Я дитя любви, чёрт меня подери! Я рождён от великой и неугасимой искры, движущей причинностью. Быть может, мои родители и не высекли её той мимолётной ночью, когда творили меня в жарких и липких объятиях. Быть может, их любовь нельзя назвать великой, она определённо не вечная и, может быть, и не любовь вовсе, если принимать в расчёт наиболее грандиозное значение этого понятия. Дело не в этом. Я, вне всякого сомнения, порождение Великой Любви, существующей где-то за пределами видимого, осязаемого и представляемого. Где-то в другой Вселенной. Она сотворила меня своими дуновениями и по какой-то ошибке запустила сюда, в параллельную Вселенную, в этот мир абсолютного и безостановочного насилия.

Как я оказался здесь? Космический корабль, способный преодолевать толщи мирозданий, доставил меня сюда? Смещение вселенских плит породило досадный зазор, в который проскользнула моя сущность? Или же некие могущественные силы, Творцы Вселенных, осознанно поместили меня в насилие с целью проведения научного эксперимента по выявлению всех аспектов соприкосновения крайностей? Кто знает, кто знает…

Мне очевидно одно: я не из этого мира. Я его враг. Его противник, его ниспровергатель. Его лютый ненавистник. Повторюсь, я не уверен в существовании окружающей действительности, мне не верится, что действительность, подобная этой, может существовать.

Это мысли придурка, думаете вы? Ну и насрать. Мне уже давным-давно всё равно, что вы там себе думаете.

Что в ней плохого, спросите вы меня, в этой самой окружающей действительности? Этот мир так красив, так волнующ. Голубые моря, зелёные чащи лесов, извилистые изгибы гор. О, нет, нет, я люблю моря. Я обожаю леса и горы, я часами готов смотреть на их изображения и даже порой пребывать в их ипостасях, я вполне способен оценить их прелести. Я даже людей, это самое несуразное и ненужное создание за всё бесчисленное количество Больших Взрывов, если были они в действительности, готов принять как сущее, как некую данность, с которой надо мириться, сосуществовать, дружески относиться и даже испытывать к ним доброжелательные эмоции, хоть это и чрезвычайно, чрезвычайно непросто. Я не могу принять насилия, на котором держится здесь всё.

Существование, в котором есть рождение и смерть — это насилие. Их не должно быть, не должно. Ни рождения, ни смерти. Как же так, скажете вы, ведь с чего-то всё должно начинаться! А вот и нет! Вот и нет! Не должно ничего с чего-то там начинаться. Всё и так уже есть! Всё есть! Я есть, вы есть, есть ещё сонмы каких-то созданий, немыслимых сущностей, идей, эмоций и чувствований, мы есть помимо череды рождений и смертей. Мы есть. Если мы есть, значит, дихотомия с рождением и смертью неверна, абсолютно неверна. Значит, она ложь, насаждение, значит, она осознанное насилие.

Как можно быть свободным, будучи рождённым? Как, спрашиваю я вас? От первой до последней секунды человеческая жизнь превращается в кабалу. Ты существуешь, ты ощущаешь собственное тело, ты способен осознать и даже порой проконтролировать движение собственных мыслей — но это несвобода, это насилие. Ты целостен и явен — это порабощение. Ты твёрд, ты имеешь форму, за которую никогда и ни при каких обстоятельствах, помимо смерти, разумеется, не можешь выйти — это циничное и подлое насилие!

Что взамен? Каков мир без насилия? Каков этот самый мир свободы и любви? Чёрт, да разве ж я знаю?! Разве я могу своим изнасилованным вдоль и поперёк сознанием представить его? Разве можно в мире насилия заполучить образ мира любви, если каждая частица здесь, каждый элемент, каждый атом — это сущее зло.

И всё же я попытаюсь. Идеальный мир — это мир без телесных воплощений. Это мир без воплощений вообще. Мир без начал и концов. Он всегда был, он есть, он всегда будет. В нём есть мы, данность, реальность. Мы в мире идеала — это нечто другое. Принципиально другое. Быть может, в идеальном мире мы не способны осознавать своё собственное «я», потому что осознание это, как думается мне, и есть первоисточник насилия для окружающих и себя. Но мы есть. Мы бестелесны, нематериальны, у нас отсутствуют стремления — к чему какие-то стремления при гармонии? — быть может, мы даже не существуем, в этом насильственном понимании слова мы просто где-то есть, и мы самодостаточны, а потому счастливы. Абсолютно и бесповоротно.

Это несуществующий мир, скажете вы. Мир отсутствия, небытия, мрака. Но представьте, только на секунду представьте, что это и есть идеальный мир, напоённый любовью. Отделитесь на мгновение от собственного эгоизма и вообразите, что он то, что беспредельно настоящее и благостное. И самое главное — что мы, мы там счастливы.

