РЕЛИГИЯ И ПРОСВЕЩЕНИЕ

Луначарский Анатолий Васильевич

ВВЕДЕНИЕ В ИСТОРИЮ РЕЛИГИИ

 

 

ЛЕКЦИЯ ПЕРВАЯ

Товарищи, на мою долю выпало прочесть историю религии в трех лекциях. Само собой разумеется, что ни о каком полном курсе, дающем представление о самой сущности этой науки — истории религии, в трех лекциях не может быть и речи. Это чрезвычайно обширная область познания, по которой существует громадная литература, и не только на иностранных языках, — имеется большая литература и на русском языке. В нее я могу вас только ввести. Я постараюсь этот курс, который должен уложиться в 3 лекциях*, сделать введением в изучение истории религии; я хочу дать вам для этого несколько ярких картин, характеризующих наиболее важные моменты истории развития религии. Так, в первой лекции я желал бы изложить вам теорию происхождения религии, т. е. первобытного анимизма', с переходом этого первобытного анимизма в то, что называется мифом.  

'На самом деле три лекции превратились в шесть, а план остался тот же.

Затем в эту же первую лекцию я хотел бы включить характерные и наиболее основные языческие религии, т. е. религии дохристианского типа, именно индусскую, иранскую и эллинскую. Во второй лекции я постараюсь познакомить вас с наиболее важными моментами развития еврейской религии и христианства вплоть до современных форм его. В третьей лекции я сосредоточу ваше внимание на пантеизме и затем на современном научном социализме, как форме миросозерцания, отменяющего прежние религиозные верования. Вот каков общий план тех трех лекций, с которыми я имею намерение выступить.

В настоящее время можно считать вопрос о происхождении религии более или менее выясненным. Современная наука дает достаточные объяснения этого явления, и если еще в области науки существует спор между отдельными школами историков религии, то этот спор для нас, социалистов, решен. Есть до сих пор люди, утверждающие, что будто бы первобытная религия дикарей представляет собой вырождение еще более первоначальной религии, которую бог сам дал Адаму или вообще первым людям2. Науке с такими утверждениями делать нечего. Тут просто обычное скопление ухищрений, которые священнослужители различных религий пускают в ход для того, чтобы оградить свои интересы от науки, которая разбивает в пух и прах их положение о боговдохновенности и божественном происхождении религиозных верований.

Существует также некоторая средняя линия — полуметафизическая школа в истории религии, которая хочет из поэтического чувства, из поэтических впечатлений, получаемых человеком от природы, вывести религиозные верования. Но и эта доктрина, которая наиболее ярко представлена Максом Мюллером3 и его школой, должна считаться совершенно ненаучной.

Что касается нас, социалистов, которые ни в какой мере не желают кокетничать с религией, не желают выдвигать религиозные верования как нечто стоящее в другой плоскости, вне развития остальных сторон человеческой культуры, то для нас подобная средняя линия неприемлема совершенно.

Антропология* выясняет с достаточной точностью вопрос о происхождении религии, причем к последнее время к этой замечательной доктрине о происхождении религии, которая была развита Тейлором в его книге «Антропология»4, — книге, которая рекомендуется к прочтению всякому человеку, интересующемуся этим вопросом, — к тейлоровскому представлению о первобытном анимизме, что было почти его открытием, присоединилось представление о еще более начальной стадии, которую можно назвать стадией страха перед трупом.

 Наука о человеке.

Но, по существу говоря, при ближайшем, более внимательном рассмотрении оказывается, что страх перед трупом как основа и, так сказать, первый проблеск религиозного чувства у первобытного человека сливается неразрывно с первой стадией, т. е. анимизмом, или верой в духов, и религией становится только на стадии анимистической.

Сейчас я приступаю к простому конкретному изложению историй религиозных верований на самых примитивных ступенях развития, которые мы повсюду встречаем у первобытных дикарей, которые типичны по связи своей с нынешним развитым стройным религиозным сознанием и разоблачают его внутреннюю сущность.

У животных религиозных представлений нет, во у животных есть страх и надежда. Самой основной и серьезной для нас эмоцией является именно эмоция страха. Дарвин в своей книге о проявлении чувств у животных рассказывает, между прочим, о собаке, которая испытала величайшее волнение и ужас, когда лист бумаги, лист газеты, гонимый ветром, понесся по полю. Собака, которая привыкла считать лист бумаги существом неподвижным, при этом неожиданном для нее движении листа испытывает нечто вроде мистического страха. Что мы разумеем под словом «мистический ужас»? Когда собака боится кнута, она боится совершенно определенной вещи, она знает, что кнут может причинить ей боль, но в данном случае она испугалась чего–то неопределенного, ее испугала в данном случае эта самая неизвестность, непонятность происшедшего явления. Всякий животный организм имеет различные приспособления для реагирования на разные внешние впечатления.

Когда живое существо встречается с каким–либо явлением, то оно реагирует, отвечает на него: оно или убегает, или бросается, как на добычу, или остается равнодушным и т. п. Часто живое существо «знает», как реагировать на это: например, собака, которой дается кусок мяса, сначала понюхает его и затем начинает есть. В других случаях это живое существо «не знает», как реагировать; когда оно не знает, оно колеблется; этому колебанию соответствует чувство, могущее быть выраженным словами: «а может быть, это опасно? может быть, от этого возникает боль?», — животное не знает, с какой стороны ждать этой опасности и боли, — тогда получается тревожное чувство неизвестности. Все эти чувства мы предполагаем в животных по аналогии* с нами самими. Именно это чувство в данном случае испытывала собака Дарвина — то самое чувство, которое является родоначальником религиозного чувства.

 По сходству.

Человек приблизительно разбирался в том, что может служить ему пищей, кто его друг, его враг, что такое деревья в лесу или ручей; он наблюдал явления, которые могли причинить ему боль; он понимал, что такое огонь; он знал, что нельзя ходить по воде, не умея плавать, в глубоких местах; он знал, что он может встретиться с известными ему опасностями, но очень часто, особенно в темноте, когда человек не вполне уясняет себе то, что он видит, ему должно быть просто жутко. Мы знаем, что иногда человеку в темноте мерещится то, чего совсем нет. Просто белеет береза, и ничего опасного нет, а человек начинает с напряженным вниманием всматриваться в это непонятное ему нечто, в душу его вселяется тревога — а не развернется ли из этого какая–нибудь опасность? Это роднит человека с животным, и вот это чувство тревоги перед непонятным и вызывает впоследствии то, что называется религиозным чувством.

Человек обладает более высоким интеллектом, чем животное, он более определенно связывает одно явление с другим, он ищет причинную связь. Это животное–человек, реагируя на что–нибудь, не останавливается только на данном; он свое действие, свою реакцию распространяет не только на него, но связывает его с другими явлениями или предметами. Скажем, человек испытывает боль в ноге. Как же он реагирует? Он должен знать, отчего это происходит, он должен знать, какая причина производит эту боль. Он рассматривает свою ногу. Оказывается, что туда попала заноза. Он понимает, что эту занозу нужно вытянуть и тогда боль исчезнет. Значит, для того, чтобы реагировать на это явление, чтобы прекратить боль, нужно сознать причинную связь между этим куском дерева, впившимся в кожу, и ощущением боли. Это настолько просто, что даже многие животные, например некоторые обезьяны, во многих случаях такую причинную связь усматривают. Но человек эту причинную связь развивает все больше и больше, идет в этом отношении все дальше и дальше; он изучает как явления и предметы, так и те результаты, которые из них получаются, т. е. задается вопросом, что ему нужно сделать при определенном условии для того, чтобы добиться известных результатов. Таким образом он овладевает постепенно природой, он влияет до известной степени на нее, у него уже есть определенные методы, определенные способы воздействия на окружающую природу.

Изучение связи явлений, изучение того, что именно пужно делать в тех или других обстоятельствах, чтобы добиться тех или других результатов, приучают его к рассмотрению всех явлений в их причинной связи и приучают его спрашивать себя, когда какое–нибудь явление происходит, — что служит этому причиной?

Но как у животных бессловесных, так и у человека имеется некоторый ряд явлений, причину которых он никоим образом не может себе объяснить; есть целый ряд явлений, причина которых ему совершенно неизвестна.

Макс Мюллер предполагал, что первобытный человек должен был спрашивать себя — почему солнце восходит на востоке и заходит на западе? Почему бегут реки, почему веют ветры? Но на самом деле дикари вовсе не спрашивают себя об этом, и только на гораздо более поздней стадии развития культуры люди начинают задаваться такими вопросами. Когда кто–то из исследователей задал такой вопрос бушменам Южной Африки, то эти последние страшно смеялись над ним, находили его ужасно глупым человеком, потому что — как можно спрашивать о вещи, которая сама собой разумеется и каждый день происходит? Мы знаем, что это так бывает, а почему — об этом нелепо даже и спрашивать, — вот каково было их рассуждение. Мы и сейчас имеем целый ряд явлений, которые весьма загадочны для человека малообразованного, но о которых он вовсе не спрашивает себя. Представьте малограмотного человека, которого мы спросили бы, почему бьется сердце. Что он вам на это ответит? Он, вероятно., ответит, как бушмен, — бьется, потому что так устроено. Он не задавался этим вопросом, он не спрашивал себя об этом, и он не может объяснить, в чем тут дело, какая причина действия этого органа, почему этот орган работает все время так равномерно. О привычных вещах не спрашивают себя. Никто не спрашивает себя, почему кровь красна или почему у руки 5 пальцев. Но даже далеко не каждый интеллигентный человек может сказать точно, почему мы можем поднять руку, когда захотим. Из 5 интеллигентов найдется трое, которые ответят, но и то, по всей вероятности, не смогут ни в какой мере точно объяснить этого явления. Они скажут, что таков человеческий организм, что таков закон самопроизвольных движений и т. д., но очень редко вам в ответ на этот вопрос будет изложена та теория, тот взгляд на связь между сознанием и физическими явлениями, который с величайшим трудом разрабатывается настоящей наукой и для которого нет даже, в сущности говоря, совершенно удовлетворительного и окончательного ответа. Таким образом оказывается, что человек может жить в обыкновенных, совершенно определенных условиях, в определенной обстановке, не спрашивая себя о величайших явлениях, привычных ему настолько, что никто о. них и не говорит. Если человек может жить, не спрашивая себя, как устроен его организм, почему его воля может передаваться во внешних его движениях, — даже на нашей ступени развития человеческого познания, то на очень первобытной стадии развития, естественно, он так же точно не задавался вопросами о солнечных лучах, течении рек и т. д. Мысль обо всем этом родилась уже гораздо позже.

Но есть такие явления, которые сразу заставляют спрашивать себя: что это и почему? Это — явления, которые связаны с голодом, холодом; явления, связанные с болью.

Что касается голода и холода, то тут все для первобытного человека было более или менее ясно; он скоро начинает замечать и отличать то, что годится в пищу, от того, что не годится. Вопрос о пище является одним из самых существенных вопросов, занимающих дикаря. Так, например, Кук5 рассказывает, что австралийские дикари, с которыми ему приходилось встречаться, когда научились говорить по–английски, то решительно о всяком слове, которое они слышали и которого но понимали, о всякой вещи, которую им показывали и которая была им незнакома, прежде всего спрашивали — можно это есть или нет, потому что этот вопрос был для них самым существенным. Когда их пускали на корабль, где было много всяких незнакомых им вещей, где были пушки, паруса, всякие машины, они ничем этим не интересовались, они интересовались исключительно только тем, чем их угощали. И в этой области они обо всем подробно расспрашивали, они все рассматривали, разбирали и очень интересовались, только ли белые могут есть то или другое кушанье или также и дикари.

Немецкий писатель Гроссе6 приводит первую молитву, которую он записал от одного дикаря из племени печерегов, очень мало развитого племени. Этот дикарь сидел и повторял все время один и тот же припев; когда он пытался перевести этот припев, то оказалось, что это значило: «Гороху, который едят белые, я бы охотно поел». И это было все содержание той «поэзии», которой он развлекался в течение многих часов.

Но есть явления более загадочные, и таким явлением была, например, боль. Каждый дикарь понимал, что если кто–либо колет его в бок, то ему больно, и тут, так сказать, причина этого ощущения налицо; но если никто его в бок копьем не колет, а между тем у него «колет в боку», то это уже загадочно до крайности, и тут нужно придумать, что бы это такое значило? Кто же это его колет, когда никого не видно?.. И от этого дикарю становится жутко. Он не понимает, в чем тут дело, тем более что боль эта иногда достигает чрезвычайно больших размеров, влечет за собой мучительное состояние, а иногда кончается смертью.

Вот это такой вопрос, такое явление, мимо которого человек не может проходить без особого внимания, которое крайне заинтересовывает человека.

В один прекрасный момент, после, иногда, больших страданий, человек оказывается совершенно изменившимся, лежит окоченелый, холодный, неподвижный, не может больше шевелиться, что–то сделалось с ним такое. Если оставить его так лежать, то он начинает пухнуть, разлагаться, распространять зловоние, вокруг другие люди также начинают заболевать и умирать. Стало быть, он опасен, он вреден, этот умерший человек, и его нужно или сжечь, или закопать в землю, или в воду выбросить, а иначе будет беда. Это, с одной стороны, совершенно понятно и рационально, тут ясен вывод, что труп опасен, потому что разлагается и, как разлагающийся кусок мяса, является источником заразы. Но тут уже и другая мысль имеет место, тут возникает такой вопрос: нельзя ли сделать сопоставление между этим мертвецом и тем вредом, который он причиняет, т. е. той болью, той болезнью, которая в дальнейшем своем развитии приносит смерть, делает человека мертвым? Может быть, этот самый мертвый брат и есть то существо, которое причиняет болезни? Вот вопрос, который задает себе дикарь на очень примитивной стадии развития.

Он говорит, если мертвого брата оставить у себя в шалаше или пещере, то непременно заболеешь. Если при наличии какого–либо явления происходит определенный результат, то тут устанавливается причинная связь. И вот, дикарь делает вывод, что, стало быть, это мертвый брат делает. Но у дикаря нет представления, что в том случае, когда человек становится мертвым, он делается вещью, что он абсолютно не может причинить никакой боли сознательно. Нет, дикарь этого не думает, и он этого не думает на основании целого ряда совершенно правильных сделанных им наблюдений. Во–первых, он констатирует, что смерть не всегда бывает окончательной, что бывают обмороки. Что такое значит обморок? Это значит, человек обмер, т. е, не совсем умер, кажется мертвым, а потом — смотришь — и ожил. Притом, когда он обмер и лежал неподвижно, то переставал дышать. Этого «духа» в нем не было налицо, а потом «дух» вернулся, «дыхание» вернулось, и жизнь к нему вернулась в то же самое время.

Затем следующее наблюдение: есть такое состояние, которое похоже на смерть, это именно — сон. Сон можно наблюдать извне и изнутри. Когда он извне наблюдает сон, он видит человека, который не движется. Может быть, он умер? Может быть, это уже мертвый брат? Может быть, его нужно бросить в огонь? Вот попробую его воскресить, сотрясти за плечо. Зашевелился, оказывается, значит, что он жив. А когда я его спрашиваю, что с ним было, он говорит, положим, что ходил в лес и охотился на кенгуру.

«Как так, я видел тебя здесь, как ты лежал неподвижно, точно мертвый?!.» А тот будет горячо доказывать, — так как он не может ясно раз' граничить сонное и бодрствующее свое состояние, так как он не знает, что сон есть один из видов нашего сознания, есть известный процесс в нашем организме, — то будет горячо утверждать, что он был в лесу и делал там то–то, причем, может быть, ему явились и мертвые люди, потому что вы великолепно знаете, что они снятся нам, живым, самым спокойным образом.

Значит, отсюда вывод — так как я сам могу это проверить, сам бываю в таком состоянии, вижу разные места и делаю всякие дела в то время, как я лежу на своем месте и слабо дышу, — значит, в человеке есть двойник!

После того, как человек умирает, или когда он спит, этот двойник может являться во сне другим людям, а когда сам человек спит и испытывает разные приключения, уходит в разные места, то это значит, что двойник уходит из тела, когда тело перестает дышать, и снова возвращается, когда тело дышит. Стало быть, особое значение имеет дыхание, как Библия говорит, «живое существо, имеющее горячее дыхание в ноздрях своих». Вот это горячее дыхание в ноздрях есть дух, дыхание, душа. Все эти слова на славянских языках происходят от звука «тх», который обозначает процесс дыхания. Бездыханный, неодушевленный — вот термины, которые характеризуют неподвижность, неживое состояние, или такое состояние, в котором живое существо перестает быть живым. Где дух, там одушевленность, там душа.

Душа может покинуть тело, затем может вернуться в тело и может покинуть его вовсе, может исчезнуть, может являться людям в форме зримой, но очень странной, прозрачной, так сказать, в форме привидений, призраков, и, наконец, может действовать совершенно неприятно, может начать поражать человека в сердце, в печень, в голову — куда угодно, отчего будет получаться колющая или пилящая боль или ощущение вроде ударов, которые, очевидно, причиняет этот незримый враг.

Вот сущность мыслей, которые развивал перед собой на основании точных наблюдений дикарь и из которых он делал умозаключения о двойственности человеческой природы.

Он говорил, что человек, т. е. «я», имеет тело, с одной стороны, и душу, с другой стороны, они бывают вместе, они бывают и порознь. Так человек научается разрешать такие вопросы, относительно которых он не может получить ясного и реального ответа. Когда он не знает, откуда то или другое явление произошло, он отвечает просто: это сделал мертвый брат, это дело невидимых духов. Ветер веет — это пролетают духи; вода струится — это духи играют; гром разражается — это духи сражаются между собой; сменяется день ночью или лето зимой — все это также зависит от этого самого сонма духов, от которых зависит, посылать ли человеку боль или что–либо хорошее, удачу или неудачу.

Этот дух, стало быть, есть не только просто нечто, что имеет свою другую сторону, что шевелится само, как шевелится человеческое тело по приказу души, но и все окружающее вас может шевелиться по приказу тех духов, которые прежде жили, а теперь умерли и расстались с телом.

Отсюда постепенно развивается религия в подлинном смысле. От одушевления природы мы имеем переход к попыткам вступить с нею в связь. Человек стремится вступить в союз с этими незримыми силами, старается заключить с ними «завет». И вот этот союз, этот завет и есть то, что называется религией.

Религией называется построение, удовлетворяющее потребность человека войти в условную связь с миром, со вселенной, со средой, в которой он живет.

Если бы человек первоначально, на первых ступенях развития, представлял себе эту среду, как бездушную машину, как какой–то автомат, он был бы глубочайшим образом несчастлив, он был бы близок к отчаянию, влачил бы жалкое существование.

Общество того времени — это первобытные роды, небольшие кочевые племена, разобщенные и враждующие, и если бы при такой обстановке человек имел правильное материалистическое представление о мире, то ему было бы бесконечно жутко и печально.

Но на самом деле человек чувствовал себя совсем не так; он чувствовал, что есть предметы, есть животные, есть люди и есть духи, бессмертные и все, что есть в мире, все делается их содействием и волею. Животные и люди тоже действуют, но всегда по повелению того духа, который в них дышит. А все остальное в природе и жизни человека зависит от тех духов, которые вылетели у;ке из тела, потому что находящиеся в пространстве духи — это те же самые духи, которые были раньше в людях и потом вылетели из них. Стало быть, с ними можно разговаривать, стало быть, с ними можно договариваться определенным образом.

Прежде всего, конечно, каждый двойник, как настоящий человек, хочет есть. Эта мысль у дикарей возникала прежде всего, ибо чувство голода в высшей степени свойственно было первобытному человеку, — это было его главное, преобладающее настроение. Поэтому он считает, что мертвый брат — прежде всего голодный брат, и если он вредит, если он делает пакости людям, то прежде всего потому, что ему хочется есть. Значит, нужно его накормить.

Следствием такого рассуждения, что голодного мертвого брата нужно кормить, явилась жертва (жратва). Жертва заключается в том, что, когда ты сам ешь, не забудь бросить часть пищи или вылить ее для духов и сказать непременно приветливо, чтобы не обидеть их: «Вы не сердитесь, придите ко мне полакать молока или поесть каши, я даю вам, сколько могу, не сердитесь уж на меня». Вот это приглашение и эта просьба и есть то, что потом называется молитвой. Жертва и молитва есть те же отношения между человеком живым и мертвым, какие были между живыми людьми, потому что в тех условиях, когда к людям приходило какое–нибудь более сильное племя и говорило, что будет воевать с ними, будет лупить их дубинами и колоть копьями, то, если подвергаемые нападению были слабы, они говорили: «Мы дадим вам все, что имеем, возьмите, но оставьте нас живыми», причем, если нужно было очень унизиться, чтобы проявить свою покорность, то становились на колени, как бы говоря: «Мы маленькие, беззащитные люди на земле, делайте с нами, что хотите, мы в вашей воле, но оставьте нас живыми». Исходя из таких людских отношений, человек считал, что в отношениях с духами нужно поступать таким же образом: нужно становиться на колени, распластываться ниц, приносить жертвы и т. д., и тогда они смилостивятся.

А так как человек тогда был людоедом, так как на первой стадии развития человеческое мясо считалось самым лучшим, то первобытные люди считали, что и духов лучше всего кормить человеческим мясом — зарежут несколько стариков и детей и скажут: «Ну, на, ешь, а остальных оставь живыми». Они отдавали им в жертву человеческую жизнь как наиболее ценное. И даже когда люди перестали быть людоедами, то все–таки, помня, что их деды были людоедами и, значит, настоящая пища для них — человек, считали, что лучше всего кормить духов человеческим мясом, особенно если они очень уж сердятся.

Такова примерно была религия на этой ступени развития. На ней, конечно, колоссально отражались быт и внутреннее разделение общества, разделение классовое.

Пока люди делятся только на старых и молодых, по возрастам, и на мужчин и женщин, до тех пор и духи являются сонмом равных. Еще и сейчас можно найти разные памятники тому, например в «Одиссее», в древней греческой поэме Гомера; там указывается, что, когда капли крови проливаются для духов, они со всех сторон стекаются, как прожорливые голодные птицы, чтобы досыта напиться.

Но уже в древние века, чему мы видим указание в той же «Одиссее», появляется другое представление. Там вы видите, что отношения между духами держатся уже на иных началах. Духи живут в элизиуме7, среди них выделяются более сильные, отличающиеся большей мощью, и это духи тех, кто на земле был более сильным.

Когда, например, выделяется военная аристократия, будущие феодальные вожди, то это, разумеется, отражается известным образом на их представлении о жизни духов, и понятно, что их предки живут там не так, как предки каждого смерда. О покойниках–смердах никто не подумает — он бродяга, пролетарий как в жизни, так и после смерти. Но когда умирает такой вождь, отец, тогда сейчас же несколько рабов, женщин и детей приносятся в жертву; его каждый день поминают, он могуч в жизни, но и после смерти могуч. А что касается его сына, его наследника, после того как право наследства установлено, то последний всегда будет поддерживаться могучим духом, если только этот сын не будет забывать приносить ему жертвы.

Как на земле выделяется богатырь, так среди духов выделяется бог. Это — существо наиболее сильное, а остальные духи постепенно переходят на положение тех же слуг, рабов, посланцев, какими и живые люди являются по отношению к царям.

Между богами являются свои цари, эти цари живут между собой как бы в ладу, причем один ведает солнцем и звездами, другой — огнем, третий — водой и т. д., но оказывается, что между всеми этими богами родоначальник царского рода заведует всеми, вообще является отцом людей и богов. Он породил всех и есть непосредственный корень также и всех людей.

Конечно, если у одного племени один бог, а у другого — другой, то при встречах неминуемо начинаются споры. Одни говорят: наш бог — настоящий бог, а вад1 бог — не настоящий, так как они не могут все–таки отрицать, что существует и этот другой бог, ибо–он нагоняет на них разные неприятности, мор, болезни или еще что–нибудь.

Если вдруг такое несчастье выйдет, что враг победит данный народ, то, значит, у враждебного бога есть известная сила. Полудикари обычно считают, что их бог борется вместе с ними с тем чужим богом, причем их бог — светлый бог, который поддерживает честных людей, а бог врага, разумеется, — скверный бог, который поддерживает злых людей.

Между богами идет бой: племенное божество данного племени вступает в распрю на небе с племенным божеством другого племени в то время, когда сами эти племена дерутся между собой.

Нас не должно удивлять, что так рассуждают дикари, потому что у нас теперь мы наблюдаем то же самое. Есть английский, русский, немецкий, американский, есть японский и много еще богов, есть французская, немецкая и японская вера, которые находятся в союзе между собой тогда, когда дипломаты поладили, и которые разрывают свою связь, как только дипломаты не поладили. Они говорят, что бог един, но каждый утверждает, что бог с ними, — с нами бог, разумейте, языцы. Англичане говорят, что бог с англичанами, а немцы с полной несомненностью утверждают, что настоящий бог есть «наш старый верный немецкий бог». Как единый бог сам обсудит этот вопрос, — неизвестно, но жрецы, служители бога на земле, священники, совершенно определенно и отчеканенно заявляют, что бог находится с тем народом, который платит им жалованье, и, получая жалованье от этого народа, они производят определенные молебствия, они призывают победу к знаменам своего народа. Таким образом, одновременно в соборе св. Павла в Лондоне и где–нибудь в Шарлоттенбурге или Потсдаме служат молебствия одному и тому же богу о даровании победы. А потом бог должен взвесить, за кого ему заступиться.

Разумеется, выходит так, что бог заступается за того, кто победил. Отсюда и мудрая пословица — на бога надейся, а сам не плошай, т. е. поскольку ты сам не сплошаешь, постольку окажется, что и бог с тобой.

Аристократическая религия богов вводит некоторые перемены в область первобытных религиозных представлений.

Мы видим, что во всяком племени есть свой старший бог. Неправильно, что политеизм, т. е. многобожие, отрицает единобожие, он не отрицает его, он считает, что есть один бог, который властвует над всеми, а кроме того, у него есть подручные, братья и сыновья, существование которых и христианское единобожие не отрицает. Мы еще к этому вернемся, когда будем изучать христианство.

Политеизм эллинов говорит, например, что есть один настоящий бог — Зевс, а у него есть сыновья, которые родились в разные времена, т. е. есть еще и другие боги, но это уже боги подручные, которые без отца ничего не могут сделать. В христианстве же это совсем непонятно—бог един, но троичен в лицах. Есть бог и есть сын, но вместе с тем он сам в своем сыне, а сын единосущен отцу. На этом сколько зубов сломали богословы, и до сего дня все–таки неуяснена троичность единого бога христианской религии. Или один, или три, а одновременно и один, и три — это уже совершенно непонятно.

Затем есть еще матерь божья и угодники, которые могут творить чудеса и которым приданы были специальные обязанности, один — на море помогает, другой — против пожара и т. д. Так что, по существу говоря, и христианская религия недалеко ушла от политеизма. При многобожии каждый своего бога противопоставляет другим богам и думает, что его бог — настоящий бог, а другие боги — злые боги, но это ведь делают и христиане. Они говорят, что существует бог и существует дьявол; дьявол — это бог, который воплотил все злые силы, бог не такой уж мизерный, потому что сколько тысяч лет проходит, а настоящий светлый бог никак не сладит с ним. И сын его сходил на землю, и жертву принес, и искупил все старые грехи, и все–таки ничего не поделал, — дьявол мешает; уже две тысячи лет прошло, а пока что дьявол все еще не пускает Христа к тому, чтобы провести в жизнь людей свою заповедь. Так что и с этой точки зрения мы видим опять–таки в христианстве двубожие. Мы постоянно слышим, что говорят — «зло от дьявола», но бог существует и, по–видимому, не в состоянии помешать этому злу, потому что людей грешных гораздо больше, чем людей праведных, как это всем известно. Так что, по–видимому, дьявол обладает большой силой прелести по крайней мере; на то он и «лукавый», разумеется.

Здесь приходится подчеркнуть переход первобытного анимизма к мифам. На чем основывается это? На том, что явления природы начинают интересовать человека.

Почему он заинтересовывается происшествиями на небе? Потому что он от них крайне зависит. Обычно уже в земледельческий период начинается развитие мифов. Земледелец очень зависит от солнца, дождя, града и других небесных явлений, поэтому он ими крайне интересуется, он постоянно смотрит на небо и думает: что будет, засуха или дождь?

Кругооборот года — весна, лето, осень и зима — представляет собой громадный интерес для земледельца, который с ним соразмеряет весь свой быт; поэтому его крайне интересует, что там происходит и чего можно ждать.

Все это входит в знакомый нам уже анимизм. Явления природы зависят, по представлению человека, от жизни богов, боги устраивают так или иначе свою жизнь, и от этого происходят те или другие явления природы. Так объясняются постоянно повторяющееся перемещение времен года, постоянная смена цветущего лета тяжелым временем года — зимой на севере и т. д. Каждое время года превращается в определенное событие, которое лежит в основании этого постоянного круговращения, и, истолковывая небесные явления через посредство знакомых ему земных явлений, человек создает роман богов, судьба которых якобы и отражается на всех этих явлениях. Такого рода объяснение явлений природы, создание такого живого романа и породило то, что называется мифом.

