– Привет, тетя Дорис!
Ребенок улыбается и бойко машет, да так близко к экрану, что видны лишь кончики его пальцев и глаза.
– Привет, Дэвид!
Она машет в ответ, а потом подносит руку ко рту, чтобы отправить воздушный поцелуй. В этот самый момент камера смещается вбок, и ее поцелуй ловит мама ребенка. Дорис улыбается, заслышав смех Дженни. Он заразителен.
– Дорис! Как ты? Тебе одиноко?
Дженни склоняет голову и придвигается настолько близко к камере, что видны лишь глаза.
Дорис смеется:
– Нет, нет, не волнуйся за меня. – Она качает головой. – У меня же есть вы. И девочки, которые приходят каждый день. Лучше и быть не может.
– Это действительно так? – Дженни смотрит на нее с подозрением.
– Истинная правда! А теперь давай поговорим о тебе. Чем занимаешься? Как дела с книгой?
– Ох, нет, не начинай об этом сейчас. У меня нет времени писать, уж дети об этом позаботились. Не понимаю, почему ты всегда заводишь об этом разговор. Почему это так важно?
– Потому что ты этого хочешь, ты всегда хотела писать. Меня не обдуришь. Попытайся найти время.
– Да, возможно, однажды. Но сейчас дети важнее всего. Слушай, давай я тебе кое-что покажу. Тайра вчера сделала свои первые шаги, посмотри, какая она милая.
Дженни поворачивает камеру на младшую дочь, которая пожевывает уголок журнала, сидя на полу. Она хнычет, когда Дженни поднимает ее. Отказывается стоять и плюхается на попу, как только ее ноги касаются пола.
– Ну же, Тайра, пожалуйста, иди. Покажи тете Дорис. – Она пытается снова, в этот раз на шведском. – Вставай, покажи, что ты умеешь.
– Отстань ты от нее. Когда тебе год, журналы намного интереснее старушки на другом конце света. – Дорис улыбается.
Дженни вздыхает. Перемещается на кухню с ноутбуком в руках.
– Ты сделала ремонт?
– Да, я разве не рассказывала? Хорошо смотрится, правда?
Она крутится на месте с ноутбуком, отчего мебель расплывается, превращаясь в одни лишь смазанные линии.
Дорис взглядом следит за комнатой:
– Очень мило. Ты разбираешься в интерьере, так было всегда.
– Ох, я даже не знаю. Вилли думает, что много зеленого.
– А ты думаешь..?
– А мне нравится. Нравится бледно-зеленый. Такого же цвета была мамина кухня, помнишь? В той маленькой квартирке в Нью-Йорке.
– Это же было не в Нью-Йорке?
– Там, в кирпичном доме, помнишь? Где в малюсеньком саду росла слива.
– Ты имеешь в виду Бруклин? Да, помню. А большой обеденный стол совсем туда не вписывался.
– Да, точно! Я совершенно об этом забыла. Мама отказывалась отдавать его при разводе с тем юристом, поэтому пришлось распилить его пополам, чтобы вместить в комнату. Он стоял очень близко к стене, и мне приходилось втягивать живот, чтобы сесть.
– Да, ну и ну, тот дом был полон безумия. – Дорис улыбается при этом воспоминании.
– Жаль, ты не сможешь приехать на Рождество.
– Да, мне тоже. Прошло столько времени. Но моя спина совсем плоха. И сердце тоже. Вероятно, моим путешествиям пришел конец.
– Я все равно продолжу надеяться. Скучаю по тебе. – Дженни поворачивает ноутбук к стойке и встает спиной к Дорис. – Извини, но мне нужно быстренько приготовить.
Она достает хлеб и масло, поднимает хнычущую Тайру и опирает ее о бедро.
Дорис терпеливо ждет, пока она намазывает масло на хлеб.
– Ты кажешься уставшей. Вилли тебе помогает? – спрашивает она, когда Дженни возвращается к экрану.
Тайра теперь сидит на ее коленях и прижимает к лицу бутерброд. Масло размазывается по ее щекам, и она тянется к нему языком. Дженни поддерживает дочь одной рукой, а второй отпивает большой глоток из стакана с водой.
– Он очень старается. Но, знаешь, у него сейчас много работы. Времени совершенно нет.
– А как дела у вас двоих, есть время друг на друга?
Дженни пожимает плечами:
– Почти никогда. Но становится лучше. Просто надо пережить эти детские годы. Он молодец, многое берет на себя. Нелегко содержать целую семью.
