Предлагаемое читателю двухтомное собрание избранных работ Анатолия Васильевича Луначарского об изобразительном искусстве выходит почти через пятнадцать лет после того, как аналогичный двухтомник выпустило издательство «Советский художник». Потребность в новом издании объясняется не только тем, что книги 1967 года разошлись в первый же месяц, или тем, что в новое собрание включены статьи, которых не было в предыдущем. Еще большее значение имеет перемена в судьбе литературного наследия Луначарского, происшедшая в последние два десятилетия.
Возросший интерес к деятельности и жизни Луначарского вызвал интенсивное собирание и публикацию его неизданных рукописей. Научные издания более общего характера обрастают воспоминаниями и специальной исследовательской литературой о Луначарском не только как о художественном критике, но также как о государственном деятеле, педагоге, дипломате, пропагандисте. Многие авторы говорят о живом значении его идей для нашего времени и, что не менее важно, отмечают внутреннюю связь его литературных работ, написанных по самым разнообразным поводам.
Все большее число исследователей приходит к убеждению, что универсализм Луначарского, в котором обычно видели лишь проявление его личных способностей и широкой образованности, имеет и другую, более общую причину. Чтобы ее выяснить, обратимся сперва к истории формирования его мировоззрения.
Значительная часть сочинений Луначарского написана в те дореволюционные годы, когда он принадлежал к возглавляемой А. А. Богдановым группе «Вперед». В 1909 году эта группа, все более превращавшаяся фактически в особую фракцию РСДРП, разошлась с ленинской фракцией, фракцией большевиков, объявившей, что не несет ответственности за деятельность «впередовцев».
Не все члены этой группы нашли в себе силу в дальнейшем пересмотреть свои ошибочные взгляды. Некоторые отошли от марксизма навсегда. И Луначарский далеко не сразу пришел к выводу о несовместимости с марксизмом неопозитивистских теорий Э. Маха и Р. Авенариуса, которыми он хотел дополнить марксизм. Но уже в 1913 году его статья («Эмиль Верхарн о социальном искусстве») появилась в ленинской газете «Правда», а последовательный интернационализм в вопросе о характере первой мировой войны еще больше сблизил его с большевиками. В 1917 году, возвратясь из эмиграции в Россию вслед за Лениным, он вернулся к большевизму и организационно — в партию РСДРП (б).
Эта сторона биографии Луначарского — политическая сторона — ясна, по крайней мере с фактической стороны. Сложнее обстоит дело с дооктябрьской историей философских взглядов Луначарского.
Вслед за «Кратким курсом истории ВКП(б)» (1934) в литературе упрочилась такая схема: в первый период своей сознательной жизни Луначарский был марксистом; в эпоху реакции, наступившей после поражения революции 1905 года, он стал (вместе с А. А. Богдановым) последователем эмпириокритицизма, идеалистической философии Э. Маха и Р. Авенариуса; с нарастанием же новой революционной волны в России возвратился к марксизму. Эта схема подкупает простотой и точным «прикреплением» идеологических колебаний к годам значительных политических событий. Но она расходится с действительностью *.
Вопрос этот немаловажен для верного понимания эстетической И художественно–критической деятельности Луначарского, поэтому мы должны на нем остановиться.
По свидетельству самого Луначарского, он познакомился с махизмом приблизительно в то же время, когда начал изучать доступную рядовому русскому читателю марксистскую литературу.
Еще учеником гимназии он встретился в Киеве с доктором философии Бернского университета Новиковым, который рассказал ему о концепции Авенариуса и рекомендовал сочинения В. В. Лесевича (того самого Лссевича, которого Ленин во второй главе «Материализма и эмпириокритицизма» назвал первым и крупнейшим русским эмпириокритиком). Ко времени окончания гимназии, — как сообщает о себе Луначарский в «Воспоминаниях о революционном прошлом», — у него «твердо установился план» — учиться в Цюрихе у П. Б. Аксельрода (марксиста) и у Р. Авенариуса (эмпириокритика). На этом раннем этапе выработки мировоззрения он пришел к ошибочной мысли о возможности соединить эти несоединимые системы. Между прочим, реферат «Идеализм и марксизм», прочитанный молодым Луначарским в 1898 году, также доказывает, что его философские взгляды с самого начала не были последовательно марксистскими.
Еще не до конца выяснено, что мог читать Луначарский в свои пятнадцать–восемиадцать лет. В «Воспоминаниях» он называет «Логику» Дж. — С. Милля, «Политическую экономию» А. И. Чупрова, сочинения Ч. Дарвина, Г. Спенсера, Г. — Т. Бокля, русских писателей–народников — Н. К. Михайловского, П. Л. Лаврова (Миртова), Н. Г. Чернышевского, Н. А. Добролюбова, Д. И. Писарева и других — то, что читали в любых молодежных кружках самообразования. Кроме этого Луначарский называет «Капитал» (вероятно, т. I) и «нелегальную литературу социал–демократического характера»— что уже отличало революционно настроенный ученический кружок Луначарского от большинства других, неопределенно демократических**.
С помощью этой литературы уразуметь философский метод, лежащий в основе «Капитала», было невозможно. Тем важнее выяснить, что еще из марксистской литературы могло быть доступно Луначарскому до его встречи с П. Б. Аксельродом и Г. В. Плехановым в Швейцарии.
«Манифест Коммунистической партии» впервые появился в русском переводе в 1869 году и ходил но рукам в списках. «Положение рабочего класса в Англии», знали в изложении Н. В. Шелгунова (его статья «Рабочий пролетариат в Англии и Франции», впервые напечатанная в 1861 году в журнале «Современник», была издана в Собрании его сочинений в 1872 году).
«Анти–Дюринг» — единственная изданная к тому времени работа, в которой были систематически изложены принципы марксистского мировоззрения в целом, — появилась на немецком языке лишь в 1885 году, а до того публиковались отдельные главы (полностью первый отдел). В России Н. Зибер напечатал в 1879 году (журнал «Критическое обозрение») рецензию на эту работу Ф. Энгельса и в журнале «Слово» дал впервые на русском языке сокращенный перевод первого отдела и трех глав из третьего отдела. Тремя главами из «Анти–Дюринга» на тему о революционном насилии сопроводила свой перевод брошюры Ф. Энгельса «Развитие социализма от утопии к пауке» В. Засулич — но издано это было в Женеве в 1884 году; первый перевод всего «Анти–Дюринга» с цензурными купюрами появился в России лишь в 1904 году, полный же перевод — в 1907–м.
В очерке «Несколько встреч с Георгием Валентиновичем Плехановым» Луначарский пишет, что до личного знакомства с ним имел «блестящие впечатления о «Наших разногласиях» и некоторых его статьях».
«Наши разногласия», написанные в 1884 году, были опубликованы в третьем выпуске женевской «Библиотеки современного социализма» лишь незадолго перед приездом двадцатилетнего Луначарского в Швейцарию в 1895 году. Скорее всего, он до того знал брошюру Г. В. Плеханова «Социализм и политическая борьба», изданную той же «Библиотекой» в 1883 году, — если не в подлиннике, то в рефератах: в ней содержались основные положения «Наших разногласий». Эта работа Г. В. Плеханова должны была оказать большое влияние на юношу. Но мог ли он найти и в ней ответ на те вопросы, которые его больше всего волновали? Не забудем, что, по его словам, главное, к чему он стремился уже тогда, было «выработать свое целостное мировоззрение». В этой работе Плеханова общие философские принципы марксизма нелегко было выделить из полемики с народниками, бакунистами, прудонистами, бланкистами о путях развития капитализма в западных странах и России и о ближайших политических задачах русских революционеров.
Исследователям вопроса о литературных источниках, повлиявших на формирование мировоззрения молодого Луначарского, еще немало предстоит поработать. Но уже сейчас можно сказать, что марксизм был для него в конце 80–х — начале 90–х годов главным образом экономической и политической концепцией; в прочитанной марксистской литературе, по собственному признанию, он находил лишь «немногие, но гениальные положения, которые установлены самим Марксом в его скудном страницами, но богатом содержанием философском наследии». Отсюда и вывод: «Я чувствовал, что необходимо подвести некоторый… позитивный философский фундамент под здание Маркса» *.
Биография Луначарского заключала в себе, как видим, предпосылки к тому, чтобы на первом этапе ознакомления с марксизмом он был меньше защищен от соблазнов идеалистической (позитивистской, «неопозитивистской») философии, чем те учившиеся марксизму молодые люди его поколения, которые ставили перед собой вопросы, непосредственно связанные с политической практикой революционера, или удовлетворялись усвоением истин, добытых другими. Однако вряд ли можно считать идейную судьбу Луначарского исключительной для его времени — для времени, когда Россия «выстрадала марксизм», преодолевая не только народнические предрассудки, а всевозможные заблуждения и сомнения. Сошлемся на пример, может быть, наиболее показательный, так как речь будет идти об одном из виднейших теоретиков марксизма, человеке огромных знаний и философского таланта (притом старше Луначарского на двадцать лет).
Мы говорим о Георгии Валентиновиче Плеханове. К началу 80–х годов он стал известен как марксист. В полном согласии с Ф. Энгельсом писал о банкротстве теоретиков–дюрингианцев. Но совсем незадолго перед тем, в его статье 1878 года «Закон экономического развития общества и задачи социализма в России», мы читаем: «Родбертус, Энгельс, Карл Маркс, Дюринг образуют блестящую плеяду представителей позитивного периода в развитии социализма». Уже после статей Энгельса против Е. Дюринга он все еще не противопоставлял Марксу и Энгельсу К–И. Родбертуса и Дюринга, а «дополнял» ими марксизм (как Луначарский Э. Махом и Р. Авенариусом).
Мы говорили до сих пор о русских марксистах. Но так ли уж просто и прямо складывалось в те же годы марксистское мировоззрение и в Германии, притом у людей, близко сотрудничавших с основоположниками марксизма? Ведь Август Бебель и Вильгельм Либкнехт не прочь были использовать теорию Дюринга для обогащения теории Маркса и даже затрудняли Энгельсу печатание «Анти–Дюринга»…
Пример А. Бебеля и В. Либкнехта доказывает, что недостаточное знание марксистской литературы не служит достаточным объяснением чужеродных примесей в мировоззрении последователей учения К. Маркса.
Нужно было такое массовое революционное движение, как в России, нужно было, чтобы развитие капитализма в экономически отсталой стране привело к формированию высокоразвитого пролетарского авангарда, и нужен был Ленин. К концу XIX — началу XX века именно Россия стала тем центром, куда с Запада переместилась подлинная теоретическая преемственность по отношению к классикам марксизма. Эти российские условия можно не обинуясь назвать общественными условиями, которые были в высшей степени благоприятными для Луначарского. При всей сложности своего пути к цельному мировоззрению он неизменно сохранял в своих взглядах одну важную черту, характерную для лучших русских марксистов. Близость революции, грандиозность задач, которые она должна была решать, не могла не решать, — все вступало в непримиримое противоречие с любой формой доктринерства. Плеханов, хотя и остановившийся перед последовательными революционными выводами и не чуждый догматизма, все же самой широтой культурного содержания своих работ вносил в теоретическое мышление такую широту и жизненность, какой не мог достигнуть даже в лучшую свою пору такой выдающийся немецкий теоретик, как Карл Каутский, в сочинениях об эстетике и этике.
У Луначарского, принадлежавшего к революционному крылу Российской социал–демократической партии, эта черта выявилась еще резче. Ему смолоду было свойственно восприятие теоретических проблем одновременно в их обобщенном и в непосредственном жизненном значении. В его мышлении отвлеченные категории как бы тяготели к тому, чтобы возвратить себе материальность, принять живой конкретный образ. Часто эта тенденция выказывалась в литературном жанре его сочинений: «Идеи в масках», «Диалог об искусстве», «Философские поэмы в красках и мраморе» — уже эти названия показывают неизменную потребность философски осознавать общие проблемы искусства в своем теоретическом, художественно–критическом или собственно художественном творчестве.
Внутреннее единство этих сторон мышления, на наш взгляд, недостаточно принимается во внимание пишущими о Луначарском. В частности, приводя слова Ленина в письме к М. Горькому (вторая половина 1913 г.) о том, что хорошо было бы отделить Луначарского от А. А. Богданова на эстетике, на первое место выдвигают организационную сторону дела — желание Ленина отделить от фракции А. А. Богданова и вернуть большевистской фракции полезного ей товарища. Было, конечно, и это. Но почему в тени остается другая, еще более важная сторона — эстетическая? Ведь именно о ней, о ее значении писал Ленин в письме к М. Горькому.
Известно, какое внимание уделял Ленин вопросам организации и тактики. Но также известно, что ради тактической или организационной цели он не поступался идейными принципами. Приведенные слова Ленина доказывают поэтому, что он и в годы расхождения с Луначарским–впередовцем (которое не привело к разрыву личных отношений, но, конечно, сопровождалось охлаждением) следил за тем, что пишет Луначарский, и видел, что в работах, более свободных от предвзятых гносеологических и эстетических неопозитивистских «установок», тот нередко им противоречит, а часто и вовсе о них забывает.