Я возьму один миф в пояснение того, что я говорю, самый основной, повторяющийся в целом ряде библейских и разного рода других религиозных рассказов и нашедший отражение в христианстве.

Это миф о боге–громовнике или боге солнца — эти боги часто сливаются. Миф этот рассказывает, что существует бог, могучий и добрый бог, — он может называться самым различным образом: его могут называть и богом солнца, и богом грома, и воителем, Зевсом, Перуном, и Тором8 и т. д. Всюду рассказывается эта легенда — и у дикарей, и у более цивилизованных народов, и у нас продолжает жить уже в виде сказок для детей. Жил–был бог, сильный и очень добрый, который очень заботился о своих подданных, и все шло хорошо, но Рыл у него враг. Этот враг постоянно ковал козни против него. Наконец, ему удалось осилить доброго бога, и, когда он его осиливает, он берет его в плен, сажает в темницу, в глубокие погреба или в гроб, откуда он никак не может выбраться, а иногда и совсем убивает его. Но вот проходит известное время, и бог снова воскрешен или освобожден своим сыном, который появляется после известного промежутка времени. Прежде он где–то скрывался, прятался, но за это время он сделался большим и сильным, он побеждает врага своего родителя, выводит своего отца на свет божий или воскрешает его, вспрыскивая его живой водой…

Что же этот миф обозначает? Он обозначает смену времен года. Вот лето, когда человеку тепло, вольготно, когда он имеет достаточно пищи. Но эта пора кончается, когда солнце начинает терять свои лучи или когда гром перестает греметь, когда одновременно сейчас же прекращаются плодоносные дожди, начинаются осенние гнилые дожди, а затем зима приходит с ее холодом и смертью. Не значит л^ это, что пришло торжество злых сил? Очевидно, что когда гром не гремит и на небо лишь ненадолго восходит бледное, желтое солнце, то это значит, что светлое начало обижено и побеждено. Очевидно, что когда так холодно, когда все покрыто снегом, то, значит, этот добрый сильный бог или убит, или поглощен кем–то, где–то таится. А когда прольет первый весенний дождь, который изображается в виде «живой воды», то это бог воскрешен вновь. Существуют самые различные вариации этого мифа. Таким вариантом, например, является миф о Самсоне и Далиле9. Тут та же мысль. Если зимой не греет солнце, то потому, что оно лишается света лучей, от этого ослабевает, но, как только возвращаются к нему его лучи, оно снова приобретает силу. В этой легенде Далила путем хитрости сумела выспросить у Самсона его тайну и сумела лишить его волос, благодаря чему он сразу потерял свою силу; она сумела ослабить его так же, как ночь или осень лишают солнце его лучей и делают его расслабленным. Но как у солнца отрастают его лучи к лету, так и у Самсона отрастают его волосы, снова воскрешается его сила, и он разрушает могучее здание врагов, этот темный замок ночи, эти оковы зимы; он разрушает их и таким образом дает человеку опять радость и благо.

Можно было бы привести целый ряд сказок, былин и мифов, которые все сводятся к тому же. Возьмем историю Сета и Озириса, которого Сет убивает и разрубает, а жена Озириса, Изида, окропляет живой водой и воскрешает, а потом сын ее, Гор, убивает Сета10.

Точно так же рассказ об Илье Муромце, который сажается в погреба глубокие, засыпается песком сыпучим и печатью запечатывается, но, когда проходят несчастные годы, выводится вновь на свет божий. Тут же рассказывается о том, как сын Ильи Муромца, который приехал из других стран, сражается за своего собственного отца, которого не знает, для того чтобы окончательно освободить его из погребов глубоких, и, когда это ему удается, отец узнает своего сына.

Все образы, можно сказать, одинаковы в этих мифах — везде отец и сын, который освобождает доброго бога или богатыря. Возьмите Рустема и Зораба11, греческого Зевса и Геракла, скандинавского Тора и Бальдера12, — одним словом, куда ни посмотрите, повсюду видите бога, который умирает в тяжелое время года и потом воскресает вновь.

Очень часто при этом встречаются такие вариации, что он бывает рассечен на несколько частей, но затем все эти части снова собираются. Есть целый ряд земледельческих мифов, но самые, так сказать, основные — это те, которые от-. носятся к временам года.

Теперь я перейду к контурам нескольких наиболее интересных развитых языческих религий. Я беру те, которые характерны, для того чтобы выяснить их сущность в зависимости от различных социальных условий, в которых данный народ жил.

Скоро религия и ее обряды начинают требовать своих, так сказать, специалистов. Духа нужно встречать и ублажать, нужно воздействовать на него не только механически, но и при помощи убеждения. Допустим, вы поранили себе руку, у вас льется кровь. Как первобытный человек будет относиться к этому событию? Он, может быть, промоет водой и завяжет тряпочкой, но он скажет, что промыть–то водой хорошо и завязать хорошо, да этого мало, нужно знать еще слово, нужно уметь сказать наговор, потому что кровь тоже живет, имеет свою собственную волю, она льется и не хочет останавливаться. Даже и вы теперь иной раз скажете в таком случае: «Вот подлая, не хочет остановиться!» Первобытный человек убежден, что все имеет свою духовную субстанцию и что к ней нужно относиться с величайшей осторожностью и вежливостью. Нужно просить кровь остановиться, нужно просить ее •вежливо, и нужно при этом знать слово, поэтический наговор. В книге Афанасьева13, немного устарелой, но все же великолепной, вы найдете много о поэтических верованиях, наговорах и «словах».

Итак,' значит, первобытный человек думает так: знаете вы слово, тогда кровь остановится, а не знаете слово — не остановится.

Положим, человека треплет лихорадка, значит, дух его треплет, «лихоманка» вошла в него. Может быть, его нужно отогреть? Можно, конечно, его и согреть, можно положить на него шубу или положить его на печь, но это не поможет, нужно еще ведать, что сказать при этом, нужно уметь сделать то, что может отогнать самую лихорадку, нужно ее спугнуть или упросить уйти. А это все знают шаманы, колдуны, кудесники, знахарки, которые знают, ведьмы, которые ведают. Вот их нужно призвать, они могут это устроить, они знают, как разговаривать с духами.

Мы до сих пор имеем подобное представление, и люди образованные, поскольку они не стоят на научной точке зрения, до сих пор нисколько не удивляются, что священники в церквах говорят на непонятном языке: католические — на латинском языке, а наши — на славянском14. Это делается для того, чтобы там, на небе, лучше понимали. Если в церкви говорят по–русски, то, видите ли, бог, пожалуй, не так хорошо услышит, бог не поймет, ему нужно говорить по–латыни или на старом церковнославянском языке. Чтобы лучше дошла молитва до бога, нужно говорить с ним на соответственном языке, священники должны надеть определенные одежды, странное платье и особой формы шапку и затем говорить теми определенными фразами, теми терминами, которые указаны в требнике. Следовательно, требуется определенная обстановка, а иначе молитва наша к богу не дойдет. Это то же самое, что делают и знахари.

Знахарь, для того чтобы его средство–подействовало, имеет различные приемы: надевает на себя всякие гремушки, бьет в сковороду, танцует, говорит какие–то странные слова, и после этого богу остается только повиноваться.

Конечно, бога православного, христианского только просят, редко грозят ему, хотя, например, мы знаем, что Иоанн Кронштадтский15 во время литургии, что особенно поражало его слушателей, обращался к богу как бы с требованием. Действительно, в православном веровании существует такое предположение, что праведный человек при выполнении всех обрядных условностей, собственно говоря, имеет полное основание, чтобы его молитва была услышана богом на небеси. Для этого существует ряд правил, как следует молиться, какие выражения употреблять, чтобы то, что мы просим, было сделано.

Разумеется, что все эти кудесники, жрецы, иереи, которые умеют говорить с богом, поддерживают такую веру, что нужно только соблюсти все обрядные условности, и тогда молитва подействует хорошо.

И тысячи людей верят, что молитвы «досягают». Достаточно обратиться к любому опыту любой русской деревни. Вот долго дождя нет. Сходятся старики и говорят: «Прогневали мы бога, по грехам нашим это, нужно умилостивить», причем лучше всего обратиться не прямо к богу, он очень уж важный, а к тем или другим посредникам, к угодникам, которые занимаются'этим делом например к Николаю Угоднику. «Попросим съященника отслужить молебствие с водосвятием; несомненно, сейчас же пойдет дождь, и будет урожай». Священник служит молебствие. После этого может быть одно из двух: или дождь не пойдет, или пойдет. Если дождь не пойдет, то священник объясняет неудачу очень просто: «Ну, старики, и нагрешили же вы, три раза уже служили молебствие, и все ничего!» Надо какие–нибудь особенные меры принимать, потому что действительно прогневали сильно чем–то бога. Может быть, нужно ведьму отыскать и истребить, или, может быть, тут учитель–безбожник виноват, и такие случаи бывают. Вообще нужно найти причину: кто, собственно говоря, тут пакостит. Может быть, разумеется, и батюшка виноват, может быть, батюшка не особенно хорош, потому что бывает пьян иногда. Ну, тогда нужно обратиться к протоиерею, может быть, тогда молитва лучше дойдет и дождь иаконец пойдет. Вдруг дождь пошел. Ну, значит, молитва дошла. «Без священника просто пропадать, а вот теперь имеем дождь!»

Так рассуждают верующие всегда п везде.

Из кадров специалистов по обряду, молитве, поклонению выходит потом жречество. Оно заключает союз с военной аристократией. Священник и дворянин–воин — это те две объединенные силы, опирающиеся друг на друга, которые держат в повиновении массы.

Воин, где нужно, пускает в ход меч, а священник при помощи обмана давит на сознание людей, поддерживает все те несправедливости, которые имеют место на земле, объясняя, их волей богов и обещая кротким и малодушным всякие блага на небе.

Жрецы вначале были ноже носителями опыта человеческого, человеческих знаний. Сначала такой жрец, такой старик, был просто самым опытным человеком, который передавал свой опыт новым поколениям. Л потом эти специалисты–знахари, жрецы специально стали изучать наговоры, все молитвы и обращения, а вместе с тем подчас и математику, и инженерию в связи с теми условиями, в которых развивались культура и цивилизация. Например, где нужно было производить большие работы по канализационной системе, там они изучали эту отрасль, затем они изучали астрономию, развили различные приемы геометрии и т. д., — одним словом, им приходилось иметь дело с теми или другими знаниями, поскольку приходилось быть самыми интеллигентными людьми, носителями опыта и просвещения в тогдашнем обществе. И врачебное искусство тоже относилось к их ведению. Вот почему в течение долгого времени на Востоке и даже в Европе интеллигенцией было духовенство. Так в религию вкрапливались также и элементы научные, они сливались в одну смесь с поверьями и преданиями. Накоплялся известный опыт, и отсюда развивалось первоначальное философское миросозерцание. Оно целиком покоилось на религиозных готовых верованиях и изменялось по мере изменения общественных условий.

Я возьму сначала две религии, которые показывают те два направления, в которых могла развиваться та первоначальная религия, о которой я вам говорил. Я возьму индусскую религию и иранскую. Индусскую религию я считаю по преимуществу метафизической, иранскую — исторической16. Это, так сказать, типичные формы религии.

Говоря об индусской религии, я буду иметь в виду буддизм. Существуют очень многие индусские религии, но все они носят определенный оттенок, определенный отпечаток, особенно ярко отражающийся в буддизме. Человек констатирует уже на заре своего сознательного существования, что в жизни царит зло: в самом деле, человек болеет и умирает, он должен часто страдать в жизни, и в конце концов наступает смерть — а за ней ужасная картина тления. К тому же в жизни неизбежна старость, тоже очень тяжелая вещь, потеря близких и т. д.

В Индии природа необычайно грозна и колоссальна в своих проявлениях. Бури там достигают такого размера, что принимают характер настоящих катастроф. Ветры там такие, что вырывают целые гигантские деревья из земли. Лето там настолько жаркое, что совершенно иссушает 'всю землю и страшно истомляет человека. От времени до времени наступает страшный голод или мор. Гигантские реки, океан со всех сторон полуострова, пышная растительность, ядовитые гады в изобилии, ядовитые насекомые, гигантские цветы с головокружительным ароматом, переходы от бесплодия к поразительному плодородию, которое и представить себе трудно. Климат, где засуха чередуется с ливнем. Расплавленное золото солнца и раскаленные порывы ветра, которые пронизывают человека. Все это создает подавленность, порождает расслабленность воли, малую способность к энергии, к активности, но в то же время рождает наклонность к порывам, страсть. Индусская жизнь в общественном отношении строилась по весьма странному и тяжелому типу, при котором классы превращались, более чем где–нибудь, в замкнутые касты. Одна ступень общественная от другой отделяется непреодолимой стеной, настолько непреодолимой, что даже смертной казни подлежат те, кто вступит в брак с человеком из низшей касты, или обратно из высшей. Таким образом, это были классы совершенно замкнутые, живущие совершенно разной жизнью, в полной отчужденности друг от друга. Так что огромная гордыня социальная вырастала на этой почве, с одной стороны, и, с другой стороны, страшная приниженность, вырастало крайнее неравенство, пропасть общественная, приводившая к пресыщению одних и к придавленной нищете других.

Принимая во внимание все скорби, которые выпадают каждому из людей, все тяготы, которые приходится переносить в жизни не только простому пароду, но и классу воинов и жрецов, величайшие учителя и философы того времени и тех стран, имена которых дошли до нас, в отчаянии восклицают: что это такое! Не ад ли это какой–то? Не насмешка ли? Не издевательство ли вся жизнь? Не надругательство ли это какое–то? Не успеваешь приобрести желание жизни, не успеваешь начать что–либо, как превращаешься уже в старика со всеми тягостями, со всеми болезнями, которые свойственны этому периоду жизни. Как все в жизни мимолетно! Только начал человек радоваться жизни, как может радоваться ей ребенок или юноша, и вот наступают уже всякие лишения, и уже отрывается от его уст эта чаша радости, и кажется она тем более желанной, и тем более горько от нее отрываться, чем страстнее к ней прильнул человек.

Все это, все эти условия окружающей природы и социальной жизни развили в индусе пессимистическое отношение к окружающей действительности, ему хотелось бы только, чтобы его оставили в покое, не привлекали бы к борьбе и труду, которые ни к чему все равно не приводят, ибо все кончается скорбью, болезнями и смертью. Это–то пессимистическое отношение кладется в основу религиозного миросозерцания индусов. Их мудрецы говорили, что мир отвратителен весь целиком, и даже то, что кажется благом, только кажется таким, и чт.о уйти из мира лучше всего. Однако уйти трудно, потому что в жизни много привлекательного, оно как бы приковывает к жизни, тут и любовь с ее сладострастием, честолюбие всякого рода, чревоугодие и т. д.

Но ведь это' все лишь цепи, притягивающие человека к мпру, а мир есть вещь кажущаяся, потому что время проходит быстро и все уносит с собою!

Привыкнув к грандиозным картинам природы, индусы к миру подходят с бесконечно огромными цифрами в отличие от евреев и греков, которые всегда исчисляли тысячелетиями и не доходили даже до названий цифр, обнимавших миллионы миллионов лет, излюбленных индусами.. Поэтому мимолетности человеческой жизни и ее кажимость признаются за очевидную истину индусами.

Но так как и в индусе живет страстная жажда счастья, как во всяком живом человеке, во всяком организме, то вывод, который делает изо всего этого индус, сводится к тому, что счастье —это покой, счастье — это невозмутимость, это особая жизнь, которая не есть смерть, потому что смерть приводит к уничтожению, а такое состояние, когда страсти уже не играют никакой роли, когда никаких желаний больше нет, никакого движения нет, а есть величайший самодовлеющий покой, т. е., повторяю, такое состояние, когда «я» довлеет самому себе, ничего не хочет. Индусы представляют себе бога таким неподвижным, раз навсегда счастливым. Выйти из обычного состояния движений, желаний и обрести покой — это есть величайшее счастье, которое (под названием нирваны у буддистов)17 во всех религиях индусских остается идеалом.

Но это не значит убить себя, ибо индусы считают, что достичь такого состояния путем самоубийства нельзя, они считают, что душа переживет тело и по–прежнему останется в цепях.

Нет, выйти в другое, счастливое состояние— это значит переменить самые свойства души.

Индусы верят в постоянное переселение души из тела в тело. Они видят в природе эти постоянные превращения, они видят превращения насекомых, видят, как червеобразная гусеница прекращается в бабочку, и т. д. Они видят постоянные превращения в растительной жизни, они видят, как из семян развиваются вновь цветы и плоды. И все это заставляет их верить в необходимость этих превращений. Если откажешься от всяких желаний, если убьешь в себе всякие желания, любовь и ненависть, тогда также отойдешь совсем от этого мира, который есть злой мир, отойдешь в другой мир, который есть добрый мир и который ничем не похож на этот злой мир. Вот почему эта религия называется метафизической. Метафизика есть слово греческое, оно обозначает то, что за томом, посвященным физике, первоначально просто следовали другие тома философии Аристотеля, а потом обозначает учение о том, что стоит за пределом существующего для наших чувств мира. Этот–то сверхчувственный мир для индуса и есть предмет его надежд и стремлений.

С этой точки зрения индусская религия в полной мере метафизическая, она говорит о том, что настоящее благо, настоящий покой существуют за пределами опытного мира, это — потусторонний мир, мир иной, совершенно иной, чем тот, в котором мы находимся, я для того, чтобы правда воцарилась на земле, для того, чтобы люди могли наслаждаться, для того, чтобы исчезло зло, — для этого нужно, чтобы люди ушли из этого мира в тот мир, который существует где–то, который есть какой–то рай, т. е. покой вне жизни и природы. Я не могу из этого мира во всякий момент перейти в–другой мир, я не могу сделать это просто путем смерти, но путем угодничества, подвижничества, праведности я могу уйти туда.

Теперь мы рассмотрим религию иранцев. Для иранцев особенно характерна резкая разница между богом добрым и злым. Иранцам, жителям нынешней Персии, по племени таким же арийцам, как индусы и славяне, пришлось жить на плоскогорье с суровым климатом, где нужно было много работать, где зато люди закалялись, где было трудно питаться, где способы борьбы за свое существование выковывали энергию. Этим иранцы очень отличались от индусов. Индусы — люди размягченные, распущенные, то предающиеся сладострастию, то стремящиеся к аскетизму самому дикому, к полному посту, отказу от пищи, отказу от движения. Персы же носят в себе, благодаря тому что климат не давал им особенно роскошествовать, черты людей труда и борьбы.

В низах — крестьянин и солдат, в верхах — администратор, государственный человек, купец. Это племя было здоровым и сильным, выкованным самой природой. Кроме того, ему приходилось вести постоянную борьбу с туранцами, с кочевыми племенами, которые окружали земледельческий Иран. Поэтому иранцы научились делить весь мир: с одной стороны — бог света, солнца, плодородия, дождя, растительности, всех благих животных, которые близки человеку, помогают ему, здоровья, красоты, и вместе с тем это — бог иранцев, иранского войска, иранской государственности, а с другой стороны — бог хищных животных, всякой нечистоты, преступления, страданий, лжи и порока, бог туранцев, туранского войска, туранской государственности.

Весь мир, по мнению иранцев, — это постоянная борьба света и тьмы; бесконечное количество лет она длится: там — сонм светлых богов Ахуры Мазды '(Ahura Mazda), здесь—во главе стоит бог тьмы — дьявол.

Но эта борьба кончится, она должна кончиться в будущем победой света.

Стало быть, тут не так дело стоит, как у индусов. У индусов нужно выйти из посюстороннего мира в потусторонний мир, а у персов не нужно отвращаться от мирских явлений и идти в другой мир, а нужно дожидаться, что будет впереди, не по ту сторону лежит счастье людей, а впереди.

Мало того, в Индии чем можно добиться своего рая? — Тем, что не работать, не трудиться, не бороться, не желать ничего, — одним словом, застыть неподвижно. А персы в чем видят путь к достижению рая? — Они говорят: родится человек, который будет называться Саошьянт — Мессия18. Этот человек перетерпит много страданий, он будет отвергнутый царский сын, но потом наступит время, когда он взойдет снова на престол отца своего, возьмет в руки меч, и весь Иран встрепенется, все иранское войско встанет на ноги, и вступят они в окончательный бой с Тураном. И, когда они будут сражаться, весь мир начнет сражаться, все духи света пойдут в бой против духов тьмы, все добрые животные — против злых животных, все боги, начиная с Ахуры Мазды и включительно до царя тьмы Аримана, причем, если бы не родился такой человек, Саошьянт, не было бы победы, боги света не победили бы богов тьмы. Но для того чтобы он родился, люди должны создать соответственные условия, для этого нужно, .чтобы люди работали, трудились, шли вперед по пути, который приведет к победе над смертью. И вот когда наступит, наконец, такой момент, тогда и те, кто умер раньше, все воскреснут. Все, что было злого, будет поглощено, исчезнет, а все, что было доброго, — воскреснет для жизни вечной, даже самые злые духи очистятся и будут жить праведной жизнью, только в них многое исчезнет, мало что останется, потому что в них мало было добра; один сатана Ариман исчезнет совсем, потому что в нем ничего нет доброго. И все страдания исчезнут тогда, их не будет уже больше.

Вот какую чудеснейшую сказку рассказывает персидская книга Бундегеш19 о персидском пророке Саошьянте.

Люди должны блюсти чистоту, работать, заводить сады, полезных животных, бороться со. всем злым и хищным, развивать науку, быть прекрасными, добрыми, и постепенно будет расширяться влияние Ирана, и повсюду будут от него идти блага культуры. Вот что нужно делать, потому что по этому пути можно дойти до Саошьянта — Мессии, до победы добра.

Итак, индусская религия развивает пассивность, поддерживает пассивные стороны человека, тогда как иранская развивает активность, стремление организовать царство божье на земле путем победы доброго начала над дурным. Это очень большая разница.

Когда мы будем в дальнейшем говорить о тех или других религиозных представлениях, мы всегда можем спрашивать себя: где в них элемент метафизический и где элемент исторический? Метафизический элемент в религии — это отказ от жизни, это стремление уйти в пещеры, стремление к схимничеству, столпничеству, постничеству и т. д., это стремление уйти в другой мир, где царит покой, где праведники упокоятся.

Историческая религия будет говорить: боритесь со злом, распространяйте благо, распространяйте любовь, и в этой борьбе придет победа, она возрастет на почве культуры и труда.

Эти два течения отразились и на дальнейших религиозностях, на еврейской религиозности и на христианстве, о которых я в дальнейшем буду говорить.

 

ЛЕКЦИЯ ВТОРАЯ

В прошлой лекции я старался дать представление о сущности религиозных верований и их происхождении. Мы остановились на происхождении религии, на первобытном анимизме, на эволюции анимизма, заключающейся в том, что сонмы духов умерших людей превратились в иерархии богов, постепенно все более упорядочивавшиеся в зависимости от такого же расслоения человеческих обществ. Затем во второй части моей лекции я старался дать представление о двух типах религиозных воззрений — о метафизическом и историческом, о религиях, более или менее упорядоченных и систематизированных жрецами, и о двух их типах, которые мы часто встречаем в смешении и которые в чистом виде лучше всего представлены индусской и иранской религиозными системами.

Сегодня мы займемся другим громадным религиозным явлением, именно эллинством.

Греческая религия выросла, как и всякая другая, из анимизма. В основе здесь лежала, как и у всех дикарей, вера в мертвецов, которые могут повредить людям, вера в двойников, в души, которые могут незримо шататься по свету и вредить, а иногда и приносить пользу. Затем эта вера пережила тог же период постепенного превращения сонма духов в своего рода государства с царями, приближенными этих царей и с духовной челядью, потому что сам греческий народ принял монархический и аристократический характер.

Во главе маленьких греческих государств стояли цари, у каждого царя были свои старейшины, т. е. богатейшие люди: это были вооруженные герои, им повиновалась толпа мелких земледельцев и рабов. Рабы по происхождению были или военнопленными, или людьми, которые попали к богатым в кабалу по своей задолженности.

Соответственно с этим и потусторонний мир казался так же организованным: во главе был бог, который являлся родоначальником царского семейства и за которым позднее были признаны, как его область правления, явления стихийной, а еще позднее социальной жизни, небесное правосудие, что ли. Что же касается более близких по времени к данному поколению предков, то их уже более не называли богами, а оставляли в положении полубожественном, в положении героев, за которыми признавалось, что они смертны, тогда как баснословные боги считались бессмертными.

В таком состоянии была греческая религия до громадной важности культурных переворотов, которые стали происходить по отдельным греческим государствам в зависимости от чрезвычайного роста их торговли и промышленности. Греция оказалась в очень благоприятных условиях по сравнению с другими государствами и другими народами. Если возьмете Европу, лежавшую севернее Греции, или Европу, лежавшую на западе от пес, то она представляла из себя еще дикие страны. Если же вы обратите внимание на Восток, который рано проснулся к жизни, на Египет, на Малую Азию, то увидите, что там культура достигла известной высоты. Там процветало не только земледелие, — земледелие главным образом по большим рекам, которые тучно и широко оплодотворяют в тех местах свои берега и служат смеете с тем путями сообщения, связующими в культурные единицы целый ряд поселений, — там имелись и ремесла, изготовлявшие главным образом предметы роскоши для царей и сатрапов, богатейших вельмож, помещиков. Но так как для изготовления всего этого нужен был сырой материал, которого иногда не находили в Азии, то образовался целый ряд чисто торговых республик, главным образом финикийских. По берегам морей Малой Азии, Южной Европы и Северной Африки их города представляли поселения купцов, окруженные стенами, вооруженные от грабителей с суши, располагавшие большим торговым флотом, который по морям совершал далекие путешествия до Англии, Испании и Западной Африки, привозил сырье, металлы, янтарь, больше всего рабов, — словом, все то, что можно было достать из этих полудиких стран. Финикийцы частью все это выменивали на более внешне блестящий мишурный товар восточной индустрии, частью просто нападали на берега и грабили жителей.

Как и всякая примитивная торговля, это была торговля хищничества: менялись, когда оказывалось более выгодным, а если купцы оказывались сильнее, то просто грабили прибрежных жителей. Эта торговля между империями Востока и полудикой Европой превратила такие города, как Тир, Сидон и другие города Малой Азии, в пышные столицы, полные великолепных храмов, с черезвычайно развращенной, полной сладострастия, нелепо роскошной жизнью. Таким представляется нам в общем тогдашний Восток. Два главных его элемента — это громадные военные монархии, в которых, основываясь на цивилизации по большим рекам^ водворилась крайне централизованная монархия, правившая гигантскими странами посредством сатрапов, и вольные города шустрых и хищных мореходов.

Греция оказалась в середине, на полуострове, чрезвычайно изрезанном морем, с целой массой удобных бухт, где каждая почти местность внутри полуострова была близка к морю, притом морю, усеянному островами. Были близки Италия, Сицилия со всеми их богатствами, Африка, громадные острова с высокой культурой, как Крит. Греция, таким образом, в смысле путей сообщения находилась в исключительно благоприятных условиях.

Кроме того, были и другие благоприятные условия: собрать ее воедино, сделать из нее одну большую монархию, как это было в Персии и в странах вокруг Вавилона или с Индией, или с Китаем, было невозможно, потому что Греция в географическом отношении представляет из себя, подобно Швейцарии, — хотя и не с такими высокими горами, как Альпы, — как бы ряд клеток; она как бы разрезана на ряд незначительных участков, а это предрасполагает к известной индивидуализации, автономии отдельных частей, Так и вышло: Греция жила в союзе городов, спаянных между собой общностью интересов, общностью языка, единством культуры, но тем не менее способных отстоять свою независимость. Централистические тенденции в Греции сказывались и в то время, и более сильные державы Спарта и Афины стремились к гегемонии, но это только развило соревнование и свободолюбие.

Легко создается единое государство, единый центр в единообразной стране, где он раздавливает сопротивление каждой отдельной части, но гораздо труднее самостоятельные маленькие народы, сложившиеся в особые государства, подчинить одному правительству. Так что в Греции жил дух свободы.

Да и самый климат Греции способствовал развитию того, что мы можем назвать гражданственностью. Это был климат, не подавлявший человека той суровостью, какую мы видим на севере. Вы знаете, что народы далекого севера остались полудикими, потому что жестокая, суровая природа не дает там человеку, как и растению, дозревать1.

В то же время вы знаете, что и народы далекого экваториального юга остаются в таком же положении; там природа не требует от человека усилий овладеть собой, не дисциплинирует его, не воспитывает к труду, строительству. Бросается в глаза, что умеренный климат способствует человеческому труду, дает награду за труд, наиболее благоприятствует человеческой культуре. Среди такого рода климатов выделяется, как будто нарочно, климат Греции, это — идеальный средний климат. Там есть и достаточная суровость, потому что на горном плато бывают довольно жесткие зимы, которые заставляют человека защищаться от холода, там вместе с тем есть и тучные пастбища, на которых могло раскинуться весьма широкое скотоводство, и, наконец, долины, достаточно благоприятные для того, чтобы в них заниматься земледелием в смысле разведения хлебных злаков и всякого рода плодовых деревьев; одним из таких условий расцвета греческого земледелия, как вы знаете, было возделывание маслин; жиры были в большой цене, и торговля растительными маслами была одной из доходных статей населения. Местами находились богатые руды, слои превосходного мрамора.