– Попроси у него помощи. Чтобы самой немного отдохнуть.
Дженни кивает. Целует Тайру в голову. И меняет тему разговора:
– Я действительно не хочу, чтобы ты одна праздновала Рождество. Кто-нибудь может отметить с тобой? – Дженни улыбается.
– Не волнуйся за меня, я часто встречаю Рождество одна. Тебе и так есть о чем думать. Главное, постарайся, чтобы дети хорошо провели Рождество, и я буду счастлива. Это же детский праздник. Погоди, я поздоровалась с Дэвидом и Тайрой, а где Джек?
– Джек! – громко кричит Дженни, но никто не отвечает.
Она разворачивается, и бутерброд Тайры падает на пол. Малышка начинает плакать.
– ДЖЕК!
У нее краснеет лицо. Она качает головой и поднимает бутерброд с пола. Дует на него и отдает Тайре.
– Он безнадежен. Он наверху, но… Я не понимаю его. ДЖЕК!!!
– Он растет. А ты сама-то себя помнишь подростком?
– Помню ли я? Нет, не помню. – Дженни смеется и прикрывает руками глаза.
– Ох да, ты была диким ребенком. Но посмотри, какой выросла. С Джеком тоже все будет хорошо.
– Надеюсь, ты права. Иногда быть родителем совсем не весело.
– Все приходит с опытом, Дженни. Так и должно быть.
Дженни разглаживает свою белую кофту, замечает пятно от масла и пытается оттереть его:
– Уф, это единственная чистая кофта. И что мне теперь надеть?
– Его даже не видно. Эта кофта тебе идет. Ты всегда такая красивая!
– У меня сейчас вообще нет времени наряжаться. Не знаю, как это делают наши соседки. У них тоже есть дети, но они все равно выглядят идеально. Помада, завитые волосы, каблуки. Если бы я все это использовала, то к концу дня выглядела бы как дешевая проститутка.
– Дженни! Ты плохо о себе думаешь. Когда я смотрю на тебя, то вижу естественную красоту. Ты получила ее от мамы. А она от моей сестры.
– Ты единственная в свое время была настоящей красоткой.
– В один момент времени, возможно. Мы обе должны быть счастливы, не думаешь?
– Когда я прилечу в следующий раз, ты должна мне снова показать фотографии. Мне никогда не надоест смотреть на тебя и бабушку, когда вы были молоды.
– Если доживу.
– Нет, прекрати! Ты не умрешь. Ты должна быть здесь, моя дорогая Дорис, должна быть…
– Ты уже большая, чтобы понимать, что все крутится вокруг смерти, разве не так, моя любимая? Мы все умрем, уж в этом можно быть совершенно уверенным.
– Уф. Пожалуйста, прекрати. Я должна идти, у Джека тренировка. Если подождешь, сможешь поговорить с ним, когда он спустится. Пообщаемся на следующей неделе. Береги себя.
Дженни переносит ноутбук на скамейку в коридоре и снова зовет Джека. В этот раз он спускается после ее первой попытки. На нем футбольная форма, плечи широкие, как дверной проем. Он сбегает по лестнице, перепрыгивая через ступеньку, не отрывая взгляда от пола.
– Поздоровайся с тетей Дорис, – твердым голосом произносит Дженни.
Джек поднимает голову и кивает в сторону маленького экрана, откуда с любопытством смотрит Дорис.
Она машет:
– Привет, Джек, как ты?
– Ja, я в порядке, – отвечает он на смеси шведского и английского. – Пора идти. Hej då, Дорис!
Она подносит руку ко рту, чтобы отправить воздушный поцелуй, но Дженни уже отключилась.
Яркий день Сан-Франциско, полный болтовни, детей, смеха и криков, сменяется темнотой и одиночеством.
И молчанием.
Дорис закрывает ноутбук. Смотрит с прищуром на часы над диваном, маятник которых с глухим тиканьем покачивается из стороны в сторону. Она раскачивается вперед-назад вместе с маятником. Встать не получается, поэтому она остается сидеть, чтобы собраться с силами. Кладет обе руки на край стола и готовится к следующей попытке. В этот раз ноги подчиняются, и она делает пару шагов. И в этот момент слышит грохот входной двери.
– Ах, Дорис, делаете упражнения? Приятно видеть. Но здесь так темно!
Сиделка вбегает в квартиру. Включает везде свет, поднимает вещи, грохочет, разговаривает. Дорис шаркает на кухню и садится на ближайший к окну стул. Не спеша выравнивает вещи на столе. Передвигает, чтобы солонка оказалась за телефоном.