Яснее всего выступала марксистская основа мировоззрения Луначарского в его конкретно–критических работах, где понимание искусства как отражения общественной действительности, реального переплетения социальных сил, решительно брало верх над социологическими схемами А. А. Богданова. Но то же обнаруживало и сравнение двух эстетических работ Луначарского, написанных в один и тот же период жизни, — «Основ позитивной эстетики» (1904) и «Диалога об искусстве» (1905). Эти работы также могут служить примером того, что значили для Луначарского, для его теоретического развития свойственные ему чуткость к жизни, недоверие, можно даже сказать, отвращение к косным схемам. Если «Основы позитивной эстетики» — сочинение, хотя и с ложной целью написанное, но заключающее в себе немало интересных мыслей, — принадлежат главным образом к сфере теоретической и по материалу и по стилю изложения, то «Диалог об искусстве» по самому заданию построен был на столкновении различных современных взглядов на искусство, и, что всего важнее, в этих спорах открывается общественно–политическая подоплека эстетических взглядов. Спор об искусстве был здесь спором о жизни. Махистская догматика отступила благодаря этому на задний план, на первый выступили самостоятельные поиски истины, приводящие со всей естественностью к марксистским выводам.
От богдановской социологической схемы в вопросе о пролетарской культуре ничего не осталось в «Письмах о пролетарской литературе» (1914). А. А. Богданов исходил из абстрактного представления о классовом строении общества; если для марксиста общество на определенных этапах истории разделяется на классы, соотношение и границы которых изменчивы, то для А. А. Богданова классы — это имманентные сущности: каждый замкнут в себе, в своей психологии; общество не столько разделяется на классы, сколько складывается из них. Свою концепцию пролетарской культуры А. А. Богданов выводил из сконструированной им абстрактной «психоидеологии пролетариата». В противоположность этой схематике Луначарский пишет в «Письмах о пролетарской литературе» о живых типах современных пролетариев, отраженных во французской реалистической литературе, и его анализ показывает, как не прям путь к формированию классовой сознательности не у воображаемых, а реальных пролетариев, как трудно преодолеваются в этом процессе мелкобуржуазные жизненные навыки и инстинкты, сколько буржуазности в антибуржуазном бунте полупролетариев и люмпен–пролетариев. В эстетическом плане критик, размышляя о направлении, в котором будет развиваться пролетарская литература, со всей силой выдвигает требование художественного реализма: правдивая картина, несмотря на изображенные ею тяжелые, порой безотрадные факты, открывает в самой действительности силы, которые дают уверенность в грядущей победе.
Искусство — не сама жизнь, а ее отражение. Но художественное отражение непосредственнее теории связано с наглядными образами жизни, и это делает искусство легче доступным восприятию и проверке (если оно отражает правду жизни в ее действительных формах).
Бывают случаи, когда содержание художественного произведения вмещается в замысле автора полностью, лишь в сжатом виде, но это еще не свидетельствует о художественной удаче: у художника–реалиста, если он обладает творческой силой, результат его работы — законченное произведение— богаче замысла, богаче той мысли, с которой начиналась работа. Содержание может существенно разниться от исходного замысла, даже вступать с ним в спор. Именно так бывало с наибольшей художественной удачей.
Максим Горький написал «Мать» в 1906 году, когда разделял богостроительские взгляды своего друга Луначарского. Читатели, незнакомые с этой идеей, не обнаружат в повести и ее следов. Для Ленина они не могли остаться незамеченными (в образе Матери). Однако он назвал «Мать» нужной, своевременной книгой. Повесть правдиво изображала русских революционеров, их моральную чистоту, их самоотверженную борьбу за народ—? реальное содержание повести искупало недостатки замысла. Во всем мире «Мать» произвела сильнейшее действие силой своего реализма.
По–другому большевистская критика отнеслась к повести М. Горького «Исповедь», написанной в 1908 году. В ней богостроительская программность облеклась в подчиненные ей искусственные образы (если не считать художественно реалистических сильных мест, каких не могло не встретиться и в слабом произведении большого писателя). Самый стиль повествования носит отпечаток той ложной мысли, будто социалистические стремления в людях из народа выливаются в свойственную им форму религиозного мышления. Поэтому повесть и особенно превозносящая ее статья–рецензия Луначарского были расценены как программный выпад богдановской группы «Вперед», а не полноценное художественное отражение действительности.
Различная судьба этих произведений напоминает нам, как неуместна чрезмерная прямолинейность, когда судят о жизненном содержании идей в их нарождении, выработке, формировании и творческом художественном значении. Этому учит нас прежде и лучше всего Ленин.
Выше говорилось о коренной неверности философского замысла в статье Луначарского «Основы позитивной эстетики». В 1923 году она была впервые издана отдельной книгой. Сохранился экземпляр с дарственной надписью автора: «Дорогому Владимиру Ильичу работа, которую он, кажется, когда–то одобрял, с глубокой любовью А. Луначарский. 10/Ш 1923». Нет ли и здесь косвенного свидетельства о том, что и в этом раннем сочинении Луначарского Ленин различил под махистской личиной верные, притом новые для своего времени мысли? Луначарский писал о неразрывной связи истории искусства с историей общества и, как следствие, о неизбежности глубокого кризиса искусства в буржуазном обществе, о кризисе в мировоззрении художников, о том, что новое, социалистическое общество включит художественные завоевания человечества в свою художественную культуру как ценнейшее наследие и будет почвой для создания нового высокого искусства. Не мог не принять с сочувствием Ленин и призыв, с которым Луначарский обратился к художникам, — увидеть в русской действительности тех передовых людей и те трудовые массы, которые ведут борьбу за свободную жизнь, помочь им правдивым изображением их борьбы. Те же основные мысли были выражены и в следующей по времени эстетической работе Луначарского — «Диалог об искусстве».
Можно предположить, что надежду Ленина отделить Луначарского от А. А. Богданова на эстетике подкрепил и большой цикл статей «Философские поэмы в красках и мраморе» (1909—1910 гг.). Их содержание — размышления об идеях, открытых в действительности великими живописцами и ваятелями античности и Ренессанса и запечатленных ими в произведениях непреходящего значения. Статьи эти иногда, как мы уже упомянули, прямо обращаются к художественным проблемам XX века: в них проведена мысль о ценности реалистического наследия и об идейной и художественной скудости буржуазного декаданса. Есть в этом цикле и статьи, приближающие к читателю нравственное и эстетическое содержание искусства давно прошедших столетий и раскрывающие те противоречия, которые не в силах было разрешить старое общество и призван решить социализм.
«Философские поэмы» не свободны от налета богостроительства. Оно напоминает о себе частью в «отступлениях», вкрапленных в ткань статей, частью в лексике. В целом же цикл представляет собой образец живого усвоения культурного наследия, пропаганду художественного реализма средствами марксистской эстетической критики *. В цикле выяснилось и твердое убеждение Луначарского в том, что реализм не одно из художественных направлений, а самая суть подлинной художественности.
Убеждением этим проникнуты статьи Луначарского об изобразительном искусстве в предлагаемых читателю сборниках. В этом читатели, мы уверены, удостоверятся без наших напоминаний. Мы позволим себе, однако, привести в предисловии один пример — статью об А. Тулуз–Лотреке, в которой Луначарский высказался о мере реализма как мере художественности.
Сравнивая Тулуз–Лотрека с голландцем Рассенфосом и с К–Ван–Дон–геном, с художниками, бравшими для своих работ сходную натуру, Луначарский называет его «подлинным реалистом» и поясняет: «Он не потому реалист, что бытовик, а не фантазер. Он потому реалист, что для него важна в с я реальность. Его интересует не цвет платья проститутки, не ее кожа, не ее формы, не освещение кафе, не движения танцоров, а все данное живое явление, этот кусок жизни во всех его связях с остальной жизнью. Разве восхвалять ту или иную форму значит быть реалистом? Да нарисуйте вы ее с протокольно–фотографической точностью — это не будет реальность, ибо в действительности все связано.
Но где дана эта связь вещей? Ведь дело идет не о единстве времени, места, композиции или освещения. Дело идет о связи по существу, о месте данного явления во вселенной и истории. Связь этого рода человек открывает творчески, вникиовением проницательного разума, вживанием отзывчивого чувства. Эта связь есть своеобразное порождение взаимосоприкосновения объекта и субъекта. Вот почему подлинный реалист не может не быть символистом, не может не быть и субъективистом, ибо целостный объект дается нам только в результате работы нашего «духа».
Цитируя «прекрасную страницу» из критической статьи о Тулуз–Лотреке Эли Фора, автора четырехтомной истории искусств, Луначарский останавливается на том, что французский критик называет художника «сознательным полукарикатуристом», и продолжает его мысль: «Да, мастер такой изумительной силы ревностно стремился передать с максимальной правдивостью все элементы отражаемых им сцен. И в то же время он был карикатуристом, как Гоголь, как Щедрин — реалисты необычные».
И дальше Луначарский со всей прямотой и резкостью пишет о том критерии «чистой живописи», который служит высшим или даже единственным мерилом художественности для модернистски–эстетских критиков: «Но, возразят нам, ведь все это свидетельствует лишь о научном, скажем, об идейном и литературном значении этого человека. А где живописец?
Эти старые и беззубые, в последнее время вновь модные возражения заслуживают быть отброшенными с презрением. Мощь и особенность живописца заключается не в том, что он не может выражать больших этических, идейных и поэтических ценностей. Эта мощь и эта оригинальность целиком в том, как выражает их живописец. И его язык — рисунок и краски, — уступая слову в одном, превосходит его в другом. Никогда не убьет никто великой потребности человека рассказывать свои поэмы карандашом, кистью и резцом».
Мы видим: эстетическая категория «художественный реализм» для Луначарского означает «связь вещей», «место данного явления во вселенной и истории»; эту связь «человек открывает творчески, вникновением проницательного разума, вживанием отзывчивого чувства», она есть своеобразное порождение взаимоприкосновения объекта и субъекта.
Приведенные выше высказывания Луначарского не оставляют сомнения в том, что его суждения о произведениях искусства (быть может, изобразительного искусства в особенности) коренятся в его общем понимании отношения человека к объективному миру.
Образ Гете и его Фауста сопровождал литературную деятельность Луначарского от ее начала и до конца *.
О том, что ему особенно дорого в творчестве, в человеческой натуре и мировоззрении Гете, Луначарский говорил в 1932 году в своей речи на торжественном собрании, посвященном столетию со дня смерти великого писателя: «Для Гете природа была «все» — единое целое, в котором все части связаны в некую гармонию. <…> И кроме того, Гете усваивал материю как необыкновенно одаренный художник: она была для него совокупностью красок, звуков, запахов, действенности, наслаждений, то есть она говорила ему через необыкновенно яркую ткань самых живых переживаний».
В той же речи Луначарский говорил и о Гете — великом страдальце: «Гете чувствовал, что быть частью этого целого прекрасно. <…> Но как добиться этого целого, как пробиться к этому целому через общество, через то германское общество, о котором Энгельс говорил как о гниющей навозной куче? Пробиться нельзя. <…>». «И Гете, — продолжал Луначарский, — вынужден был спасать «целое» своей жизни, платя за это дорогой ценой — отказом от общественной борьбы. Он скрыл свои внутренние борения под маской «полубога–олимпийца». Но подлинный гуманизм всегда практичен, и Гете по всему складу своего отношения к природе и обществу был в высшей степени реалистичной и активной натурой». «Что же ему было делать? Истинный смысл своих социальных воззрений он воплотил в том, в чем был свободнее, — в своих стихах, в художественной прозе, в драмах, философских размышлениях и афоризмах».
«Ортодоксальное гетеанство» еще при жизни Гете отвергалось его младшими современниками. Против него выступили Г. Гейне и другие демократические писатели революционных 30–х — 40–х годов XIX столетия. Тем менее «гетеанство» могло оставаться путем к целостному мировоззрению через столетие — в эпоху мировых войн и революций.
Каким же образом «гетеанство» оказалось непреходящей ценностью для Луначарского, революционера–марксиста?
Подлинное значение наследия «величайшего из немцев» выступило в работах Энгельса. Энгельс писал: «Гете был слишком разносторонен, он был слишком активной натурой, слишком соткан из плоти и крови, чтобы искать спасения от убожества в шиллеровском бегстве к кантовскому идеалу… Его темперамент, его энергия, все его духовные стремления толкали его к практической жизни…» *
Еще не зная высказываний Энгельса, в том же направлении самостоятельно пробивался молодой русский марксист Луначарский.
Универсализм гуманистического мировоззрения, возвестившего борьбу за свободу личности в XVIII веке, все больше связывался в сознании русских революционных марксистов XX века с активным участием народных масс в общественной жизни. Луначарский в упомянутой речи 1932 года приводил те строки из «Фауста», которые цитировал и в своих ранних работах:
«Конечный вывод мудрости земной: Лишь тот достоин жизни и свободы, Кто каждый день идет за них на бой — Чтобы увидеть в блеске силы дивной Свободный край, свободный мой народ», — и продолжал: «Энгельс не осуждает Гете «ни с моральной, ни с партийной» точки зрения за его отказ от борьбы, — ему «нельзя было даже надеяться на благотворную перемену, потому что в народе не было такой силы, которая могла бы смести разлагающиеся трупы отживших учреждений». В общественных условиях тогдашней Германии «единственную надежду видели в литературе», однако и в литературе и философии «даже самые лучшие и самые сильные умы народа потеряли всякую надежду на будущее своей страны» **.