Кантональный дух Греции, гражданские свободы, ее умеренный климат, приветливое море, которое прямо зовет человека совершать путешествия от острова к острову, ее положение между чрезвычайно богатыми полудикими странами, откуда можно было извлекать сырье и продавать на Восток, и культурно–богатым Востоком, где можно было устраивать фактории, колонии, которые занимались бы вывозом продуктов азиатской культуры и ввозом туда сырья, — это положение передатчика, положение торгового звена, агента обмена между Азией и Европой манило грека, и Греция стала быстро цивилизоваться.

Скоро она стала конкурировать с торговцами семитами, финикийцами и обогнала их. Рядом с Тиром ч Сидоном она организовала в Передней Азии целый ряд больших греческих городов, как Смирна, Эфес, Милет, заселила юг Италии и Сицилию, создав там такой центр, как сицилийские Сиракузы. Таким образом этот маленький народец сетью раскинулся по берегам Средиземного моря, сделавшись центральным торговым народен мира.

Торговые города всегда имеют тенденцию к республиканскому управлению. Торговый город, как таковой, сейчас же выдвигает буржуазию, выдвигает, с одной стороны, купца–морехода, с другой стороны — кораблестроителей, ремесленников, которые производят на отдельные рынки всевозможные предметы обихода, и иногда мануфактуриста, который таких ремесленников собирает воедино в капиталистически организованную хозяйственную единицу, а такая буржуазия стремится ограничить власть монарха, власть помещиков. Она не желает находиться под контролем феодального государства, состоящего из крестьянской угнетенной массы и бар, где мелкий помещик тянет к своему сеньору, а этот сеньор тянет к князю, который в свою очередь является вассалом короля. Такой феодальный строй организован на военной мощи правящего сословия вооруженного дворянства с. его дружиной и на бесправии крестьянства.

Когда рядом появляется город, полный купцов и ремесленников, которые отнюдь не желают поставить себя в подчиненное положение но отношению к феодалам, то начинается борьба между городской буржуазией и феодализмом. Борьба эта имеет разный характер: иногда город поддерживает царскую власть против аристократии, а иногда, наоборот, город поддерживает аристократию против царской власти. В Греции ;)to произошло иначе: буржуазия города оказалась настолько сильной, что просто сломила царскую власть. Но титул царя, базилевса, остался в Греции. В наиболее отсталых странах, как Спарта, выбирали двух царей, и они представляли собой военачальников, которые были поставлены под надзор аристократической коллегии эфоров. Но в Спарте помещичий режим как раз мало пошатнулся, а вот в типичной для Греции стране, в той, которая всегда принимается за образец греческой культуры, в Афинской республике, — там базилевс–царь оказался жрецом, т. е. чистым пережитком, лишенным значения. Власть попала сначала в руки наиболее богатых классов, которые вошли в соглашение с наиболее благородными фамилиями земледельческими, помещичьими фамилиями, но потом стала неудержимо скатываться вниз, и имущественная буржуазия в свои цепкие руки взяла в конце концов всю Афинскую республику, расширила в то же время ее пределы и поставила в зависимость от Афинской республики целый ряд других городов, почти всю Грецию.

В момент своего расцвета даже последнее убежище консервативной аристократии — ареопаг, высшее судилище, она или урезывает в правах, или ставит под свой контроль. Но, в конце концов, афинская буржуазия очутилась перед новым врагом — простонародьем: матросы, простые ремесленники, крестьянство, частью разоренное, переселившееся к этому времени в города, считали себя полноправными гражданами, и эта беднота афинская стала требовать для себя расширения прав. Возникли новые распри, и прогресс в направлении демократизации Афин шел неудержимо до того момента, когда столкновение Афин со Спартой пресекло нормальное развитие Афин.

Каким же образом отразилось это на религии? Наиболее творческую роль в выработке культуры играют Афины, потому что это был наиболее торговый город Греции. В центре культурной, политической, философской жизни оказался самоуправляющийся свободный город такого же точно типа, какой мы встречаем в других случаях, когда торговля выдвигается на первый план, как, например, позднее, в конце средних веков и в начале эпохи Возрождения, в итальянских городах с Флоренцией во главе или у нас в Новгороде и Пскове. Это такого же типа самоуправляющийся город, полный борьбы между богатыми и бедными.

Но помимо этого Афинской республике приходилось отстаивать себя всячески от иноплеменников. Западные полуварварские племена были неопасны, но гигантские восточные державы были опасны до крайности; вы знаете историю персидских войн и неоднократного натиска персидской монархии на греческие города.

Персия стремилась поработить себе греческие колонии в Малой Азии и распространить влияние на материковую Грецию. Вы знаете, как Греция сначала дала геройский отпор Персии и затем оказалась более сильной, чем Восток, когда она под руководством македонского монарха2 сумела даже Персию поставить в положение вассала по отношению к себе.

. Было чудом, что маленький свободный народец смог вырасти в такую колоссальную мировую величину и победить, даже подчинить себе, гигантскую военную державу. Во всяком случае опасность в течение всей жизни Греции от варваров организованных, от восточных держав, была налицо, и, стало быть, надо было поддержать боевую мощь своего гражданства.

В этом и заключается главная причина высокой гражданственности греков. У них тоже были рабы, и никто из греков не протестовал против существования рабов. В этих самых демократических Афинах добрая половина жителей не имела абсолютно никаких гражданских прав; эти люди рассматривались как вещь, принадлежащая гражданам. Правда, утверждают, что в Греции рабство не приняло жестоких форм, но рабство существовало все же в очень скорбном виде, в виде не только лишения гражданских прав, по и в виде оскорбительной зависимости от своего господина.

Когда шла демократическая борьба в Греции, то это никогда не было восстанием рабов, и даже крайняя демократия но поднимала вопроса об освобождении рабов. Стремления иметь в государстве только свободных граждан не существовало, и самые лучшие демократы, борясь за права крестьянства и ремесленников, говорили только об афинянах по крови, а отнюдь не принимали во внимание военнопленных — людей, попавших к ним в кабалу. Всяческие меры принимались, чтобы кабальных, но не попавших в рабство облегчить, — например, должникам многократно отпускались долги, по рабов на волю не отпускали. Раб рассматривался не как член данной общины, а освобождение от долгов, поддержка разоряющегося крестьянина, — тенденция прийти на помощь бедняку, организовать его против богатого,' была налицо. Она являлась результатом чувства самосохранения афинского парода, который должен был иметь достаточно многочисленную и преданную гражданскую армию. В этом и заключается разгадка половинчатого демократизма Афин.

Когда богачи начинали душить крестьянство или ремесленников, когда грозило Афинам, что в рабство впадет большинство населения, а несколько семей окажутся владельцами всего имущества, крепостниками в отношении остальных, тогда спрашивали: а кто же будет защищать Афины, разве раб будет защищать Афины? Нет, раб не нес воинской повинности. Надо, чтобы кто–то нес воинскую повинность, готов был геройски защищать жену, детей, имущество, честь и будущее своей маленькой родины. И вот, чтобы развернуть патриотизм, чтобы иметь такого 'рода войско, государство поддерживало в решительный для него момент бедняка, организовывало его. Лучшие люди, дальновидные люди становились на сторону бедняков' и помогли им в деле революции, выковав таким образом гражданское самосознание бедняков, которые взяли защиту дела государства в свои руки и не отдавали его без борьбы. Заметьте, кроме того, что и военная техника постепенно выявляла, насколько важно иметь–именно демократическую армию.

Сначала у греков война велась героями па колесницах. У Гомера встречаем царя, дерущегося на колеснице, а около него — безымянную массу, которая не идет в счет. Позднее оказалось, что эти люди на колесницах, запряженных четырьмя конями, не являются достаточной силой; что средний буржуа или мелкий помещик, который выходил в качестве тяжеловооруженного воина, оказался в жизни большей силой, чем одиночка–герой. Но этот процесс пошел дальше. Афиняне побеждали потому, что вместо гоплитов они выдвигали легковооруженное войско, которое сражалось кожаными щитами и железными мечами и копьями и которое в силу легкого вооружения было очень подвижным. Соответственно этому была выработана и боевая стратегия, и, таким образом, пользуясь возможностью быстрых обходных движений, внезапных нападений, это легковооруженное войско оказалось могущественнее, чем сравнительно небольшие фаланги тяжеловооруженных помещиков и крупной буржуазии. Тогда демократия приобрела особое значение, и хотя она не только не богатела, но беднела, однако государство вынуждено было прийти к ней на помощь, иначе оно не могло бы себя отстаивать перед восточными варварами.

Таким образом в Греции развился республиканско–демократический строй, и, если откинем • наличность рабов, это была одна из самых законченных демократий. Суд, выбор чиновников были организованы демократически выше, чем в какой бы то ни было стране нового времени, но рядом с этим существовали бесправные рабы.

В этой среде должна была преломиться и религия, приобретшая черты, соответствующие этому периоду.

Бог был признан как основа мироздания, но старые мифы, имевшие до тех пор характер объяснения явлений природы, начали приобретать всё более моральный характер.

Государство в лице своих жреческих коллегий, в лице своих крупнейших поэтов, мыслителей, ^историков, через свои прекрасные учебные заведения, — их мы потом коснемся, — переделало постепенно религиозное сознание народа, делая из него как бы школу гражданственности, того мужества, того патриотизма и того чувства равенства, которые были необходимы для поддержания Афинской республики.

Платон, великий философ, только выразил внутреннюю сущность греческого государства, когда сказал, что «государство есть воплощение на земле справедливости», что уже в этом слове «государство» справедливость таится.

Заметьте, что, когда Платон рисует идеальную республику, он ни на секунду не говорит, что она должна быть республикою равных; он отличает господствующий класс философов, подручный ему класс воинов, класс ремесленников и торговцев, которым отдана экономическая жизнь, и класс простых граждан, совершающих черную работу. По его мнению, справедливость требует четырех классов, потому что под справедливостью он разумеет внутреннее равновесие государства. Ему кажется, что такое государство было бы наиболее жизнеспособным, наилучше организованным.

Греческая республика не была организована так, как хотел Платон, но она была определенным образом иерархически организована: у нее были генералы, ораторы, за которыми шли народные собрания, у нее были, с другой стороны, богачи, которые приобретали торговлей огромные имущества; разве трудно было кому–либо из них захватить власть? Ведь мы это на каждом шагу видим, и история учит, что демократия — вещь неустойчивая, что тот или другой человек, которого особенно полюбит народ, который сумеет ему польстить или его купить, или боготворимый войском полководец может легко захватить власть.

Для обозначения такого человека, который, выйдя из народа, захватит власть, в отличие от царя, который в силу божественного происхождения имеет такую власть, Греция пользовалась словом «тиран».

Это было лицо, которое по доверию от народа приобрело единоличную власть. И это было постоянным явлением в Греции: тиран (генерал, или оратор, или богач) захватывал власть, и его поддерживала именно демократия, потому что он льстил массам, он говорил им: «При мне вам будет лучше, нарушьте конституцию, выберите меня диктатором, а я, как диктатор, буду заботиться о вашем благополучии». Почти все тираны прокрадывалась к власти путем демагогии.

Потом другие слова стали употребляться для обозначения тиранов — цезаризм и бонапартизм. Цезаризм от имени Цезаря и бонапартизм—от имени Наполеона Бонапарта. Тот и другой были именно такими тиранами.

Республика должна была от этого защищаться, надо было внушить каждому гражданину, чтобы он не стремился к тирании, надо было внушить богатому, чтобы он не истощал терпения бедняка, — пнрче будет восстание, кадо было и бедняку внушить, чтобы он не посягал па крупного торговца, на его фирму, не подрывал ее, потому что в этом — базис общего существования.

Развернуть в людях чувство справедливости — это значило внушить им идею о том, что греческий мир есть мир гармоничный, что всякий должен держаться своего места, что всякий в полном согласии с целым должен играть ту партию в общем оркестре, какая судьбой ему суждена, а не стараться выйти из нее, нарушая внутренний мир.

Па самом деле эти республики были клокочущим котлом: вся история любой греческой государственности, в том числе и Афин, пестрит демократическими революциями и попытками богачей подчинить себе государство, всякими нашествиями иноплеменников, восстаниями, возникновением тиранов, постоянным изгнанием лучших людей афинских из опасения, чтобы не стали они тиранами.

По, поскольку это имело место, греческая культурная мысль устремлялась к тому, чтобы исцелиться от этих страстей путем воспитания в гражданине идей справедливости.

А что же внешний мир, стихийный, давал ли он представление о космосе, о лице как порядке? Да, давал. В Греции природа редко показывала себя нестройной и дикой; она была умеренна, очень ровна, в высшей степени прекрасна и глубоко человечна. А раз можно было в ней заметить незыблемые законы, то почему не предположить в них первоосновы гражданственности? Абсолютная монархия ищет себе религиозной опоры именно в том, что есть бог, отец всех богов, который всем повелевает, и монарх, разрешающий по капризу дела человеческие, в параллель себе на первый план выдвигает гневливого, страстного, страшного бога. У греков же, которым хотелось доказать, что во всем должен доминировать закон, идея закона природы стала выдвигаться па первый план.

Так как они искали наисовершеннейших законов, чтобы организовать свой космос, т. е. порядок внутренний в своем государстве, то, естественно, они обращались к порядку в природе и из природы вычитывали, что там есть этот раз навсегда установленный великий порядок пли гармония. Всюду, где гражданственность мало–мальски проявлялась, где сложный общественный строй требовал представления о боге справедливости, там выставлялась идея божественной справедливости, там утверждалось, что есть всезрящий бог, который до недр сердца видит душу каждого и требует повиновения закону.

Как в природе есть закон, в силу которого восходят и заходят луна и солнце, движутся иные светила, меняются времена года и времена дня, так точно есть незыблемые законы справедливости: тот же самый бог, который так мощно поддерживает порядок на небесах, поддерживает и порядок на земле. Такие идеи мы находим, когда знакомимся в индусской религиозности с древним богом Варуной3, у которого горят тысячи очей, — это звезды, — он обнимает землю, он вездесущ и диктует законы миру.

Зевс, т. е. бог–отец греков, в древнейшие времена представлял из себя деспота. У Гомера говорится, что это — бессмертный царь, который сидит рядом с солнцем и, .когда другие боги противоречат ему, говорит: «Возьмитесь все за один конец цепи и тяните, я же возьмусь один за другой конец ее и вас всех перетяну, потому что я всех сильнее». Зевс Гомера постоянно разражается гневом, одних любит, других но любит. В гомеровскую эпоху сознание необходимости, закономерности было слабо, и Зевс вполне может делать, что левая нога хочет, он капризен, жесток, величественен, полон всяких пороков и являет из себя живую фигуру тогдашнего царя.

Этот Зевс позднее изменился совершенно. Припомните Зевса, какой создался в Греции в ее золотую эпоху и нашел себе выражение в Олимпийском Зевсе великого греческого ваятеля Фи~ 9ия4. До нас дошло только отражение этого произведения. Мы знаем, по описанию Павсания5, который видел его, по копиям, которые до нас дошли в мелком виде, — большей частью только голова, — и по ним судим, что такое был Олимпийский Зевс.

Это была идея божества большой чистоты; здесь греческая религиозная мысль устремилась к тому, чтобы изобразить прежде всего справедливого отца, — отца, который любит, но не человеческой любовью, способной к пристрастию, а ровной мудрой любовью. Его любовь граничит почти с равнодушием, — так она справедлива, — но она может быть и грозной, когда закон нарушен •— закон мудрый, который нельзя критиковать, потому что он установлен всеведущим богом. У этого Зевса, этого олимпийского законодателя, громадное спокойствие в развитии лба, в выражении губ, во взоре, позе свидетельствует, что он бесконечно мудр, благ в силу мудрости, но это — зоркий страж раз навсегда данных им мудрейших законов. Это — существо, которое от века создало космический, т. е. мировой, порядок.

Общество есть часть этого космоса, и поэтому закон его блюдет сам великий судия — Зевс. Вся государственность, вся идея научных законов, которые не подлежат спору, приобретает, таким образом, характер высшей мудрости, перед которой надо опуститься на колени. Она прекрасна, эта мудрость.

Бунтующий грек не мог бы с этим согласиться. Он сказал бы: «Я вижу неправду на земле, и я вижу многое в природе, что жестоко, что безбожно». Он стал бы протестовать. Но не все же греки были бунтующими. Государственная власть, как таковая, жреческие коллегии, как таковые, греческая интеллигенция почти целиком поддерживали всеми силами идею этого космоса, идею мирового социального порядка как идеального, которому отдельные люди должны подчиняться.

И отсюда вытекала так называемая греческая трагедия, величественное создание колоссального усилия греческого гения.

Один за другим великие трагики в ряде образов протестуют против человеческого бунта. Основная идея греческой трагедии заключается в том, что даже герой, даже величайший человек, ^ даже справедливейший человек, если он нарушает некоторые объективные законы, гибнет.

Вы не можете сказать, что этот человек неправ, но фатально он осужден на гибель, потому что идея, которую он представляет, одностороння и порядок может торжествовать только на гибели этого человека.

Возьмем величайшую и трогательную трагедию Софокла6 — «Антигона». Когда вы слушаете речь Креона, вы отдаете ему дань справедливости. Он говори г: «Я воспретил хоронить человека, который изменил отечеству, он хотел нарушить нашу гражданственность, он вел на нас полчища врагов, он похоронен не должен быть». Но сестре этого проклятого человека — Антигоне — во что бы то ни стало нужно похоронить его, потому что закон считает величайшим преступлением перед богами, если ближайший родственник но похоронит мертвеца. Это — след анимизма: мертвец, которому не принесена жертва, — голодный, страдающий дух, который никогда не простит этого, который будет мучиться оттого, что его забыли. Поэтому сестринский долг, предписание самого древнего божества велит Антигоне исполнить долг. любви к брату. И она это делает. Тогда ее схватывают, и она гибнет, но гибнет и царь Креоп.

И это справедливо, по мнению Софокла, потому что не. смеет протестовать против государства человек. Гибнет Антигона, гибнет и Креоя, потому что противопоставил государство религиозным идеям. Справедливость торжествует, потому что они погибли оба, потому что справедливость есть гармония. Поскольку эти начала искажены, постольку люди гибнут, потому что представляют лишь одну сторону равновесия. В этой тяжбе выигрывает бог, который говорит: «Всякий, кто против государства или предписаний религии, прав он или неправ, неправ уже тем, что идет против закона, и он погибнет».

Но еще более замечательна другая трагедия — «Прометей». Здесь вы не можете сказать, кому сочувствует ее автор Эсхил7. Когда вы читаете «Прометея», вы видите героя, страдающего за правду. Зевс хотел уничтожить человеческий род, разгневавшись на него, но Прометей за него заступился, ему жалко стало людей. Он их, согласно мифу, превратил в полубожественные существа тем, что дал им огонь, основу техники, открыл множество ремесел и тайн, дал им надежды, которые их услаждают и спасают в минуты горькие, и за это Зевс его, как бунтовщика, приковал к горам Кавказа, где печень его терзают коршуны. Все сочувствуют Прометею — и дочери океана, и те самые силы, которые приковывают его. В будущем ему обещано освобождение через Геракла, который сам — сын божий. И, несмотря на это, Прометей — бунтовщик. И мы знаем, что, несмотря на резкие ноты справедливого протеста и всю антипатию, которую внушают посланцы Зевса, старавшиеся сломить гордыню любви, носителем которой изображен Прометей, он склоняет голову перед Зевсом в последней, не дошедшей до нас части трилогии, он признает правильность его суда. Но для этого необходимо было, чтобы вдруг из–за лика Зевса, как тирана, выдвинулся лик Олимпийского Зевса, бесконечно мудрого, бесконечно спокойного, чтобы мятущийся человек, титан Прометей, склонился перед ним и сказал: «Ты прав, господи». Таков внутренний смысл этой греческой трагедии, таков смысл той стороны греческой религиозности, которую можно назвать религией Зевса. Это есть религия гражданского порядка, распространяемого и на мир.

Но помимо Зевса–отца у греков есть еще и богини. Этот бог–сын по преимуществу есть Аполлон, Феб.

Первоначально он сливается с богом солнца Гелиосом, но потом он стал главным образом божеством моральным. Этот бог света в смысле нравственном, интеллектуальном, бог наук, искусств, добрых нравов, внутренней чистоты, — словом, бог идеала; и вся религиозность, весь культ Аполлона сводились именно к почитанию чистоты, ясности, уравновешенности, человечности в ее самых лучших формах.

Изображается Аполлон главным образом двояко — или в качестве человека, только что переходящего от юности к зрелости, т. е. в расцвете, причем ему придаются черты такой красоты, какую только мог себе представить грек; тогда он изображается в моменты величайшего спокойствия и самодовлеющего самолюбования; или ему придавались черты грозные, черты борца–победителя.

Аполлон есть выражение воли Зевса, это —сын, который его волю передает миру через пророков, поэтов. Поэт рассматривался как пророк, как глашатай тайн божеских, и это бог–сын Аполлон внушал такие мысли пророкам.

С другой стороны, он и на битву направляет, когда она справедлива, когда она идет против варваров, против пиратов, против мятежа. Величайшие изречения, которые ему приписывались, гласят: познай самого себя, держись во всем золотой меры! Это глубоко греческая философия: концентрация в себе, гармоничность, сочетание своих усилий с внешними, нежелание выходить за границы, поставленные тебе космическим порядком.

Ярким выражением греческой религиозной мысли явилась скульптура. Как вы знаете, никогда и нигде скульптура не играла такой роли и не достигала такого высокого расцвета, как в Греции, и это потому, что из богов Греция делала реальный идеал для своего юношества, старалась, приняв известное гражданское равенство, развить из всех граждан наилучших патриотов и воинов.

Афиняне сделались народом–педагогом. Громаднейшее внимание уделялось физическому, умственному и нравственному воспитанию молодого поколения. «Настоящие силы страны — в ее сынах», — говорили греки. Воспитать храбрых юношей, готовых неустанно защищать родину, а с другой стороны, граждан, которые могут править, . которые умеют уживаться внутренне, которые чтят богов, т. е. блюстителей справедливости, которые чисты в жизни, — вот цель греческой государственности.

Поэтому, изображая богов, они придавали им вид людей, которые не имеют ни смерти, ни старости, никаких изъянов и пороков. Это — челочек в его полном выражении, в его законченном торжествующем выявлении, —человек, каким он должен быть, каким он хотел бы быть. И в этом — непередаваемая, непобедимая мораль греческой скульптуры. И до сих пор мы не поднялись выше этого, это есть мечта о человеке, в котором дух и тело одинаково развиты, гармонично сплетены и дают аккорд красоты чарующей.

Таким образом греческая гражданская религиозность дала нам громадные ценности, вложив их в общечеловеческую сокровищницу.

Однако к этому не сводилась вся греческая религиозность, у нее была еще другая сторона, более буйная, более романтическая и более скорбная.

Разве мог грек, в конце концов, признать, что все в мире хорошо? — Если свет существует, то существует и тьма, — разве мог он, создавший идеал бессмертного бога, не считаться с тем, что человек ость смертное существо? Замечательно, что греки часто употребляют выражение «смертный» вместо слова «человек». Были и у греков представления о бессмертии дущи, но, поскольку мы знаем олимпийский мир, поскольку вчитываемся в Гомера, в трагиков, утешительного о бессмертии души там нет ничего! Там вы находите изображение души после смерти, которое является прямо удручающим, как в Одиссее, в виде сонма бесплотных духов, которые бродят в недрах земли, страдают от холода и голода, слетаются, как некормленые птицы, на приносимую им живыми жертву. Это — мир, о котором даже царь говорит, что он предпочитал бы быть самым последним свинопасом, чем царем на том свете. Это — скорее представление о страданиях, о наказаниях. Правда, при этом есть какая–то бледная тень счастливого загробного общества, где наиболее заслуженные люди имеют сравнительно спокойное существование, на что указывает великий миф о Геракле, который после трудовой жизни сжег себя на костре вследствие больших мук, которые испытывал, но потом, прямо с костра был возведен в величие бога и сидел по правую руку отца; он был признан богом за законного сына, искупителя человека и спасителя. Миф о Геракле совпадает во многом с мифом о Христе. Но государственная религия Греции, как таковая, которую мы знаем из поэзии и скульптуры, мало интересовалась вопросом о потустороннем мире; она не старалась государственность свою основать на страхе ада и рая, а исключительно на гармонии чувств, законности и справедливости.

У греков самыми важными формами земледелия было земледелие хлебное, с целым рядом торжеств, относящихся к Деметре, богине злаков, матери богов, и затем виноделие, в центре которого стоит бог Дионис (или Вакх).

Тут мы встречаемся с новой полосой религиозности, на которую надо обратить внимание. В великом мифе о Деметре, из которого развились элевзинские таинства8, рассказывалась такая история. Бог преисподней похитил любимую дочь этой богини — Кору. Богиня–мать по всей земле разыскивает дочь, претерпевает множество всяких страданий и не находит Коры. Наконец, всезрящее солнце, которое половину времени проводит на небе, а половину — под землей и видит, что там делается, говорит Деметре, что Кора там, на том свете. Тогда Деметра обращается к богу справедливости, Зевсу, и просит вернуть ей дочь. Зевс отвечает, что готов приказать своему брату Гадесу, царю преисподней, вернуть Кору, если она ничего еще не вкусила на том свете, но если она уже вкусила, то сделать этого нельзя. Оказывается, что Кора уже съела там плод, и поэтому все, что возможно сделать для Деметры, — это чтобы Кора половину года оставалась под землей, а половину года проводила у своей матери. Этот миф на самом деле есть представление о хлебе, который сеют; следовательно, он умирает, погребается в землю, ждет там своего времени и потом снова возникает к жизни. Таким образом. Кора представляет смерть и воскресение зерна, а Деметра — божество, которое как бы сеет, погребает под землей свою любовь и ждет радости свидания с нею по воскресении ее. Но вместе с тем ведь Деметра скорбит по поводу исчезновения своей дочери под землей, скорбит скорбью матери по поводу смерти своей дочери! «Не родится, еще не умрет». О человеке, который умирает, говорят, что это Гадес, бог мертвецов, забрал его к себе. Гадес есть царь демонов, которые утаскивают к себе под землю человека. Все переживания матери в данном случае есть выражение скорби по поводу того, что существует смерть на земле. Но оказывается, что положенное в землю возникает вновь, выйдет вновь из земли, воскреснет, возродится к новой жизни. И вот это — чрезвычайно важная сторона элевзинских таинств, именно возвещение в образах той истины, что смерти на самом деле нет, смерть есть вещь временная, что человеческая душа бессмертна и что в конце концов когда–то все почившие воскреснут так, как воскресает зерно, павшее в землю, как возвращается весна после того, как зима все скосила.

В элевзинских мистериях участники предавались отчаянию по умершим, ходили по ночам в похоронные шествия, но затем перед ними изображалась картина воскресения. Это был великий праздник, тот самый, который празднуется и у нас под именем «воскресения Христова».

Параллельно этому и в виноделии есть разительное явление: превращение винограда в вино, причем при растаптывании, раздавливании плодов течет как бы кровь, и, кто напьется этой крови, тот является причастником божества, как причастник божества есть и тот, кто ест хлеб. К этому откровению можно прийти так: природа — это тело бога, ее создателя; человек питается, вкушает ее часть, вкушает от тела бога. С вином же еще проще: когда человек пьянел, начинал плясать, становился весел или приходил в уныние, плакал, он чувствовал, что словно какой–то дух в него вселился: вино им овладело, в нем дух (по–латыни spiritus), — отсюда и название напитков спиртными. А раз в напитке есть дух, демон, овладевающий человеческой душой, то ясно, что пьющий вино не только плоть в себя впитывает, но и дух божий. И вот когда собиралось новое вино и его пили, причем в восторге опьянения, в веселых плясках доходили иногда до драк, то это значило, что все были богоодержимыми.

Это был великий праздник, который был связан с представлением о том, что «никто не родится, аще не умрет», что есть бог, воплощенный в винограде, который уходит в землю, как бы разбрасывает себя по всей земле, воскресает, терпит гонения, страдания, а в конце концов дарует радость, радость объединения со всем космосом.