Н. Нильссон, Йёста
Йёста был очень противоречивым человеком. Ночью и в ранние утренние часы – хрупким, полным слез и сомнений. Но по вечерам, предшествующим этим моментам, он отчаянно нуждался во внимании. Он жил за счет него. Ему нужно было выделяться. Он забирался на стол и начинал петь. Смеялся громче остальных. Кричал, когда разнились мнения о политике. Он с радостью говорил о безработице и избирательном праве для женщин. Но чаще всего говорил об искусстве. О божественной сути процесса Сотворения. Чего никогда не поймут ненастоящие художники. Я однажды спросила его, откуда ему известно, что он сам – настоящий художник. Откуда ему известно, что все не иначе? Он больно ущипнул меня за бок и подверг долгой тираде о кубизме, футуризме и экспрессионизме. Мой непонимающий взгляд вызвал у него звонкий смех.
– Ты однажды поймешь, юная леди. Форма, линия, цвет. С их помощью можно создавать новые миры, разве это не божественный удел?
Думаю, ему нравилось, что я не понимала. Со мной было проще, ведь я не воспринимала его всерьез и не могла возразить ему, как другие. Мы словно делили один секрет на двоих. Могли ходить бок о бок по квартире, он следовал за мной и порой ускорял шаг, чтобы не отставать. Потом шептал: «У юной леди, без сомнений, самые зеленые глаза и самая потрясающая улыбка, что я когда-либо видел», и у меня всегда краснело лицо. Он всегда хотел сделать мне приятно. В этом чужом мире он стал моей поддержкой. Заменой мамы и папы, по которым я так сильно скучала. Он всегда искал мой взгляд, как только входил, словно хотел проверить, в порядке ли я. И задавал вопросы. Это так странно – некоторые чувствуют особое притяжение друг к другу. Именно так было у нас с Йёстой. Со временем он стал мне другом, и я всегда с нетерпением ждала его визитов. Он будто мог слышать мои мысли.
Изредка он приходил с компанией. Чаще всего это был какой-то молодой, крепкий, загорелый мужчина, далекий в плане стиля и такта от культурной элиты, что обычно посещала вечеринки мадам. Эти мужчины обычно сидели молча в своих креслах и ждали, пока Йёста бокал за бокалом поглощал красное вино. Они всегда внимательно вслушивались в разговоры, но никогда не присоединялись.
Однажды я увидела их вместе. Была поздняя ночь, и я вошла в комнату мадам, чтобы взбить ее подушки перед тем, как она отправится спать. Мужчины стояли близко друг к другу, лицом к лицу, перед картиной Йёсты, приставленной к кровати мадам. Рука Йёсты лежала на бедре молодого мужчины. Но при виде меня он отдернул ее, словно обжегся. Никто ничего не сказал, но Йёста поднес палец ко рту и посмотрел мне прямо в глаза. Я взбила подушки одной рукой, а потом вышла из комнаты. Друг Йёсты вскоре исчез в коридоре и ушел. Он так и не вернулся.
Сейчас говорят, безумие и творчество идут рука об руку. Что самые талантливые из нас – те, кто находится на краю депрессии или потери рассудка. Тогда никто так не считал. Тогда считалось дурным тоном грустить без причины. Об этом не говорили. И все были счастливы. Даже мадам с ее безупречным макияжем, гладкими волосами и сверкающими драгоценностями. Никто не слышал ее отчаянные крики по ночам, раздававшиеся, как только в квартире становилось тихо и она оставалась наедине со своими мыслями. Возможно, она закатывала вечеринки, чтобы отгонять эти мысли.
Йёста посещал их по той же причине. Одиночество выгоняло его из квартиры, в которой нераспроданные полотна громоздились у стен как навязчивое напоминание о его нищете. Он часто предавался трезвой меланхолии, которую я заприметила в нашу первую встречу. Когда это случалось, он не двигался с места, пока я не выгоняла его. Он всегда хотел вернуться в свой Париж. К хорошей жизни, которую он так сильно любил. К своим друзьям, искусству, вдохновению. Но у него не было денег. Мадам обеспечивала его дозой французскости, необходимой для выживания. Небольшими порциями за раз.
– Я больше не могу рисовать, – вздохнул он однажды вечером.
Я не знала, как отреагировать на его угрюмое состояние.
– Почему вы так говорите?