В России была сила, способная смести отжившие учреждения. В России был рабочий класс, возглавляемый революционной партией. И это определило политическую и литературную деятельность Луначарского и характер его универсализма.
В годы приближения французской буржуазной революции писатели–энциклопедисты эпохи Просвещения стремились к выходу в широкий мир познания природы и общества. Но все лучшее, что совершалось тогда в духовной жизни, оставалось достоянием узкого образованного слоя, не проникало в народ и отвергалось даже идеологами революции. Наша социалистическая революция выявила жизненность стремления к универсализму, но проявилась теперь в активности самих масс.
Всемирно–исторический и в точном смысле слова универсальный характер социалистического преобразования жизни — тема слишком обширная, чтобы останавливаться на ней здесь. Мы коснемся лишь того, как отражался этот характер революции в культурной жизни первых лет советского общества.
Вряд ли можно указать в прошлом хотя бы подобие стихийному порыву народа выйти из прежней замкнутости. Небывалое стремление к культуре охватило миллионы людей, прежде обреченных питаться остатками высокой, но уже ушедшей в прошлое патриархальной крестьянской культуры, обрывками и суррогатами культуры городской.
Много было случайного, наивного, ошибочного в тех разнообразных формах, которые ощупью находило себе всенародное движение. Самодеятельная энергия нуждалась в сознательном руководстве. Но руководство само было поставлено в условия творческой самодеятельности. Оно улавливало многообразно выявляющиеся потребности народного движения, чтобы анализировать, оценивать их, искать способы для поддержки всего передового, отвечающего целям нарождающейся новой культуры. Все же твердые основные принципы ленинской партии и весь ее опыт позволили через хаос и противоречия практики, через преодоление собственных ошибок прокладывать путь в верном направлении.
Во главе Советского правительства был Ленин, и среди его сотрудников были люди большой культуры, способные и учить и учиться. Одним из этих людей был Анатолий Васильевич Луначарский. Универсализм его личного мировоззрения и типа образования раскрыл в послеоктябрьские годы свои глубокие корни и жизненно–практическое значение. Ленин, хорошо знавший возможности Луначарского, привлек его в состав первого Советского правительства на ответственный пост народного комиссара просвещения РСФСР.
Стоит вспомнить, чем был Наркомпрос 20–х годов. В сферу его работы входили вся система обучения — от ликвидации неграмотности до высшей школы всех специальностей (гуманитарных, естественнонаучных, технических, художественных), научно–исследовательские институты, влияние на развитие литературы, музыкального, театрального, кинематографического, изобразительного искусств; музейное дело, охрана памятников старины и художественных ценностей, внешкольное образование, клубное дело в городе и деревне, книгоиздательства.
Нельзя сказать, чтобы со всем этим Наркомпрос справлялся в полной мере; комиссариат в целом и Луначарского как руководителя часто упрекали в том, что им не хватает «твердости проводимой линии», и, случалось, эти упреки были основательными. Зато очень редко Наркомпрос упрекали в избытке административной навязчивости, в бюрократической неспособности учиться у реальной жизни. Во всяком случае, одного в своей деятельности комиссариат и народный комиссар и заместители наркома Н. К. Крупская, М. Н. Покровский придерживались с неизменной последовательностью — осторожного, но неуклонного направления культурных сил страны к главной цели — распространению всеобщей грамотности и повышению социалистического содержания советской культуры.
По мысли Луначарского, «образованный человек — человек, в котором доминирует образ человеческий» («Что такое образование?», 1918). В этом «образе человеческом» всякое приобретенное знание находится в единстве с восприятием бесконечного богатства реального мира, с живым ощущением принадлежности человека к человеческому роду и ближе — к своему обществу. Сознание доступности каждому человеку всего, «в чем человечество творит историю и культуру, что отражается в произведениях, идущих на пользу человека», соединяется с требованием, «чтобы в какой–нибудь области человек сам творил, чтобы в ней он углубленно работал с творческим напряжением индивидуальных сил». «В обществе все должно служить общей цели, и всякий отдельный индивидуум должен дать максимум творческих усилий, чтобы все слилось в одну гармонию. И эта–то гармоничность, то, что мы называем культурой, и есть образование» *. Культурное творчество неотделимо от понимания истории, и исторический взгляд на современную культуру неотделим от так понимаемого образования.
Это убеждение Луначарский выражал не только в общей форме, но и в высказываниях об очередных практических проблемах, о путях к осуществлению коммунистического идеала. Отсюда и его взгляд на главное значение искусства: «…именно поскольку мы коммунисты, — писал он в статье «Революция и искусство» (1926), — <…> центр жизни мы видим в самом человеке, в его свободе, в его счастье. Отсюда нашей определенной задачей должно быть уже и сейчас — внедрять, насколько только можно глубоко, гуманизирующий, глубоко человеческий элемент в культуру. А элемент этот глубже всего выражается в искусстве» **.
Все прекрасные находки в истории культуры обязаны своим происхождением необходимости. К таким счастливым «находкам» — результату тысячелетнего развития — относится разделение искусств, обусловленное необходимостью постигать мир в его конкретном многообразии и по его собственным законам. Но существование отдельных искусств не разрушает бытия искусства как целого. Луначарскому была близка мысль Фридриха Шиллера •об их общности: каждое из искусств, воздействуя на человека через определенные органы чувств, приводит в движение, вызывает к деятельности все способности души.
Из этого единства делались различные выводы на практике и в теории. В глубокой древности общественная практика соединила выразительные движения тела, музыку, живописные уборы и маски в ритуальном и бытовом танце. Литература, музыка, зрительное действие и оформление издавна образовали театр, театрализованные массовые праздники. В середине XIX века музыкальная драма Вагнера вызвала дальнейшие и далеко идущие поиски некоего синтетического искусства, в котором отдельные его виды сольются в едином, сплошном восприятии. Рихард Вагнер изложил свою мысль в брошюре «Искусство и революция» (была переведена на русский и издана в 1918 году с предисловием Луначарского).
Здесь нет надобности говорить о том, как идея синтеза была развита самим Вагнером и воплощена в его операх («музыкальных драмах»). Ниже будет рассказано, как эту общую идею проверил Луначарский на опыте советского театра 1920—1923 годов. Но прежде всего отметим, что мысль о полном слиянии искусств в одном искусстве своеобразно возрождена была в парижском модернистском изобразительном искусстве начала XX века — группами художников, выступавших под названиями «орфнстов», «симультанистов», «синхронистов» и менее определенно — в произведениях художников других направлений. Характеристику их теорий мы встречаем в статьях Луначарского 1910—1914 годов. Анализ их вводит у него в одну из составных частей богатого содержанием понятия «синтез» в художественном реализме.
Луначарский в 1920—1923 годах отдал дань идее синтеза различных искусств в форме народных празднеств типа празднеств французской революции, опыт которых он считал для организации советских массовых праздников поучительным. Читатели его статей об изобразительном искусстве найдут в них призывы к советским художникам — декораторам, скульпторам, архитекторам, живописцам, графикам, карикатуристам-—принять близко к сердцу эту небывалую по масштабам художественную задачу, дающую простор их изобретательности, фантазии, эмоциональности и вместе с тем позволяющую им включиться непосредственно в политическую агитацию за советский строй, за социализм. Он верил в то, что празднества вдохновят художников эстетическим импульсом, исходящим от народа, вышедшего на принадлежащие ему отныне улицы и площади, что мастера всех родов искусства захотят и сумеют художественно организовать вольную народную энергию. Изобразительному искусству здесь, естественно, принадлежала большая роль — в частности, политическому плакату. И действительно, художественный плакат в первые революционные годы получил небывалое в нашей стране развитие, и не только для праздников, а во всех областях общественной жизни, он стал самобытной отраслью изобразительного искусства — идейного и одновременно украшающего быт.
Бесспорное главенство имели в сочетании с искусством слова изобразительные искусства (и прежде всего скульптура) в плане «монументальной пропаганды», выработанном по инициативе Ленина и декретированном Советом Народных Комиссаров за подписью Ленина. Во многом не удавшийся опыт показал Луначарскому, что первыми и с наибольшей готовностью включившиеся в массово–агитационную работу формально левые художники, идя к широким массам, оставили неприкосновенными свои приемы, сложившиеся в узких модернистских кружках. Из этого следовало, что консолидация художников на почве признания Советской власти и готовности с нею сотрудничать есть чрезвычайно важный, но лишь первый шаг к тому, чтобы общение с народом и знакомство с социалистическими идеями отразилось в художественных идеях, в творческом мышлении художников преодолением декадентских «установок». Выяснилось, что это процесс трудный, длительный и что он требует активной помощи со стороны критиков–марксистов.
Луначарский в своей художественно–критической деятельности неизменно имел в виду широкую аудиторию. Он обращался не только к художникам, но еще больше к «потребителям искусства». Первой задачей критики он считал эстетическое просвещение масс, повышение их культуры, воспитание художественного вкуса на лучших образцах — короче, он считал, что критика должна научить массы понимать и любить подлинные художественные ценности. Лозунг «Искусство в массы!» означал для него: массы учатся понимать искусство, включают его в свою духовную жизнь, а искусство, выйдя из мастерских художников и узкого круга ценителей, выступая перед массами, видя свои произведения в зеркале их восприятия, учится у масс, чтобы возвратить своему искусству то достоинство, которое было утрачено в условиях отрыва культуры от народа. В статьях Луначарского о советском изобразительном искусстве критика модернизма, казавшаяся ему сперва менее важной, чем в дореволюционные годьц вновь стала более острой. Опыт массовых празднеств и монументальной пропаганды был в этом отношении весьма поучительным. Но не только в этом отношении.
Луначарский в то время был увлечен идеей синтеза искусств. (Как увидим позже, Луначарский, анализируя своеобразные варианты «синтеза» в модернистских направлениях Запада, пришел к выводам о действительном содержании этой проблемы в ее отношении к проблеме реализма в изобразительных искусствах.)
В первые два–три послеоктябрьских года пафос революционного объединения всех трудящихся людей, всех народов наложил отпечаток на новый идеал реалистической музыкальной драмы, которая должна возвысить театр над «плоским реализмом» мещанской драмы и веристской оперы, пронизывая весь спектакль ритмизацией — ритмом словесного текста, связанного с ритмом музыкальным в органическом единстве, — и слить таким образом внутренний принцип музыки с развитием драматической идеи. Те же ритмы подчиняют себе движения актеров и произнесение речевого элемента; движения тела своей пластичностью сблизятся с танцем, декламация — с пением. Гибкости и изменчивости ритмов подчинен и живописно–архитектурный элемент спектакля: не избегая далеко идущей условности, фантастики, он будет следовать за динамикой и статикой всей доминирующей ритмической музыкально–речевой сути. Эта мечта очень близка к идеалу Рихарда Вагнера в период его увлечения революцией 1848 года. Луначарский нашел в идеях Вагнера нечто родственное будущему советскому искусству — «тому искусству, которое, возрождая театр Софокла, будет в силах нести в народ великую идею социализма.
Характерны были и для советского театра первых лет разного рода ггопытки, казалось бы, идущие в направлении «всеобъемлющего синтеза искусств»; им, однако, часто не хватало того, что одушевляло Луначарского, — социалистической идеи, поэтому дело не пошло дальше изобретения более или менее художественно–технических новинок, которые рождались и исчезали подобно другим вымученным модернистским фантазиям. «Синтез» оказывался безнадежной частичностью.
Луначарский не был бы Луначарским, если бы и в пору наибольшего увлечения так понятой идеей синтеза не ограничил им же начертанную программу, произнося и 1920 году свою речь «О музыкальной драме». Признавая, что в данное время драма в прозе и стихах «почти убита стремлением к ультрареализму», он сказал: «Реалистический театр низвел этот вид театра, лишил актера прежней красоты тела, голоса, интонаций, движения». Он утверждал, что «теперь задача всякой школы — вернуть актеру пластичность… умение… доходить до тончайшей ритмизации мимики и жеста, как выражения психических переживаний… ибо разница между искусством и обыденщиной та, что в прозаической обыденщине отсутствует ритм — там все случайно». Луначарский поясняет: «Ритм может привести к холодной размеренности, но те, кто этого боится, не понимают всего богатства и могущества ритма. Сама живая жизнь глубоко ритмична».
Основная мысль Луначарского понятна. Его речь направлена против рутинного натурализма, лишенного красоты, поэзии, лишенного идеи, соединяющей все элементы произведения в единое целое. Подобные произведения воспринимаются так, как если бы между ними и миром была еле ощутимая связь, о которой напоминают лишь отдельные сюжетные мотивы. Опасение Луначарского, что его призыв к обновлению может быть перетолкован в модернистском духе, подчеркнуто в таком замечании: «Мы не будем отказываться от прошлого, и оно еще подарит нам благоуханные цветы». Что касается важности сохранения стиля, то «нужно не забывать, что стиль, в котором написано данное произведение, играет огромную роль» и «нужна величайшая осторожность, чтобы не поддаться соблазну ритмизации, когда исполняешь драму или оперу, написанную в совсем ином стиле».
