвонил, пользуясь телефонной книгой.

Не скажу, что этот результат так уж прямо удручил меня, но бурление внутриличностных процессов, выливавшихся в хорошо уже известное мне заключение о собственной несовместимости с окружающей действительностью, он однозначно усилил.

Однако я не терял надежды.

Найти себя, как водится, помог случай. Было первое июня, первый день лета и Международный день защиты детей. Определение этого дня именно днём защиты детей вызывало во мне некоторый трепет и уважение к кучке мизантропов-придурков, этот праздник придумавших. Представьте себе, эти чуваки прекрасно понимали, что человек из себя на самом деле представляет и что ребёнок, неразвитый физически и не социализированный индивид, требовал серьёзной и обстоятельной защиты. К сожалению, создатели праздника не до конца уничтожили в себе гуманизм, свойственный вообще всем конструкторам действительности, и отвели столь нужному действу всего один день в году, а не триста шестьдесят пять, как следовало бы.

До поры до времени этот праздник представлялся мне вполне бесполезным, как вдруг в этот самый день с бутылкой пива и пакетом чипсов, словно уподобившись безликой стае тупоголовой молодёжи (в уподоблении этом, надо признать, есть свои преимущества), я забрёл в городской парк аттракционов. Стандартный набор: чёртово колесо, комната смеха, аттракцион «Вихрь» и паровозик для самых маленьких. На сцене под открытым небом группа одутловатых тёток проводила душещипательное и, без сомнения, душеспасительное мероприятие для детворы — что-то вроде театрализованного концерта. В один из животрепещущих моментов, когда доктор Айболит (ну, я по белому халату и забавным очкам догадался, что это он, хотя грудной бабский голос исполнительницы всячески отпугивал от этого предположения) был подло захвачен в плен Бармалеем (опять помогла догадка) и двумя помогавшими ему сообщниками-прихвостнями и объявил детворе, что его нужно спасать, а подлый Бармалей вдруг сжалился над добрым доктором, стал даже как-то потворствовать ему и согласился вернуть детям престарелого эскулапа и всех его оказавшихся в плену зверей за яркие и задорные номера, сбацанные прямо здесь и прямо сейчас, на сцене, а кроме этого подвигнутый очевидной застенчивостью и какой-то природной глупостью присутствовавшей на празднике детворы, не выявившей ни малейшего желания к демонстрации актёрских талантов, я, допивший к тому времени пиво и почти сжевавший чипсы, без тени смущения выбрался на сцену и с ходу исполнил душераздирающий номер, в основу которого легла хорошо известная людям старшего поколения сказка Корнея Чуковского «Тараканище», вдруг ясно, без какого бы то ни было напряга всплывшая из глубин моего сознания на поверхность и вылившаяся в трепетную и сопровождавшуюся изрядно-чувственным лицедействованием сценку.

О, знали бы вы, как мне аплодировали эти глупые, но чуткие детсадовцы! А вместе с ними их пофигистки-наставницы! А вместе с ними и несвежие тётки-актрисы! Это был успех, полный и безоговорочный успех!!!

— Мужчина! — вот так прямо, без обиняков объявил мне по окончании действа Бармалей, оказавшийся, как я вскоре узнал, директором, а по совместительству актёром городского театра юного зрителя (влачившего существование более чем жалкое, но не это главное). — Вы просто рождены для сцены! Не хотели бы выступать у нас? Знаете, как нам нужны актёры-мужчины!

Тут же, искренне и бесповоротно, я возжелал света рампы и скрипа подмостков.

— Хочу! — ответил, не раздумывая.

Хотите, да воздастся вам!

Всё от него: от хотения, от чувства неудовлетворённости, от жжения в анальном отверстии (я употребляю это сравнение не в пошлом педерастическом смысле, а как символ большого и яркого душевно-телесного неспокойствия), от желания выйти за грани очерченных рамок. Горе тому, кто спокоен и доволен собой с рождения! Горе тому, кто доволен с рождения тем, что он видит вокруг! Тиха, бестрепетна и уныла будет его жизнь, неведомы будут его свершения духа и порочное, но сладостное томление разреженных горных высот, только и занимающихся тем, что лишают покоя и зовут, зовут, зовут куда-то. Это ли жизнь, достойная небытия?

И вот я стою на сцене городского театра юного зрителя и играю в пьесе одну из главных ролей. Пьеса посвящена детскому дорожному травматизму и написана неизвестным мне автором О. Закрутко (так и неясен его пол) по заказу руководства Государственной инспекции безопасности дорожного движения (я, в отличие от большинства, называю её правильно, а не какой-то там пошлой и устаревшей аббревиатурой ГАИ, хотя гибэдэдэшники и сами по кой-то фиг пишут это трёхбуквенное сочетание в скобках вслед за основным и новым пятибуквенным). Пьеса рассказывает о непослушном мальчике Никитке (именно так, в уменьшительно-ласкательной форме), который не учил правил дорожного движения и в один нехороший для себя момент (о, я знаю о существовании таких!) попадает в какую-то запредельно-параллельную реальность (!!!), именуемую Миром Сумасшедших Автомобилей (прямо так, слово в слово), и ежеминутно оказывается в нехороших ситуациях, рискуя попасть под колёса вполне себе разумных, говорящих и даже порой закуривающих длинные коричневые папиросы автомобилей (это вообще беспредел, потому что можно взорваться, автомобили-курильщики — это такие оторванные маргиналы местной реальности). И лишь мудрый трёхглазый светофор, ещё здесь, в нашем мире, заметивший, что Никитка лоботряс и лох, а потому запросто может распрощаться с жизнью, и по блату проникающий вслед за ним в чумовую автомобильную действительность, раз за разом спасает пацана от верной гибели под колёсами жестоких и воняющих бензиновым перегаром автомашин.

Этот светофор играю я. В зале несколько классов школьников, пригнанных насильно в наш храм Мельпомены, большинство детей зевают, вертятся юлой в креслах и стреляются друг в друга бумажками. Но порой (о да, такие мгновения бывают в каждом представлении, а иногда они затягиваются до волнительных минут) эти бестолочи-дети вдруг затихают, раскрывают рты и смотрят на меня, величественного, умудрённого опытом, прекрасного в своём бессердечном благородстве, смотрят и трепетно внимают тем словам, что я произношу со сцены.

Это мгновения торжества! Абсолютного и бесповоротного. Как говорят неглупые, но нервные англосаксонцы, миром управляет рука, качающая колыбель. Я понимаю эту поговорку так: лишь из детского материала можешь ты вылепить нечто достойное и жизнестойкое, нечто, что может обуздать окружающее безумие, создать справедливое и долговечное общество. Только этих юных человеков можно покорить и направить в нужное русло. Став взрослыми, они перестают быть управляемыми.

Я прекрасно понимаю, что ничто и ни из кого я не вылеплю. Что вообще могу я вылепить на материале этой далеко не бездарной, но совершенно непроявленной пьесы? Да ничего. Но мгновения — они дорогого стоят. Они придают некий смысл моей деятельности, моему бессмысленному существованию. Я благодарен детям за их краткосрочное внимание, я чувствую свою значимость и цельность, я ощущаю, что могу на что-то влиять — пусть почти безрезультатно, но результат не главное, главное процесс.

Да может, вовсе и не в этом дело. Может, оно просто в том, что я нашёл себя и вполне доволен тем, что делаю? Доволен тем, что временно установил согласие с самим собой?

Вы не поверите, но иногда мне дарят цветы!