– Я двигаюсь в никуда. Больше не вижу картины. Не вижу жизнь в четких цветах. Не так, как раньше.
– Я ничего не понимаю. – Я выдавила улыбку. И потерла рукой его плечо.
Что я понимала? Тринадцатилетняя девочка? Ничего. Я ничего не знала о мире. Ничего об искусстве. Я считала картину красивой, если она изображала реальность, как она есть. А не через искаженные разноцветные квадраты, которые, в свою очередь, образовывали такие же искаженные фигуры. Я сочла истинным везением, что он больше не мог создавать эти ужасные картины, которые мадам складывала в своем гардеробе, чтобы он заработал на кусок хлеба. Но позже обнаружила, что останавливаюсь у его картин с метелкой из перьев в руках. Смешению цветов и мазков кисти периодически удавалось привлечь мое воображение, расшевелить его. Я всегда видела что-то новое. А со временем научилась любить это чувство.
С. Серафин, Доминик
Она была неугомонной. Я слышала это от других девочек. Вечеринки отвлекали ее от каждодневной жизни, бурная деятельность не давала заскучать. Перемены в ее жизни всегда были неожиданными, непредсказуемыми. И для них всегда находилась причина. Она нашла новую квартиру – больше по размеру, лучше и в районе с более высоким статусом.
Почти через год после нашего первого знакомства она вошла на кухню. Прислонилась бедром и плечом к кирпичной кладке дровяной печи. Одной рукой она поигрывала то с полями шляпы, то с ремешком под подбородком, то с бусами или кольцами. Нервно, словно это она горничная, а мы ее хозяйки. Словно была ребенком, который собирался попросить у взрослого печенье. Мадам, которая обычно стояла прямо, высоко подняв голову. Мы присели в реверансе, и, вероятно, все подумали об одном и том же: что потеряем свою работу. Нищета нас пугала. Благодаря мадам еда у нас была в избытке, и наша жизнь, несмотря на тяжелые рабочие дни, была хорошей. Мы стояли молча, сложив руки на передниках и тайком бросая на нее взгляды.
Она колебалась. Смотрела на нас по очереди, будто должна была принять решение, которое принимать не хотела.
– Париж! – в итоге воскликнула она, раскинув руки в стороны.
Небольшая ваза с каминной полки пала жертвой ее внезапной эйфории. Маленькие осколки рассыпались по полу. Я сразу же нагнулась.
Комната погрузилась в тишину. Я почувствовала на себе ее взгляд и подняла голову.
– Дорис. Пакуй вещи, мы уезжаем завтра. Остальные могут отправляться по домам, я в вас больше не нуждаюсь.
Она ждала нашей реакции. Увидела стоящие в глазах других девушек слезы. В моих уловила тревогу.
Никто не произнес ни слова, поэтому она развернулась, замерла на мгновение, а потом быстро покинула комнату. И прокричала из коридора:
– Поезд в семь. До этого времени ты свободна!
И следующим утром я оказалась в трясущемся вагоне третьего класса на пути к южной границе Швеции. Окружающие меня незнакомцы вертелись на твердых деревянных скамьях, обшарпанные сиденья которых вонзали занозы в мои ягодицы. В вагоне стоял спертый запах пота и мокрой псины, и все прочищали горло и сморкались. На каждой станции одни люди выходили, а другие садились. Время от времени появлялся кто-то, перевозящий из одного округа в другой клетку с курами или утками. Птичий помет едко пах, а их пронзительные крики заполняли весь вагон.
Позже в моей жизни было еще несколько моментов, когда я ощущала себя настолько же одиноко, как в этом поезде. Хотя я направлялась к папиной мечте, которую он показывал мне в книгах, в этот момент мечта больше казалась кошмаром. Всего несколько часов назад я бежала по улицам Сёдермальма, насколько быстро позволяли ноги, отчаянно желая вовремя добраться до маминого дома, обнять ее и попрощаться. Она улыбнулась так, как это свойственно мамам, проглотила свою грусть и крепко меня обняла. Я всем телом почувствовала, как сильно и быстро билось ее сердце. Ее руки и лоб были влажными от пота. Из-за заложенного носа я не узнала ее голоса.
– Я желаю тебе достаточно всего, – прошептала она мне в ухо. – Достаточно солнца, чтобы освещать твои дни, достаточно дождя, чтобы ты ценила солнце. Достаточно радости, чтобы укрепить твою душу, достаточно боли, чтобы ты научилась ценить маленькие моменты счастья. И достаточно встреч, чтобы время от времени прощаться.