Греческий культурный гений был до такой степени в этом отношении чуток, что он из дионисиевских торжеств сделал опору для Аполлона, и, когда начался рост виноделия в Греции и почитался с ним вместе Диониса, то возникло много мифов о том, что Дионис и Аполлон — два сына одного отца. Об этом Дионисе рассказывается своеобразный миф, в параллель тому, который я рассказал о Деметре, но еще более знаменательный и более по–своему важный. У Зевса был любимый сын Загрей, и этот сын был захвачен злыми силами, проклятым народом — корибантов9 . Этот проклятый народ растерзал сына и съел его. В момент, когда людоеды оканчивали пиршество, оставалось сердце Загрея, а богиня справедливости Афина увидела с высоты небес пиршество, сразила корибантов, а сердце Загрея, еще живое, принесла Зевсу. Тогда Зевс воспринял в себя это сердце и создал вновь бога Диониса. Из трупов корибантов был создан нынешний мир, земля, вода, живые существа и т. д. Какой же вывод из этого мифа? Что корибанты — великие грешники, их тело — проклятое, они убили сына божьего? Да, они убили, но они ели плоть бога, в них есть часть плоти бога, значит, они причастны богу, они восприняли бога, который в них теперь частично живет. Эта частица божья есть наша душа; наше тело от многогрешной материи, которая убила сына божия, а наша душа — это часть божия, которая была поглощена, которая — как в темнице и хочет вырваться из этого мира. Но сердце наше на лоне бога–отца, это — Дионис, он — наше сердце, к нему устремляется душа каждого отдельного человека. Спасение полное будет, когда дух, рассеянный в мире, воспрянет, оттолкнет от себя тело, совлечет с себя материю и вновь возникнет и виде воскресшего сына божия вокруг этого сердца.

Какой прекрасный поэтический миф и как он близок к тому, что потом будет называться христианством! Если соединить оба верования, то получится, что, поскольку человек ест хлеб и пьет вино, постольку он причащается божеству во имя идеи своего бессмертия, грядущего спасения от грехов. Все это я вам рассказываю для того, чтобы показать, как греческая мистическая религия вплотную подходила к дальнейшему христианству, и мы после увидим, что все эти черты христианство переняло у греческого язычества. Но у христианства был еще и другой корень —еврейская религиозность, к очерку которой я теперь и перейду.

 

ЛЕКЦИЯ ТРЕТЬЯ

Переходим к краткому очерку истории развития еврейской религиозности. Между греческой и еврейской религиозной мыслью вовсе не существует той радикальной разницы, которую обычно видят, хотя внешнее несходство так велико, что естественна тенденция многих исследователей культуры и крупных философов к противопоставлению эллина иудею. Всем знакома такая фраза апостола Павла', что несть ни эллин, ни иудей. Тут эллинский и иудейский народы как бы противопоставляются, и в основании противопоставления лежит то, что как эллинский, так и иудейский народы противопоставляли себя всему остальному миру с чрезвычайной резкостью.

Эллины считали за человека только свободного эллина, а всех остальных «варваров» — только за полулюдей, а иудеи считали за человека только правоверного иудея, в иудейского бога верующего, а остальных считали язычниками и ненастоящими людьми. И тот и другой народ глубоко верил, что именно их народ был избранным, — в этом была их гордость. При этом эллины гордились своей греческой культурой в тесном смысле этого слова, то есть искусством, наукой, красочностью своей жизни, изяществом форм быта, и это отражалось на их религии, которая, как я говорил прошлый раз, была в высшей степени образной, стремилась к определенному идеалу высшей человечности, идеалу высшего счастливого духа в здоровом жизнерадостном теле. Их религия была в этом смысле, можно сказать, религией человека, каким он должен быть и каким хочет быть2.

Наоборот, у иудеев доминировали начала чисто нравственные, а не художественные. В то время как грек, типичный грек, гордился красотой своего тела, изяществом одежды, прелестью своих храмов, наполненных человекоподобными образами, — иудей как будто бы гордился как раз отсутствием всего этого. Изображать бога было строжайше воспрещено. Это была религия без образов. Всякие не только украшения, но даже простое изящество вычеркнуто еврейской религией как нечто ненужное и грешное. Известная суровость и простота выступают с первого начала в Библии. Это не был еще аскетизм, то есть умерщвление плоти, как он проявился лишь в дальнейшем, но во всяком случае то, что называется теперь пуританством3. Я думаю, многим известно, что разумеется под словом «пуританство»? Пуритане, английские религиозные революционеры XVII века, воспрещали украшения в церкви, пуритане воспрещали музыку в церкви, всякое изящество формы, всякую тонкую радость жизни. Они носили простое грубое платье, питались грубой простой пищей, жили в простых жилищах, отрицали всякую поэзию в любви, а относились к любви как к простому разумному браку, все у них сводилось к здоровой мещанской прозе, в высшей степени четырехугольной и штукатурной. И пуритане, настаивая на таком образе жизни, прямо ссылались на Библию и евреев. Они называли своих детей Зоровавелями и Гедеонами а другими подобными библейскими именами–в подражание библейским героям. Поэтому, хотя это слово — пуританство — относится к жизни Англии XVII столетия, но оно может быть целиком употреблено для характеристики еврейской религии. Она именно пуританская, это — религия этическая.

Она — антиэстетическая (антихудожественная, чуждая красоты) с точки зрения изобразительных искусств, образности и. изящества внешних форм жизни. Поэтому казалось, что греки как будто бы влюблены в природу, красоту, науку, во все стороны человеческих возможностей и даров и красоты природы, а евреи как будто бы исключительно устремились к одному — для них существует бог и больше ничего, в этой идее бога тонет все остальное. Природа есть подножие божье, и только как подножие божье она им и интересна. Человек — подобие божье, и только в этом отношении он и интересен. Еврей не только монотеист (однобожец), но и мономан, то есть одержим этой одной идеей, зелот4, то есть преданный до бесконечности фанатик.

Правильно охарактеризовал еврейство великий, но своему происхождению еврейский, поэт — Генрих Гейне. Он говорит, что основная еврейская черта — это именно способность фанатически увлекаться чем–нибудь и приносить всего себя в жертву, это самоотверженное служение некоторой идее, а эллинов он считал способными широко жить, широко наслаждаться, и притом наслаждаться так, что это наслаждение приобретает благородные и изящные черты.

Все это как будто бы чрезвычайно резко противопоставляет грека и иудея, а между тем основой религии как у греков, так и у иудеев является одна и та же идея, именно идея справедливости. Эта идея справедливости есть не что иное, как прообраз нынешней политической идеи демократии и парламентаризма. В нынешних условиях жизни общества парламентаризм является компромиссом, дающим возможность соблюдать некоторое равновесие между отдельными классами, которые иначе вступили бы в открытую классовую борьбу, вместо' того, чтобы в парламентарных формах друг с другом сговариваться. Парламентаризм есть попытка устанавливать постепенно то, что называется конституцией и что, как определил Лассаль5, есть закрепление на листке бумаги развития реальных социальных сил. Такая конституция и есть то, что называли греки и иудеи справедливостью. У греков мы видим даже, что Платон6, один из величайших воспитателей Греции, стараясь определить, что такое государство, говорит: государство — это есть справедливость. Государство — это справедливость, это — «конституция». То же самое мы видим и у евреев. Их Иегова7 — это есть конституция, это есть правда жизни, правда, которая должна быть положена в основу взаимных человеческих отношений. Зевс олимпийский, с его спокойным, мудрым лицом, с его раз навсегда установленной гармонией и законностью над бурями жизни, вовсе не так далек от Иеговы. Если бы Иегову в его последней формации, как земного бога, изображали, то как бы его изображали? Как его изображают теперь? Его изображают старцем, величественным, спокойным, мудрым дедушкой. Правда, Зевса не изображали старцем, его изображали человеком в соку, человеком зрелого возраста, т. с. того возраста, когда в окончательной форме развились уже в человеке все его дарования; но это не так уж нужно. Просто на греков с их эстетическим вкусом от старости веяло некоторым тлением, некоторой мертвечиной. Старый человек — это все–таки человек, тронутый смертью, а бог бессмертен, а если он бессмертен, то не должен стареть. Евреи в псалмах изображали бога старцем ветхим; даже и это объясняется тем, что они подчеркивали идею: жил бесконечное количество веков, а значит, уже старец, солидный бог. Но во всяком случае это случайность, а важно то, что он также был могучим, спокойным, мудрым и справедливым.

Теперь я постараюсь проследить перед вами в главных моментах, как развивалась идея Иеговы, или божественной конституции жизни, у евреев.

Разница между Зевсом и Иеговой заключается в том, что Зевс был богом торжествующим, государственным, а Иегова очень часто являлся союзником низов, богом революционным, народным. Этим объясняется, по существу говоря, вероятно, и тот характер буйности, жестокости Иеговы, который сохранился до нашего времени, и тот характер необыкновенного одухотворенного покоя, который в особенности присущ Зевсу. Иегова очень рано стал богом справедливости. Если он, по Библии, кажется несправедливым богом, то потому, что он сначала был небесным царем только своего племени. Мы встречаем его в самом начале как племенного божка. Каждое племя считало первопредков своих царей хранителями своего национального лица, своим божеством, и так как боги признавались человекоподобными, говорящими определенным языком и заключающими между собой определенные полезные союзы и договоры, то, как говорили тогда, люди вступали с этими своими богами в «завет», то есть заключали договор, по которому данные лица, данное племя должно кормить божество, приносить ему жертвы, а божество должно за это разным чудотворным образом покровительствовать данному племени в его хозяйстве, в его политической борьбе.

Дело в том, что первоначальное божество — это сонм мертвых отцов, братьев, которых нужно кормить, потому что они не могут Сами добыть себе пищу, по тому представлению, которое сложилось о мертвых братьях. Это божество, этот сонм мертвых братьев (Элогим)8 является очень могущественным и влиятельным, от него зависит удача или неудача, хорошее или плохое в жизни человека. Если забыть принести жертву, тогда беда, а если поскорее зарезать «духам» барана, то опять они становятся более ласковыми.

Иегова и был не чем иным, как этим царем, Саваофом9, то есть вождем этого господствующего войска небесного. Причем под этим войском небесным разумеются не звезды, как говорят некоторые, а первоначально именно эти духи, эти мертвые братья. И вот с этим царем мертвых братьев, вождем их умерших предков, еврейский народ и заключил союз, по которому он должен был приносить этому царю, этому богу жертвы, а он в свою очередь должен был покровительствовать еврейскому народу.

' Как мы знаем, в силу этого союза евреи должны были приносить в жертву первенца, должны были убивать, .все равно, будет ли это первый теленок, или первый ягненок, или первый ребенок человеческий. Потом вместо этого стали совершать другую кровавую жертву — обрезание, и это обрезание сделалось признаком–того, что данный человек находится в завете с богом своим, а кроме того, приносились жертвы животными по–прежнему. А Иегова за это даровал своему народу победу над другими народами и с этой стороны был жестоким полководцем. Так, во время войны, когда евреи одерживали победу, он требовал от них истребления всех побежденных вплоть до детей. Он был бог жестокий к другим народам, а к своему народу милостивый. Иегова был защитником и богом своего народа, жестоким для других народов, но вместе с тем он был бог справедливости внутри своего народа…

Я уже указывал вам на то, почему греческому народу, афинскому народу знакома была справедливость демократическая. Потому, что афинский народ должен был в своей политике приходить на помощь бедноте и организовывать ее, заботиться до известной степени о ней, чтобы она не погибла, не оказалась принесенной в жертву богачам, так как иначе афиняне не могли бы иметь военную силу и тогда были бы разбиты сильными врагами. Чтобы этого не случилось, нужно, чтобы был солдат, а чтобы был солдат, нужно, чтобы был крестьянин более или менее зажиточный. При таком положении вещей, если все перейдет в руки богачей, вся земля, все стада, а остальные совершенно обеднеют, то с какой стати они будут сражаться? То же самое видим мы у древнейших евреев.

Правда, были еще рабы, — хотя евреи не были народом, богатым рабами, — но заставлять драться рабов — это самое последнее дело. Рабы плохо работают и еще хуже дерутся. Для этого нужен свободный человек, свободный грек или свободный еврей. Вот поэтому и возник еще, по–видимому, в кочевой период у евреев в этом отношении целый ряд законов. Например, были юбилейные годы: каждые 12 лет прощалась часть долгов, а каждые 40 лет делался передел имущества для того, чтобы бороться с слишком большим скоплением имущества в одних руках и слишком большим мельчанием его — в других. Таким образом, конечный идеал, который предуказывался так называемым Моисеевым законом, заключался в том, чтобы охранять бедняка от богача, бороться против чрезмерного богатства богатых и чрезмерной бедности бедных. Закон Моисея защищал мелкого собственника и боролся против тех, кто делался крупным собственником; он являлся в этом смысле представителем бедных, слабых, стоял за равноправный трудовой надел. Генри Джордж10, защитник мелкой буржуазии нашего времени, написал блестящую книгу о законах Моисея. Я рекомендую вам эту книгу потому, что именно он глубже многих исследователей понял внутреннюю сущность Моисеева закона. Итак, в этом заключается сущность и заслуга этого закона; та же мысль потом, во Второзаконии, еще раз выступит с большей еще силой, и мы увидим почему.

У афинского народа хотя было много разных потрясений, но резкого перехода от одного быта к другому там не было, а еврейский народ пережил в высшей степени резкий переход: евреи вышли из пустыни и завоевали земледельческий Х'янаан. Часто случалось, что какое–нибудь скотоводческое племя воинственных номадов» завоевывало зажиревшие, распустившиеся в своем комфорте богатые земледельческие государства. Эти богатые земледельческие государства захватить было легко, потому что помещики, капиталисты, купцы, окруженные неслыханной роскошью, проводившие время в полной праздности, исключительных пиршествах и т. д., плохо способны были сопротивляться. Таким образом, номады завладевали их землей, их домами, отнимали рабов, имущество, все забирали себе, местных жителей обращали в рабов и образовывали новое государство. Существует теория в социологии, которая заключается в том, что все решительно государства возникали таким образом. Об этом учит, например, известный австрийский социолог Гумплович12. Выдающийся историк Огюстен Тьерри13 в своей истории проводил приблизительно такой не взгляд; один из самых главных и видных социологов, Липперт14, также высказывает, подобную идею.

Во всяком случае история говорит нам, что если это и не общий факт, то это действительно случалось.

Однако евреи не сделали так, как делали обычно: они не сохранили местных жителей в качестве рабов, они всех их вырезали, истребили или изгнали и взяли себе землю, на которой те сидели. Это мы знаем совершенно точно из их преданий, из их исторических книг.

И вот когда они уселись на этой земле, тогда началось то самое, что всегда начинается в земледельческом быту, — началось расслоение на богатых и бедных. Богатые стали захватывать землю, другие беднели, земля у них постепенно отбиралась. То1да они начали вспоминать: а когда ж будет передел, как это бывало и в пустыне? Но богачи не хотели уступать землю, и для того, чтобы обеспечить за собой огромные участки ее, они приступили к организации государства и стали его организовывать не по номадскому патриархальному типу, а уже совсем иначе. Им нужен был такой властелин, который защищал бы их интересы, им нужен был свой царь.

Тут богачи сразу определили свою государственную и культурную физиономию. А раз у них должен быть царь, должно было быть и наемное войско: «Крети–плети» — критские наемники, наемное вооруженное войско. Религия также изменилась. Что говорит этим богачам, которые стали одеваться в виссон15 и багряницу16, которые жили теперь в дворцах и окружали себя целой организацией рабов, — что говорит им этот бог скотоводов, который требует справедливого распределения, суровой военной жизни и т. д.?!

Между тем боги соседних земледельческие стран, разные Ваалы17, Астарты18, говорили много их сердцу, потому что эти соседние мифы и догматы сводились к созданию таких религиозных форм, которые соответствовали их жажде комфорта и богатства; тут были великолепные храмы, напряженное религиозно–эротическое сладострастие, празднества и пиры с обнажениями, опьянениями и ароматами. Вот что являлось главным и основным, составляло форму восточных религий финикиян, сирийцев и других соседей. Их богослужения — это были великолепные пиры, на которых предполагалось, что кроме царей, вельмож и других господ сами боги пируют. Самое главное, что привлекало к жизни, было ее сущностью, — это наслаждение, любовь, сладострастие, они были внешне тонкой церемонией. Это была чувственная, пышная религия.

Таким образом, богачи организовались сообразно своим мирским идеалам и соответственно этому избрали и бога. Но бедняки с этим мириться не могли: эти бедняки еще недавно сами завоевали Ханаан. Это было воинственное племя, и оно протестовало против своей аристократии, вы знаете как.

Когда в первый раз богачи начинают поговаривать о необходимости иметь царя, то сейчас же один из величайших пророков — а пророки были выходцами из недр самого народа — народный трибун Самуил19 выступил с резкой филиппикой против царской власти. Я очень советую вам прочитать эту речь Самуила, потому что в ней мы имеем яркий пример настоящей пропаганды против самодержавия. Английские пуритане позднее гремели речами пророка Самуила против Карла I20. Итак, Самуил протестовал против этой тенденции богачей — протестовал горячо и резко, но в конце концов тот же Самуил сам поставил Саула на царство. Дело в том, что, сидя «на земле», уже трудно было сохранить добровольческую армию для защиты границ. Гедеонов21 становится все меньше и меньше. Говоря о таких судьях, как Гедеон, Самуил или сказочный Самсон, .нужно сказать, что это были представители части населения, сохранившей еще свои прошлые тенденции. II праздник кущей, когда вожди выводили народ в палатки, был, так сказать, протестом скотоводческого племени против нового земледельческого строя.

Но на самом деле люди жили теперь, конечно, не в кущах, не в палатках, а в хороших домах, они расселились на земле, и собрать их в случае необходимости в войско было очень трудно. Поэтому пришлось создать профессиональное войско. А раз так, то нужен господин этого профессионального войска, который, с одной стороны, защищает, а с другой стороны, стяжает. И тут очень интересно то обстоятельство, что сам Самуил, по библейскому сказанию, создал это войско из иностранцев и сам взял человека, которого считал более подходящим, и помазал его на царство. Саул действительно действовал в соответствии с целями той народной партии, которой был сам представителем. Но это долго не продолжалось. Что говорил им Иегова? Цари израильские и иудейские скоро стали нечестивцами в глазах сторонников Иеговы. Разные Ахавы22, Ахазы23 и им подобные угнетали народ, разбирали только, чем бить лучше — бичами или скорпионами. Царь думал лишь о том, как бы прикарманить то, что Плохо лежит. Кто такую характеристику царей дает? Пророки.

Мы узнаем первую легенду, которая относится ко времени царствования Ахава, относительно пророка Илии24, который жестоко обличал этого царя. Илия был пастух, даже в пище и одежде чуждался продуктов земледельчества. Он учил окруженный самим народом, что все то, что творится при дворе царя, является грехом, что все, что относится к богатству и наслаждению, — это грех, что вся жизнь идет не так, как хочет Иегова, и резко противопоставлял совершенно определенную идею справедливости и равенства нравам двора и знати. Он говорил, что Иегова есть великий бог, от которого он пришел посланцем, что этот Иегова требует равенства и справедливости. «Не обижать вдов, сирот и бедных» — вот что он требует! А остальное? Все остальное придет, приложится.

Мы находим эти идеи в первой пророческой книге, написанной в позднейший период Амосом25. Амос также был пастухом. Мы но знаем точно, как он умер, но мы знаем, что он принадлежал к определенной партии, ибо в то время израильского царства пастушеские племена, еще сохранившиеся, пастушеская военная демократия являлась главной защитой и охраной для бедных, — она вела борьбу с богатыми и с темп идеями, которые проводились богатыми классами. Эта партия говорит, что Иегова совершенно определенно выступает на защиту бедных, что он карает всякие посягательства на бедных, он любит бедных, для него бедный — свой человек, а богатый человек — грешник в глазах бога.

Вот это направление развилось в израильском царство, и мы встречаем прямой революционный переворот на этой почве. Ученик Илии, Елисей26, совершает его: он низверг царствующий дом, он истребил весь царствующий дом до последнего ребенка, он убил громадное количество богатых и жрецов Ваала и установил диктатуру ягвистов, или партии бедняков. Долго это не продолжалось. Стихийные силы, которые у земледельческих народов непременно выдвинут новые слои богачей, действовали дальше, и опять установилось то же царство несправедливости, какое было раньше и в израильском царстве, — новое господство богатых. Но центр внимания переносится на иудейскую половину царства, и там видим несколько другую картину — там ягвисты давят на власть, и через некоторое время мы видим заметное изменение.

Хелкия, первосвященник, находит под алтарем забытую, якобы никому не известную книгу Моисея, так называемое Второзаконие. Это Второзаконие не есть собственно книга Моисея, это законодательство, соответственное тому типу, что и законы Солона27 в Афинах. Это было законодательство в защиту должников и мелкого крестьянства против крупного кулачества и помещичества.

Написал эту книгу сам Хелкия или кто–нибудь другой из его современников, потому что по всему укладу она отличается от старого Моисееца закона. Это было' продолжение старого, но и нечто новое тут было, и это новое было обусловлено новым бытом. Этому Хелкии и его реформе отвечал царь Езекия28, ягвистский царь, как видно из самого имени: окончание «ия» всегда означало сокращенное Ягве. Такие имена любили ягвисты. Этот Езекия был царь высокого благочестия по отношению к Иегове и пророкам. Во главе пророков, крупных пророков, типичных демократических трибунов, стоит в это время Исаия29, один из величайших публицистов мировой истории. Это — типичный политический публицист, оставивший после себя великую книгу, содержание которой все вошло в так называемую книгу Исаии, причем все то, что заключается в первых 55 главах, принадлежит действительно Исаие, а все, что идет дальше, начиная с 55–й главы, уже не принадлежит Исаие, а другому человеку —его позднему ученику; Исаия был публицистом, своего рода министром иностранных дел при Езекии, руководил судьбой еврейского народа. Это был единственный еврейский пророк, который стоял также во главе правительства, реально проводил свои идеи мирным путем. Какова же была его политика?

Дело в том, что в то время вокруг иудейского царства выросли громадные, победоносные, грозные в своих стремлениях государства. А Исаия стоял во главе маленького народа божьего. Он знал, что Иегова — это бог справедливости и бог всего мира, всей вселенной. К тому времени ягвистская мысль дошла до представления, что «наш» бог есть настоящий бог. А между тем еврейский народ терпел от фараона Нехао и царя Салманассара самые тяжкие поражения, и политики из богатых классов стремились к тому, чтобы заключить союз либо с ассиро–вавилонянами, либо с Египтом, т. е. пристроиться к ним…

Исаия видел, что это ведет к гибели, и внешняя политика Исаии вся заключается в том, чтобы не заключать никаких союзов, не вступать в войну, держаться в стороне[…]

[…]он говорит: «Сила бога не в армии и славе, не в царях, не в богатстве, не в приобретении земель и всех подобных явлениях, — все они в один прекрасный день могут разлететься совершенно. А вот если все у нас будет справедливо, если все положения справедливости будут соблюдены, если у нас будет некоторое равенство, если бедные, сироты, вдовы будут находить у нас защиту, то бог сумеет вовремя нам помочь».

Это был человек, стоявший за преобладание задач внутренней политики и социального законодательства над внешними завоеваниями. И вся внешняя политика действительно вела к тому, что позволяла этой маленькой ладье лавировать благополучно между большими кораблями.

Но после Езекии власть немедленно перешла к политическим партиям другого направления, оказывалась в руках то партии египетской ориентации, то партии ассиро–вавилонской ориентации, политика которых сводилась к тому, чтобы втянуть еврейский народ в войны, причем очень часто, как это и у нас было с кадетами, случалось, что одна и та же партия сегодня придерживалась египетской, а завтра — ассиро–вавилонской ориентации, но всегда это были ориентации против собственных бедных. Беднота была снова взята в кулак.

Следующий пророк — Иеремия30, ученик Исаии, — был уже человек другого рода; это был человек, носивший власяницу, траурные одежды, — человек обиженный, которого сажали в яму, который постоянно находился под преследованием, потому что он был пораженец!

Иеремия был откровенный пораженец. Он говорил: «Мы не должны защищаться, мы не должны защищать Иерусалим. Если хочет бог, чтобы град наш был сметен, так будет, а если он хочет, то защитит и маленькую державу, в этом сила нашего бога».

«Но дело в том, что нет сейчас правды у вас, у тех, которые растоптали божью заповедь, оболгали данные богом законы, у вас, богачей, генералов и всей аристократии еврейского народа. Вы — величайшие преступники, вы именно политический облик народа, который есть народ божий, испоганили, и вам это не простится никогда, пока–железный жезл не станет ломать ваши черепа и ребра. И бог это делает, он это делает руками других народов, он это делает, когда к вам приходят эти полчища ассиро–вавилонян или египтян. Бог легко, если захочет, может этот железный жезл отбросить от себя, потому что стоит ему только дохнуть, и все мнимое великолепие и сила империалистов распадутся, но эти народы существуют для того, чтобы вас сечь, это божья розга, которая сечет тех, кто забыл правду божью».

Итак, Иеремия — откровенный пораженец, который говорит — пусть мы будем поражены, пусть мы будем растоптаны, тогда, может быть, появится у еврейского народа правда. Таков внутренний смысл проповеди Иеремии, это отчаянный призыв к правде демократической партии в момент, когда она была разбита, когда она была затоптана. Иеремия надеется исправить, пробудить такими энергичными мерами народ. Но народ оказывается вовлеченным в войну. Иерусалим взят, и евреи отведены в Вавилон.

В истории иудейского царства начинается период пленения. В течение этого периода было несколько интересных пророков, но самого интересного мы не знаем по имени. Это один из величайших публицистов, величайших мыслителей человечества, который в бытность евреев в Вавилоне в плену написал вторую часть книги Исаии, конец ее. Мы знаем, что не Исаия написал эту книгу, потому что в ней под видом пророчества изложен совершенно точно ряд таких событий, которые имели место после смерти Исаии. Мы знаем, что у многих народов встречаются такие случаи, когда ту или другую книгу, написанную современником, приписывают какому–нибудь из старых авторитетных писателей. Мы уже указывали, что Хелкия говорил, что будто бы нашел Моисееву книгу, которая на самом деле была написана им самим. Точно так же и в данном случае какой–то великий пророк, имя которого неизвестно, сам написал эту книгу и выдал ее за окончание книги Исаии, который пользовался благоговейной памятью, так что выгодно было сказать, будто бы это книга самого Исаии. Однако дух тут уже другой; тут виден яркий перелом; это писал человек на дне, в скорби, в плену; он писал не как Иеремия, не как человек, который только еще падает, а как человек, который находится уже там, в пропасти, но вместе с тем мы видим, как в книгу вкрапливаются уже первые лучи надежды.

Таков был этот второй Исаия, таков смысл я характер проповеди его.

Надо сказать, что в то время у вавилонян л у персов, которые совершенно переменили уже отношение к евреям и еврейскому богу и разрешили даже евреям вернуться в Палестину (царь Кир), у них, как я уже говорил в прошлый раз и как мы видим из Бундегеша, существовала вера в появление Саошьянта–спасителя, который приведет их к благу и победе над злом. При этом персы представляли себе Саошьянта как вождя иранцев против туранцев, который поведет их к победе тогда, когда и все светлые силы природы, божьи силы, бросятся против всех темных сил.

Еврей, который находился в таком ужасном положении, но которому религия все время говорила, что если ты, Израиль, раскаешься, если ты вернешься на путь божий, то бог тебя спасет, — в основание всей своей религии тоже положил надежду на лучшие дни. В будущем будет искупление, в будущем будет благо, в будущем придет спаситель. Однако второй Исаия не рисует спасителя, как рисовали Саошьянта персы, человеком могущественным, князем, который явится на болом коне, в блестящем вооружении и будет велчким победителем. Так думали только некоторый евреи, аристократы–саддукеи, из которых могли выходить такие вожди, как Иуда Маккавей31, вернувший евреям на время блеск чисто национального и военного характера. Что касается второго Исаии, то он был представителем бедных, и он создал, опираясь на народное верование, великий патетический образ мессии, который повлиял на судьбы всего мира.

Он говорит так: «Вы слышали, что есть господь, бог справедливости? Знайте, что он спасет вас, бедняков, страдальцев. Вы, евреи, забыли бога, вы уклонились от справедливости по пути неравенства, вы. обижали вдов и сирот. Но кто это вы? Вы — это богачи, аристократия, но есть среди еврейского народа и те, кто никогда никого не обижал, кто никогда никого не ограбил, кого другие обижали, кто был, как агнец, непорочен и безгласен, кто не протестует, когда его стригут, кто только страдал совершенно невинно, на кого Иегова, этот великий бог, смотрит с высоты своей оком, затуманенным. слезой. Еврейский народ всеми обижен, но среди этого народа есть бедные евреи, которых богатые евреи обижают, которые есть, так сказать, обиженные из обиженных, а сами никогда никого не обижают, а уповают только на милость божью и божью справедливость. И вот во имя этого бедняка, во имя этого страдальца бог простит всему миру все его грехи! Он скажет: «Переполнилась чаша моей любви, столько страданий перенесено праведниками, бедняками, что этого достаточно, чтобы перевесить все преступления мира». В то время когда бедняк будет растоптан, избит, посажен с разбойниками в тюрьму, распят, когда одежды его разделят между собой другие, тогда господь бог пожалеет его, протянет ему руку, выведет из могилы этого праведника, этого истинного человека, посадит его по правую руку от себя и скажет: «Ты царь, ты судья над всем народом», — и тогда будет благо и слава, тогда Иерусалим загорится великим ореолом, тогда все народы придут к согласию, тогда будет всеобщий мир, тогда не будет войн, тогда все будут отдавать свой труд для пользы всех, и этот труд будет вознаграждаться сторицею. Тогда даже среди животных будет царить мир, тогда лев и ягненок смогут пастись вместе».