Но этих оговорок оказалось недостаточно для Луначарского через три года. Перепечатывая речь «О музыкальной драме» в сборнике своих статей «В мире музыки», он сопроводил ее послесловием: «Общее продвижение русского театра, сколько–нибудь передового, именно к формальному пересозданию драмы путем различных приемов ритмизации, заставляет меня несколько иначе подходить к этой задаче. <…> Что мы видим на самом деле? Эти плодотворные приемы то являются одеждой для вещей идейно незначительных, эмоционально не волнующих, просто развлекающих, то захватывают в свое колесо и, размалывая их, по существу понижают, а не повышают их значение». Под предлогом радикального обновления искусства порой преподносится «издевательство над здравым смыслом». «Перед действительно содержательными пьесами театр более или менее беспомощен» *.
За этим следует признание, важное для понимания художественных идей Луначарского. Он пишет в цитируемом послесловии: «С этой точки зрения я считаю в значительной мере несправедливым свой приговор о реалистическом театре. <…> Надо прямо сказать, что сейчас не регрессом, а прогрессом явилось бы подлинное, сердечное возвращение к Островскому, например, и к его стилю. Не потому, чтобы театр Островского казался мне высшей формой театра, а потому, что он во всяком случае несравненно выше того чисто формального театра, который сейчас занимает у нас главное место я который превращает приблизительно в одинаковое фрикассе всякого автора, кто бы он ни был».
Мы привели этот эпизод потому, что он обозначил в нашей марксистской критике и в критической деятельности самого Луначарского многозначительный поворот. Сейчас уже забыто, какую бурю вызвали в свое время это «Послесловие» Луначарского и написанная им одновременно статья «Об Александре Николаевиче Островском и по поводу его», в которых автор резко выступил против театрального модернизма. Он призывал драматургов и театры отбросить моду на разного рода декадентские формалистические образцы, вернуться назад к Островскому, к его реалистическому и содержательному искусству, и идти дальше, опираясь на классическую традицию. Вся «левая» критика обрушилась на Луначарского, обвиняя его в «пассеизме», «хвостизме», «вражде к революционному новаторству» и т. д. Луначарский, кратко отвечая в печати на этот поток «уму непостижимых глупостей», спокойно и твердо повторил: «Сейчас время переоценки ценностей. Эта переоценка ведется двумя путями: одним — неправильным, другим — правильным. Неправильный путь — это футуристический путь». Под футуризмом здесь понимаются все «левые» течения, требующие «отречения от старины», от «академизма», точнее — от реалистического художественного наследия. Единственно правильный путь Луначарский видит в усвоении и новом развитии этого наследства.
Читатели статей Луначарского советского периода найдут в них ту же мысль, которая была высказана еще в дореволюционные годы: «Шутовство и щегольство — самая гибельная эпидемия среди современных художников», — писал Луначарский в 1910 году и добавлял: «Добрую дозу любовного изучения уверенных, наивных в своем зрелом мастерстве, непосредственных и глубокомысленных художников Ренессанса я прописал бы теперь каждому художнику».
Особые условия в первые годы Советской страны быстро переводили эстетические споры из теоретических программ в художественную практику. Всякое новое (или казавшееся новым) веяние, выступавшее как революционное, будь оно всего лишь эксцентричной выходкой, привлекало к себе внимание, приобретало последователей. Не была свободна от увлечения то одной, то другой модой и немалая часть художественных критиков. Бушевал хаос, далеко не всегда творческий, зачастую крикливо нигилистический. Но так как Советское государство приняло па себя материальное обеспечение профессиональной художественной деятельности, каждое «течение» стремилось быть признано «государственным».
В чем заключалась роль Луначарского в этой обстановке?
Его художественно реалистические убеждения определились намного раньше и не изменились. Но, как перед руководителем Наркомпроса, перед ниэд стояли две главные задачи: сохранить унаследованные революцией культурные ценности, пропагандируя их как важнейшую основу для подлинно нового творчества, и привлечь к сотрудничеству всех специалистов, признающих новый строй, независимо от их художественного направления. Ради этой второй цели он — если имел перед собой хотя бы и ложные, но искренние и не вовсе пустые взгляды — смягчал свою критику эстетических предрассудков в расчете на то, что участие художников в общей советской жизни, идейное влияние партии и марксистской критики поможет им обрести свой путь к новому, реалистическому искусству. Найти точную меру в таком тонком деле, конечно, не легко: Ленин дважды возражал против попустительства «левым» со стороны Луначарского, когда речь шла о государственных мероприятиях и затрате государственных средств: в первый раз по поводу установки (правда, временных, в гипсе) футуристических скульптур в ходе «монументальной пропаганды», и во второй — по поводу издания Госиздатом поэмы В. В. Маяковского «150 000 000» в 5 тысячах экземпляров.
Склонности к футуризму у Луначарского не было; однако и в своих критических выступлениях он говорил и писал, что влияние футуристического урбанизма может быть полезно для нашего изобразительного искусства, в котором преобладала — в его реалистическом крыле — народническая традиция. Правда, при этом футуризм должен был перестать быть футуризмом…
Догматизм был чужд Луначарскому — художественному критику. Знакомясь с прежде не известным ему художником, с каждым вновь возникшим направлением или с уже известной тенденцией в каком–то новом наклонении, он воспринимал их с живым интересом и готовностью найти хотя бы некие относительные достижения. Нельзя сказать, чтобы для Луначарского было правилом: «где искусство — там всегда хорошо», но несомненно — «где искусство, там всегда интересно» (правда, случалось и ему жаловаться на скуку). Не случайно он крайне редко писал о произведениях изобразительного искусства по памяти, почти всегда о тех произведениях, которые он недавно и зачастую повторно видел. Общее сочувственное расположение, готовность ответить своим чувством на произведение, на труд и поиски художника — качество ценное для критика, — вызывало порой увлечение, которое оказывалось неоправданным. Великим достоинством Луначарского было то, что, поняв свою ошибку, он платил за нее сполна и честно, не бросаясь от похвал к обличению. Наряду с реалистическими принципами он обладал в согласии с ними естественным вкусом и здравым смыслом, способностью открывать в явлениях искусства их подлинное содержание.
Мы видели: как ни соблазнительна была для него умозрительная идея «синтетической музыкальной драмы», реалист в Луначарском взял над ней верх.
Во Франции 10–х годов вслед за кубизмом возник ряд художественных направлений, представлявших собой дальнейший шаг, отдаляющий изобразительное искусство от действительности. Достойно внимания, что среди теоретиков кубизма видное место занял поэт–футурист Гийом Аполлинер, а живописец Франсис Пикабиа, идеолог орфизма, был автором тринадцати стихотворных книг, в которых «синтез» образовался сочетанием стихов, состоящих из звуковых комбинаций, с комбинацией цветовых пятен. Прозаик и поэт Блез Сандрар изобрел для очередной «новейшей школы» живописно–словесного искусства название «симультанизм» и выразил ее эстетическую программу в словах: «Все в мире цвет, движение, взрыв, свет»; французы считают Сандрара одним из ранних, еще до 1914 года, основателей теории будущего сюрреализма. Но и как прозаик Сандрар эволюционировал от стилизованных, но реалистических и содержательных авантюрных сюжетов к произведениям, состоящим из туманных мистических намеков. Все эти новаторы силились найти синтез словесного искусства, отрекшегося от реального значения слов, с живописью, выражающей неведомо что — во всяком случае нечто передаваемое не изображением, а лишь формально–эстетическими программами. Этого рода «синтез» преподносил себя еще как синтез слова и живописи с музыкой; притом реально звучащая музыка для него также не была нужна — достаточно «музыкализации» изобразительных элементов.
Что получалось? — «Ублюдочные порождения чисто музыкально–красочных задач, — пишет Луначарский, — какие ставят себе орфисты, синхронисты и симультанисты, мечтающие о «сонате образов». <…> Строго говоря, «чистейший» колорист должен был бы морщиться от такого вторжения чуждого искусства в его область. На деле этого нет, — гегемонию музыки над живописью «чистейшие» признают охотно. Почему? Потому, что из страха перед «литературщиной», то есть идеей, содержательностью и выглядывающим из–за них страшилищем — тенденцией… живописец через посредство ваших глаз играет что–то на ваших нервах — лишь бы в этом не участвовали сознание, ум. Мы видим в этом вырождение, декаданс».
«Из этого не следует, — продолжает Луначарский, — чтобы дегенераты и декаденты не могли дать в своей области ни нового, ни интересного. Но заполнение ими значительной части художественной группы наводит на мысль о глубокой болезни искусства, одним из симптомов которой является непременное и нелепое стремление даже здоровых художников прослыть за больных чудаков».
К такому результату приводят всевозможные рассудочные попытки насильственно навязать одному из искусств чуждые ему задачи. Мысли Луначарского об этом пороке модернизма содержатся во многих его статьях. Приведем здесь выдержки из статьи «Эволюция скульптуры» (1913)—о выставке итальянского скульптора–футуриста У. Боччиони, который декларировал свою цель — изображать в скульптуре не только предмет в движении, но и «чистое движение в форме». «С этой стороны он старается показать силовые возможности мускулов, вылепливая на них какие–то бугры, шишки и спирали. <…> Тот или другой зритель <…> придет в ужас от якобы погубившего художника интеллектуализма. Я же думаю, что подо всем этим гораздо больше ухарства, чем мозговых усилий».
Между тем есть ведь и серьезные писатели об искусстве, прославляющие «эволюцию скульптуры в сторону движения». Поэтому Луначарский считает невозможным просто пройти мимо, пожав плечами: «Далека от меня мысль, подобно старику Винкельману, утверждать, что лишь неподвижное есть предмет пластики. Я думаю, что какому–нибудь Менье в изумительной мере удалось сделать пластичным усилие — передать в статике динамику. Но тут есть предел, его же не прейдеши. Как бы то ни было — скульптура изображает момент. Он может казаться окруженным атмосферой времени в нашем оубъекте, но в себе самом он времени содержать не может. Текучая скульптура такое же contradictio in adjecto, как одномгновенная музыка».
В отзыве о выставке «Салона французских артистов» (1913) Луначарский отмечает: «…наше время тем и отличается от прежних эпох, что в нем сходятся концы и начала одновременных и разнородных устремлений». Бесстильность, эклектика, разного рода стилизации не сулят ничего доброго. В скульптуре «всякие патриотические, помпезные и официальные махины в неисчислимое количество кило весом занимают пропасть места. И, пожалуй, еще более отталкивающе действуют жанровые сценки, сделанные в гипсе в двойную против натуральной величину. Это преклонение перед величиной идет всегда рука об руку с пустотой и служит достаточным основанием для дурного прогноза».
С другой стороны, «оставляют скептическим» Луначарского подражания в стиле Египту и Ассиро–Вавилонии, он отмечает их «неискренность», «неубедительность». Критикуя современных скульпторов за всевозможные способы отступления от реализма, Луначарский не упустил из виду, что, и обращаясь к старым стилям, они выбирают себе в образец «эпоху упадка эллинской культуры» или «сумерки итальянского Ренессанса».
Одну за другой Луначарский отбрасывал предлагаемые «новаторами» программы псевдосинтетического искусства.
Но значит ли это, что для Луначарского не существовала другая, не ложная, а истинная, реалистическая синтетичность в искусстве? Уже в приведенной выше мысли Ф. Шиллера заключено указание на нее: для того, чтобы одно из искусств могло привести в движение все способности души, оно должно быть самим собой. «Хорошая музыка стремится стать стихами, но ими не становятся; хорошие стихи стремятся стать музыкой, но ею не становятся» — этот афоризм Томаса Манна прекрасно разъясняет, что и те искусства, которые (как театр) по своей природе основаны на единстве зрительных и тональных восприятий, возможны лишь при условии сохранения каждым из составляющих его искусств именно ему присущей способности отражать мир.
Мало того: произведение подлинного искусства синтетично само по себе. В реалистической живописи неподвижное изображение включает в себя движение, на плоскости полотна есть пространственная глубина, безмолвие картины говорит, ее беззвучность звучит. Когда же художник уподобляет картину музыке, якобы замещая музыкальный ритм ритмом линий и цветовых пятен, его живопись теряет все, не приобретая ничего. Естественно воспринимаемый слухом музыкальный ритм — это смысловое, а не чисто формальное качество, это — музыкальное мышление. Когда сопоставлением звуков во времени создаются образы спокойного или волнующего моря, шелеста леса, порывов бури — это не изображение фактов или предметов, это «как бы изображение», это запечатление процессов, характеристическая особенность которых родит реальный зрительный образ.
Синтетично в возможности и отдельное реалистическое произведение одного из искусств: полнотой своего мира оно отражает и единство объективного мира. Если же техническими приемами одна из сторон реального объекта преднамеренно отсекается от реальной связи с другими, то чем последовательней это проведено, тем дальше уводит от живой действительности. Здесь уже не приходится говорить о деятельности всех способностей души. Остается в лучшем случае интерес к ловкости автора, преследующего специально–техническую и тем самым ремесленную цель.
