Не помню, кто передал мне первые рассказы Бессалько. Это были небольшие очерки из жизни сибирских ссыльных. Не все они были ровны по интересности сюжета и исполнению, но многие из них написаны были так свежо, что я тотчас же сказал посреднику, чтобы он привел этого молодого рабочего писателя.
Бессалько, застенчивый и угрюмый, явился ко мне. Кажется, он остался недоволен, как моим недостаточным восторгом перед первыми пробами пера его, так и тем, что я оказался бессильным помочь ему в напечатании его вещей.
В то время Бессалько изживал еще свой период интенсивной ненависти к партийной интеллигенции. Он принадлежал к меньшевисткой организации, но по духу был скорей всего анархо-синдикалистом.
Вскоре, однако, отношения между ним, а с другой стороны мною и моей женой сделались настолько дружескими, что Бессалько все еще немного угрюмый милостиво заявил мне что «выделяет меня из интеллигенции».
Большой работой того времени был у Бессалько роман «Катастрофа». Этот роман, или вернее серия сцен из тюремной жизни, с одной стороны об'ясняет неприязнь Павла к интеллигенции, с другой стороны со всей резкостью ее выражает. Бессалько не мог, не побледнев от негодования, вспомнить, как недостойно вели себя партийные интеллигенты в 906 году в Екатеринославской тюрьме, когда всем заключенным грозила смертная казнь. И эту кошмарную историю он сумел местами с мучительным мастерством перелить на страницы своей мрачной и желчной эпопеи.
Но то были последние тучи рассеянной бури.
На глазах у меня Бассалько менялся. Все больше огня было в его глазах, все чаще на его губах расцветала улыбка. Он чуял в себе талант, он отдыхал в Париже, он нашел там дружбу и любовь.
Писал он в то время свои воспоминания, теперь опубликованные в виде ряда отдельных глав большой биографии Кузьки – самого Павла, конечно.
Здесь краски были уже значительно светлее. Но и эта была дань прошлому. Совсем не то роилось в голове молодого рабочего-южанина, с большим темпераментом и страстной жаждой жизни веселой блестящей языческой.
Как-то вдруг разрешил он себя от поста нарочитого реалиста и набрал на свою палитру самых ярких и разнообразных красок. И тогда вдруг раздались совсем новые песни: Иуда Гавлонит, выдавливающий себе глаз в каменистых окрестностях Иерусалима, весь по обстановке и по тону выдержанный в полубиблейских тонах; «Алмазы Востока», где рядом с чудесными легендами, написанными узорными эмалевыми словами, встречается такая гомерическая вещь, как Вулкан; рассказы, написанные с легкостью самых лучших произведений Мопасана из жизни парижской богемы, – словом, огромный диапозон фантастически развернулся в душе Бессалько.
Я с восхищением следил за расширением русла его вдохновения. Его любовь к ярким краскам, исключительным переживаниям, к героическому, к сказке, к мифу, как нельзя лучше подтверждала мою всегдашнюю идею о том, что пролетарским художникам доступно будет все; что прошлое и будущее, природа и душа человеческая во всей необ'ятности станет их об'ектом, но что все это они осветят своим пролетарским светом.
Так это было с Бессалько. Нет у него не одного произведения, которое придирчивый критик не назвал бы тенденциозным. Все эти радужные золотые стрелки, трепеща, показывают один и тот же полюс: пролетарскую идею торжества труда, свободы и человеческой гармонии.
В России я постарался тотчас привлечь Бессалько к работе, и он заменил Федора Калинина в Петрограде, как руководитель Отдела помощи самостоятельным пролетарским культурным организациям по от'езде Калинина в Москву.
После от'езда моего из Петрограда я меньше наблюдал Павла. Но знаю, что дружба с Мгебровым и близость к героическому театру была новой полосой в его жизни. Театром он увлекся страстно, мечтал о целом ряде пьес. Об этом мечтании мы с ним вместе рассказывали друг другу сюжеты задуманных нами драм, и в последнее наше свидание, как никогда почувствовали мы оба и сказали это друг другу, как мы близки и как параллельна наша работа в области искусства.
Ехал он спокойный, уверенный. И вот бессмысленный тиф скосил этот прекрасный пролетарский цветок.