Вот это учение и легло в основу дальнейшего еврейского мессианизма.

Еврейская беднота отдыхала на этой вере в появление великого благого бедняка, который будет ужасно страдать в своей жизни, потом умрет и который после своей смерти послужит, так сказать, последней жертвой перед богом, за которую мир будет искуплен, и совершится великий переворот — бог придет творить суд, над всеми с этим праведником и всех, кто был с ним, сделает господствующими в мире, а тех, кто был врагом его, накажет. После этого наступит царство любви и мира.

Таков был еврейский мессианизм, который был изложен в целом ряде апокалипсисов, в книге Эздры и других книгах.

Существовал еще целый ряд других пророков, менее важных, которые своим учением приспособили во многих чертах эту проповедь Исаии к тому времени, когда возникало христианство.

Мессианизм был очень сильно распространен среди евреев. Часть евреев, правда, увлеклась идеями мирскими, светскими идеями, идеями греческого типа, многие священники принадлежали к партии саддукеев32 и эллинистов. Кроме них были представители еврейства чисто метафизического, это так называемые фарисеи33. Самая сущность их религии была метафизическая в нашем понимании этого слова, они верили в загробную жизнь и в воздаяние на том свете. Те, кто исполняет законы Моисея, чтит Моисея, те сейчас же после смерти будут участниками божьего блаженства, а тот человек, который этого не делает, тот явится жертвой соответственных адов. Наконец, среди евреев было еще особое направление, так называемые зелоты и эбиониты34, которые часто носят название пазареев35, помазанников, христов. Отсюда позаимствовано и имя Христос. Эти назареи были людьми аскетизма, они постились, они носили одежды преимущественно скотоводческого типа, они гнали от себя все, что происходило от греческой культуры, они старались жить главным образом в пустыне и вести такой образ жизни, каким жили предки, которые имели общение с Иеговой, как они полагали, и поэтому–то они отказывались, отрицали, как я уже сказал, все блага тогдашней культуры и говорили: «Мы хотим жить, как жили наши предки, чтя Иегову, в пустыне, питаясь акридами и диким медом, ходить в рубище, в грубых одеждах, — вот наша настоящая жизнь». По–видимому, типичным образом для назареев является образ Иоанна Крестителя36. В нем мы видим как раз все эти своеобразные черты.

Из учения Иоанна Крестителя мы видим, кто такие были назареи. Мы знаем, какими филиппиками разражается он против богачей, против фарисеев, против законников. Он требует того же, чего требовали и прежние пророки, он требует справедливости, он говорит постоянно то же, что говорил и Исаия: «Я не есть тот, который будет спасителем, но я его пророк и пришел приготовить ему путь. И путь этот есть путь равенства. И горы и долы уравняются, и первые и последние будут иметь ту же участь».

Существовал ли Иоанн Креститель, мы не знаем, но подобных ему было немало, это был тип. Такие проповедники создавали настроение, из которого развивалось первоначальное христианство.

Мы не имеем прямых следов в истории и прямых указаний на то, что личность Иисуса Христа существовала как историческая. Может быть, и был какой–нибудь Иисус, один из такого рода проповедников, внешние события жизни которого, может быть, напоминали в некоторой степени то, что пророки прорицали. Но более возможно, что евангелия в изложении событий просто следуют описаниям пророков. Впервые учение, приписанное Христу, появилось не ранее как через 60—70 лет после предполагаемой даты его смерти. Ни один ученик его непосредственно ничего не написал, а его учение могло быть записано теми людьми, которые слышали его уже от его учеников. Учение это до такой степени напоминает многие другие учения того времени, что по существу является сборником изречений и притч, напоминающих отчасти левое крыло фарисеев, отчасти одну секту, о которой я буду еще говорить. Левое крыло фарисеев, из которых некоторые имена нам известны, например, Гамалиил, учитель Павла, говорил почти то, что говорил Христос, — возлюби ближнего, как самого себя; Гиллель задолго до •Христа жил и учил именно в духе Христа; у него выполнение обрядов, соблюдение всего свода законов, всего того, чего требует позднейший узкий талмудизм, не играло роли, а играла роль внутренняя духовная сторона. Суть дела в чем заключается? — В любви и справедливости!

Были, конечно, фарисеи и другого типа, против которых восставали и Иоанн Креститель и евангелия.

Другая секта, секта ессеев37, не была чисто еврейской: тут отразились учения греков, а может быть, и индусских мистиков. Ессейская секта покоилась на вере в бессмертие духа и искупление, т. е. на том, о чем я говорил прошлый раз, когда касался религии Элевзиса. Подобного рода учения об искуплении за грехи, освобождении духа от земного тела и вознесении этого духа к богу были восприняты целым рядом демократических мировоззрений. Во всех тех местах, где демократия отчаялась в счастье на земле, она. стала проникаться идеей чрезвычайно строгого аскетизма, стала презирать тело. Она страдала на земле, видела только плохое, и отсюда выросла идея, что не может быть радости на земле. Земля — это комок грязи, где царит князь мира сего, т. е. сатана. Явилась даже мысль, что мир этот создан сатаной, а не богом. Очень–де может быть, что дух тут сидит в плену, может быть, это преступные души или, может быть, это падшие ангелы, которые за гордость были посажены в тюрьму, т. о. в тело. И чтобы освободить душу из этой темницы, нужно это тело истязать, бичевать, но нельзя путем убийства своего тела получить освобождение. Это так же, как и в индусской религии. Нужно проводить жизнь в аскетизме, в молитве и посте, но не разнеживать тело, нужно убивать псе явления телесной радости.

Это учение распространилось среди части бедноты. Ессеп устраивали общины, коммуны бедных, которые создавались, с тем чтобы сообща работать, сообща собирать милостыню. Таковы были ессейскио полусоциалистические коммуны, где не было никакой собственности, где' частная собственность объявлялась грехом. Всякий предмет, всякая вещь ценилась ими лишь постольку, поскольку она необходима для того, чтобы поддерживать жизнь. Это было полное общежитие, в котором уже, если кто–либо скажет — это мое — считалось грехом.

Вот из пересечения этих линий, линии ессейской и линии фарисеев, назароев, и сложились все элементы первоначального христианства. Христианство первой формации состояло именно из этих элементов, и не нужно было пришествия личного Христа, чтобы появилось христианство, потому что все эти элементы были налицо. Они–то и сведены в так называемые евангелия. Евангелие — это книга, которая относится к позднейшему времени, причем нужно сказать, что четвертое евангелие противоположно трем первым, иначе рисует жизнь Христа, не так, как три первые, рисует смерть его, иначе, чем три первые, передает и учение Христа.

Если мы критически рассмотрим Христа по евангелиям, то увидим в них двух разных Христов.

Это объясняется тем, что не имелось никакого точного исторического материала, а изображали его так, как рисовала легенда, потому и не сводились концы с концами. Иисус был образ того бедняка, который, родившись в последней провинции Галилее, в последнем городе Назарете*, у последнего человека — плотника, ходил босым, окружен был одними рыбарями и мытарями, т. о. людьми самого бедного положения или людьми самого презренного положения в обществе. Он был другом проституток, другом разбойников, он был настоящим другом «последних»: он проповедовал, что последние будут первыми; в конце концов, книжники и фарисеи, которых он громил, которым он предсказывал гибель, сговорившись с властями в Риме, убили его. Затем, как сказано Исаией, он воскрес. Исполнилось то, что было сказано — он воскреснет в третий день в сядет одесную бога.

• Этот город, по–видимому, никогда не существовал.

Ну, а дальше? Пришло сейчас же божье царство, царство правды на земле? Разбиты богачи? Нет, но оно скоро придет, вот, может быть, в эту полночь придет, не сказано, когда, мы не знаем, когда придет жених, и поэтому нужно его ежечасно ждать. Поэтому нужно жить по–новому, не нужно собирать никаких сокровищ на земле, не нужно работать, чтобы получить какие–нибудь результаты для будущего, нет, нужно жить так, чтобы только как–нибудь перебиться до тех пор, пока придет, наконец, царство божье, которого надо ждать со дня на день.

Второй раз Христос появится уже не бедняком, не в изодранном хитоне, не изгнанным, не оплеванным, не распятым, а во всей славе, во всем величии. Перед его пришествием загремят трубы, от которых распадутся троны, небесные звезды попадают, и земля загорится, и сбудется тогда предсказанное — настанет царство бедных. Он сейчас же пошлет в тюрьму вечную, на вечные мучения тех, кто был врагом бедняков, а бедняков и всех величайших пророков, которые жили в пустыне по слову божьему, возьмет в рай, на лоно Авраамово. И когда богач в аду взмолится и скажет бедному Лазарю: «Сбрось мне сюда вниз только каплю воды», Авраам скажет Лазарю: «Нельзя, сын мой, между богачом и вами, праведными, — пропасть».

Вот в таком виде учение Христа было быстро воспринято теми евреями, которые, как я говорил, жили в общинах, которые были разбросаны в разных местах на земле и бедствовали: оно быстро было воспринято аскетическими коммунами бедняков, оно быстро было воспринято и всем пролетариатом больших городов и рабами. Все бедняки, все обиженные и униженные легко восприняли это учение. Мало–помалу христианство перекинулось в Малую Азию и Грецию.

Но с течением времени оно стало меняться внутренне и в конце концов совершенно изменилось, приобрело другой характер. В своей дальнейшей жизни христианство отошло от той социалистической, демократической революционной сущности, о которой я только что говорил, и перешло к совершенно другой сущности, которая пребывает и посейчас.

Христианство первоначально было демократической религией. Оно старалось защитить человека маленького, загнанного, бедного человека, и оно было безжалостно к богатому. Когда к Христу пришел богатый юноша и спросил его, как ему спастись, то Христос ответил: «Продай имение свое и раздай бедным», и богатый юноша ушел от Христа опечаленный, потому что на это согласиться он никак не мог. Христос сказал самым определенным образом, что места в царстве божьем для богачей нет. Как ни старались провести богачей в царство божье господа священники, но мы видим, что у Христа совершенно ясно сказано, что богачам в царстве божьем места нет, потому что все–таки, согласитесь, верблюд в игольное ушко никогда не может пройти, как бы ни старались священники протянуть его.

Христианство имело социалистический оттенок. Мы видим из Деяний апостолов, как под знаком Христа создаются социалистические общины, где отрицалась всякая частная собственность, где удержание частной собственности каралось смертью, как это было с Ананией и его женой. Но это не были трудовые общины; все, что нужно для жизни, они сами приготовляли своими руками, но к труду особого прилежания там не могло быть, потому что они ждали второго пришествия Христа, они ждали небесной революции, которая выведет их из тех временных условий, в которых они пребывают.

Кроме того, они были проникнуты жаждой мести по отношению к богатым. Выражение «муки вечные» не было иносказательным, эта идея была действительно свойственна христианству. Да, они, богачи, пойдут на муки вечные. Это уже не то, что у буддистов. Это — бесконечная ненависть по отношению к богачам, ибо только такая бесконечная ненависть может родить желание, чтобы враги терпели'вечные страдания.

Церковь постоянно это поддерживала, только позднее католичество ввело чистилище, из которого как–нибудь можно спастись, а для остальных нет никакой надежды. «Оставь всякую надежду» — написано на вратах ада. Вечная тьма кромешная и скрежет зубовный.

Тертуллиан38, отец церкви, представляет себе будущее устройство мира по типу нероновских цирков, он представляет себе обширный амфитеатр, где бедные праведники будут сидеть в ложах и смотреть, — как некогда гордые богачи смотрели со смехом на христианских мучеников, — как эти же бо1ачи будут лизать раскаленные сковороды и терпеть разные пытки и мучения.

Такая надежда на будущее, такое представление о жизни будущего давало возможность беднякам сказать себе: «Хорошо, теперь я жалок, я растоптан, но я сын божий и я буду сидеть с ангелами, а ты, богач, ты, гордец, ты в один прекрасный день пойдешь в ад и будешь мучиться».

Смотря на пиры богачей и собирая липу» крохи с их стола, бедняки думали — веселись, веселись, а вот придет кондрашка, предстанешь на суд божий и получишь по заслугам своим.

Все мифы, все эти рассуждения о том, что придет искупление на том свете, которое составляло тайну бедняка, — все они каждый раз говорят о том бедном Лазаре, который почти превращается во второй образ Христа, который страдает и мучается, но потом, воскрешённый богом, из последнего будет первым, когда совершится небесная революция. В один прекрасный день произойдет то, что рисует великий демократ Микеланджело в своей картине страшного суда: бог типа человека–гиганта поднимает руку, делает страшный жест — и разрушается весь мир, валится все, что построено богачами, а бедные все, и живые, и погребенные, поднимаются из могил, чтобы вкусить от райского блаженства. Вот какая будет революция.

Но важно то, что бедные должны были ждать того времени, когда эта революция наступит, ждать смиренно, они не должны были сами выступать с мечом. Когда Петр в Гефсиманском саду выхватил меч и отрубил ухо рабу Малку, то Христос, как говорит евангелие, велел ему вложить меч обратно и сказал: «Разве отец мой не мог бы послать 10 миллионов ангелов, чтобы освободить меня? Если он этого не делает, то, значит, не нужно». Когда Христос ходил в Иерусалим, он спросил: «А мечи у вас есть?» Ему ответили, что есть два меча. «Ну, довольно», — сказал Христос и больше об этом не заговаривал. При двух мечах сражаться с легионами — это вряд ли возможно. «Взявший меч, от меча и погибнет», — говорил Христос39 .

Христианство не звало, следовательно, слабых на открытую борьбу с мечом против сильных, но, что особенно важно, звало идти путем идейной пропаганды.

Это была гениальная мысль первоначального христианского учения, но она впоследствии превратилась в нечто совершенно другое. Христианство, бывшее первоначально демократичным, социалистическим, теряет такое свое значение. Это гениальная мысль, это величайшее учение бедняков, выросшее из корней, в особенности еврейских, по существу говоря, в дальнейшем превращается в орудие против бедняков.

Как оно изменилось, как оно изменяло свой внутренний смысл и сущность, как превратилось в орудие против бедняков и затем какие оно пустило разного рода еретические отпрыски, которые назывались христианским социализмом, начиная с первых попыток и до самого известного в настоящее время — толстовства, — будет содержанием моих дальнейших лекций.

 

ЛЕКЦИЯ ЧЕТВЕРТАЯ

Я перехожу к изложению самого христианства. Основное христианство, которое носит название эбиопитского христианства, более или менее целиком выросло на еврейской почве; когда мы присмотримся к нему, то увидим, что в основании его лежали такие секты, как секта ессеев, секта илзареев, которые сильно развиты были среди евреев и в Палестине, и в диаспоре, т. е. в рассеянии, среди других иноплеменных народов. Там эти секты разрослись среди самой голой бедноты.

Ессейская секта — это кооперативная, даже социалистическая форма взаимной помощи, своеобразный коммунизм. Для того чтобы человек не разжигал в себе таких желаний, которых удовлетворить нельзя, ессеи проповедуют полное постничество, всякие излишества совершенно воспрещены, пища должна быть простая, вся жизнь была полна соблюдения чистоты и строгости нравов. Главным признаком этой секты было полное отрицание всякой собственности. Ессейские общины были поселения бедняков, которые вели чисто монастырский образ жизни. Жизнь эта, конечно, была безотрадная, и на нее^ пожалуй, никого нельзя было бы соблазнить, если бы под нею не было религиозной идеи, а идея эта заключалась в том, что этой строгостью житья, этой чистотой, этим отказом от собственности, этим преобладанием любви к людям над эгоизмом они–де покупают жизнь вечную.

У обыкновенных евреев идея бессмертия, идея загробной жизни не играла существенной роли. Лишь некоторые фарисеи придерживались ее, считая, что бессмертие даруется за строгое соблюдение мелочных ритуальных законов. У ессеев эта идея играла существеннейшую роль. По их учению, не только каждый отдельный человек, который живет этой строгой жизнью, гнушаясь земных радостей, тем самым заслуживает мир и счастье на небе, но и все человечество также постепенно проникнется, благодаря примеру ессеев, чистотой, и тогда–то милость и царство божье воссияют над всей землей.

Мы мало знаем об ессееях, терапевтах' и назареях, но мы можем судить о них по аналогии с другими сектами, которые в то время появились в других местах и отличались такими же чертами.

Беднота создает постепенно свою собственную религиозную идеологию, которой бедность но только оправдывается, но и превозносится как особенная заслуга, равно как кротость, терпение и тому подобные естественные добродетели бедных.

На этой почве создается особый уклад жизни, подвижнической строгой жизни, озаренной надеждами на божью помощь, полной любовью к человечеству, чувством глубокого мира, этим особым чувством внутренней чудесной музыки, которая звучит в душе у человека, когда он отказывается от эгоизма, когда он ни на что земное не претендует, ни с кем и ни против чего не борется, а отдается на волю судьбы и говорит, что–де не земными благами решается судьба его души, а тем, чтобы в этом мире он сам не сделал никому зла, тогда он свою награду получит–де в другом мире.

Все эти моменты колоссально выросли в христианстве. Христианство это есть только более широкая и богатая редакция ессейства и назарейства.

О том, какова роль личности Иисуса Христа в возникновении христианства, мы не можем сказать с точностью, потому что евангелия написаны поздно.

Мы имеем три основных источника для суждения об Иисусе Христе. Один источник — это запись его учения, которая вылилась более или менее целиком в общих главах евангелий Марка н Матфея, а также в близком к ним толковании евангелиста Луки. Запись эта была сделана через несколько десятков лет после той даты, которая дается как время смерти Христа; таким образом, его учение записано не теми, кто слышал его учение лично, а учениками его учеников. Учил ли на самом деле Христос и даже существовал ли он на самом деле, мы не знаем.

Из источников, так сказать, светских единственное указание мы находим у Иосифа Флавия2, который говорит о том, что при Понтии Пилате появился лжеучитель Христос, который за свое учение подвергнут каре.

Ученые единогласно считают, однако, что это поздняя вставка, попросту подделка. Таким образом, все, что мы знаем об учении Христа и его жизни, составлено из легендарных данных.

Третьим источником является легенда о жизни Иисуса, записанная еще позднее, чем учение.

Например, возьмем вопрос о рождении Христа. Евангелие указывает на то, что он родом из Назарета, но «вместе с тем говорится, что он родился в Вифлееме. Между тем никакого города Назарета никогда не существовало. Христианство первоначально возникло в Галилее, к которой в Иудее относились с пренебрежением, которая была бедной, заброшенной провинцией, где более всего распространилось ессейское учение, и потому именно явилось представление, что там, в Галилее, среди назареев и должен явиться Мессия. Отсюда выдуман город Назарет. Но, с другой стороны, представление о том, что Христос должен был родиться в Вифлееме, исходило от пророков. Аристократы еврейские представляли себе Мессию существом царского происхождения, он должен был быть из рода Давидова. Демократия склонялась к тому, что Мессия должен был быть мистического происхождения, совершенно особого, нельзя сказать, от кого и как он происходит. От бога, вот от кого он будет послан к нам. Как же справиться с таким представлением? Дается длинная родословная Христа от Адама до Иосифа, для того, как говорит Вольтер, чтобы мы, узнав всех предков, вдруг узнали и то, что Иосиф–то вовсе не отец Христу. Раз Иосиф не был отцом Христа, так для чего же вся родословная? Представление, что Христос произошел от девы, является чрезвычайно распространенным у разных народов представлением об их пророках. Когда говорится в легендах, что такой–то человек — сын божий, то это понимается в том смысле, что бог сочетался браком с некоей девушкой и от этого брака вырос богатырь. Это мы встречаем всюду: и в наших былинах, в персидских, индусских, германских, греческих сказаниях, — всюду мы встречаем это указание на происхождение от бога. Это же представление было и в таких легендах о Будде3, о Кришне4, которые рождены богом от земной девушки. Так причудливо сочетались различные представления в этой легенде. Но у таких сект, как ессеи, их духовный бог не мог, разумеется, вступать в брак плотский, поэтому эбионитскоо христианство покрывает эту идею некоторым мраком, некоторым символизмом, мы слышим про благовещение, сошествие духа святого в виде голубя и т. п. Это представление уже носит мистический, полуиндусский характер; тут мы видим требование, чтобы не было в его зачатии греха, разумея под этим плотское зачатие. Таким образом, мы видим, что предание требует, чтобы Христос родился в Вифлееме от рода Давидова, и независимо от этого требует, чтобы он был галилеянином и сыном духа от девы. Поэтому, в конце концов, писание и говорит, что он был из Галилеи, но потом в Вифлеем попал случайно, потому что как раз в это время была перепись, т. е. что зачат он был в Галилее, а родился в Вифлееме. Но никакой переписи в то время не было, это достоверно известно. Это просто выдумка, которая специально придумана для того, чтобы объяснить, почему Христос родился в Вифлееме. Как эта легенда с переписью для того, чтобы доказать, что он родился в Вифлееме, так и вся дальнейшая жизнь Христа заключает в себе целый ряд всякого рода неправд, из которых легко вывести заключение, что все вместе здесь — вымысел.

Событий из жизни Христа рассказывают нам довольно мало, но самое основное и грандиозное событие — это, конечно, его мученическая смерть.

И тут мы видим, что сюда притянута целая масса мифов о богах–мучениках, о богах воскресших, легенды о которых существовали у многих народов. В повести о смерти и страданиях Христа переплелись такие вещи: с одной стороны, представление о Дионисе, Адонисе и иных богах, которые в известное время по легенде были убиты насильственным образом, были побеждены, после чего тьма объяла мир, но которые потом, через некоторое время, воскресли, а с другой стороны, чисто еврейское представление о том, что Мессия должен быть страдальцем, искупительной жертвой, что он должен своими страданиями спасти еврейский народ, искупить грехи всего человечества. Очевидно, что смерть этого героя должна была приобрести характер потрясающей трагедии. Поэтому все то, что мы находим у разных пророков, у Второисаии, Аггея5 и других, все это переносится в обстановку смерти Христа и переносится очень талантливо.

Евангелие рисует нам этот факт смерти и воскресения Христа чрезвычайно ярко и художественно. Описание трагической смерти Христа доходит до какой–то особенно величавой высоты и глубины проникновения, но по содержанию это та же самая легенда, которая была распространена повсюду, легенда о боге–мученике.

Не было города в Малой Азии и далеко за ее пределами, где бы ни говорили о боге, который убит и воскрес. Наш праздник плащаницы (страстная пятница) — не что иное, как повторение так называемых адонисий, в честь бога Адониса, про которого говорили, что он был убит кабаном, что тогда солнце закрылось завесой и настала тьма—сумерки жизни, — но потом он воскрес. Праздник этот был распространен в Греции, в Коринфе и в Малой Азии. Он начинался стоном и плачем, люди надевали на себя траурные одежды и раздирающим образом восклицали: «Адонис умер!» Это продолжалось три дня, в течение этих трех дней должен был соблюдаться строжайший пост. По прошествии их начиналась веселая музыка и пение, люди надевали лучшие светлые одежды и восклицали: «Адонис воскрес!» В то время как люди говорили, что Адонис умер, они носили его изображение в гробнице в виде мертвого, а на третий день ставили его во весь рост. Все это до такой степени похоже было на нынешний христианский праздник, что нельзя отрицать одинаковую основу их. Но в христианство вплетается еще и другая идея — идея об искуплении.

Таким образом, со всех сторон к этой христианской легенде притягивается масса разных легенд, так что можно сказать, что если бы Христа не было, а просто представители секты, верившей в Мессию, стали бы говорить, что Мессия уже пришел, если бы при этом они стали рассказывать о нем, как об идеальной фигуре, об идеальном образе, как о таком лице, каким должен бы быть Христос, то они рассказали бы приблизительно все то, что рассказывает нам евангелие. Настоящего фактического материала, по которому можно было бы представить себе этого прославленного бога–человека и как он жил, нет. По мнению эбионитских, чисто еврейских, ессейских христиан, Иисус воскрес и ушел к богу, но он скоро, не сегодня, так завтра, вернется, и вернется он уже в другом виде, в грозе и буре и будет судить живых и мертвых, он отберет тогда праведников для жизни вечной, а грешников пошлет в вечный огонь. Вот это сущность и основа того, что называется эбионитским христианством.

Когда христианство распространилось за пределы Палестины на другие города Азии, оно приобрело несколько иной характер. Когда еврейские христиане приходили в Антиохию или Дамаск и говорили: «Вы знаете, что у нас произошло? У нас появился Мессия; это был великий пророк, который принес с собой великое учение, он был за это осужден на смерть, умер, три дня лежал в гробу, а потом воскрес и в настоящее время находится на небе, но он скоро появится во второй раз 'w будет судить все человечество», — то всякий человек в Дамаске или Антиохии на это отвечал им: «Мы знаем этого бога, мы чтим бога, который умирает и воскресает». Это для них было одно из воплощений того, о чем они всегда думали, воплощение того бога, который страдает, который своими страданиями и муками дарует победу, который время от времени теряет силы и умирает и потом опять побеждает, воскресает для того, чтобы устроить настоящее счастье на земле. Эта легенда, это представление о боге, умирающем и воскресающем, присущи всем земледельческим народам.

Малоазиатские народы, поскольку они понимали Христа, меньше всего внимали тому, что он учил миру и любви, что он являлся учителем еврейского народа, который осуждал представителей палестинской церкви и т. д.; гораздо важнее было для них подтверждение их собственной надежды на то, что такой–то бог существует. Они говорили: «Да, вот это наш бог, который есть богсын, такой же бог, как бог–отец, создавший мир». О воплощении бога говорили также и аватары индусов. «В Иерусалиме, — говорили они, — опять появился бог во плоти на земле, и акт великой тайны этого умирания божества за людей повторил п дал обет, что скоро придет снова».

В таком виде Христос сливался со старым божеством солнца и приобретал характер существа полностью божественного. Это бог, он сошел на землю и принес жертву, это он и раньше всегда и везде повторял из века в век в других местах, повторял свою жертву за людей, а теперь он опять пришел в виде земного человека, дал обет, запечатлев его кровью, , и нам нужно только ждать его победы. Таково было новое полуязыческое христианство.

В дальнейшем ходе развития христианства выступает апостол Павел — это фигура исключительная, — мысли которого можно было проследить основательным образом в его посланиях. Некоторые из этих посланий действительно принадлежат ему как автору.

Тут мы видим новое расслоение христианства.

Христианство развивалось, главным образом, среди пролетариев, совершенно неимущих людей, по большим городам Малой Азии, Греции и Месопотамии, а также среди римского простонародья.

Христианство туго распространялось в деревнях. Наше слово «поганый» происходит даже от латинского слова paganus, что значит «деревенский». Так называли христиане деревенских людей, так как деревня в течение многих десятков и, пожалуй, даже сотен лет оставалась верна язычеству.

В крупных городах, где много пролетариев, много рабов, христианство имело большой успех; впрочем, позднее, когда, наконец, христианство проникло в деревню, оно укрепилось там больше, чем в городах, так что потом, наоборот, именно деревенское крестьянство сделалось оплотом настоящего христианского правоверия, В самих городах было значительное количество мелких собственников, тружеников, людей мещанского уклада жизни. Среди них христианство приняло несколько иной характер, чем у пролетариев. В то время как рабы и пролетарии относились совершенно отрицательно к труду, среди этих христиан–ремесленников развивались совершенно Другие идеи. Рабы и пролетарии говорили, что одна надежда на вторичное пришествие Христа, который даст окончательное избавление и устроит суд Христов, мир весь погибнет, а начнется совершенно новая радостная жизнь — такова была основная мысль эбионитского пролетарского христианства, — и поэтому настоящая жизнь, как она есть, должна быть только подготовкой к этой будущей жизни; в этой жизни не нужно ни к чему стремиться, а нужно только ждать «жениха», который грядет в полуночи, причем никто не знает, когда он придет, поэтому блаженны не Марфы, а Марии, т. е. те, которые ни о чем не беспокоятся, а ждут только второго пришествия Христа. Тогдашним пролетариям действительно нечего было делать, это был класс совершенно обездоленных людей.

Но это учение распространилось дальше, проникло в класс, надежда которого была в работе.

Как вы знаете, апостол Павел вел в этом смысле другую линию; он сам был ремесленник, он делал палатки, и одной из самых замечательных заповедей его является заповедь: «Не трудящийся да не ест»6. Он совершенно определенно держится идеи труда, известной трудовой дисциплины, известного правильного уклада жизни.

Вместе с тем для него малую роль играет обещание Христа относительно второго пришествия. В послании Павла мы встречаем указание на то, что для него важнее всего, что Христос освободил человечество–от власти закона, дал ему свободу, возможность развиваться в любви и взаимной помощи. Это–то учение сделалось излюбленным учением средних классов. Оно гораздо позднее проявилось в реформатстве, которое было движением именно средних классов против католической церкви. Павел был любимым учителем для реформатов.