Если у формалиста «экспериментатора» есть вкус, его изделие может быть приятным для глаз. И все–таки, писал Луначарский, это еще не искусство: что бы вы сказали о концерте, в котором пианист перед публикой играет с удивительной беглостью и необычными тембрами гаммы или головоломные технические упражнения вместо сонат и ноктюрнов?
С живописной, графической, скульптурной, архитектурной техникой дело–обстоит так же. Технические опыты талантливого художника интересны и поучительны для любящих искусство зрителей после того, как они уже видели его законченные произведения. Занять место произведений они не могут. Такая претензия уводит художника от жизни. И от искусства.
Мы видим: проблема синтеза искусств привела Луначарского к основной проблеме искусства — реализму и решалась в духе реализма.
Луначарский — оригинальный писатель. И хороший писатель. Правда, строгие судьи найдут в его стиле немало погрешностей, их может шокировать яркость и энергия выражений, и фразы у него строятся свободней, чем это в литературе принято, часто ближе к устной и даже разговорной, чем к письменной речи. Однако вряд ли эти особенности помешают читателю, как не мешали они Луначарскому — оратору и лектору — в том, чтобы его слово живо воспринималось аудиторией. Он не говорил готовыми, отстоявшимися, «дистиллированными» фразами — он ими и не писал. Подготавливая большое устное или литературное выступление, он тщательно составлял конспекты — они его не связывали; новый поворот мысли, какие–то новые подробности возникали в процессе произнесения, в процессе письма. Заметим, что у Луначарского, прирожденного оратора, мышление было тесно связано с произнесением мысли вслух — когда была возможность, он не писал, а диктовал, чтобы уже потом исправить, иной раз и наново передиктовать записанный текст. Не всегда и не во всем такие полуимпровизации были удачны — случались обмолвки, ошибки, пропуски, повторения.
Подобных недостатков особенно много в стенографических записях публичных выступлений. Речь хорошего оратора записывать труднее, чем речь посредственного, который «говорит как пишет». (Правда, слушать этого последнего утомительнее и скучнее.) Интонация голоса, жест, мимика лишь отчасти запечатлеваются буквами на бумаге. Прерванная посередине, недосказанная фраза, в которую вторглось начало другой, нисколько не мешает слушателю следить за мыслью, но ставит в тупик читателя, когда ему предлагают стенограмму, не выправленную самим Луначарским или редактором, которому он доверял.
Однако это — теневая сторона особенности литературной работы Луначарского, причинявшая неудобства при публикации. К слушателям и читателям та же особенность его творческого мышления оборачивалась своим достоинством. Они не только с интересом следили за развитием его мысли, они становились се участниками, отвечая автору сочувствием, несогласием, радостью открытия, негодованием — живым движением своей мысли, своего чувства.
Если любовь к искусству была у Луначарского любовью к жизни, то и его любовь к жизни невозможно отделить от его любви к искусству. Он воспринимает художественные произведения не потому, что критика — его профессия, вернее обратное — критиком его сделала потребность делиться с читателями своими впечатлениями и мыслью. Для этого он хочет со всей возможной для себя верностью прежде всего рассказать о том, что видел, что слышал, что читал о виденном. Вместе с ним читатель посещает выставки и мастерские художников, беседует с художниками, знакомится со зрителями, с оценками и спорами в прессе. Он стремится к тому, чтобы читатель «сам видел» в его описаниях виденные им произведения и мог не только следить за мнением критика, а составлять свое собственное мнение о них, представить себе индивидуальность художников, судить о сути возникающих направлений. В результате, без малейшей претензии на «учительство», Луначарский множит число людей, ценящих искусство, приучает смотреть на произведения искусства с чувством и пониманием значительности искусства в человеческой жизни.
Подлинная художественность возможна лишь тогда, утверждал Луначарский, когда искусство открывает правду жизни правдивыми средствами.
Но что такое «жизненная правда»? На этот вопрос отвечают по–разному.
Недоверие к софизмам, посредством которых ложь перекрашивается в какую–то особую, «высшую» правду, было свойственно русской реалистической и демократической литературе.
Если одного лишь чувства правды не всегда и не везде достаточно, то все же оно всегда много значит в добывании истин, нелегко различимых в путанице самой жизни, в сутолоке теорий и предубеждений.
Для искусства — в особенности, может быть, для искусства изобразительного — простое чувство правды необходимо. Луначарский был в этом твердо убежден не только как критик произведений изобразительного искусства, но прежде всего как зритель.
Сторонники «левых» направлений обычно называют реализм отсталым взглядом на художественную форму. Однако презрение к естественной форме явлений, непонимание содержательности природной формы есть одна из худших пошлостей.
Мир бесконечно богат и многообразен — бесконечно способно к развитию, бесконечно разнообразно реалистическое искусство. «Направления» же и «школы», во множестве возникающие с конца XIX века, сразу начали требовать себе права на всякого рода ограничения в отношении к целостности объективного мира. Луначарский отверг такого рода произвол еще в импрессионистском «наивном» натурализме. Позднее кубизм, экспрессионизм, пуризм и все прочие новейшие «школы» открыто провозгласили художественным прогрессом свои способы насильственно деформировать природу. Вариантов здесь выработалось и вырабатывается великое множество, но в конце концов все сводится к одному принципу.
Луначарский находит немало интересного у художников–импрессионистов «старшего поколения», ему симпатичен жизнерадостный Огюст Ренуар, который сумел извлечь для себя пользу, своеобразно перерабатывая импрессионизм. Увидев в Весеннем Салоне венецианские пейзажи Клода Моне, он с горячей похвалой пишет (в 1912 г.), что этот субъективист–экспериментатор здесь «позабыл себя и природа сильно, властно заговорила через него». Луначарский признает законным отвращение импрессионистов к измельчавшему «жанру», к «потерявшему душу академизму» — рутинно подражающим великой реалистической традиции. Ему понятно и желание вывести живопись из темной мастерской на воздух, под солнечные лучи. Но разве «свет» в импрессионизме не рассудочная категория, дающая простор предвзятым «технологическим» операциям над природой?
«Импрессионист хотел учиться у самих вещей, он хотел наблюдать их, схватывать глазом объективного исследователя, без предрассудков, без предвзятости, непосредственно отдаваясь впечатлениям-—импрессии. <…> Напряженно ловя тончайшие оттенки импрессии, художник, быть может, неожиданно для себя, убедился, что он мало–помалу далеко отошел от объективности. <…> Какое дело художнику до того, каков предмет? <…> …художник–импрессионист изображает мир кажущегося… — писал Луначарский. — Мнимый «чистый» реализм пришел к импрессионистскому субъективизму. Это «явление, параллельное переходу философского реализма к эмпириокритическому монизму» *.
Ценность художественных принципов проверяется практическим применением. Поднялось ли с импрессионизмом искусство до великого реализма? — спрашивает Луначарский. Создал ли импрессионизм ценности, открывающие искусству новые пути? И отвечает: «В этом направлении можно, казалось бы, художникам идти до бесконечности: открыта новая техника, и при помощи ее можно передавать весь мир, который ведь бесконечен». Но — «тянутся перед вами бесконечные пейзажи, написанные сочно, смело; в иных много настроения — но какого? Что нового дает оно вам? Расширяет ли душу? — Ничуть. Вот радостная рощица, вот угрюмая скала и т. д. и т. д. И все вместе очень надоедает и дает бесконечно меньше, чем сама природа. <…> Нет, нельзя делать средство целью, технику — сущностью». «Мы отнюдь не требуем от живописца фабулы, повествовательного содержания, как и от музыки не требуем слов; но если певец начнет петь этюды, мы можем восхищаться четверть часа обработанностью его голоса, а потом готовы будем убежать куда–нибудь».
Луначарский часто возвращается к вопросу о роли техники и технических новшеств в современной живописи. Находя нечто интересное, он всегда это отмечает — его непосредственная реакция не заглушается ни личным предпочтением, ни теоретическими взглядами. Но критерий художественности у него другой (не формально технический): «Пусть сколько угодно обвиняют его (испанского художника Саррогу) в чрезмерной полированное™ тел и, как говорят, «зализанности» техники. Пора наконец покончить с безобразно–исключительным преклонением перед «мазком». Какое мне дело до того, что нарочитый гурман по части «мазков» равнодушно пройдет мимо полотна Сарроги? Я ищу значительности образов, и где встречаю их — там радуюсь и хвалю» *.
Говорят: «импрессионизм открыл свет». Но ведь суть этого «открытия» в том, что свет сам становится для художника главным, даже единственным предметом изображения, и абстрактирование одного выделенного из реальности качества, поглощение им других существенных качеств зримого мира не обогащает, а сужает возможности искусства.
Художник–реалист, выделяя в изображаемом предмете главное для поэтической мысли картины, относится при этом к предмету как к цельности, реальному единству. Искусство времен упадка буржуазной культуры эту живую целостность утратило, сперва сохраняя внешние черты сходства, а потом стало и от этого отказываться. В импрессионизме, в провозглашенной импрессионизмом теории был сделан первый решительный шаг к бесплодному субъективизму.
Нет подлинной живописи без поэзии. В одном лепестке цветка может заключаться весь мир, в одной строке поэта находим всю полноту жизни, цельный образ действительности. Когда же художник экстрагирует из цветка его «геометрическую идею», или его «цвет», или «световые рефлексы на его поверхности» и т. д. — здесь поэзия ютится кое–как, теснимая «интересной точкой зрения», «приемом», то есть рассудочностью. Но рассудок, сдобренный «ощущением», — это совсем не то, что поэтическая мысль, где чувство и разум неразлучны в едином движении. Отказ «левых» от реалистической традиции — это отказ от единства художественного мышления.
Луначарский внимательно и с уважением анализирует усилия Пюви де Шаванна возвратить монументальной живописи содержательность старинной фрески, преодолевая и тенденцию к чисто внешней, бессодержательной «декоративности красочного пятна» и простое перенесение картины с полотна на стену здания, без учета особенностей иной эстетической задачи; более всего он ценил в этом художнике то, что в период модернистской безыдейности он обращался к традиции. Перед этой заслугой Пюви де Шаванна Луначарский считал малозначащим такой его недостаток, как «искусственная наивность», сердившая в его картинах Л. Н. Толстого.
Перерыв традиции, желание выдумать нечто «абсолютно новое», стремление прежде всего к тому, чтобы отличиться от раньше пришедших, характерны для декаданса и в искусстве, и в философии, и в жизненных взглядах. Но ведь самодовольство, самоуверенность рассудка, не знающего своих границ и потому постоянно попадающего впросак, — это черта, метящая не только теории и «манифесты» модернистских направлении XX века, но и практику их адептов, даже бесспорно одаренных.
Для понимания взглядов Луначарского важно знать его отношение к П. Сезанну. Этого художника все представители постимпрессионистических школ, вплоть до нашего времени, так или иначе признают своим предтечей. Но Луначарский вносит в это в общем верное представление некоторую поправку. Называя П. Сезанна «не очень одаренным художником» (что спорно), он отдает должное честности его критического суждения о современном искусстве, в том числе о своем собственном. Импрессионизм, думал Сезанн, как все вообще современное искусство, заражен рефлексией, и это упадок. Победить ее можно только рефлексией осознанной; восстановить утраченную способность цельного воззрения на природу можно посредством сознательного анализа элементов, чтобы затем привести их к естественному единству в синтезе. Другого пути Сезанн не видел.
Такой способ возврата к реализму Луначарский считал безнадежным. Он разъяснял, что Сезанн на свой лад остается в плену настолько же рассудочно–позитивистских представлений, что и им отвергаемые импрессионисты. Но он восхищался мужеством Сезанна, осмелившегося заявить, что высшее его желание — писать как художники кватроченто. Последователи Сезанна прославили как его абсолютное достижение, превосходящее «устарелый реализм», то, что он сам считал лишь путем и средством. Они оказались способными лишь на создание «направлений». Им нечего было противопоставить разложению буржуазной культуры.
Нельзя быть подлинным художником, больше любя препарирование действительности, чем действительность.
Современность (или даже будущее) и новизна были (и остались) главными лозунгами «левого» искусства. Луначарский тоже хотел, чтобы искусство было современным, но он считал, что претензии «левых» на выражение духа нового и будущего времени еще менее оправданы, чем претензии застывшего, подражательного «академизма» на хранение наследия прошлых веков. Главное содержание современного периода состоит в приближении эпохи, когда культура станет всенародной, а «левые» художники застряли в «специфике», в мелочных проблемах, порождаемых отрывом культуры от народной жизни. Таким псевдоноваторам Луначарский предпочитал даже весьма умеренно одаренных художников, не потерявших понятия о добросовестном художественном ремесле.
Мы хотим здесь сказать еще об одной из сторон его критической деятельности.
Живопись в России начала века была в лучшем положении, чем на Западе: в ней были И. Е. Репин, В. Д. Поленов, В. А. Серов, К. А. Сомов, Б. М. Кустодиев, А. Н. Бенуа, М. В. Добужинский. Еще жива была традиция передвижников, и вряд ли кто–либо, судящий не догматически, станет отрицать, что, например, у М. А. Врубеля или у самых «эстетских» художников из «Мира искусства» сохранилось больше цельности в художественном мышлении, чем у западных собратьев, а разрушительной рефлексии и «иронии» в их работе было меньше. Со второй половины XIX века — то разгораясь, то затухая, но никогда не прекращаясь — в России шло массовое народное движение. Косвенно, подспудно приближение революции сказывалось на всем лучшем, что давала русская живопись. Жизнь тревожила художников, не давала им наглухо замкнуться в цеховых интересах.