Она с трудом говорила то, что хотела сказать, но больше не могла сдерживать слезы. Наконец она отпустила меня и пошла в дом. Я услышала ее бормотание, но не поняла, к кому были обращены ее слова – ко мне или к ней самой.
– Будь сильной, будь сильной, будь сильной, – повторяла она.
– Я тоже желаю тебе достаточно всего, мама! – прокричала я ей.
Агнес осталась снаружи, во дворе. И вцепилась в меня, когда я попыталась уйти.
Я попросила ее отпустить, но она отказалась. В итоге мне пришлось отодрать ее пухленькие маленькие пальчики от юбки и бежать как можно быстрее, чтобы она не догнала. Я помню грязь под ее ногтями и что ее серая вязаная шапка была украшена маленькими вышитыми красными цветами. Она громко заплакала, когда я ушла, но вскоре стало тихо. Наверное, мама вышла на улицу, чтобы забрать ее. Даже сейчас я жалею, что не обернулась. Жалею, что не воспользовалась возможностью им помахать.
Мамины слова стали путеводной звездой моей жизни, и воспоминания о них придавали столь необходимую мне силу. Достаточную, чтобы преодолеть трудности. Которые случаются на пути каждого человека.
С. Серафин, Доминик
Я помню луну – тонкое серебро на бледно-синем фоне. Крыши прямо под ней и сохнущие вещи на балконах. Запах угольного дыма из сотен труб. Ритмичный грохот поездов, который стал частью моего тела во время этого долгого путешествия. Только начало светать, когда мы после долгих часов в дороге и нескольких пересадок доехали до Северного вокзала. Я поднялась и высунулась в окно. Вдохнула весенний аромат и помахала бездомным детям, босиком бегающим вдоль рельсов и протягивающих руки. Кто-то кинул им монетку, и они резко остановились. Сбились вокруг маленького сокровища и начали бороться за него.
Я тщательно берегла свои деньги. Они лежали в небольшом плоском кожаном кошельке, привязанном белой веревкой к поясу моей юбки. Я периодически проверяла, на месте ли он. Проводила рукой по мягким уголкам, ощущаемым под тканью. Мама вложила его в мои руки как раз перед моим уходом, и в нем лежали все сэкономленные ею деньги, которыми она пользовалась только при особых обстоятельствах.
Вероятно, она меня все-таки любила? Я так злилась на нее, часто думала, что больше никогда не захочу ее видеть. Но в то же время немыслимо скучала по ней. Ни дня не проходило без того, чтобы я не думала о ней и Агнес.
Этот кошелек был единственным источником утешения, пока я мчалась под стук колес навстречу новой жизни. Его увесистость успокаивала меня. Поезд громко заскрипел, останавливаясь, и я закрыла уши руками, отчего сидящий напротив мужчина улыбнулся. Я не улыбнулась в ответ, просто поспешила выйти из поезда.
Носильщик поднимал багаж мадам на черную железную тележку. Я стояла рядом с растущей горой, зажав свой мешок между ног. Молодой носильщик бегал туда-обратно. Его лицо блестело от пота, а когда он рукавом рубашки вытер свою бровь, тот окрасился в коричневый от пыли цвет. Сумки, чемоданы, круглые шляпные коробки, стулья и картины громоздились друг на друге на этой быстро загружаемой тележке.
Мимо нас проталкивались люди. Длинные грязные юбки бедных пассажирок соседствовали с блестящей обувью и хорошо отглаженными брюками мужчин из высшего сословия. Их элегантные дамы ждали. Только когда платформа опустела, а пассажиры второго и третьего класса разошлись, они медленно спустились из вагонов на своих высоких каблуках по трем железным ступенькам.
По лицу мадам расползлась улыбка, когда она заметила меня. Но первыми словами было отнюдь не приветствие. Она сокрушалась о длинной дороге и скучных спутниках. О больной спине и некомфортной жаре. Она смешивала французский и шведский, и я быстро потеряла нить разговора, хотя ее, казалось, не беспокоило отсутствие моих ответов. Она развернулась на каблуках и направилась к зданию вокзала. Мы с носильщиком последовали за ней. Он толкал перед собой тележку, бедром помогая себе справиться с ее весом. Я ухватилась за металлическую перекладину впереди и помогала тянуть. Мой мешок все еще был в моих руках. Платье намокло от пота, и я с каждым шагом вдыхала этот резкий запах.