Для Павла важна внутренняя свобода (мистический экстаз, возносящий, как он говорит, до седьмого неба), он уверен, что после смерти каждый отдельный человек, каждый умирающий судится и потом оказывается или членом торжествующей церкви небесной или отверженником.

Это представление не носит уже такого нервного восторженного характера, как у эбионитовпролетариев. Эбиониты собирались вместе, ждали пришествия Христа, ждали в каком–то экстазе, пели, танцевали, говорили на неведомых языках, было какое–то безумие, когда в них входил дух божий: они бросались на пол, впадали в судороги, а потом все обнимались, целовались и говорили: «Вот сейчас придет Христос». Таков был основной тон христианства эбионитского, т. е. ожидавшего светопреставления, он привлекал и прельщал этой напряженностью переживаний.

Павликиане7 же, главным образом, проповедовали трудолюбие, строгость нравов, помощь соседям, они гораздо меньше подчеркивали социальные противоречия, они думали, что каждый, проживший только свою жизнь честно, после смерти должен быть немедленно удостоен венца за то, что сумел соблюсти свою жизнь.

Самой центральной идеей Павла было то, что еврейские законы не имеют больше силы, все фарисейские измышления, все эти исполнения буквы закона, все эти омовения и т. д. — все это неважно для христианства; он был великим свободомыслящим. Христианство в том виде, как оно впервые появилось, — эбионитское христианство держалось еще старых правил; оно учило, что всякий, кто желает спастись, должен быть обрезан, как это делалось по еврейскому обычаю. Павел ведет борьбу против этого, он сталкивается в этой борьбе со всеми другими апостолами, которые проповедовали учение Христа и которые будто бы видели и знали Христа, а он–де но знал Христа, у него только было видение на пути в Дамаск, он был даже одно время гонителем его. И вот вместе с тем он решительно и прямо говорит, что Христу не нужно никакого обрезания, не нужно субботы, не нужно омовений, не нужно синагог, что все это не важно, что христианство заключается во внутреннем настроении, в следующих заповедях: люби ближнего своего, будь честен, верь в Христа.

Христос пострадал за грехи мира; после этого все прощено, все грехи сейчас смываются крещением, стоит только не грешить впредь, и тогда судьба человека будет выше судьбы ангелов.

В этой свободе от всяких обрядов, от всяких церемоний, от всякого закона Павел видел главное, что принес Христос. Он говорит, что не важно соблюдение внешних форм и обрядов, важно соблюдение правды в жизненных отношениях, важны любовь к людям и свобода духа. Не важно, в каких словах обращаться к богу, не важно, чтобы видели, как человек молится, как думали фарисеи; не это важно, не жертвоприношения, не жрецы, а важно душевное настроение, высокая нравственность — вот что важно.

У Павла это сплетается также с известным мистическим верованием в Христа, который разбил оковы смерти и греха и вместе с тем закона и дал людям полную свободу, полную возможность быть действительно праведными. И когда некоторые павликиане самую эту идею свободы определили так, что, значит, все позволено, для чистого все чисто, все можно, т. е. можно развратничать, пить вино и т. д., что это касается только тела, что для души это не важно, что нужно только верить, а делать можно что угодно, — то это хотя и не было действительным учением Павла, который был даже испуган, когда узнал, что его идею свободы понимают именно так, .но все же это было понимание его мысли в той мистической редакции, которую потом многие секты и ереси утвердили.

Павел против такого понимания борется, он говорит, что его свобода есть свобода во Христе, а тот, кто свободен во Христе, не только не должен грешить, но и не может грешить, потому что человек свободный, но во Христе, находится и таком высоком состоянии, что не может и подойти к греху. Он требует строгости в этом отношении.

Потом мы увидим, что целый ряд требований и учений христианских связывается с Павлом, который, таким образом, является родоначальником особого русла христианства.

Несколько своеобразное толкование представляет собой евангелие Луки. Оно более позднего происхождения, чем 2 первых, и содержит в себе больше демократического духа. Это есть сборник изречений, которые дошли до его автора. Тут мы встречаем в самой развитой форме знаменитое предание о бедном Лазаре и целую массу изречений Христа, которые сводились к тому, что богатые не могут войти в царствие божье, как верблюд не может пройти сквозь игольное ушко8; тут мы видим бога, который заботится о тех, кто обездолен и обижен. Это было, несомненно, евангелие наиболее эбионитского христианства. Из него брали потом цитаты с полемическими целями те христианские секты, которые подчеркивали в учении Христа элементы социальной справедливости и осуждение, резкое осуждение Христом богатых и сильных мира сего. Но евангелие это переходит уже за пределы еврейского христианства; это не есть уже христианство первобытное в полном смысле этого слова, это христианство, выходящее за пределы даже малоазиатских городов, получившее полное выражение божественности Христа и его предсуществования, затем вместе с Павлом перекочевавшее дальше, в Восточную Европу, в Македонию, преломившееся сквозь представления мещанства, мелких собственников.

Мы часто слышим от некоторых «передовых» защитников христианства, как общую его характеристику, что оно было учением демократическим, социалистическим и революционным. Это так, но оно носило в себе одну черту, которая делает его радикально отличным от нынешних демократических, социалистических и революционных учений. В чем заключалась демократичность христианства? Как видите, оно по происхождению демократично, оно выросло на почве идеологии еврейских пророков, оно пришло с проповедью, обращенной к бедным и убогим, оно говорило, что господа, господствующие князья мира сего — это люди, идущие за дьяволом, который сейчас держит в своих руках судьбы человечества, потому что кругом царит неправда; оно говорило, что бедные, обиженные, обездоленные, страдающие, все эти Лазари, которые кормятся крохами, падающими со стола богачей, милостями неба будут награждены, им принадлежит царствие небесное. Да, христианство первоначально демократично.

Затем, что касается социалистичности его, то в самом евангелии непосредственно о социализме ничего не говорится, там говорится лишь об отВращении к собственности. Совершенно непосредственно это звучит в сцене разговора Христа с богатым юношей, который спрашивает Христа, как ему быть, чтобы спастись, и которому Христос отвечает: «Продай имение свое и раздай бедным»9, а также в другом месте, где Христос говорит: «Если у тебя есть две рубашки, отдай одну из них ближнему твоему, который в ней нуждается». Словом, взаимопомощь широкая проповедуется евангелием прежде всего как акт победы душевной, человеческой любви над своими материальными потребностями. Не в том дело, чтобы тут социализм был указан самим хозяйственным укладом, но дело в том, что богатство не могло быть допущено у христиан, если богатые для того, чтобы спастись, должны были раздать имение свое. Все живут кое–как до того времени, когда установится настоящая жизнь где–то там, после второго пришествия Христа, после преображения земли.

Но в более поздних памятниках христианства, в Деяниях апостолов, которые знакомят нас с жизнью христиан, мы видим уже эту социалистическую идею совершенно прочной. Их жизнь имеет приблизительно ессейский характер. Мы видим, что христиане живут общинами, в которых существует общинная собственность. Правда, это не были трудовые общины — о труде речи мы встречаем мало, — это были потребительные общины. Мы видим указания на «вечера любви», где просто хлеб и вино раздаются прихожанам. Конечно, это делалось во имя Христа, и тут, несомненно, играло роль представление о том, что хлеб — это тело божье, а вино — кровь божья, подобие чего мы видим у греков в их элевзинских таинствах, таинствах насыщения хлебом и напоения вином, но вместе с тем на эти вечера каждый приносил, что имел, отдавал церкви, а диакон10 распределял присутствующим. В этом есть уже коммунистическое начало: отказ от собственности признавался там обязательным. Деяния апостолов рассказывают, что двое обращенных, которые часть своего имущества принесли, а часть скрыли, подверглись жестокой каре. Сколько бы ни говорили священники, что они были наказаны за то, что солгали, что если бы они прямо сказали, что столько–то из своего имущества отдают, а столько оставляют себе, то тогда не были бы покараны, — ясно, что это не так, что это явный софизм.

Несомненно, что в некоторой части христианства идея потребительского коммунизма проводилась неукоснительно. Мы знаем, что первобытные христианские общины в больших городах были общинами неимущих, которые делили между собой братски все; если же имущий человек в эту общину входил, то немедленно начинал благотворительствовать, а иногда и все свое имущество, все свое имение раздавал. Когда какой–нибудь высокопоставленный человек — и особенно часто это были женщины, о чем я буду еще говорить, когда перейду к распространению христианства в других слоях населения, не демократических, — когда такой человек обращался в христианство, оставаясь в прежних условиях своей жизни, то он старался, что мог, жертвовать на церковь. Вот таким образом стало расти имущество церкви, которое называлось имением бедных, оно должно было служить именно для того, чтобы бедные могли не голодать. Тогда так и называли просто христиан — бедные. Для управления этим церковным имуществом, а позднее и недвижимостями выбирались особые старейшины.

Затем, это учение было революционно. Неверно утверждение, что христианство есть сплошная книга любви, это скорее книга терпения. Правда, любовь там играет большую роль, но в каком смысле? Это относится только к беднякам. Любите друг друга, братья, т. е. христиане, бедняки, члены общины. Вся эта любовь относится только к этим братьям, но зато совсем другое отношение мы встречаем к врагам христианства, к фарисеям и другим книжникам, к знати, к гордому Риму, ко всему, что составляет лагерь князя мира сего. Бедным евангелие дарит любовь, но вы знаете хорошо, как на .каждом шагу в евангелии мы встречаем гневные осуждения, ругательства против других. Христос нещадно бранит их, он называет их ехиднами, гробами крашеными и т. д. Он даже до того несдержан, что, согласно евангелию, берет бич и гонит из храма торжников: «Вон из дома отца моего», — говорит он им. Мы видим также, как он гневен, когда говорит об Иерусалиме. Когда мы вспоминаем эти моменты, то мы не можем представить его себе таким мягким, таким кротким человеком, каким часто рисуют его: он представляет там собой грозного мстителя. В своем учении он создает также нечто прямо–таки ужасное. Этот любвеобильный Христос создает в своем учении самое страшное, что только можно себе представить, именно ту вечную кромешную тьму, вечный скрежет зубовный», вечный огонь без всякой надежды на избавление, которые составляют картину ада. И в этот ад на муки вечные, — именно вечные, — пошлет этот любвеобильный Христос тех людей, которые грешили на этом свето каких–нибудь 40—50 лет. Здесь также можно говорить о гневе, о мстительном чувстве, которое питали те, кто создал образ Христа, к богатым и сильным мира сего. Евангелие, наоборот, слишком жестоко, и некоторые последователи Христа, некоторые христианские учителя в первые три века никак не могли примириться с этой мыслью о каре вечной. Вечная мука за краткую жизнь— это но вмещается в понятие о справедливости, в понятие о справедливом боге.

Этот бог был справедливым богом, но он был демократическим богом и революционным богом. Он говорит, что человек должен быть кроток и смиренен, что он не должен бороться с врагами, он должен прощать обиды, он должен терпеть, но ради чего? Апостол Павел проповедует любовь так: прощай врагам своим. Это звучит очень по–христиански. Но затем он к этому сейчас же прибавляет: этим ты собираешь уголья на голову их. Это уже совсем не так любвеобильно.

Представьте себе такого христианина, которого обидели, которому кто–нибудь дал пощечину, и который потом подставил другую ланиту, и в это время думал: «А сколько угольев я тебе этим на голову положил!»12 Разумеется, это не столько любовь, сколько терпение.

Главное, христиане должны были терпеть, не нужно было ни борьбы, ни завоеваний, нужно терпеть и ждать: придет избавление для тех, которых гнали, оно придет со вторым пришествием Христа, который появится с легионом ангелов. Это пришествие Христа будет настоящей революцией, но ее нужно понимать как чудо, исходящее от неба, а сами христиане в эту революцию вмешиваться не должны, только терпеть и ждать.

Вот в этом–то и заключается колоссальная разница между нынешним пролетариатом, между его идеями и стремлениями и идеями христианства. Тогда самая демократичность была чисто моральная. О демократии как об общественном активном классе, о демократичности как об общественном строе, как о государственном строе никто не говорил. Правда, евангелие учило, что ни королей, ни князей «у вас» не должно быть, но это относилось только к церкви, а как вообще устроен политически этот мир, оно не интересовалось. Апостол Павел говорит, что всякая власть от бога; он не хотел сказать этим, что хороша она, но ее бог посылает на испытание, вы должны терпеть, вы должны признавать власти предержащие и ни в коем случае не бунтовать. Бог знает их, этих царей неправды, и он вызовет их в свое время из гроба, когда настанет время суда, и воздаст им, но это сделает сам бог, а люди должны только терпеть и ждать, когда придет время воздания, когда бог придет судить неправедных, которым все зачтется, все запишется, что сделали они на этом свете.

Итак, мы видим, что это был социализм не творческий. Он не говорил о том, что нужно собрать все орудия производства, всю землю и отдать их трудящимся; он не говорил о том, что все богатства нужно сделать достоянием труда, который до сих пор только эксплуатировался; он не говорил о том, что всю землю со всеми ее богатствами нужно отнять у тех, которые не по праву владеют ею» передать в пользование тех, кто трудится, чтоб человек трудом своим оплодотворял землю и братски пользовался плодами трудов своих. Этого в христианстве нет, как нет веры п демократию, которой рекомендуется верить не в свои силы, а в небо, нет веры в народ и его труд, а есть вера в чудо. Об этом говорит рассказ о насыщении 5000 человек немногими хлебами. Основная мысль тут заключается в том, что если будет между людьми вера в любовь, то Христос поможет им как–нибудь прожить в этом мире, как–нибудь претерпеть это земное существование. Ведь все эти земные блага неважны, важно только одно — дождаться пришествия Христа, а там — там будет все, что только сердцу угодно, там будет чудная жизнь. Небо пошлет избавление, небо пошлет революцию, появится Христос, но не в таком виде, как приходил он в первый раз, он появится не кротким и терпеливым, а сильным и грозным, — это будет такая революция, какой никто себе и представить не может, перед которой совершенно бледным кажется даже наш большевистский переворот. Тогда солнце остановится, тогда все перевернется, все зажжется и запылает, реки и моря разольются, горы встанут и лягут, брат на брата восстанет, страшная гражданская война разразится, губительная и беспощадная, которую в конце концов прекратит вмешательство ангелов. Но все это сделается по слову божьему. Христиане не должны принимать в этом никакого участия, они не должны играть никакой активной роли, они должны только молиться. Претерпевший до конца спасен будет. Терпение, терпение и терпение — вот в чем заключается самая сущность учения.

В демократичности, социалистичности и революционности христианства мы видим пассивное начало, — нужно ждать, ждать и ждать, пока не взойдет солнце правды. Этим оно и отличается от нынешних социалистических революционных учений, которые требуют от пролетариата и крестьянства не пассивного подчинения, а активности, которые имеют перед собой задачу устройства людей тут, на земле, немедленно, которые требуют от демократии, чтобы она проявила себя активно. Научный социализм говорит человеку труда: соединяйся со своими братьями, организуйся, отнимай орудия производства у тех, которые пользовались ими для своего собственного блага, и обращай все эти мощные, могучие орудия, которые созданы капиталом, на благо всех.

Само собой разумеется, что раз этот социализм нужно устроить тут, на земле, раз есть сознательные трудовые массы, раз люди верят в себя, то могут совершить революцию сами, не ожидая, когда ее совершит несуществующий бог. И странно было бы слышать в 1918 году что революция придет со • вторым пришествием Христа, что одна только надежда на это второе пришествие. Никто не утверждает теперь, что лучше подождать до второго пришествия, — такие речи принимаются теперь как насмешка. Когда кто–нибудь говорит теперь: это–де будет после второго пришествия, то это понимается совершенно в таком же смысле, как фраза — после дождичка в четверг.

Тогда же, в те далекие времена, в I веке, такое ожидание было совершенно естественно, но ждали этого пришествия изо дня в день, каждую ночь вставали и смотрели, не начало ли уже гореть небо со всех сторон, но появился ли уже Христос. Там была полная пассивность и пера в мощь другой силы, силы бога, — теперь мы активно хотим сами завоевать свое счастье здесь, на земле.

 

ЛЕКЦИЯ ПЯТАЯ

Настроение христианской демократии, на которое я указывал в прошлой лекции, оправдывалось крайней слабостью этой демократии. Вооруженное восстание как в то время, когда христианство гнездилось только в Палестине и в ее окрестностях, так и в то время, когда христианство распространилось почти на все большие города тогдашнего цивилизованного мира, было невозможно. Было сделано несколько безумных попыток в этом роде зелотами нехристианскими, но они все разбивались о железные легионы Рима. Таким образом, оставалось либо прийти в полное отчаяние, либо свое упование возложить не на самого себя, не на справедливость на земле, а на некоторую потустороннюю . справедливость — на справедливость божью. И вот христианство со всеми его разветвлениями и богатым миросозерцанием, этот замечательный миф, имевший за собой столько и моральной, и поэтической прелести, так глубоко связанный, как я указывал, с очень древним мифом о страдающем и воскресающем боге, как нельзя более подходило для того, чтобы спаять тогдашние общественные низы — рабов и пролетариев — в коммуны, полные веры и надежды, ожидавшие со дня на день второго пришествия Христа и вместе с ним начала справедливости, спаять их в социалистические общины, не производительные, впрочем, но потребительные, где все делилось более или менее поровну.

Но христианство шло к победе, и при этом оно. вовлекало в свой поток один большой город за другим вплоть до Рима. Постепенно оно стало вовлекать в себя и другие классы. Надо сказать, что, когда я говорю о тогдашнем пролетариате, вы его не должны представлять мало–мальски похожим на нынешний. Это не был фабрично–заводский пролетариат, это не был производительный класс. Тогдашний пролетариат был более или менее паразитарным классом, это была огромная масса крестьянства, разоренного в силу роста латифундий, т. е. громадных барских имений. В имениях этих обыкновенно заводилось скотоводство и широко применялся рабский труд, а обезземеленное крестьянство собиралось в города. Затем, часто отпускали рабов на волю. И хотя некоторые из таких вольноотпущенников переходили в буржуазию, занимались торговлей, богатели, но очень многие просто оставались бездомными людьми и присоединялись к пролетариату. В очень большие города, где раздавали хлеб из опасения голодных бунтов, где устраивали зрелища для масс, собирались десятки и сотни тысяч пролетариев; в Риме было, может быть, не менее миллиона этих разоренных людей, которые жили на счет государства, не делали ничего, в высшей степени плохо питались изо дня в день и были ужасно пригнетены и унижены каждый в отдельности, хотя всей толпы пролетарской иной раз и побаивались правители. Рабы и пролетарии были главной основой христианского движения, но оно, как уже сказано, стало вовлекать и другие классы.

Павликианство, этот оттенок христианства • с его крепкомещанской моралью, с его подчеркиванием необходимости правильной трудовой жизни и верою в то, что человек должен искупить себя при жизни, чтобы после смерти сейчас же предстать на суд и заслужить прощение, несомненно, отвечало интересам, главным образом, мелкой буржуазии, ремесленников, торговцев и так–далее, и распространялось как раз в таких провинциях, в которых сохранилась крепкая мелкая собственность.

Но главным командующим классом в каждом городе была, конечно, богатая буржуазия, так называемые всадники и им подобные. Эта буржуазия занималась откупами, некоторой торговлей, а иногда и производством предметов роскоши в сравнительно больших тогдашних, хотя технически довольно примитивных, мануфактурах. Класс буржуазии играл большую роль. В его руках были значительные денежные средства, притом гибкие, текучие. Римское императорское правительство, которое очень часто не считалось с сенаторами, с крупными помещиками и всячески обирало их, часто было в большой зависимости от всадников с их движимым капиталом. Нужно было золото, какие–нибудь доставки, и приходилось платить большие проценты подрядчикам из этой буржуазии. Кроме того, играла, конечно, большую роль и земельная аристократия, которая обладала латифундиями, этими гигантскими имениями, великолепными дворцами, тысячами рабов. Она представляла собой другую часть господствующего класса. Господствующим классам приходилось до некоторой степени круто от всеобщей бедности, они должны были постоянно думать об обороне против огромного обездоленного большинства. Если бы не было военной силы государства, на которое они опирались, то их, конечно, смело бы то или иное восстание рабов и пролетариев.

По мере того как крестьянства становилось все меньше и свободные легионы, то есть люди, которые готовы были защищать свою родину, таяли, приходилось переходить к наемным войскам. Нанимались войска из дальних местностей, часто даже не итальянцы, а испанцы, галлы, германцы, африканские племена. Во главе этой военной силы стоял император. Император значит повелитель, что первоначально понималось как полководец.

Затем эти императоры, т. е. руководители военной силы, которая должна была защищать класс угнетателей, превратились в неограниченных владык, настолько неограниченных, что к ним перешло все законодательство, они перестали обращать внимание на сенат; сенат делал то, что они приказывали, и постепенно дело дошло до полного единодержавия, причем для введения общего императорского порядка прибегали даже к таким мерам, как обожествление императора. Правда, не говорилось, что данный император есть бог, но говорили, что у каждого императора есть свой гений, и этого гения каждого отдельного императора заставляли боготворить, строили ему храмы, приносили жертвы и так далее. Около императора собирались новые кучки господствующих, его вельможи, большей частью из отпущенных рабов, солдаты, которых он поднимал до себя по боевым заслугам или по другим причинам. Всякий император был окружен тучей фаворитов, которым давались на откуп и разграбление целые провинции. Они назначались консулами, проконсулами и т. д. Для них конфисковывались имения сенаторов, для них создавались всякие преимущества. Таков был верхний класс. Среднего класса почти не было. Можно сказать, что интеллигенция существовала в большинстве случаев в качестве какого–то полулакея при богачах. При разных покровителях искусства и науки, богатых людях, состояли поэты, художники, которые кормились крохами с их стола, и это до сих пор называется меценатством. А Меценат' был именно любимец Августа — вельможа, вокруг которого кормились разные крупнейшие люди культуры, среди них поэты такого колоссального дарования, как Вергилий и Гораций.

Вот то положение, которое существовало ко времени возникновения христианства. Христианская эра, то есть предполагаемое рождение и смерть Иисуса Христа, относится к царствованию императора Августа, но в Риме христианство стало распространяться гораздо позднее.

К этому времени все верхи совершенно прогнили. Императорами сплошь и рядом делались не только люди из знати, но и выходцы из солдат, которых выдвигали легионы. Постоянно случалось, что легионеры убивали императора, так что император, этот земной бог, каждую ночь трепетал, чтобы к нему не ворвались его ближайшие рабы и телохранители и не укокошили его. От страха перед такой возможностью он, разумеется, свирепствовал, всюду предполагал заговоры, старался эти заговоры сломить жестокостью, и вследствие этого почти все римские императоры представляли собою в высшей степени свирепых и трусливых деспотов.

Свита их все время трепетала. Почти каждый любимец императора думал о том — не лучше ли убить своего благодетеля и заключить договор с новым восходящим светилом? И беспрестанно то император посылал любимцев в цирк на растерзание львам, то любимцы убивали императора.

Придворные интриговали друг против друга, иногда заключали союз против императора, затем ссорились, клеветали друг на друга и, из страха потерять голову, старались толкнуть под меч палача своего друга. И еще более ужасное разложение было среди сенаторов. Правда, некоторые уезжали подальше и старались не вмешиваться в политику, но и такие не спасались, потому что если нужны были большие куши, то богатых сенаторов из оппозиции обвиняли без всякого основания только затем, чтобы отнять у них имущество; что же касается сенаторов, которые оставались при дворе, то это было просто запуганное стадо, которое ожидало, кого сейчас выхватят любимцы, чтобы истребить. Низкопоклонство доходило до ужасных размеров. И если богатая буржуазия и была в несколько большей безопасности, ввиду текучести своего капитала, то тем не менее и она, несомненно, боялась за себя.

В провинциях распространялся ужас и страх перед центром, в провинции направлялись беспрестанные карательные экспедиции, главным образом, чтобы их грабить, и провинции восставали, как могли, а центр — Рим — трепетал перед восстаниями и отложениями провинций, движениями варварских легионов против Рима.

Вот в этом царстве ужаса и страха развилось крайнее увлечение самой мутной мистикой и суевериями. Его основой в высшем классе являлось разочарование в жизни. Никому уже не на радость были все празднества и вся роскошь: все это приелось, всем пресытились. Поэтому старались развернуть еще большую неслыханную роскошь и доходили до всяких изощрений, как было при императорах Нероне2 и Гелиогабале3. Эта роскошь приобретала все более восточный характер. Для празднеств строили целые города, топили целые флоты, целые полки должны были сражаться между собой на арене цирка, или женщины, мужчины и дети отдавались на растерзание зверям, и это считалось зрелищем особенно пикантным. Вот до каких чудовищных изощрений доходили, чтобы как–нибудь подогреть свою остывшую кровь. Но все это не заставляло забывать смертного ужаса. В старую религию никто не верил, и основы такой религии, какой было старое язычество, никого не могли удовлетворить. Всем жизнь стала ненавистной, всеми овладело то, чему уже тогда римляне нашли название — отвращение к жизни и что впоследствии у англичан получило название сплина. На этой почве происходила масса самоубийств, потому что эти пресыщенность и страх оказывались сильнее инстинкта самосохранения.

Несколько благородных философских школ старались поправить это дело. Из таких благородных школ назову эпикурейскую и стоическую.

Эпикурейская школа учила, что жизнь людям дается только один раз и люди должны провести ее возможно более изящно. Дружба, умеренная любовь, умеренное наслаждение жизнью, наукой, красотой природы, искусством и так далее — и так спокойно, ни против кого не злобствуя, изящно, великодушно должен человек прожить свою жизнь.

Бросается в глаза, насколько аристократично это учение. Но, кроме того, какое же спокойствие и эпикуреизм были возможны в таком аду, каким был Рим?

Стоическое учение, последователем которого был император Марк Аврелий4, сделалось доминирующим. Оно носило другой характер, у него был не атеистический, как у эпикурейцев, а пантеистический5 уклон. Стоики говорили, что весь космос, вся природа представляет собой один великий порядок и каждый человек должен чувствовать себя звеном этого порядка. Все, что ни совершается, совершается благодаря необходимости, чадо ей подчиняться и, сцепив зубы, испытывать все страдания, которые посланы на этом свете человеку. Счастлив тот, кто может перед своей совестью сказать, что никогда не делал зла и безропотно переносил все испытания, выдержал искус, и наградой такому человеку является уважение к себе самому. Как видите, это — учение для очень сильных душ, но это — учение отчаяния, которое помогало как раз страдать безропотно и красиво. Стоики называли это желанное чувство — атараксия, что значит бесчувственность или отсутствие всякого волнения, равнодушное отношение ко всему.

IT насколько такое отношение было присуще философам, видно из того, что мы до сих пор говорим о нем: философское отношение к жизни. Философским отношением к жизни называем, когда человек более или менее спокойно переносит несчастье. Это осталось от стоиков. Стоицизм подходил лишь для сильных душ. Остальные ударились в мистицизм. Раз жизнь была так безотрадна и для богачей, то и богачи, так же как и демократия, думали о загробной жизни. Из моих лекций о греческой религиозности мы видели, что недостатка такого мистицизма в греческой религии не было. Она учила о том, что у человека есть бессмертная душа. Вы помните, что я указывал на миф о Загрее, по которому выходит так, что материя поглотила дух, что божество рассеялось в этой мрачной темнице, которой является материя, и что душа человека — это есть плененная птица, которая стремится вырваться из грязной клетки, какой является тело. Это учение могло разнообразно варьироваться, и для такой вариации было много основ. В древнем мире существовала общая вера в то, что наша жизнь не окончательная, что существует душа. Человечество так за нее уцепилось потому, что, когда жизнь реально становится не на радость, все начинают ценить в особенности душу с ее загробными возможностями.

Демократия на этой почве создала христианство. Аристократия в первое время не могла создать ничего. Она металась из стороны в сторону. Всякое божество, у которого было сколько–нибудь мистическое учение, дававшее интересное препровождение времени, всякие искусы, церемонии, таинства и так далее, — все это привлекало тогдашнюю безрадостную аристократию и буржуазию, и они массами входили во всякого рода секты.

И христианство, когда оно стало распространяться в больших городах, сейчас же привлекло к себе внимание. Определенными синкретистами, т. е. веровавшими в каких угодно богов, была Очень благородная семья Северов. Александр Север6, молодой человек, сделавшись императором, был окружен в высокой степени замечательными по тогдашнему времени женщинами, чрезвычайно благородными и интеллигентными, — они были синкретистки. У Александра на его божнице стояли разные боги, между ними уже и Иисус Христос, но также Озирис, и Кибела7, и Ормузд. Он считал вполне возможным верить всем вместе. Это служит указанием на то, что к христианству стали относиться с известным интересом.

Но так как христианство шло с низов, так как на нем лежал анархический оттенок, так как христиане не признавали власти, часто не платили налогов, отказывались отбывать военную службу, то императоры и обрушились на них гонениями.

Марк Аврелий, император–философ, тоже довольно порядочно угнетал христиан, но не за их веру, а потому что он считал их антигосударственной сектой.