Тем не менее и в России возрастало влияние «новейших направлений». Поэтому в годы своей эмиграции, разбираясь в произведениях русских художников, работавших за границей, Луначарский обращался тем самым к одному из больных вопросов отечественного искусства. И здесь обозначалась несколько особая позиция Луначарского среди критиков его времени.
Большинство русских критиков в предвоенные годы были увлечены разного рода модернизмом, считая его достижением новой эпохи; противники же модернизма чаще всего выступали как формалисты — «староверы».
Луначарскому были смешны «доказательства от давности» — такие, например, как встречающееся и сейчас в нашей критике наивное удивление: зачем критиковать импрессионизм, причисляя его к «новейшим школам», если он существует уже сто лет? Дело не в счете годов, писал Луначарский, а в том, что было в течение их прожито, в том, как то или иное художественное направление отражает исторический период, к которому они относятся.
Дурного вкуса и шарлатанства Луначарский видел у «новейших» достаточно. Но распад культуры, как бы далеко он ни зашел, не может быть абсолютным. И как бы ни велик был вред, наносимый искусству ложными художественными принципами, они все же его не убивают. Следуя этому убеждению, Луначарский старался уловить и поддержать хотя бы частичные, но верные отражения жизни везде, где он видел в художнике талант и искреннее стремление найти правду. Луначарский оценивал буржуазное искусство времен упадка и его тенденцию к ирреализму с точки зрения реализма.
Способность судить о каждом художественном явлении, не ограничивая себя заранее общими, уже установленными признаками, всегда была присуща Луначарскому–критику. Мы говорили уже, что он при этом не боялся ошибиться, преувеличить интерес чьих–либо частичных достижений. Правда, в таких случаях его выводы не категоричны, не однозначны. Так, понравившиеся на фоне модернистского разгула полотна Ж. Маршана и Ф. Тобина заставили его предположить, что французский «синтетизм» может стать шагом к реализму; потом, решив, что недавно возникший «синтетизм» всего лишь одна из разновидностей формалистического «неореализма», он остался при прежней, в общем положительной оценке художественных качеств этих двух «синтетистов». Вероятно, большинство наших современников не присоединится к высокой оценке художественной значительности «Молчания» А. Бёклина, но вспомним, что А. Н. Бенуа признается: «Остров мертвых» Бёклина (и еще «Лунная ночь» А. И. Куинджи) пробудили у него в юности любовь к живописи.
На примере цитированной нами статьи Луначарского о Тулуз–Лотреке можно было видеть, как принцип реализма помогал тонко анализировать сложные художественные явления. Мы приведем теперь выдержки из его статьи о Кэте Кольвиц, которые также покажут, как он, нисколько не смягчая критики модернистских направлений, анализировал индивидуальность художников, приписанных критиками (порой и им самим) к какой–нибудь из «левых» школ:
«Самое искусство ее (Кэте Кольвиц) нам нужно и само по себе и как урок, — писал Луначарский. — Некоторые немецкие критики говорят, что Кэте Кольвиц в смысле предельной, подчас изумительной выразительности своих работ шла в ногу с экспрессионистами и даже, по мнению, например, д–ра Рииса, отчасти подготовила это направление.
Я думаю, что это неверно. Кэте Кольвиц была и есть реалистка, самая настоящая, самая последовательная реалистка. Правда, она очень редко пользуется моделями. Большинство своих графических серий она почерпнула из воображения. Но это воображение работает с поразительной правдивостью, именно в смысле верности объективной природе.
Кэте Кольвиц никогда не фотографирует, не копирует, но ее композиции, отражая порою давно прошедшее, всегда до конца убедительны: так это могло быть, так это должно было быть.
Конечно, ни в малейшей мере не противоречит реализму Кольвиц то, что она глубоко психологична. Плох тот реализм, который делает из зримого непроницаемую маску. Тело человека, мимика, жест — одновременно внешний феномен и выразитель состояния сознания.
Быть может, скажут, что с экспрессионизмом роднит Кольвиц глубина и страстность изображаемых переживаний. Экстатический танец женщин вокруг гильотины, крестьянская масса, валом прущая вперед, и жест отчаянного призыва старухи над нею, обморок неперенесенного страдания матери над искалеченным сыном и т. п. — все это кричит и вонзается в нервы зрителя.
Но дело тут не в экспрессионизме, а в том, что художница, одаренная изумительной силой экспрессии, кроме того, еще влечется своим большим сердцем к большим событиям, огромному горю и исполинскому гневу.
Впрочем, Кэте Кольвиц любит и тихие моменты. Но и ими она пользуется для того, чтобы схватить вас за сердце».
Практика первых послереволюционных лет доказала, что принципиальная, ориентирующая на реализм, не идущая на концессии с модернизмом, но внимательная и терпеливая критика, поддерживая все талантливое и жизнеспособное, может облегчить развитие реалистического искусства.
Остановимся теперь на предложенном Луначарским принципе разделения изобразительных искусств на два больших отдела. Это была для пего одна из важнейших сторон проблемы реализма и тема нескольких его речей И статей в советский период.
Мы уже сказали, что Луначарский, как большинство русских марксистов, во многом опирался на эстетическое наследие ближайших предшественников марксизма в России — революционных демократов. Как было Луначарскому не принять критерии, на основании которых они судили о произведении искусства?!
О достоинстве художественного произведения, писал Н. А. Добролюбов, мы судим по широте взгляда автора, верности понимания и живости изображения тех явлений, которых он коснулся. Условием же, необходимым, чтобы в художественном произведении могло проявиться это главное достоинство, Добролюбов считал верное воспроизведение реальных форм. Эту мысль Добролюбова в обеих ее частях развивали русские критики–марксисты, начиная с Г. В. Плеханова. Такой взгляд на искусство разделял Ленин, относившийся с большим сомнением и с нелюбовью к искусству, пренебрегающему естественностью форм, сходством с натурой.
Луначарский рассматривает на конкретных примерах ту форму отхода от реализма — вернее, ту форму словесной маскировки ирреалнзма, — которая пользовалась термином «декоративность» (извлеченным из понятия «декоративное искусство» и превращенным в абстракцию, применяемую ко всякому искусству), обозначая этим главное художественное достоинство для всех живописных произведений. Между прочим, этим термином «левые> художники и критики футуристического толка предпочитали заменять понятие «красота», которое для них было «эстетским», «мещанским» и, стало быть, мишенью для злословия.
Луначарский называл декоративной по самому своему заданию ту большую область искусства, в которую он зачислял различные виды орнаментальное™, существующую, вероятней всего, с того времени, как существует искусство вообще. Это искусство украшения быта и утилитарных предметов (или искусство «промышленное», как говорит Луначарский в применении к XIX—XX векам, имея отчасти в виду то, что сейчас именуется «дизайн»). Конечно, эту отрасль Луначарский ценил высоко и был уверен, что ее значение в социалистической культуре будет еще больше, потому что в обществе, победившем нужду, можно будет полнее удовлетворять потребность в красивом и радостном быте.
Судьбе и задачам этого искусства, развитию художественной промышленности (начиная с кустарных промыслов) и участию художников в производстве технических и бытовых предметов, транспортных машин и т. д. Луначарский уделял много внимания.
По–другому понимается декоративность, когда речь идет, скажем, о театральной декорации, о фреске, о сочетании живописи с архитектурой; здесь искусство не исчерпывается заботой о формальной (цветовой, пространственной) изобретательности и гармонии — в высоких образцах такой живописи всегда был силен элемент «картины», то есть содержательный, повествовательный, идейный. Эта отрасль изобразительного искусства принадлежит уже второй, самой важной его ветви — к искусству, по термину Луначарского, идеологическому, в котором непосредственное воздействие красоты линий, цвета, композиции служит наиболее полному и впечатляющему выражению идеи.
Об этом искусстве по преимуществу и думают люди, когда говорят о живописи. Это искусство картины, «поэмы». Слово «поэма» означает здесь значительное содержание, переданное в форме, которая будит в зрителе потребность, охватывая взглядом целое, следовать от одной детали к другой, как этого хотел автор, — так, чтобы общая мысль («сюжет», как иногда говорит Луначарский) картины, сохраняя «статичность», действовала как развитие посредством взаимодействия своих частей. Луначарский говорил о великом пропагандистском значении такого искусства, понимая под этими словами «пропаганду в широком смысле» — как воздействие на эмоциональный строй и мышление человека. Реалистическую картину он считал высшей целью художника.
Одним из самых больших грехов модернизма Луначарский считал смешение двух отраслей и, того хуже, — замещение идеологической задачи декоративной, то есть формальной. Речь идет, конечно, не о декоративном элементе картины, который всегда был и будет важной стороной живописи, а о том предрассудке, что всякая картина может лишь тогда считаться «живописью», если она декоративна. На практике — да и в теории — этот взгляд на живопись фактически привел к отступлению от содержательности, и изобразительность как будто устарела: «левые» теоретики противопоставляют ей «выразительность», какое–нибудь настроение (то есть состояние, а не движение чувства и мысли). Картина перестает быть «поэмой», она становится «вещью» (это слово особенно любили наши футуристы, кокетничая своей «производственностыо»), предметом меблировки, красочным пятном на стене. Поборники модернистской «декоративности» воинственны: они не удовлетворяются существованием орнаментирующего искусства наряду с идеологическим, они свысока смотрят на реалистическую картину, отвергая ее за «литературность», «впеживоинсноеть». Луначарский мастерски вскрывает идейную и формальную бедность этой эстетики.
Зритель, живущий серьезной жизнью, или художник, ставящий себе цели, выходящие за, пределы украшения быта, не может удовлетворить свои потребности одной формально интересной живописью, будь она «беспредметной» или «предметной». Там же, где беспредметность возводится в «философский принцип», где предметы, если уж без них нельзя, нарочито уродуются, работы художника могут быть интересны лишь как симптомы культурной болезни и примеры бессильных попыток больного искусства «заговорить» свою болезнь.
Кубизм представляет известный интерес как социально–идеологическая тенденция, но кубистические полотна противоречат не только реальности и целостности художественного мышления о мире, но также программе самих кубистов — это не образ более глубоко понятой действительности, не изображение и художественное преодоление ограниченных непосредственным созерцанием пространственно–геометрических и цветовых закономерностей, а царство произвола, хаос рассеченных и перемешанных форм.
С интересом изучал Луначарский теории пуристов, находя у этих «левых» критиков кубизма во Франции стремление обрести более объективную основу для искусства; недаром художники, объединенные в двадцатых годах вокруг журнала «Esprit nouveau» («Новый дух»), были в тесном содружестве со знаменитым архитектором–конструктивистом и живописцем Ле Корбюзье Соиьс (Жаннере), с его эстетикой технической целесообразности. Но и у этой группы французских художников не было значительной жизненной идеи, они замкнулись в цеховых интересах, и зачатки чисто художественной мысли у них тотчас захирели, превратились в логизирование. Никакие изощрения в технических (обычно говорилось «технологических») приемах не могут придать этим полотнам жизни. Вместе с оскудением содержания оскудевает и форма.
Ни об одной разновидности «левизны» в искусстве Луначарский не пишет с такой резкостью, как о тех идеологах «беспредметности», которые в своих манифестах и в своей практике проповедовали (как супрематисты) замену «беспредметностью» якобы устарелого изобразительного искусства. (Термин «абстракционизм» появился позднее.)
Нет большей ошибки, чем отождествление или хотя бы сближение абстракционизма с орнаментальным искусством. Орнамент использовал отвлеченно–геометрические фигуры н стилизованные формы живой природы, всегда комбинируя их так, чтобы в их чередовании и связи выражались реальные закономерности; в самой форме орнамента заключались непосредственно, чувственно воспринимаемые качества действительного мира, и прежде всего какая–либо из бесчисленных красочно–ритмических комбинаций. Конечно, и супрематисты не могли уйти от заимствования элементов из действительности, но старались оставить им как можно меньше сходства с жизнью, чтобы они воспринимались как некая независимая, произвольная («творческая») форма. Когда в защиту художников–абстракционистов говорят, что, хотя, конечно, их работы не выражают того, что приписывают им авторы в словесном объяснении, но вносят в искусство нечто новое и ценное в орнаментально–ковровом смысле, это доказывает лишь, что среди художников, называющих себя приверженцами абстракционизма, есть люди, которые обладают орнаментальным вкусом, но не умеют ценить свое призвание.
Всем художникам, не имеющим склонности или данных для того, чтобы создать картину, Луначарский рекомендовал с пользой для общества и для них самих пойти в художественную промышленность, на производство, и оставить потуги на создание какого–то «абсолютно нового» искусства, будто бы отменяющего «старый реализм».
Луначарский пишет, что если бывает трудно, иногда и невозможно отличить в безудержных проявлениях формальной левизны «изысканно кувыркающийся талант» от «наглой бездарности», то и среди натуралистических полотен он видел много таких, где не различишь, есть ли у автора талант, придушенный некультурностью и безмыслием, или он просто бездарен.