— Эй, Ложка! — кричат, догоняя меня, четверо одноклассников. Они передразнивают мою фамилию — а фамилия моя Ложкин, я, кажется, ещё не называл её, глупенькая такая, несуразная, совершенно не соответствующая моему призванию фамилия, но мне приятнее интерпретировать её от слова «ложь», хотя оно меня и несколько пугает: я отношу эту самую ложь не к себе, а к окружающему, то есть получается, что я как бы вне всей этой лжи. — Стой, придурок! Бить будем!

Отъявленные придурки называют меня придурком! Не смешно ли это?

Насилие, понимаю я. Сейчас начнётся самое прямолинейное и недвусмысленное насилие.

Я к нему уже готов. Я просто так не отдаюсь ему на милость. Я предпочитаю сражаться.

— Убью!!! — ору я, размахивая вокруг головы мешком со сменной обувью. — Всех до одного укантамлю!

На пару секунд это останавливает жаждущих крови и моего унижения насильников. Но они не покидают поле боя. Моё противодействие лишь возбуждает их. Щёки взбудораженных пацанов пылают, глаза сужаются — сладостная волна отрицания единицы жизни пронизывает их с головы до ног. О, эта волна воистину сладостна, она и меня не раз пыталась нахрапом взять в плен. В отличие от них, я не подчиняюсь ей.

— Чё ты Серому сказал на перемене, когда в столовую шли?! — кричит мне один из них, звать его Павликом, он наиболее подвержен влиянию сиюминутных, блуждающих волн. — Как ты его назвал, вспомни-ка! Ты за базар отвечаешь, урод?!

Что я мог сказать этому недоразвитому Серому, что? Назвать его дураком — разве только это. Не помню — ни сейчас, ни тогда. Да разве важно это? Насилие всегда найдёт повод.

— Ничего не говорил! — кричу я в ответ. — Пусть уши водой моет, а не компотом.

Пацанва бросается в атаку. Одному я успеваю заехать по голове обувью, но трое других валят меня на землю. Я подмят под их телами, меня лупят по бокам, я пытаюсь перевернуться на живот и отползти в сторону.

В какой-то момент у меня получается это. Я обретаю вдруг нежданную свободу, мне удаётся подняться на ноги. В мгновение ока я понимаю, что может остановить их. Неадекватность. Только жёсткая неадекватность заставит исчезнуть их за горизонтом.

Я задираю пальто, нащупываю ширинку и в несколько лихорадочных движений вынимаю пипиську наружу. На моё счастье мочевой пузырь переполнен и только ждёт сигнала к действию. Короткое усилие — и искрящаяся брызгами струя устремляется в сторону нападающих.

С брезгливыми криками они отступают. Кое-что всё же попадает на них. Они торопливо зачёрпывают варежками снег и растирают на одежде предполагаемые места соприкосновения с моей благодарной мочой.

— Уро-о-о-о-од!!! — злобно, но обречённо и горестно выдают они нестройным хором.

В новую атаку бросаться не торопятся. Я могу зарядить ещё одну очередь. Повторить же за мной мой тактический приём стесняются — место людное, человеки то и дело мельтешат мимо, и хотя не вмешиваются, но смотрят на нас крайне беспокойно. Да и если бы решились, что мне их моча? Это им, слабым, потерянным недоумкам, стрёмно прослыть «сифой», а мне без разницы. Я вне их системы ценности и одобрений, я не из этого мира, я недоразумение.

— Встретимся завтра в школе! — подбирая со снега раскиданные портфели, гордо и неторопливо ретируются они с места битвы.

Я победил. Я снова победил. Я всегда буду побеждать. Всех вас одолею, до единого. Я сильнее.

Насилие нельзя терпеть ни секунды. Ни единого мгновения. Терпение — не добродетель, терпение — инструмент порабощения. Ты думаешь, что терпишь во имя чего-то высшего, благостного и светлого, какого-то будущего, изменений в лучшую сторону, ты терпишь потому, что тебе навязали эту линию поведения — якобы она ведёт к трезвости ума и материальной обеспеченности, но, лелея себя будущего, ты предаёшь себя настоящего. Тебе безразличен ты настоящий? Так почему же ты думаешь, что тебе будет интересен и мил ты будущий?

Насилие нельзя терпеть. От него надо отбиваться, ускользать, с ним надо грызться и царапаться, чтобы ни на йоту эта действительность не засомневалась в том, что сможет переманить тебя на свою сторону, сделать собственным инструментом, растворить тебя в себе. Превратить в тихое, безликое ничтожество.

— Ты взрослый уже, Вова! — широко раскрытыми глазами, нервно, истерично смотрит на меня мать. Она всегда пытается обнаружить во мне какой-то ответ, какое-то объяснение незапланированного сбоя. — Ты уже достаточно взрослый, чтобы купить молоко и хлеб. Тем более если тебя просили об этом. Неужели это так сложно — взять приготовленные заранее сумку и деньги, сходить в магазин и принести продукты?

— Да что ты с ним размусоливаешь?! — взрывается нетерпеливый отец, который в глаза мои не всматривается, потому что ни в какие разумные объяснения произошедшего со мной не верит, потому что уже полностью отчаялся и махнул на меня рукой. — Быстро схватил сумку, марш на улицу и без продуктов не возвращайся!