И тем не менее, аристократический мир увидел, что эти странные люди распространяются повсюду, что они стойко переносят всякие муки, и стал к ним присматриваться внимательнее. Собственная религия внести какое–нибудь успокоение в страждущие души не могла, и поэтому стали они прислушиваться к христианскому учению. А у христиан было своеобразно весело. Здесь были люди, которые собирались в каких–нибудь катакомбах (подземельях) или где–нибудь в укромном уголке за городом под открытым небом; все это были рабы, пролетарии, беднота, и начинались великолепное хоровое пение, экстаз, всеобщие объятия, поцелуи, рассказы о том, что мир погряз в грехах, но справедливый бог, который не мог просто помиловать людей, потому что они — большие грешники, сам отдал сына своего на жертву и заставил его, невинного, страдать только для того, чтобы иметь право простить их, грешных людей. Это был такой очаровательный миф, и весь ритуал был настолько полон энтузиазма, что мятущиеся Души из аристократии попадали под обаяние христианства и все чаще к нему примыкали, и влияние христианства стало расти и в богатой среде.

Но проникновение в демократическую церковь аристократического элемента в значительной степени изменило самый дух христианства. Во–первых, оно придало совершенно новый колорит учению христианскому, а во–вторых, оно изменило и внутренний строй христианской церкви. Конечно, учение богатых не является единственной причиной этого явления; быть может, если бы аристократический элемент и не входил в церковь, она пошла бы этим же путем. В отношении учения громадным переломом во внутреннем смысле христианства явилось, во–первых, учение о Логосе8, а во–вторых, перенесение центра тяжести с морали и ожидания второго пришествия на вопросы догмы9.

Когда образованные люди стали проникать в христианскую церковь, то их выбирали пресвитерами и епископами. Все чаще и чаще мы видим людей из высокой аристократии среди христианских епископов. Величайшие учителя тогдашней церкви, возьмем ли мы Оригена10 и Климента Александрийского» или Августина12, Тертуллиана или Амвросия13 — все это были люди с высшим философским образованием. А поскольку они увлекались христианством, они старались его как–то формулировать.

Философской редакцией, сравнительно близкой к христианству, является ужо Евангелие от Иоанпа. Оно расходится с другими еваптслпями в целом ряде фактов. В то время как в других евангелиях говорится, что Христос был галилеянином и только незадолго до смерти в первый раз попал в Иерусалим, Иоанн утверждает, что он многократно бывал в Иерусалиме. Вся история его казни и ареста рассказывается у Иоанна иначе, и учение тоже значительно отличается. Я уже говорил, что евангелия Матфея и Марка доказывают, что Иисус был богочеловек, Мессия, и доказывают это изображением жизни и учения Христа, его пророчествами и чудесами. В евангелии Луки есть определенное сильно демократическое течение, в евангелии Иоанна — течение философское. Оно начинается с утверждения, что Христос не человек. Нигде в других местах этого не сказано, в других местах говорится, что это —' человек, который родился от духа свята и девы Марии, здесь же его предсуществование и его тождество с богом устанавливается с определенной силой, как явственное. Сначала было «Слово», и бог создал Христом весь мир, а вот теперь этим же Христом этот мир искупил. Кто не знает учения о Логосе, никак не может себе представить, что все это значит. И естественно, раз евангелист Иоанн постоянно держит в голове, что Христос не есть назарянин Иисус, а что это есть сам бог, вседержитель, творец всего мира, который временно принял земную оболочку, чтобы научить высшей мудрости человечество и принести мистическую жертву за мир, — все речи Христа наполняются чрезвычайной торжественностью и некоторой философской темнотой.

Но евангелие Иоанна было только наиболее умеренным из тогдашних произведений так называемого гностицизма14.

Что такое гностицизм? Это такое христианское учение, которое утверждало, что человек спасается не делами и не верой, а знанием. Это было основное. Между христианами в то время шла борьба о том, что спасает — дела или вера. Апостол Павел учил совершенно определенно, что делами спастись нельзя. Человек грешен, абсолютно грешен, и для него не может быть никакого исхода. Он может спастись только путем благодати, бог его спасает, а бог спасает только за веру. Отсюда крайнее направление павликианства, которое утверждает, что можно грешить сколько угодно, но если потом раскаяться, то благодать будет дана, и ты будешь спасен. С другой стороны, помните выражение послания от Иакова, в котором говорится: «Вера без дела мертва». Это — другой уклон, который указывает на то, что именно в действии добра, в милосердии и заключается истинное христианство. Отсюда развернулся громадный спор, тянувшийся веками, был поставлен целый ряд интересных философских вопросов, которые разрабатываются в христианском богословии и до нашего времени и которыми занимались такие величайшие христианские учителя, как Августин, Фома Аквинат15 и т. д.

Но вот на основании евангельских текстов и событий из жизни Христа, которые передавались в легендарном виде, на основании мистических верований синкретистов — верований, шедших из Азии и Африки, развился ряд необыкновенно фантастических представлений о мире. Я укажу только на два из них, одно, безусловно осужденное как ересь, а другое, которое то осуждалось, то принималось. Первое связано с именем так называемого Симона Волхва.

В апостольских деяниях рассказывается, что Симон выдавал себя за великого пророка, называл себя даже самим богом–отцом и говорил, что сначала пришел сын–Христос, а потом пришел сам он, бог–отец. С другой стороны, он приходил к апостолам и говорил: «Очень хорошо вы делаете чудеса, но нельзя ли и мне приобрести за деньги вашу силу?» И до сих пор выражение «симония» употребляется для выражения продажи священнического сана за деньги.

Очевидно, что между этим Симоном и первобытными христианами была какая–то борьба за влияние. Мы, действительно, узнаем из достоверных источников, что этот Симон Волхв пользовался громадным успехом, что в некоторых городах ему ставили золотые статуи. А учение Симона таково: в «Илиаде» Гомера, поэта, которого знал и обожал весь греческий мир, рассказывается о том, как троянпы похитили жену царя Менелая — Елену и потом все греки пошли брать за это Трою. Так вот Симон говорил, что это вовсе не исторический факт, а что это великий пророк Гомер в символах передал историю мира. Елена — это София, т. б. премудрость божья, которая похищена злыми духами земли, т. е. материей. Елена, по Гомеру, влюбилась в царевича Париса, и он–то ее увез. И это символ того, что премудрость божья хочет все испытать, она погружается во все бездны. И вот, если вообразить, что бог есть центр, солнце, которое светит в мире, и что он окружен тьмой, материей, то лучи, которые от него льются, — это и есть премудрость божья, и эти лучи, устремленные во тьму, захвачены ею. И сейчас, говорил Симон, премудрость божья рассеяна в мире, она захвачена, это и есть наша душа( наш собственный разум, мы — искры божественного, захваченные в плен материей.

Тогда совершается великая мистерия. Бог пришел в мир для того, чтобы взять назад свою супругу Софию. Симон говорил, что он–то и есть бог, пришедший в мир, чтобы спасти Софию. Он выбрал в Тире очень красивую проститутку и заявил, что она — воплощение Софии и что их соединение, их брак и есть мистическое изображение и завершение искупления тела.

Так что в то время как христиане имели один миф о сыне божьем, который пошел в мир и был распят на кресте и этим своим распятием искупил мир, и в этом факте концентрировался весь гигантский переворот победы добра над злом, в то же время то же божество представлялось в виде величественного старца Симона, который на каком–то рынке рабов встретил Елену и вот берет ее на свою колесницу и говорит: бог обрел потерянную душу, и теперь начинается процесс освобождения вселенской души, скованной плотью.

Его, конечно, могли спросить, почему это такой процесс на деле не начинается? Но то же самое могли спросить и у христиан, так как, несмотря на то, что Христос три дня пролежал во гробе, воскрес и вознесся на небо, от этого ничего, по–видимому, не изменилось. Но, тем не менее, христианство победило это учение и отбросило, — память Симона была предана проклятию. Но отдельные философские, художественные и романтические умы заразились этой идеей или родственными, такого рода мистикой, с этой Софией, премудростью божьей. О плененной душе мира вы можете прочесть и у Владимира Соловьева16, который, таким образом, этой стороной своего учения, по существу говоря, является как бы учеником Симопа, потому что в христианство коренном София не играет большой роли. Чтобы это было какое–нибудь определенное существо, поглощенное миром, этого вы ни в каком катехизисе не найдете.

Второй интересный уклон, на котором я хочу остановиться, было писание Оригена. Один из великих христианских учителей, Ориген развил учение, которое очень многим нравилось, но которое церковь осудила, хотя Ориген до сих пор считается великим учителем церкви. Сущность его учения заключается в том, что мир, в котором мы живем, есть ад, что огонь, в котором горят души, есть то пламя страстей, которые мы все переживаем, что отпавшие ангелы вместе с Люцифером17—это и есть мы, люди. Мы в свое время отпали от света, отпали от бога и, отпавши, оказались плененными этой самой гнусной материей. Это мы — бесы, и для того, чтобы нам перестать быть бесами и вырваться из этого пламени страстей и из темницы тела, необходима аскетическая подвижническая жизнь, необходимо отказаться от всякого рода плотских удовольствий и жить исключительно умственной жизнью, в постоянном экстазе, в постоянном подъеме, в постоянных мыслях о боге. Вот тогда только возможно спасение. Между прочим, сам Ориген был скопец, так что скопческие секты очень часто опираются на учение Оригена. У Оригена Логос играет большую роль.

У языческих и христианских учителей всей этой полосы, начиная с III века, постоянно встречается это понятие «Логос». Для того, чтобы легче понять, что оно из себя представляет, может быть, лучше всего изложить неоплатоническое учение. Языческий мудрец Плотин18 говорил, что бог — это абсолют, т. е. вечное благо и вечный покой, что у него никакого отношения к миру быть не может. Та сила, которая создала мир и которую он называет Демиургом, не может быть богом. В самом деле, станет ли бог пачкаться в материи, делать какое–нибудь солнце или землю? Для чего это ему, когда он в себе носит вечный свет и вечную самодовлеющую мудрость? Как, говорит он, вы воображаете, что бог, которого мы представляем себе, как нечто абсолютное, самодовлеющее и блаженное, может что–то делать, что–то строить? Если бы вне бога было что–нибудь, что его интересовало бы, он перестал бы быть богом. Он есть абсолют, он есть всесовершенство и поэтому никакого отношения к чему–либо вне себя не может иметь.

Этот мир может тянуться к богу, но бог сам в себе пребывает, и нет ничего общего между этими двумя мирами, светлым — богом и темным — действительностью. Но мы чувствуем, что нас притягивает к богу, говорит Плотин. Что это значит? А это произошло потому, что мир сам построен пирамидально. Самое противоположное богу — это абсолютное зло, абсолютная косность — материя. Там, вверху — дух во всей его чистоте и потому подвижный, а тут косная материя и потому неподвижная. Но между ними тянутся как бы силовые линии. Бог тем самым, что он существует, излучает из себя силу и порождает зоны19, которые, как золотые нити, тянутся от него к небытию, материи. Сам бог равнодушен к миру, но рядом с ним есть нечто совпадающее с его сущностью, которое обращено к миру. Та сторона бога, которая обращена к миру, это есть божественная премудрость. Бог довлеет себе, но он все постигает, следовательно, он постигает и собственную противоположность — материю, хаос, небытие. Поскольку он это постигает, постольку это содержится в его уме, постольку в нем является как бы новое существо, которое обнимает собой мир внешний.

Это очень туманная философия, но тем не менее она сыграла в истории человечества большую роль. Вот эта вторая часть бога, которая обнимает мир, этот разум — Логос (это слово значит — знание), это и есть сын бога. Поскольку бог сам существует, это есть бог–отец; поскольку он мыслит, постольку он содержит в себе свою противоположность — мир, это есть сын — Логос. Сотворение мира—это акт, в котором бог представляет себе все миры. Когда он представляет себе их все вплоть до зла, это есть истечение из бога, истечение через Логос. Но, с другой стороны, раз этот мир истек из него, — в нем живет страшная тоска вернуться назад к безусловному божьему величию и благости. Вот эта тоска • мира вернуться назад — это есть вера, надежда, любовь, все, что есть хорошего в мире. И мы, конечно, можем в вере, надежде и любви прибегать к богу, но не можем постичь самого бога, он — абсолют и замкнут от нас. Мы можем постичь только это второе лицо, бога–сына, а то, что в нас самих живет, эта тоска по божеству, это есть как бы тень от света бога, это есть дух божий. Так у Плотина являются все эти три лица троицы.

Простой ум христианина до сих пор знал так: в Иерусалиме был распят Иисус из Назарета, он был великий праведник, он пострадал за грехи всех душ, и бог через него будет прощать тех людей, которые будут веровать в Иисуса Христа.

Скоро он придет судить живых и мертвых и установит царство правды для тех, кто в него верит и идет по его пути. Это просто. Но дальше начинается темная премудрость мудривших христианских бар: он сын божий, он предсуществовал, он—Логос… и т. д. Тут у всякого начинает кружиться голова. Простой человек этого не мог понять.

Между тем, под влиянием этих риторов и философов, церковь все более и более приходила к тому представлению, что тот, кто не знает истины про бога — погиб. Тогда они стали спрашивать: как веруешь, сын мой, как насчет троицы полагаешь, что это—один бог или три? Если спрашиваемый отвечал — я полагаю, что бог один, а не три, то его могли изгнать из церкви, а впоследствии таких людей жгли. Ну, а другой скажет — пусть их три: отец, сын и дух святой. И за это позднее жгли, потому что это тоже неправильно. Или возьмите другой вопрос. Если Христос — бог, то как понимать, что он сошел па землю и страдал? Разве бог может страдать? Нет. Значит он не страдал. Тогда одни говорят, что раз он не страдал, значит, делал вид, будто страдает. За это их жгли, потому что говорят: Христос был настоящий человек и мог страдать. Когда же ариане20 говорили, что Христос — человек, но бог сделал его равным себе за заслуги, за это опять жгли, потому что утверждали, что Христос был с самого начала веков бог.

Между тем, эти путаные догматы захлестнули церковь, эти споры несколько позднее, n V—VI веках, начали прямо душить ее, люди друг друга истребляли, жены расходились с мужьями, брат восставал на брата, целые народы вели между собой войны из–за того, чтобы определить, сколько в Христе было человечности, а сколько божества, или как понять, что под видом хлеба и вина мы принимаем его плоть и кровь. Из–за этого, как вы знаете, еще в XIV—XVII веках люди вели войны и отправляли друг друга на костры.

Всю эту галиматью, всю эту невероятную чепуху принесла в христианскую церковь тогдашняя интеллигенция.

И теперешняя богословствующая интеллигенция продолжает жить отсветами этих догматов. Я не хочу сказать, что догматы — чепуха сплошь. Часто в них заключаются интересные философские мысли, но что это есть вещь неважная по сравнению с христианской моралью, это бросается в глаза каждому. Христианская мораль, учение любви и мира, ожидание второго пришествия и царствия божьего на земле — это есть демократические черты христианства, а вся эта догматическая дребедень есть порождение духовенства, в которое широкой волной влилась интеллигенция.

Второе, очень важное изменение, которое было внесено в жизнь церкви вхождением в нее высших классов, — это изменение ее' внутреннего строя.

Я уже говорил, что диаконы, пресвитеры21, епископы22 приобретали все большее и большее значение. Догматизм сделал то, что все брали себе в правило верить так, как верит епископ. Епископы приобрели колоссальное значение. Часто епископы учили различно. Иногда двое соседних вели между собой распри. Но и в представлении мирянина произошел страшный переворот. Раньше он считал, что он и Христос — вот в чем сила. И Павел на этом настаивал. «Все они, — говорил он, — священники». Он настаивал на уничтожении какого бы то ни было жречества. А тут установилось жречество в такой мере, что оказалось, что литургию может совершать только священник, крестить может только священник, целый ряд функций мистического характера, посредничество между человеком и богом, выполнение целого церемониала, который якобы особо действует на бога, — все это теперь сделалось достоянием именно представителей старейшин, которые не были старейшими по годам, но рукополагались на это епископами.

Кроме того, женщины из высшего класса, а отчасти и мужчины, которые переходили в христианство, жертвовали свои имения на бедных. И в язычестве также часто жертвовали имения за упокой души, т. е. какой–нибудь жреческой коллегии давали имения и говорили: живите тут и молитесь до скончания веков за то, чтобы моему отцу или мужу на том свете было хорошо. Это привилось и к христианству.

Церковь владеет этой благодатью и может давать ее человеку, который грешил всю жизнь; ежели он пожертвовал потом имение церкви, он может очиститься. Для того чтобы это выходило поглаже, церковь придумала чистилище. Так как об аде говорили, что тот, кто попал в ад, уже не выйдет оттуда, то говорилось, что после смерти душа пребывает в чистилище, и, чтобы оно скорее была принята в рай, нужно заступничество церкви, а за это нужно платить. Впоследствии дело дошло до такого бесстыдства, что был даже создан целый прейскурант, сколько надо платить, чтобы прощались определенные грехи. Если человек убил свою мать, то нужно было платить очень большие деньги, и бедному во всяком случае нельзя было извернуться. Продавались так называемые индульгенции. За каждый грех нужно было заплатить известное количество денег, и папа разрешал от этих грехов. В русской церкви индульгенций никогда не было, и чистилища православное духовенство не признает. Но ясно, что это настолько выгодная статья, что вся эта практике у нас есть. Я помню, например, замечательно интересные прейскуранты, которые рассылали афонские монахи. Обыкновенно вкладывалась икона на шелку, вид какого–нибудь монастыря, и туч же написано было, что если вы заплатите 100руб., то совершится 100 заупокойных молений или литургий, если заплатите более — больше, вплоть до вечной по душе вашей молитвы. Очевидно, если богатый человек хочет оказать своему покойнику покровительство, то стоит только заплатить афонским монахам, •и они так будут надоедать богу; что у него наконец лопнет терпение и он скажет: «Пустите его в рай, чтобы монахи замолчали».

Таким образом, церковь стала страшно богатеть. Папа римский называл себя рабом рабов божьих, а имущество церкви называлось имуществом бедных. Но на самом деле этот раб рабов мог кого угодно отправить на костер, и ему целовали туфлю все остальные христиане, вплоть до царей. Это был очень крупный государь, окруженный блестящей свитой. Папа Лев X23, когда он бражничал со своими приятелями, говорил: «Какой хороший человек был этот Назарей, как он хорошо нас устроил».

Имущество церковное было так же имуществом бедных, как национальное имущество Англии принадлежит рабочим. На деле им попросту пользовалось духовенство. Оно окружало себя все большей и большей пышностью. Не только стали строить роскошные храмы и надевать золотые жреческие одежды, но и лично епископы стали жить с большой роскошью. Имениями они управляли иногда очень рационально и очень скоро превратились в очень крупных помещиков. Так шел процесс аристократизации церкви. И в один прекрасный момент римская власть признала эту церковь. Император Константин, которому приходилось плохо в междоусобной распре и которому надо было бороться за власть, в один прекрасный день внял своим советникам, которые говорили, что надо признать христиан, что в армии теперь много солдат–христиан, христианские епископы очень богаты, признай их—и они тебе помогут. Так оно и вышло.

Что же произошло? Христианская церковь, которая в корне своем проникнута страшной ненавистью против богатых, которая говорит, что нельзя спастись, по раздав своего имущества, которая говорит, что но должно быть царей, превращается в постоянную, систематическую опору римских императоров, церковь и трон становятся закадычными друзьями, и епископы вовсе не ходят по миру босиком, как апостолы ходили, а ездят друг к другу в каретах и угощают друг друга пирами. Конечно, не все епископы были одного сана, епископы сами стали заводить иерархию у себя, у них возникли архиепископы и, наконец, над ними — патриарх, а над патриархами — папа.

Само собой разумеется, что такой развал христианства и превращение его в опору власти были чрезвычайно выгодны для нее. Власть опиралась теперь па священников, главным образом, как на искусных отравителей народа, ибо прежний жрец не мог так ловко разговаривать с народными массами, как разговаривали христианские священники и разговаривают по сию пору, потому что нынешние жрецы–священники всегда апеллируют к «тому свету».

Как только невмоготу становится крестьянину или тому или иному «рабу», так священник утешает его тем, что за терпение воздается на том свете.

Таким образом, то, что создала себе демократия для своего утешения, эту великую надежду на второе пришествие, на справедливость хотя бы за гробом, если не здесь, — сделалось проклятием для нее. Труженикам так и говорили: у вас есть справедливость загробная, на что же вам справедливость по эту сторону могилы?

Разумеется, такой распад церкви вызвал протест со стороны низов. Они не могли поверить, что это есть настоящее христианство. Бывали времена, когда этот протест разражался в высшей степени бурно. Например, в XIII веке разразилось нечто вроде первой реформации, гигантское движение низов против духовенства, главным образом среди городских бедняков. Городская беднота, с одной стороны, была страшно принижена и много страдала, а с другой стороны, была более подвижна, чем деревня.

У нас в России также были позднее секты того же типа, которые в Новгороде назывались стригольниками и потом жидовствующими и из которых в дальнейшем породилось рационалистическое сектантство. Эти секты также были, главным образом, сектами городской бедноты.

В чем заключалось сектантское движение XIII века? Оно заключалось в бунте бедных против богатых, который выразился в остром перевороте или переоценке всех ценностей. Еретические секты отличались друг от друга степенью резкости своей формулировки, но все одинаково стояли на одной точке зрения; особенно ярко выражена была она в болгарской секте богомилов24. Богомилы говорили так: «Попы и знать чтут своего бога. Нам, бедным, ясно, что этот бог не есть настоящий бог, хотя он властвует над миром, ибо как же иначе богатые были бы богатыми, как же было бы столько несправедливости? Ведь бог всемогущ, и он мог бы одним мановением руки все переделать, но он терпит, значит, находит, что это в порядке вещей. Но мы находим, что это ужасная несправедливость, ужасное зло,' значит, этот бог согласен с господами, а с нами не согласен, это — господский бог, он ими теперь и царствует в мире, пока он сильнее, но он не есть настоящий постольку, поскольку он несправедлив. А существует ли справедливый бог? Конечно, иначе нельзя было бы жить. Справедливый бог есть, но, очевидно, ои пока слабее. Мы — люди божьи, мы пока живем под спудом, нас гнетут, наши угнетатели рассаживают нас по тюрьмам, на нас клевещут. Точно так же и на том свете настоящего бога засадили в темницу, его оклеветали. И потом же, потом, — прибавляли бедняки, — вы знаете, кто настоящий бог? Настоящий бог — это есть дьявол. . Дьявол есть бог, который требует справедливости. И когда дьявол, которого оклеветали, взбунтуется, он опрокинет раззолоченного бога, который помогает царям, и тогда наступит настоящий праздник справедливости. Истинное тысячелетнее царство.

Поэтому надо во имя этого угнетенного, но справедливого бога — дьявола — самим быть начеку, следить за собой, жить праведной жизнью в ожидании его великого бунта».

Что значит жить праведной жизнью, чем отличается царство бога от нынешнего времени? Они говорили: нынешний бог — бог папский, он винопийца, он обжора, как все они, эти самые баре, он любит пышность и вся природа — это риза, соблазнительно пышная, церковная. Между тем подлинная жизнь по–божьему заключается в посте и молитве, и подлинное царство божье будет очищением душ от тела, вознесением всех душ к победившему, наконец, богу справедливости, который в течение десятков тысяч лет был в плену у этого гордого победителя бога. Сатана лукавый, он одержал верх, он победил, он Христа задержал в аду, он поместил вместо него антихриста, папу, он царствует в этом мире, и он прельстил всеми прелестями. Аскеты же являются сторонниками настоящего бога, который сейчас сидит в тюрьме, но который вырвется оттуда и которого попы выдают за дьявола, в то время, как они–то и служат подлинному дьяволу в своих раззолоченных церквах.

Другие еретики не доходили до того, чтобы сказать, что настоящий, подлинный бог вместо дьявола посажен в ад. Они утверждали только одно: что пост, молитва, умерщвление своей плоти есть заслуга — она позволяет вырваться из темного мира. Они сами не только постились, но просто голодали, они не только молились, но стонали, потому что их предавали всяческим мукам. Это была в высшей степени угнетенная часть населения. Протест шел не только против богатства, во против всяких наслаждений в жизни, и за идеал считался аскетизм, полное воздержание от каких бы то ни было удовольствий жизни. Духовенство подвергалось нападкам именно за свою жизнь, за свой блеск, за свое богатство, за то, что не осталось ни капли аскетизма в церковной жизни. Таково было революционное христианство в XIII веке.

Церковь очень умно его учла и сумела отвести его русло в другую сторону. В XIII веке она ответила основанием двух орденов католической церкви — Францисканского и Доминиканского. Франциск Ассизский25, один из величайших учителей бедноты, который говорил, что бедность и аскетизм суть единственные заслуги, поладил с папой. Папа дал ему право учреждать монастыри бедных, и эти братья, которые должны были ходить босиком, подпоясанные веревкой и жить исключительно милостыней, проповедовали преданность папе и внесли разлад в ряды бедноты. Были также люди, которые как будто бы соблюдали полный обет бедности, но тем не менее были агентами папы.

Доминиканский орден26 проповедовал также посты и молитвы и суровую дисциплину, но и доминиканцы были слугами папы, и им было поручено истреблять еретиков. Так что церковь хотела как бы заслониться этим: вы говорите, что мы все на золоте едим, в каретах ездим, но вот вам — монашки, францисканцы, ведь они живут бедно.

То же самое делается в России. Если кто скажет: архиереи — это важные баре, то вам скажут, что вот в таком–то монастыре есть схимник, который стоит на столбе 30 лет и мохом оброс, а пойди к нему, и он скажет запекшимися устами: «Слушайся, чадо, и не мудри». Через посредство монашества церковь выдвигала аскетов себе на защиту и старалась заслониться этими часто очень искренними людьми, которые сохранили мир с церковью.

Этот натиск низов прошел в России очень бурно во время никоновских реформ. В то время на самом деле борьба шла не из–за того — двумя перстами креститься или тремя, а–из–за того, что никониане в глазах того же протопопа Аввакума27 были прежде всего винопийцами, чревоугодниками, угнетателями слабых. Староверы считали, что мир есть пакость, а тело есть мерзость, и нужно его в огне сжечь, чтобы душа к престолу божьему вознеслась. Ненавидь тело, всячески его угнетай и бичуй для того, чтобы скорее пришла блаженная смерть во Христе. Это — подлинное учение Аввакума, которое собирало вокруг него так много людей. Оно проникнуто суровым убеждением, что жизнь вообще преступна и грешна, что бог требует отойти от этой жизни, но не наложив на себя руки, а претерпев до конца. Вот почему эти сектанты во время их гонений убегали на окраины и скорее предпочитали массами сжигать себя, чем отдаваться в руки Никону или Петру. Они сжигали себя не от отчаяния, а потому, что считали, что тот, кто сжигает себя, переносит все муки адские, и, если и были какие–нибудь грехи, они сгорают с телом, и праведные люди становятся перед богом ангелами. Здесь то же течение, которое породило первоначальную христианскую церковь. Такое течение обыкновенно является порождением особенно невыносимых условий, когда жизнь становится действительно невмоготу и когда нет вместе с тем возможности восстать с оружием в руках.

 

ЛЕКЦИЯ ШЕСТАЯ

Два явления я выбираю как наиболее существенные из целого моря всяких фактов, которыми чревато было время, начиная с средневековья, характер которого я охарактеризовал вам прошлый раз, и кончая нашим временем: реформацию' и толстовство. Реформацию я выбираю потому, что это — самое великое религиозное явление нового времени, а толстовство потому, что оно ближе всего к нам по времени, ближе к нам и этически, потому что мы все проникнуты глубоким уважением к этому величайшему писателю, одному из величайших людей России, и, кроме того, потому, что толстовство через некоторые русские простонародные секты и через некоторые устремления русской интеллигенции и до настоящего времени сохранилось живым, не потерявшим своего социально–политического веса*.

Итак, прежде всего относительно реформации. Я вам говорил в прошлой лекции, что официальная церковь, которая превратила первобытную хаотическую церковь в прочное, хитрое, тонкое орудие угнетения, католическая церковь на Западе (а у нас в России — грубое подражание этой католической церкви, тогдашняя церковность, поддерживавшая русскую монархическую власть), — что эта официальная церковь вызвала в недрах демократии глубокий протест.

 В 1923 году это нам яснее, чем было р 1918 г,

В самом деле, ведь христианство было символом веры этой демократии и в значительной мере порождением творческого гения ее. Демократия сформулировала свое христианство, свое credo. Credo значит «верую». И постепенно это самое знамя демократического движения превратилось в искусственную самозащиту угнетателей демократии против народных масс.

Благодаря чему? Христианская демократия сама говорила — «первая заповедь — терпи», «кесарево кесарю, а божие богу», «божие живет внутри нас», «царство божие не от мира сего», блюди его внутри себя и дождешься, наконец, времени, когда придет жених небесный, часа пришествия которого никто не знает, и вот в это время будь, дева мудрая, со светильником зажженным, и ты войдешь, как любимый сын, в царство бога–отца.