Отказ от «Деформаций» еще не оправдывает псевдореализма «правых», но и не спасает «левых» от прегрешения против жизненной правды.
Намеренной деформацией пользуется и реалистическое изобразительное искусство — главным образом искусство сатирическое, карикатура. Ясно, однако, что, во–первых, и в этой области художник выявляет дисгармонию самой натуры, не порывая с ее действительными качествами; во–вторых, карикатура — очень важная, но специальная область, из которой живопись другого рода может заимствовать меньше, чем, например, не сатирическая литература из сатирической. Это и понятно: живопись не имеет описательных возможностей, которые неограниченно велики в литературе. Реализм допускает использование лишь тех средств художественного подчеркивания, которые выявляют характер предмета, открывая в нем нечто новое. Это совсем иное, чем искажение натуры ради того, чтобы художник мог выявить оригинальность своих «технических приемов» (а не индивидуальность самого изображаемого явления).
Модернисты теперь, уже после Луначарского, находят еще новые трюки, чтобы иррационализм действительности явился в обличье до безжизненности преувеличенного реализма деталей. Уже появилась и догадка, будто искусство должно в себя принять новейшие достижения физики, химии, математики, новые представления о материи И энергии, о космосе; что может быть реальнее! Всякие выдумки такого рода — продукт дилетантского невежества, наподобие футуристического «машиномоляйства», высмеиваемого Луначарским в «Летатлине» художника–футуриста В. Е. Татлина — нашумевшей в свое время конструкции, долженствовавшей выразить техническую псевдоидею в псевдолетателыюй машине. Художественный талант Татлина выявился в тех его последних живописных работах (театральных костюмах, декорациях и др.), которых Луначарский уже не мог знать; те же, что относились к 20–м — началу 30–х годов, не выделялись среди преднамеренно эскизных работ других «левых», чьи предрассудки Татлин разделял.
Пресловутое «соединение искусства с наукой» и пророчество о том, что новые теоретические представления о массе, времени, энергии изменят суть живописного мышления, — это очередной блеф вроде «интеллектуализма», «аналитизма», «динамизма» и прочих псевдонаучных суррогатов; они известны уже давно (вспомним пролеткультовских поэтов-—«биокосмистов») и добрых плодов не принесли.
Борьбу Луначарского против прожектеров — «обновителей» не следует забывать. То, что он сделал полвека назад, актуально и сейчас.
В чем видел Луначарский путь к возрождению искусства?
Общее и необходимое условие для этого — социалистическая общественность, подъем экономики, повышение образовательного уровня, общее культурное и политическое просвещение художников и всего народа. Но на этой основе должно проводиться еще и то, что обнимается понятием «художественной политики». Она никоим образом не может выливаться в предписание обязательных «рецептов».
Луначарский был здесь верен принципам классиков марксизма и традициям большевистской политики в области культуры. Принятая ЦК партии
1925 году резолюция по вопросам художественной литературы со всей убедительностью подтвердила, что руководство огромным и сложным коллективным делом искусства должно заключаться главным образом в критике проводящей марксистские, коммунистические взгляды на искусство, отстаивающей принципы реалистической эстетики.
Сама постановка вопроса о государственной политике в искусстве требовала разъяснений, и нелегкая обязанность эта легла на плечи Луначарского, первого народного комиссара просвещения.
Ему приходилось разъяснять не только общепартийную и общегосударственную позицию, но и свою собственную, которая также подвергалась с разных сторон критике, порой нападкам. В этих условиях немало недоумений породили заявления Луначарского, что у него нет своей особой художественной политики, что он рассматривает себя как проводника политики партии.
Противоречие это мнимое. У Луначарского не было сомнений в том, что Коммунистическая партия и может и должна давать общее идейное направление работе деятелей искусства, анализировать результаты их творчества, выдвигать и пропагандировать актуальные задачи. И он напоминал, что плодотворность партийного руководства искусством возможна лишь в том случае, если коммунисты, принимающие в нем участие, будут сами учиться—? учиться применению основ марксистского мировоззрения к эстетике, изучать наследие, оставленное нам выдающимися художниками, теоретиками, историками искусства, знать современную художественную жизнь, уяснять себе и критически оценивать новые произведения.
Главная работа партийного руководства в искусстве — идеологическая. Государственное руководство страны будет в своем главном направлении руководиться партией. Однако именно государственному аппарату принадлежит осуществление практических функций: финансировать художественные организации и предприятия, распределять государственные заказы художникам и т. п. И в применении таких средств руководства Луначарский настаивал на величайшей осторожности, чтобы НИ одна из художественных групп не считала себя вправе выступать от имени государства. Наиболее недопустимыми он считал те случаи, когда тот или иной представитель власти, какой бы значительный пост он ни занимал, отдавал предпочтение какой–либо группе на основании своих личных взглядов и вкусов. В выступлениях Луначарского, в которых он выражал свои личные суждения, не было и малейшего оттенка «директивности», и возражали ему устно и в печати, как всякому критику.
Опасностью в области государственного регулирования Луначарский считал и «преждевременную эстетическую ортодоксию», исходя из которой могут механически отсекаться художественные тенденции, пусть сомнительные, не безусловно приемлемые, но все же, в возможности, несущие в себе жизнеспособные элементы. В вопросах искусства, утверждал Луначарский, требуется «тонкий химический анализ, а его может дать лишь художественная критика»; она много теряет в своей убедительности, если критик пользуется силой, бесконечно превышающей его собственную.
Эти взгляды Луначарского были партийными взглядами. Но борьба между группами, желающими все–таки получить особую государственную поддержку, приводила к тому, что одни упрекали его в преимущественной поддержке «левых», другие, наоборот, попрекали его «пассеизмом», то есть тем, что он отстаивает реалистическую традицию.
Последнее, конечно, было верно; Луначарский стоял за преемственность культуры, и это — одна из самых крупных его заслуг. Умножение и упорядочение государственных художественных коллекций, сохранение памятников старины, пропаганда великих завоеваний культуры — все это было нелегким делом, когда приходилось выступать не только против художественной, но и политической «левизны», выдающей себя за революционность и грозящей серьезными бедами. Он формулировал и проводил это важнейшее направление художественной политики Народного комиссариата просвещения как органа Советской власти.
Не меньшей была его роль художественного критика.
Для художника никогда не зазорно выражать дух своего времени, писал Луначарский, и добавлял: если это действительно дух его времени.
Все «новейшие школы» — это вчерашний день, не менее чем работы эпигонов, потерявших право именовать себя реалистами. Но именно те и другие преобладали в художественной культуре, доставшейся новому обществу от недавнего прошлого. Негативные задачи художественной политики вытекали, таким образом, из того, что социалистическое общество должно было свою культуру строить не на чистом месте. Жаловаться на это было бы смешно: если бы общество не было доведено капитализмом до состояния, когда социалистическая революция неизбежна, ее и не могло быть, — еще никогда ни один переворот, требующий от масс героизма и жертв, не совершался в силу одних лишь теоретических убеждений. О необходимости свержения капитализма свидетельствуют не только эксплуатация и угнетение трудовых масс, не только экономические кризисы и мировые войны, — упадочный характер культуры, в том числе художественной, также показывает, что без коренного переустройства современное общество не может выйти из туника.
Что «очищение от старой скверны» в искусстве и после свержения капиталистического строя будет долгим и трудным — это Луначарский знал и до Октября. Но еще в то время он писал, что это очищение может и должно быть делом художников, борющихся против буржуазного упадка. В Советской России положительная сторона этого процесса выдвинулась на первый план, притом предстала в принципиально повои форме. До этого она осуществлялась исключительно в деятельности немногих художников и небольших разъединенных групп; теперь творчество, сохраняя свой индивидуальный характер, вместе с тем обретало осознанное всеобщее социальное содержание.
Речь шла не об «отмене» личных творческих устремлений и не о нивелировании художественных объединений и групп с их особыми поисками стиля и техники, но о другом — об изменении социальной основы искусства в целом, о возвращении на этой почве искусству идейной значительности. В этом смысле искусство не могло не стать коллективным художественным делом.
Сразу же после Октября перед Советским государством встала задача — привлечь художников к участию в жизни страны. Это нужно было обществу ради его политических и культурных целей. И это убеждало художников в том, что новое общество ценит их труд, уважает сто и открывает перед художниками простор для их творческой работы.
Мы не будем здесь говорить о мерах, принятых нашим государством в 1918 1919 годах и направленных к достижению этих целей, — читатель прочтет об этом во 2–м томе сборника, где помещены статьи Луначарского па тему о «советизации» художников и об их консолидации. Остановимся на роли в этом процессе Луначарского и прежде всего — его художественно–критической работы.
За немногими исключениями, русские художники до 1917 года были аполитичны, в лучшем случае держались общедемократических либеральных взглядов. От подлинного знания социализма, тем более революционного пролетарского социализма, они были далеки — даже те, чей протест против дореволюционного буржуазно–феодального государственного строя России был достаточно силен. Если они и не были апологетами капитализма, то их социально–политические взгляды, сложившиеся стихийно, силой самой жизни в буржуазном обществе, были ограничены буржуазными представлениями. После Февраля и свержения царизма освобождение русского народа казалось им поэтому окончательно достигнутым, и Октябрь большая часть из них встретила с непониманием и неприязнью, частью и враждебно — антибольшевистская агитация имела на них влияние, которое необходимо было как можно скорее преодолеть.
В разрушении реакционных легенд первенствующее значение имели такие меры правительства, как охрана памятников искусства, улучшение материального положения художников (тяжелейшего в условиях военной разрухи), организация широких государственных закупок и заказов, заменивших собой частный рынок, устройство выставок, забота о постановке художественного образования.
Нет сомнения, что Луначарский как народный комиссар по просвещению, проводник этих мероприятий и нередко их инициатор, постепенно завоевывал все большее доверие. Его частые выступления на собраниях художников с докладами о художественной политике Советской власти, о положении искусства и его новых задачах рассеивали реакционные предрассудки и заставляли увидеть в Советской власти большую культурную силу. В самом Луначарском художники неожиданно для себя вынуждены были признать человека искусства, знающего искусство, его историю и современную жизнь, человека широко образованного и талантливого. Это немало помогло сближению между художниками и Советской властью.
Надо сказать также, что для многих художников старшего поколения Луначарский не был с самого начала незнакомцем — они знали его как художественного критика, читали его статьи в дореволюционной русской печати, слышали его публичные выступления за границей в годы его эмиграции, были с ним лично знакомы. Если им были далеки его политические убеждения и марксистский подход в суждениях об искусстве ими и не разделялся, если не для всех были приемлемы его взгляды на художественный реализи, то, во всяком случае, они не сомневались ни в его любви к искусству, ни в его компетентности в эстетических вопросах *.
Всем группам художников не могли быть безразличны и оказывали на них воздействие мысли Луначарского о высоком назначении искусства, определенность его критерия художественности в сочетании с широтой взглядов.
Не менее действенной была и другая сторона художественно–критической деятельности Луначарского в послеоктябрьский период — та сторона, которая была обращена к «потребителям искусства».
Он всегда верил, что их отклик на художественные произведения современников будет даже более убедительным для «производителей искусства:», чем отзывы специалистов, когда образуется живая, подлинно демократическая среда, научившаяся любить и понимать искусство и получившая возможность проявить свое мнение. Художникам же, когда они научатся прислушиваться к голосу трудовых масс, этот отклик поможет «постичь подлинную душу времени». На протяжении всей деятельности Луначарский ставил перед собой цель — способствовать устранению отрыва профессионального искусства от народа. Но до Октября его статьи об искусстве могли читаться лишь образованными людьми, и между ними было совсем мало культурно передовых рабочих. В этом отношении само изобразительное искусство— не только посвященная ему критическая литература — было в гораздо худшем положении, чем художественная литература.
Положение резко изменилось, притом с быстротой, какой трудно было ожидать. Шла гражданская война, а Государственное издательство не успевало удовлетворять спрос, выпуская по дешевой цене многотысячные тиражи сочинений русских классиков, переполнены были уже открывшиеся музеи — даже издавна популярная Третьяковская галерея никогда еще не видела такие толпы в своих залах; один за другим возобновляли свою работу старые театры и во множестве организовались новые, в их числе передвижные и клубные. Деятельно брались за дело художники — в первую очередь оформители, плакатисты, декораторы.
Масса новых зрителей требовала, чтобы ей дали руководителей — даже, скорее, путеводителей по неизведанной области, полной впечатлений: не получая ниоткуда первоначальной помощи, большая часть этих людей, прихлынувших к искусству, могла так же стихийно и отхлынуть. Отдадим должное работникам художественных музеев: многие среди них, откинув элитарные предрассудки, горячо взялись за пропаганду искусства, обучая с азбуки умению им пользоваться. А перед Луначарским и его ближайшими сотрудниками встала новая задача: помочь — также нуждающимся в помощи — всем, кто проводил экскурсии и читал популярные лекции. Составлялись и издавались брошюры, планы, читались лекции для лекторов — Луначарский как организатор, пропагандист, критик участвовал во всех работах, которые не прекращались и в последующие годы (см. статьи «Почему мы охраняем дворцы Романовых», «Почему мы охраняем церковные ценности», лекцию для экскурсоводов Третьяковской галереи и др.).