Зал прибытия, с прекрасными медно-зелеными столбами, был переполнен людьми, которые двигались по каменному полу в разных направлениях. Их шаги раздавались громким эхом. Нас начал преследовать маленький мальчик в бледно-голубой рубашке и черных шортах, который помахивал розой. Его длинная челка лезла в ярко-синие глаза, умоляюще смотрящие на меня. Я покачала головой, но он был упрямым, протягивал цветок и кивал. Его рука просила денег. За ним шла девочка с двумя толстыми каштановыми косами и в коричневом платье, которое было слишком большим для нее. Она продавала хлеб, и ее платье было усеяно мукой. Она протянула мне кусок хлеба и помахала им, чтобы я почувствовала его аромат. Я снова покачала головой и ускорила шаг, но дети поспешили за мной. Идущий передо мной мужчина в костюме выпустил в воздух огромное облако дыма. Я громко закашлялась, и мадам засмеялась:
– Ты в шоке, моя дорогая? – Она остановилась. – Здесь совсем не как в Стокгольме. Ох, Париж, я так по тебе скучала! – продолжила она, широко улыбаясь, а потом разразилась длинной тирадой на французском.
Она повернулась к детям и что-то строго сказала им. Они посмотрели на нее, сделали реверанс и поклонились, а потом убежали, топая ногами.
У здания вокзала нас поджидал шофер. Он стоял рядом с высокой черной машиной и открыл дверь на заднее сиденье. Я впервые ехала в машине. Сиденья были сделаны из мягчайшей кожи, и, когда я села, ее запах поднялся, и я глубоко вдохнула его. Он напомнил мне о папе.
По полу машины были расстелены маленькие персидские ковры: красные, черные и белые. Я постаралась поставить ноги по краям, чтобы не запачкать их.
Йёста рассказывал мне об улицах, музыке и ароматах. О полуразвалившихся зданиях на Монмартре. Я бесцельно смотрела в окно и видела проносящиеся мимо красиво украшенные белые фасады. Там, в этих великолепных районах, мадам хорошо бы смотрелась. Она была бы похожа на других элегантных леди. Красивые платья и дорогие драгоценности. Но мы остановились не там. Она не хотела вписываться. Хотела контрастировать с окружением. Быть той, кто вызовет у других реакцию. Она считала ненормальность нормой. Вот почему собирала художников, авторов и философов.
И именно с этой целью она привезла меня на Монмартр. Мы медленно взбирались по крутым склонам и наконец подъехали к небольшому зданию с облупившейся лепниной и красной деревянной дверью. Мадам была в восторге, ее смех заполнял всю машину. Нетерпеливо зазывая меня внутрь, в затхлые комнаты, она лучилась энергией. Некоторые предметы мебели были укрыты простынями, и мадам прошлась по комнатам, снимая их. Являя взору красочные ткани и темное дерево. Стиль дома сильно напоминал мне ее квартиру в Сёдермальме. Здесь тоже имелись картины, много картин – они висели на стенах двойными рядами. Смешение тем, разнообразие стилей. Чудесная мешанина современного и классического. И повсюду книги. Только в одной гостиной три высоких книжных шкафа, встроенных в стену, много рядов красивых книг в кожаном переплете. Возле одного из шкафов стояла лестница на колесиках, благодаря которой можно было дотянуться до верхних полок.
Как только мадам вышла из комнаты, я встала у шкафа и просматривала имена знакомых авторов в поисках знакомых мне. Джонатан Свифт, Руссо, Гёте, Вольтер, Достоевский, Артур Конан Дойл. Имена, о которых я лишь слышала, все они были здесь. Книги, полные идей, о которых я слышала, но которые не понимала. Я достала с полки одну из них и увидела, что она на французском. Они все на французском. Я изможденно рухнула в кресло и пробормотала несколько известных мне слов. Bonjour, au revoir, pardon, oui. Я устала от поездки и всего, что видела. У меня слипались глаза.
Я проснулась, когда мадам накрыла меня вязаным покрывалом. Я закуталась в него. В одно из окон задувал ветер, и я поднялась, чтобы закрыть его. А потом села писать письмо Йёсте, ведь дала себе обещание сделать это, как только приеду. Я собрала все свои первые впечатления и кратко записала их, насколько позволил скудный язык тринадцатилетней девочки. Звук моих шагов по перрону, окружавшие меня запахи, дети с хлебом и цветами, уличные музыканты во время поездки на машине, Монмартр. Все.
Я знала, что он захотел бы об этом услышать.