Когда священники и епископы передались в другой лагерь, на сторону господ, это же положение было сформулировано так: терпи, всякая власть от бога, всякая неправда которая делается на земле, делается попущением сил небесных, а твое дело — не критиковать, а безропотно нести ярмо, которое на твою шею возложено, очевидно, по попущению господню, и счет тебе будет оплачен на том свете, после твоей смерти и после второго пришествия, а если ты здесь возмутишься и попытаешься эти счета подвести, то это будет преступлением перед богом, — аз воздам мне отмщение.

Таким образом, то же самое слово «терпи», которое для демократии христианской представляло самозащиту от отчаяния, превратилось в яд, в отраву, проповедуемую господами для подрыва всякого активного действия, всякого протеста в этой демократии.

Когда церковь такое превращение испытала, некоторые слои бедноты не могли отнестись к этому равнодушно, и если часть ее плелась, как стадо за пастырем и притом за дурным пастырем, то верхи низов, беднота городов, которая была более развита, чем беднота крестьянская, протестовала и протестовала разнообразно. Я указал уже на образование сект, из которых некоторые дошли до переоценки всех ценностей, до объявления бога, прославляемого господами, чертом, а ихнего черта — угнетенным богом бедных, который придет когда–то, чтобы сделать мир справедливым. Я указал на то, что церковь католическая пошла навстречу этому движению и уступила в том смысле, что создала некоторые монашеские ордена, которые аскетизм, присущий бедноте, себе присвоили. В России, в ответ на ересь стригольников2 и жидовствующих3, церковь ответила усилением строгости монашеского режима, и хоть один схимник на сто монахов и тысячу попов должен был уравновесить счет за все тунеядство, паразитство и праздность огромного числа официальных представителей церкви.

В XVI столетии разразилось новое колоссальное движение. Северные европейские страны получили христианство из Рима, и Рим, переставший быть государственно–могущественным, превратился в официального носителя церковности, в опору, регулярную, признанную законом, — опору всякой власти вообще. Для Германии, включая сюда Австрию, в значительной степени для Франции и Англии этот римский папа был чужеземным священником, который тем не менее претендовал на огромную власть в их внутренней жизни. Они называли его сторонников ультрамонтанами, т. е. загорными, которые центр христианской церкви считают существующим за горами, за Альпами, в Италии. Им противопоставлялись национальные движения Англии, Франции и Германии, которые стремились к тому, чтобы иметь свою национальную церковь, на которую могло бы опираться их национальное единство.

Империя к XVI веку давно уже перестала иметь римский характер, империя сделалась священной Римско–Германской империей. Германские вожди, — тот или иной германский король, — франкский ли, вышедший из того племени, которое завоевало Францию и дало ей теперешнее название, или габсбургский, австрийский герцог, или какой–нибудь другой, — рукополагались, венцы на них возлагались руками пап, и они считались после этого императорами всей Европы, так сказать, всего мира: да будет единая духовная глава — папа и единая мирская глава — император. Между ними, конечно, происходила борьба. Папа говорил: «Ты, император, являешься моим помазанником и должен исполнять мою волю». А император говорил: «Я — господин, я — настоящая власть, а ты только жрец; если я захочу, то я могу преспокойно показать тебе всю силу настоящего реального меча». И были разные моменты в этом отношении. Гогенштауфены, например Фридрих II, не признавали папу нисколько, относились к нему совершенно пренебрежительно. Но это не всегда удавалось, и, например, император Генрих IV4 вынужден был идти в Каноссу (это слово до сих пор сохранилось со смыслом униженной сдачи победителю), в рубище и власянице, стоять у окна дворца маркграфини Матильды и выпрашивать прощения у папы Григория VII, который своими буллами и проклятиями довел до того, что от него отшатнулись все подданные. Шла борьба между светским мечом и духовным, но эта борьба была из тех, о которых говорят — милые бранятся, только тешатся. Мало того, протесты со стороны того мира, который раздирался когтями, с одной стороны — папскими, а с другой стороны — императорскими, заставили сейчас же эти вершины слиться в одну вершину одной массивной пирамиды, которая навалилась на мир и от которой хрустели косточки у всех народов.

Тем не менее, отдельные народы стали формулировать свои сепаратные программы. Возьмем самые крупные из таких народов — Англию, Францию, Германию.

Реформация в каждой из этих стран шла особо. Основная сущность реформации, с точки зрения политической, заключалась в стремлении этих народов отделиться от верховенства пап. Чье же тогда верховенство в церкви должно быть признано? Очевидно, светской власти. И то самое, что в конце XVII столетия произошло в России, когда Петр Великий провозгласил себя начальником церкви, который стоит выше патриарха, уничтожил патриаршество и сделал синод просто одним из министерств, подлежащих ведению императора, то самое было внутренней тенденцией реформации XVI века. Светская сила стремилась воспользоваться желанием народов отложиться от невыносимого гнета и невыносимых поборов Рима, чтобы присвоить себе и духовную власть и в то же время секуляризировать, т. е. конфисковать, церковные имущества. Такова политическая сущность реформации. Но самой важной была ее сущность социальная, которая в разных странах выражалась разно. Носителями социального движения реформации были средние классы, торговые классы, ремесленники, а также часть дворянства, среднего и мелкого, и — в зависимости от того, какую роль эти классы играли в разных странах — разный характер приобретала реформация как движение социальное. Всюду, говорю я, основным носителем ее являлось то, что мы можем назвать мещанством с примесью мелкого дворянства и даже части духовенства, но захвачены были и деревенская беднота, и деревенский среднезажиточный класс. Рост средних классов вызвал явления Возрождения (Ренессанса) и Реформации.

В Италии купечество, ремесленники и интеллигенция, сплотившись вместе, поднимали, начиная с XIV столетия, бунты против аскетизма, с одной стороны, и против официальной папской власти — с другой. Эти бунты повели к изумительному расцвету искусства. Отбрасывается заповедь христианская о том, что природа лежит во зле, что всякое наслаждение есть грех. Эти люди вернулись к идеалам Древней Греции, откапывали древние греческие божества, читали с упоением древние греческие рукописи и у древних греков, о которых нам с вами пришлось уже говорить, учились счастливой человечности.

Конечно, эта человечность недостижима для всех. Жить полной жизнью, полным развитием своей человечности и полным удовлетворением своих страстей могли не все, а только люди относительно богатые. А со всей полнотой ее могли проводить только очень богатые купцы — как Медичи во Флоренции, которые силой своего капитала превратились в настоящих царей, окружили себя пышным двором, — и люди, подходящие по складу и положению.

Им незачем было отметать католицизм, сам католицизм в Италии проникся тем же движением. Я уже говорил о папе Льве X, который окружил свои палаты чудными статуями, вырытыми из–под праха веков и свидетельствовавшими о красоте идеала греков, который, ударяя чашей о чашу какого–нибудь гуманиста, говорил: «Какой хороший человек был Иисус Назарянин: несут нам со всех сторон дань во имя его, а мы наслаждаемся». И папы построили себе такие языческие дворцы и собрали такие языческие музеи, что я лично присутствовал при таком зрелище: явились в Рим пилигримки из какой–то итальянской деревни, заскорузлые старушки в темных платьях, в высшей степени ханжески настроенные католички. И вот молодой попик водит их и показывает им папское жилище. Эти старые девы всюду хотели видеть мощи и всякие святые вещи. И вот ведут их в Ватикан, где сплошь голые мужчины и голые женщины, великолепно сделанные, пышные, красивые, соблазнительно улыбающиеся. Как им это показать? Это — такая скверна, такое наваждение, такая мерзость, что тьфу, тьфу, тьфу… Поэтому этот попик, который водил их, обращал все время их внимание на потолок, не на то, что на стенах, а что на потолке: «Вот здесь на потолке написано, как папа Исидор писал свои декреталии, здесь следует папа Григорий I» и т. д. И пилигримки сконфуженно смотрели на потолок и быстро проходили. Это — иллюстрация того, насколько итальянское папство само отошло от христианства.

Когда Юлий II5 с Микеланджело строил собор Петра апостола, или обсуждал планы создания себе самому пышной языческой гробницы, или вел свои политические войны — что общего было между ним и Христом? Он бы расхохотался, если бы кто–нибудь ему напомнил, что христианство есть обет вечного безбрачия, он бы сказал: «пойдите к моим маленьким монашкам»… Поэтому не удивительно, что Лютер6 сказал: «Антихрист правил в Риме, а не папа, не наследник Петра, а «враг», который именем Христа водворился, чтобы проповедовать грех, пышность, любовь к земле, — это властолюбие, это все семь смертных грехов, которые воцарились там, на папском престоле». Если вы припомните, что среди пап был такой, как Александр Борджиа, который в причастии отравлял людей, который рисуется нам до сих пор как тип законченного в своей отвратительной беспощадности человека–зверя, то вы поймете этого умного и честного мещанина Лютера, который говорил, что мы такого христианства не желаем признавать.

Но у Рима было и другое лицо. У Рима было лицо Бернарда Клервоского7, бледное от постов и молитв, согретое внутренним пламенем религиозного экстаза. Эти души, которые просвечивали сквозь кости изнуренного тела, эти истинные угодники божий говорили: я не потому доминиканец, что я. ученик св. Доминика, а я domini canis, т. е. собака божья… они были носителями настоящего героического аскетизма, и тот же Лютер, который, как только произвел реформацию, женился на игуменье, говорил: «Нет, этим вы нас не проведете! Мы против этого! Мы против сатаны, против папы, который пирует под музыку и вокруг которого танцуют обнаженные женщины, но мы и против людей, которые говорят: не ешь, не пей, но женись, изнуряй себя, тогда ты будешь праведником; настоящая праведность божья заключается в том, чтобы трудиться, не лгать, верить в Христа и второе пришествие, помогать ближнему своему и быть честным тружеником, честным гражданином. Вот настоящая суть дела, вот чем нужно быть».

Чей это голос? Это голос торговцев, голос ремесленников, голос зажиточного крестьянства, который так говорит: «Какое безбрачие?! Брак, дети, дом—полная чаша, свое, трудом нажитое! Никого я по возможности не обманываю, никого не обижаю, никому не кланяюсь, верю в то, что жизнь эта временная, что если я ее с полной честностью проживу, то господь на том свете меня помилует. Оставьте меня с вашими таинствами, потому что они моему разуму не доступны, оставьте меня с вашими лишениями, я считаю, что всякая земная радость, все, для чего создано мое тело, — все должно иметь место в жизни». Вот здоровая, земная сущность тогдашней реформации, к которой примкнуло то, что мы можем назвать сейчас кулацким крестьянством, крестьянством наиболее зажиточным, и всякого рода ремесленники и торговцы городов.

Что же вследствие этого произошло в–Англии, Германии, Франции?

В Англии эта мелкая буржуазия стала давить на государство политически. Она отрицала таинства, и прежде всего таинство превращения вина и хлеба в плоть и кровь. «Как вы хотите, — говорили они, — это — вино, мы это ясно чувствуем на языке, не втирайте нам очки, мы не можем говорить, что это—плоть и кровь!» В этом сказался особый реализм этих людей. Это было одним из камней преткновения. Дальше следовало. — мы не признаем папу! Кто этот за горами живущий священник, который нам приказывает? У нас свои священники. Это доходило до непризнания епископов — община и священник, который читает евангелие, произносит проповеди, а в остальном — светская государственная власть.

В то же самое время королевская власть в Англии вела борьбу с папою, потому что папа из Англии выкачивал громадное количество денег; поэтому королевская власть в лице Генриха VIII8, с одной стороны, приказала верить, что хлеб есть плоть, а вино — кровь, приказала тем, кто будет возражать, отвечать перед судом и палачом; она признала епископов, но этим епископам предписала молиться за него, Генриха VIII, как главу церкви. «Это я, толстый Генрих VIII, сменивший за свою жизнь семь жен, большую часть которых убил, величайший развратник, чудовищный пьяница, я—семь настоящий глава церкви!»

Казалось бы, чего хуже, лучше уж верить в папу. Однако положение вещей было таково, что не хотелось платить дань папе, уж пусть заодно король грабит. Поэтому высшие слои мещанства согласились на это — пусть епископы назначаются королем, епископальная церковь с английским королем во главе, самодовлеющая национальная церковь — вот что они признают.

И с тех пор католиков начали угнетать в Англии, сажать в тюрьмы, истреблять. Но в некоторые моменты и старые католики вновь брали верх и истребляли тогда протестантов, потом опять протестанты — католиков и т. д.

Конечно, этим удовлетворялись не все. Что касается средней буржуазии, то она к этой системе отнеслась весьма скептически, она заявляла — не верю, что хлеб есть мясо, не верю, что вино есть кровь, не верю, что нам нужен король и что нам нужны епископы, которые за него молятся, нам нужны только священники, которые проповедовали бы нам настоящую христианскую истину и исполняли бы символический обряд в память Христа, нам нужен ковенант, т. е. собрание всех верующих граждан республики, и больше ничего — ни папы, ни короля, ни таинств.

Так смотрела на церковь шотландская буржуазия, которая основала на этих принципах пресвитерианскую церковь*.

 В строго кальвинистском духе. Учение Кальвина9 вообще охотнее всего принималось средней зажиточной и трудовой буржуазией городов.

Англичане, которым было трудно отделаться от короля, которым пришлось вести борьбу против короля, основали близкую к пресвитерианской церковь индепендентов, или пуритан, которая говорила: «Священники также но нужны, пусть проповедует тот, кто имеет дар, таинств никаких, и мы так понимаем христианство, что нужно собраться всем вместе и начать всем миром борьбу против богачей, против лордов, против епископов, против королевской власти так же, как и против папы». И тут борьба началась (уже после смерти Генриха VIII) ив Шотландии, и в Англии: в Шотландии под углом пресвитерианского священства, а в Англии под углом беспоповства. В Англии в связи с этим началось великое республиканское революционное движение, которым наполнен XVII век. Оно выдвинуло грандиозную фигуру одного из величайших государственных людей — Оливера Кромвеля10 — и одержало верх над королевской властью. Карл I Стюарт лишился головы в этой борьбе.

Тогдашняя индепендентская церковь была поставлена под контроль палаты мещанских депутатов. Кромвель был руководителем, вождем, невенценосным королем этого движения. Он хотел играть преобладающую роль в тогдашнем мире и первый наметил владычество Англии…

Но это все–таки было недостаточно прочно, потому что после смерти Оливера Кромвеля все–таки вернулась, качаясь как маятник, история к англиканской королевско–епископальной церкви. Сейчас в Англии имеется англиканская церковь, католическая, пресвитерианская, индепендентская во всевозможных видах и разновидностях, целый ряд всевозможных сект, которые теперь перестали играть политическую роль. В Англии вообще обыкновенно революционные стремления замирают и оканчиваются компромиссом. Я сейчас не могу входить в экономические причины, которыми объясняется необычайная гибкость английских 'правящих классов. Я еще не указал на то, что в Англии на крайне левом фланге распространилось движение левелеров^, т. е. уравнителей. Это были социалисты. К ним примкнули подмастерья–ремесленники, суконщики и ткачи, т. е. та промышленность, где уже существовало массовое производство, где существовали объединенные массовые рабочие.

Во Франции реформаторское движение тоже привлекло купцов, ремесленников и рабочих под именем гугенотов. Гугенотское движение похоже было на пуританское, но французские движения всегда ставят вопрос радикальнее, чем в Англии, здесь отсутствует со стороны господствующих классов склонность к уступкам — они склонны раздавить всякое революционное движение, поэтому всякое революционное движение во Франции приобретает беспощадный характер: все или ничего! — так обыкновенно французская история ставила вопросы. Так и относительно гугенотов. Гугеноты были нетерпимы—папу считали антихристом, ставленников папы — великими грешниками, считали, что их нужно истреблять огнем и мечом. И католики отвечали тем же. Поэтому борьба между католиками и гугенотами выражалась в таких ужасных актах, какие имели место в Нанси, где гугеноты истребили массами католиков, или в еще более ужасных формах в Варфоломеевскую ночь12 в Париже и в целом ряде других городов, когда католики истребляли гугенотов. Таковы были ужасные факты борьбы не на живот, а на смерть между католиками и гугенотами.

Если во Франции католики восторжествовали, то всецело по той причине, что королевская власть приобрела среди духовенства колоссальный вес. Ультрамонтаны были сражены, папы добровольно отказались от значительной части власти над Францией, объявили Францию любимой дочерью католицизма и в то же время дали громадные прерогативы королевской власти. Королевская власть развилась в лице Людовика XIV до своего апогея, когда, в сущности говоря, в короле сосредоточилась вся власть. Гугеноты готовы были признать это, несмотря на драгонады13, несмотря на Нантский эдикт14, несмотря на все ужасы, с которыми король обрушился на них, потому что после страшных бурь все были рады королевскому миру и единовластию, которые вносили хоть тень известного порядка в государственную жизнь. Те же самые гугеноты громаднейшую роль сыграли в Швейцарии, в вольных городах: в Женеве, Берне, Цюрихе, гугеноты под именем реформатской церкви дали свои окончательные результаты. Города швейцарской республики были свободны, ничто не мешало полному проведению религиозной мысли. Там церковь оказалась во главе политики, и там создались первые демократические республики, в высшей степени характерные и оригинальные, церковь и светские учреждения которых было бы весьма любопытно разобрать, если бы я имел на это время.

Это движение распространилось и по Германии, но в Швейцарии, где основным господствующим классом был как раз средний городской класс, где демократические города достигли самоопределения, там реформатское движение дошло до радикальнейших выводов. В Германии же оно приняло более умеренный оттенок. Более умеренным оттенком было то, что называется лютеранским вероисповеданием. Лютер начал, как • я говорил, борьбу против папы, он опирался на князей германских, на владетельных герцогов, на бесконечную сеть разных мелких владык, которые существовали в то время в Германии, которые стремились отшатнуться от папы и которые, начиная с либерального саксонского герцога, присоединялись к Лютеру.

Началась страшная распря между князьями. Когда демократическое движение пошло дальше, когда реформаторское движение Цвингли довершило реформацию в Цюрихе провозглашением демократии библейского типа, то Лютер ответил на это резкой полемикой. А когда начало развиваться движение крестьянской бедноты, к которому присоединились сейчас же рабочие, суконщики и ткачи, то Лютер призывал прямо — «рубите эту сволочь». Это написано черным по белому в письме Лютера. Да, этот самый прославленный реформатор прямо обращался к князьям и говорил: «рубите эту сволочь во имя Христово», потому что он видел в левом продвижении реформы просто хаос и разрушение.

Во главе левого реформаторского движения, которое в Германии нигде не восторжествовало, встал замечательный республиканец и полусоциалист Фома Мюнцер15.

Наш великий учитель Энгельс говорит об этой гражданской войне как о первом революционном движении Германии. Могу указать, что декларация прав крестьян и рабочих того времени очень близка к теперешней программе крестьянской бедноты у нас, в России.

В Отличие от библейского духа, которым проникнуты были средние классы, это рабоче–крестьянское движение шло под знаменем евангелия, оно проповедовало отказ от личной собственности, — «отдай все лишнее ближнему своему». И вот Иоанн Лейденский16, вождь крайних левых анабаптистов (перекрещенцев)17, установил в Мюнстере настоящую гражданскую коммуну, объявил расторженными все браки, несуществующими все семьи, всех детей — детьми государства, всякий мужчина может жить со всякой женщиной, которая ему нравится и которой он нравится, может иметь несколько жен, все работают на всех, все распределяется по потребностям. И так Мюнстер жил до тех пор, пока не был взят, пока достало сил бороться, пока всех его защитников не истребили, пока вождя их не казнили.

Это движение анабаптистов, несомненно, было предтечей позднейшего революционного движения во Франции в его самых крайних проявлениях и нашего теперешнего движения. Левые перекрещенцы были коммунисты, хотя и в религиозной окраске.

Но христианский социализм, как вы знаете, редко носит такую боевую окраску. Когда Иоанн Лейденский шел с мечом анабаптистов, проповедуя и говоря, что он во имя Христа хочет вести борьбу, то лютеране отвечали ему: «Жалкий человек, запутавшийся человек, что ты говоришь? Ты своим мечом хочешь переделать жизнь на земле, да для чего? Справедливость не на земле должна торжествовать, а на небе. Разве Христос не сказал тебе, что ты должен повиноваться всякой власти, что царство его не от мира сего, что нужно кесарю воздать кесарево? Мы же терпим, а когда мы преставимся, тогда ангелы поднимут души наши на небо, и будем мы держать там ответ перед судом небесным и получим то, что мы заслужили на земле. Это есть христианство, а твоя гордыня, что ты на этом кусочке грязи, которым является земля, хочешь водворить справедливость, есть кощунство, есть борьба против самого Христа, который раз навсегда сказал, что это не нашего ума дело, что на земле — испытание, что здесь чистилище, экзамен, который мы держим. Чем хуже тебе на земле, тем лучше будет потом. Труднее всего богатому, ему больше соблазнов, а бедный кого может обидеть? Ему легче оказаться чистым перед лицом божества, так что, когда вас хлещут по ланите, то подставьте другую, и когда вас отхлещут по обеим ланитам, тут царство небесное и улыбнется вам, а на голове того, кто хлещет, вы соберете угли адские и порадуетесь этому». Вот что говорит христианство, и его слушают, когда нет–надежды у демократии мечом чего–нибудь достигнуть.

Но тут в XVI веке шевельнулась надежда, началось движение, — нет, мы здесь сделаем то, что Христос считал правдой, здесь, на земле! Это движение жестоко было разбито в Германии.

Теперь революционная волна идет уже без имени Христа, ей незачем ссылаться на христианство, потому что она формулирует свои требования к жизни прямо и непосредственно под диктовку своего сердца и разума. Чего желает человек? Человек хочет быть счастливым, он хочет работать для счастья своего и своих ближних, он знает, что достигнуть этого можно только путем великого сотрудничества, кладущего руку на тот гигантский аппарат, который нам оставляет низвергаемый нами капитализм.

Вот сущность новейшего социализма — ему не нужно христианства для формулировки его положительных идеалов. Ему не только не нужно оно, ему оно враждебно, поскольку оно диктует пассивность и терпение. Отсюда наше отношение к самому позднему проявлению христианского социализма, к толстовству18.

Во всем том, в чем Толстой критикует существующую церковь, существующее самодержавие, во всем этом он глубоко прав. Он перед судом своего неподкупного сердца, с гигантским проникновением своего таланта, с потрясающей силой своего гения представляет нам смешными, нелепыми, отвратительными все порядки государства, все порядки церкви, все порядки так называемого «благоустроенного» общества — нашу науку, нашу культуру, со всего этого он снимает ризы, которыми оно прикрывалось, и с такой остротой критикует, что мы говорим: да ведь это же в самом деле глупость, это вздор, борись, человек, против этого!

А Толстой после этой критики говорит: во имя истинного смысла христианства я призываю тебя с насилием против этого зла не выступать, будь только сам в душе • своей правым, не участвуй в зле, не проповедуй насилия!

Толстой и сам не был уверен, что проповедью добра можно добиться чего–нибудь положительного, и к старости все еще говорил: «Да бог вам судья! В конце концов, проповедовать — это тоже гордыня, уйти в свою келью и там спасать свою душу — вот настоящее смирение».

Конечно, Толстой не всегда поддавался этому чарующему голосу сатанинского искушения, которое говорило: «Лев, Лев, бросил бы ты книжки писать, бросил бы ты письма во все страны мира посылать, бросил бы ты проповедь, — никто тебя по слушает, слушает только дурачье, которое начинает капусту сажать и считает, что в ней настоящее спасение, — никому не сопротивляются, едят только ту капусту, которую сами посеяли, идеал свой видят в том, чтобы быть жвачным животным — вот кто тебя слушает. Поэтому ты, великий Лев, отойди от людей и думай о своей большой, большой душе, в которой живет бог; ты — человек старый, скоро твой конец придет, и ты прямо угодишь перед лице господне!»

Очень часто слышались эти речи и то же направление в восточной мудрости, в книгах, трактующих о судьбе Будды; там есть такой эпизод, когда Будда, сидя под священным деревом, постился бесконечное число дней и ночей, и его всячески искушал дьявол, но Будда не прельстился его искушениями. Тогда дьявол сказал: «Да, Будда, ты такой человек, который может сделаться богом, ты от всего отрекся, теперь чего же тебе еще — помри, скажи только одно слово, что хочешь помереть!» А Будда ответил: «Нет, я должен остаться на земле, чтобы спасать других, я сам нашел дорогу, теперь другим буду показывать». Тут сатана отошел от Будды.

И в Толстом тоже возобладала активная сторона; сам нашел истину, буду других учить. Но то, чему он учил, хорошо или плохо? Оно хорошо, поскольку он бил синод так, что синод его наконец проклял; хорошо, поскольку он бил самодержавие так, что самодержавие давно бы его задушило, — как он говорил: наденьте на мою старую шею намыленную веревку, — но не смело, потому что слишком он был знаменитый человек, никак его не удавишь без того, чтобы весь мир не ахнул!

Но когда он проповедовал непротивление злу насилием, когда говорил, что бороться можно тем, чтобы не идти в солдаты, не платить налогов и т. д., то нехороша была эта пассивность сопротивления ничем не стеснявшемуся наглому насилию. Только тогда народ может рассчитывать на победу, когда сам активен, когда он не только обороняется, когда он вооружен силой; веревку на шею быстро наденут, если он не возьмет оружия в руки, если не сокрушит врага до конца. Только тогда он может сказать: старое больше не вернется. Капиталистической ведьме недостаточно, чтобы ее убили, в гроб положили, в землю зарыли, нужно еще осиновый кол вбить, — тогда она не встанет. Поэтому, когда рекомендуется мягкость, рекомендуется гуманность, терпение, — все, кто не верит, что бог поможет, должны сказать: бог–то бог, да и сам–то я не плох. Ведь вот бог несколько тысяч лет терпит неправду на земле, а подлинная справедливость в наших сердцах живет, в наших мускулах, в наших винтовках, которые теперь делают правду на земле. Поэтому толстовское непротивление неприемлемо для нас.

Мы принимаем критическую часть учения Толстого, мы не принимаем положительной его стороны, и мы будем в этом отношении бороться с его учениками.

Мы говорим, что постепенно трудовое человечество переходило от пассивного непротивления к активной борьбе, но прежде не было почвы для победы, не было возможности создать не равенство бедных, а равенство богатых, на что мы теперь имеем возможность благодаря колоссальному развитию техники при капитализме.

Мы сейчас можем формулировать наши задачи: люди должны быть братьями, должны жить в красоте, в добре, в истине. Но чтобы этого достигнуть, надо построить правильный хозяйственный порядок, нужно сломить политическое господство одних над другими. Чтобы пройти в этот рай, нужно пройти сначала через стадию чистилища, каковой является страшная, роковая, последняя борьба между рыцарями этого братства и этой любви и ненавистниками всех народов, которые стоят на пороге этого рая и не пускают в нeгo. И в то время, когда мы наконец получаем, как теперь произошло в России, силу, нам говорят: как вы ни гуманны, вы пользуетесь государственной властью против инакомыслящих, вы беспощадны, вы угнетатели, а буржуазия теперь — угнетенные, неужели вы не можете взвесить слез угнетенных и приостановить вашу жестокую расправу над ними?

Горе тому, кто увлечется этим и для кого самый механизм угнетения окажется последним словом премудрости; кто считает, что он сделался господином и поэтому имеет право кого–то угнетать. Это — величайшая измена тому святому духу социализма, которым всякий из вас должен быть проникнут. Но горе и тому, кто этим песням сентиментальным внемлет и говорит: «Отброшу меч, поцелуюсь с братом буржуем», потому что если ты этого «брата», который недавно ездил на твоей шее, поцелуешь, то с величайшей ловкостью &тот «брат» вспрыгнет снова тебе на шею и станет ездить на ней до конца веков. Поэтому не объявляйте мира, прежде чем не убедитесь, что враг этим миром не может воспользоваться; Террор — ужасная вещь, ненавистная вещь, войну как можно скорее нужно прекратить, и международную, и между гражданами одного и того же народа; мы должны с отвращением это дело делать, с величайшим внутренним содроганием, но мы должны его делать, как нужно осушить грязную яму, если яма эта отравляет наших детей.

Это — жестокая работа, но она должна быть выполнена для того, чтобы наступило лучезарное время подлинного равенства и братства.

Но мы не должны, само собой разумеется, только ждать этого времени, мы должны требовать залога; мы имеем одну руку, Чтобы бороться, чтобы держать в ней меч, а другой мы должны сеять цветы, хотя бледные, хотя подснежники, хотя первые цветы весны, но мы должны сеять их, чтобы чувствовать, что мы не только боремся за что–то будущее, — мы легче защитим то, что имеем, если засеем наше поле хотя бы и бледными цветами. Вот почему работа над реформой школы — работа над реформой внешкольного образования, вот почему всякая культурная работа есть тоже своеобразный меч в нашей борьбе за наше будущее, вот почему все это не менее важно — не менее и не более, — чем тот временный настоящий острый меч, которым приходится нам действовать, чтобы не оказаться жертвами собственной неспособности.