Он считал, что массовому зрителю должны быть доступны все значительные, все интересные своей характерностью произведения, в том числе И далекие нам; лишь политически враждебная агитация и порнография могут подвергаться запрету. В нашей стране Коммунистическая партия и государственная власть, повторял Луначарский, имеют достаточно средств, чтобы благоприятствовать наиболее близкому искусству, не исключая все другое административным способом, а партийная марксистская критика способна разъяснять преимущества передовых художественных явлений.
Постоянно помня о классовом, идеологическом содержании искусства, Луначарский решительно противился вульгаризаторскому «подведению социально–классовой базы» под любое произведение: «Так можно ставить задачу, когда речь идет о целых эпохах, о целых больших сменах в искусстве, — писал он. — Когда же говорится об отдельных направлениях в собственном смысле этого слова, которых бывает по дюжине одновременно, которые иногда живут даже не по нескольку лет, а только по нескольку месяцев, то было бы смешно искать за такими поверхностными изменениями таких глубинных причин» (см. статью «Искусство и его новейшие формы», 1924).
В том же году он уточнил эту мысль в лекции о литературе, прочитанной в Коммунистическом университете им. Я. М. Свердлова: «Марксистский анализ заключается не в том, чтобы для каждого литератора и литературного произведения находить целостный и чистый без примеси классовый базис, а в том, чтобы часто в смятении и разнообразии, даже иногда в мути данного произведения данного автора найти те линии, те элементы, те лучи, которые, исходя из разных классов, перекрещиваются здесь. Только при таком условии вы сможете все явления… в конечном счете свести к классовой борьбе и разложить на собственные элементы реактивами классового марксистского анализа».
Только таким способом, по Луначарскому, можно определить основную социально–политическую направленность произведения. Не исключал он и случаи однозначности содержания, когда нет нужды в тонком анализе с этой точки зрения.
Полемика Луначарского против вульгаризации марксистского подхода и анализу художественных произведений имела теоретическое значение, имела и непосредственный художественно–политический смысл. Пользуясь неверно понятыми и переделанными в буржуазно–позитивистском духе марксистскими терминами, вульгарная социология вводила в искусствоведение вместо понятия «отражение реальной действительности» субъективистское понятие «классовой психоидеологии». Исходя из него, критики вместо анализа объективного социального содержания произведений искусства посредством примитивных словесных приемов устанавливали их «классовый эквивалент», прикрепляли любого художника даже не к классу, а к какой–либо «классовой прослойке» и на этом строили свои оценки и выводы, больше похожие на диагностику: «здоров», «болен, но поддается лечению», «безнадежен». Соответственно таким оценкам критика либо восхваляла авторов иногда совсем слабых, либо свысока указывала пути к исправлению, либо, наконец, обрушивала на художников политические обвинения, несправедливые уже потому, что отправной точкой для них была все та же пресловутая «классовая психоидеология». Разумеется, такое «воспитание» шло вразрез с советской художественной политикой и могло только мешать деятелям искусства.
Луначарский настаивал на конкретном, точно дифференцированном и тонком подходе к творчеству каждого художника, лишь бы оно заслуживало анализа. Политическую узость оценок он считал политическим недомыслием и выражал свое мнение достаточно резко. Это обходилось ему порой недешево — он становился объектом яростных насмешек и нападок, но это не могло его заставить отклониться от проведения ленинской культурной политики.
Луначарским запечатлены важнейшие события в советском изобразительном искусстве 20–х годов. Его статьи дают представление о творческой личности многих художников, об их объединениях, об их усилиях найти эстетические основы для развития искусства, правдиво отражающего жизнь, живущего современной жизнью народа.
Сквозь пестроту художественных «манифестов», разноголосицу мнений, характерную для 20–х годов, прослеживается существенное содержание дискуссий — это были споры о реализме. Луначарский принимал в них участие устными выступлениями и статьями, примером своего конкретно–критического анализа и критикой критиков. Как на характерный образец его деятельности укажем на те его статьи, в которых он пишет о творческих и организационных проблемах Ассоциации художников революционной России (АХРР), возникшей в 1922 году под лозунгом создания искусства народного, реалистического, современного. Поддерживая программу творческой деятельности этой ассоциации, пропагандируя консолидацию советских художников на почве указанной ею цели, Луначарский критически отзывается о недостатках выставляемых «ахрровцами» работ, зачастую отмеченных слабостью художественного умения и тенденцией к «фотографическому реализму», к натурализму. Его беспокоили также признаки непринципиальной борьбы АХРР с другими группами художников, и ои призывал к тому, чтобы критические выступления руководителей АХРР не отклонялись от непременного условия для успеха — свободы творчества и свободы дискуссий внутри организации.
Таким образом, в статьях об АХРР собственно художественные вопросы вопросы мастерства непосредственно связываются с принципами художественной политики.
Постоянная память о том, что советское искусство принадлежит народу, возвышала Луначарского в его борьбе за художественный реализм над большинством его современников — критиков из «правого» и особенно из «левого» художественного лагеря, слишком узко, с «направленчеекоп» точки зрения смотревших на то, что по сути является общенародным делом.
В этом также состоит одна из больших заслуг Луначарского — художественного критика и деятеля.
Не так давно писавшему о Луначарском приходилось начинать словами: имя Луначарского известно широко, а кто он был и что писал — знают немногие. В этом не было преувеличения.
Не считая двух книг («Ленин и литературоведение» и сборника статей «Юбилеи»), подготовленных при участии автора в последний год его* жизни, с 1934 по 1954 год было издано лишь семь книг (из них три сборника статей о русской классической литературе и один о Горьком). Помимо этих изданий появлялись отдельные статьи — иногда полностью, а чаще в отрывках. Неопубликованное при жизни печаталось только в журнале «Литературный критик» за 1934—1937 годы.
Лишь с 1955 года повременная печать и книгоиздательства начали проявлять больше внимания к сочинениям Луначарского. Несколько сборников расширили представление о нем как о литературном критике. Журналы поместили ряд небольших новых публикаций. Появились и исследования, которые напомнили, что уже давно есть потребность в систематическом собирании и изучении литературного наследия выдающегося советского деятеля. Но это был, так сказать, подготовительный период. Перелом начался в 1963 году, когда Институт мировой литературы имени А. М. Горького выпустил первый из восьми томов сочинений о художественной литературе и эстетике — собрания, хотя и не полного, но такого, какого у Луначарского никогда — ни при жизни, ни после смерти — еще не было. Окончание этого издания в 1967 году сделало обозримой большую часть его литературно–критического наследия. Написанное М. А. Лифшнцем краткое послесловие к 7–му тому, посвященное эстетическим взглядам Луначарского, имеет значение образца для нового, научного подхода к изучению этой сложной проблемы.
В 1970 году 82–й том «Литературного наследства» (А. В. Луначарский. Неизданные материалы. Ред. Н. А. Трифонов) ввел в обиход науки новый материал, который, без сомнения, будет так или иначе использован в последующих изданиях сочинений Луначарского и поможет биографам в их работе (особенно трудной потому, что сам Луначарский мало заботился о сохранении документов, относящихся к его жизни).
Значение другого, 80–го тома «Литературного наследства» — капитального труда, озаглавленного «Ленин и Луначарский» («Наука», 1971)—неоценнмо. Переписка Ленина с Луначарским, доклады, отчеты, письма Луначарского Ленину, опубликованные здесь впервые (или впервые с такой полнотой, притом в виде двусторонней переписки), добавляют существенные черты к образу Ленина — человека, партийного и государственного руководителя.
В том же, что относится к пониманию личности Луначарского («притчи его жизни», как назвал это в упомянутом нами послесловии М. А. Лифшиц), материалы 80–го тома «Литературного наследства» представляют подлинное открытие. Вероятно, даже люди, близкие к Луначарскому в дореволюционные и в первые революционные годы, работавшие непосредственно с ним,' очень многое узнали лишь из чтения этих документов. Доклады Луначарского Ленину, написанные в 1919 году, о положении в ряде областей и городов (публикация В. Д. Зельдовича) воскрешают реальную картину политической и экономической жизни страны в тяжелейший из годов гражданской войны. Вместе с тем они воскрешают живой облик Луначарского, незнакомый тем, кто привык связывать его имя исключительно с культурно–просветительной и художественной деятельностью. Масштаб непосредственно политической работы Луначарского, посылаемого Лениным для выяснения положения на фронтах и в тыловых районах страны, уверенность Ленина в том, что Луначарский сумеет в кратчайший срок правильно разобраться в путанице событий, — все это приближает нас к истинному пониманию личности Луначарского. И такое понимание проливает новый свет также на все специальные стороны его работы, в том числе и в области эстетики, в области искусства.
К тому, что читатели и исследователи Луначарского получили в последнее десятилетие, надо добавить еще одно — выпущенный в 1975 и 1979 годах труд: «Анатолий Васильевич Луначарский. Указатель трудов, писем и литературы о жизни и деятельности. В двух томах» (М., «Книга»). До сего времени все, даже лучшие указатели содержали выборочные и по тематическому признаку отобранные списки печатных материалов. Целью же этого труда была возможная полнота учета и первоначальная классификация всех работ Луначарского на русском языке, вышедших в дореволюционный и советский период. (Всего в списке первого тома, включая повторные публикации, 4008 единиц.)
Характеристика издания дана в предуведомлении от составителей: «Библиографический указатель предназначен не только для читателей, специально интересующихся работами А. В. Луначарского, но и для самого широкого круга лиц, занимающихся историей развития общественной мысли, литературы, театра, изобразительного искусства в нашей стране и за рубежом, различными проблемами философии, культуры, педагогики». Составители точно сформулировали свою задачу: их трудом освещен необычайно широкий круг культурных областей, к которым обращался в своих сочинениях Луначарский, показан огромный объем его знаний и деятельности.
В литературном наследии Луначарского библиографы выявили (главная заслуга здесь принадлежит К–Д–Муратовой) более 300 работ об изобразительном искусстве. (Первая из этих его статей напечатана в 1903, последняя — в 1933 году.) Во многих случаях в них рассказывается о посещении музеев, выставок, мастерских художников, о спорах в печати; другие статьи — например, «Искусство и его новейшие формы», «Парижские письма», «Дискуссия об АХРРе» — посвящены в основном характеристике новых художественных направлений, анализу их эстетических принципов и ценности, значения в современной общественной жизни. Цикл этюдов «Философские поэмы в красках и мраморе»-—это размышления, вызванные произведениями художников античности и итальянского Ренессанса; и в этой работе, хотя автор лишь в некоторых выводах прямо говорит о связи общественно–художественных проблем прошлого с задачами искусства своего времени, актуальность поставленных им этических и эстетических вопросов очевидна, а такие главы, как «Примитивы и декаденты», непосредственно примыкают к критике модернизма конца XIX — начала XX века. При всем разнообразии тем и конкретного материала в отдельных статьях все они объединяются главной целью — выяснением и утверждением нового, нарождавшегося реалистического социалистического искусства («Знать все, чтобы выработать свое»). Это основное содержание художественно–критической деятельности Луначарского ясно выступает в его работах о советском изобразительном искусстве в те годы, когда он, как писатель, критик и народный комиссар просвещения, проверял свои взгляды практикой социалистического строительства. Последний период жизни Луначарского замечателен глубиной его неутомимой, смолоду начатой работы над развитием своего мировоззрения, над уточнением своего теоретического мышления. Его работа о ленинском наследии в области культуры и искусства по сей день занимает видное место в нашей марксистской эстетической науке.
Эстетическое наследие самого Луначарского заключается не только и даже, может быть, не столько в таких теоретических по форме произведениях, как «Основы позитивной эстетики» и других. Его конкретно–критические статьи одновременно представляют в своей совокупности конкретно–исторический очерк изобразительного искусства за несколько десятилетий и разностороннее изложение проблемы художественности, неотделимой от проблемы реализма.
Надо надеяться, со временем читатели получат научные труды, исследующие взгляды Луначарского на судьбы искусства вообще и специально изобразительного искусства. В таких трудах эти взгляды и будут поставлены в связь с развитием его общетеоретических взглядов; будет исследована и роль Луначарского, одного из виднейших проводников партийной художественной политики, в становлении советского изобразительного искусства. Таких работ еще нет.
Анатолий Васильевич Луначарский родился более 100 лет тому назад, и уже скоро пройдет полвека после его смерти. Можно сказать: «как давно!» И правда, не только счет годов, но заполнившие их события отодвигают в прошлое жизнь и дела многих в свое время известных людей. Этого не случилось с Луначарским.
Он прожил не очень долгую жизнь, по каждый из прожитых годов был полон жизни — живых впечатлений и переживаний, поисков, ошибок и новых поисков, непрестанного творческого труда. Он жил в своем времени, для своего времени — и не только для него. Одним стремлением объединены все драматические и счастливые события его жизни — стремлением к свободной, достойной, полной жизни для всех людей. К такой свободе ведет социализм, борьбе за который была посвящена его жизнь.
Луначарский остается современником и для настоящего времени, полноправным и деятельным его участником.
И. А. Сац