Насилие, ощущаю я во рту металлический привкус этого слова. Мне его никогда и не с кем не спутать.

— Подожди, — осаждает отца мать. — Может быть, он просто забыл, как это делается. Или забыл, где находится магазин. Вова, помнишь, ты же ходил в магазин? Покупал там продукты. Почему не хочешь сейчас?

Да, я имел неосторожность сходить несколько раз в магазин. Я знал, что это не проблема для меня, что я могу сделать это с лёгкостью — вот и поддался соблазну самоутверждения.

— Да оставь ты его! — машет рукой отец, на сто восемьдесят градусов меняя свою позицию. Это характерно для него. — Сам схожу. Чего ты от… (он делает едва заметную паузу, я понимаю, что в этом месте должно стоять слово «придурок») него ожидаешь? Всё, нечего ждать.

Эта фраза пугает мать. Она не хочет и не может просто так сдаваться. Она всё ещё не теряет надежду пробудить во мне то, что в этом мире считается нормальностью.

— Вова, сынок! — прижимает она меня к груди. — Ты прости меня, если я чего не то делала. Я плохая мать, я знаю. Ты скажи, что с нами не так. Скажи, а? Я ведь счастья тебе желаю, сына. Я ведь хочу, чтобы ты нормальную жизнь прожил. Хорошо, мы молодые ещё, накормим, спать уложим. А как ты жить будешь, когда нас не станет?

Испытание жалостью — самое изощрённое в череде жестокостей. От него меня переворачивает.

— Он такой хоба, — начинаю я бормотать, — такой прямо в челюсть ему быдыщ! А тот, блин, с пистолетом ходит и песню поёт. Крадутся, крадутся, а когда выходят наружу — везде ползают, ползают, те самые ползают, которые прятались сначала. Ха-ха-ха-ха, — закидывая голову, отчаянно смеюсь я, — и шишки на верёвочках, кролики, рыбы, огонь горит вовсю. Я не могу, ржачно так, они на двух остаются, а против них двенадцать из всех дыр…

Мамины руки ослабевают, я без труда выскальзываю из её объятий, лишь секунду назад бывших крепкими. Она отводит лицо в сторону, а потом, резко поднявшись, торопливо прячется в ванной. С ней очередной приступ отчаяния, к которому обязательно примешивается пуд горькой и гнетущей вины.

Я победил! Вам не провести меня на мякине, недоразвитые!

Ночь. Ужасные минуты перед погружением в сон. Самое страшное время суток. Время, когда остаёшься наедине с собой, когда не за что зацепиться и нечем отвлечься. Время, когда вынужден задавать себе вопросы, на которые не находишь ответов.

Мысли выползают, словно тараканы из отверстий в гнилых досках пола, их множество, их целая армия, они ползут по щекам, по подбородку, по шее, перебираются на грудь и живот, заполоняют ноги и каждое мгновение кусают тебя, кусают, кусают.

Насилие, поднимается во мне паника. Снова насилие. Жестокое насилие, безысходное.

— Ты обречён, — хором гудят тараканы, копошась на моём теле. — На что ты рассчитываешь, ничтожество? Ты хочешь опровергнуть данность? Опрокинуть объективную реальность? Отринуть установление природы?

Жутко. Чернота безысходности расползается в сознании, от неё хочется блевать.

— Думаешь, ты первый, кто недоволен тем благостным миром, в который удостоен чести быть помещённым? Чести — вдумайся в это слово! Их было много, но все, абсолютно все подчинились величественному и мудрому течению жизни. Подчинишься и ты. Ты самый настырный из всех миллионов сперматозоидов, которые стремились к материальному воплощению в этой действительности. Самый сильный. Ты больше других желал появиться на свет в человеческом обличии. Не забывай об этом. Всё произошло по твоей воле, только по твоей. Если бы ты не хотел, ничего этого бы не было. Но ты хотел, ты жаждал. Так что принимай этот мир с радостью и восторгом, неблагодарная свинья.

Никуда не скрыться от ощущения собственного «я». Порой, в такие мучительные часы, это ощущение — самое ужасное, что приходится испытать. За что мне этот гнёт? Кто наделил меня этой мерзкой способностью чувствовать и размышлять? Освободите меня от них! Освободите!

— Гордыня, всё от неё. Ты просто слишком любишь себя, слишком жалеешь. Думаешь, что ты нечто уникальное. Что равен самому мирозданию, что можешь спорить с ним и чему-то его учить. Ты не прав! Вас таких — миллиарды! Вы все думаете о том же в беспокойные часы ожидания сна. Вы все недовольны собой и окружающей вас реальностью, вы все считаете себя центром Вселенной. Но все вы до одного — смешны и ничтожны. Все до одного — пыль. Вас небрежным жестом сдуют с ладоней причинности и развеют в океанах пустоты. Вы — ничто.

Этот вид насилия наиболее изощрён и жесток. Его одолеть мне не удаётся. Проигравший, истерзанный, я засыпаю наконец под утро, чтобы на следующий день вновь продолжить бессмысленное и бесполезное сопротивление.