— Эдмунд?..
— Добрый вечер, отец.
Он стоял возле моей кровати, один. Сколько он находился в комнате, я не знал. Он изменился, стал выше, и в прошлый раз его нос показался мне чересчур крупным. В молодости носы растут в своем собственном темпе, опережая тело, но сейчас лицо тоже выросло и нос перестал так сильно выделяться на нем. Эдмунд стал красивым, эта красота всегда пряталась в нем. И оделся он элегантно, хоть и слегка небрежно: шарф цвета зеленого бутылочного стекла свободно спадал на грудь, челка была чуть длинновата — она хоть и красила его, но скрывала глаза. Ко всему прочему, он был бледен. Он что, не выспался?
Эдмунд, мой единственный сын. Единственный сын Тильды. Я довольно быстро понял, что этот мальчик безоговорочно принадлежит ей. С того самого первого дня, когда мы познакомились, Тильда не скрывала, что сильнее всего мечтает о сыне, так что, родив Эдмунда, она выполнила свое предназначение. Доротея, Шарлотта, а потом и остальные пятеро девочек навсегда остались в его тени. Я по-своему понимал ее. Семеро дочерей стали причиной постоянной головной боли. Их вечный визг, плач, хныканье, беготня, суматоха, кашель, смех, нытье и болтовня (даже такие маленькие девочки умеют изливать слова неразборчивым потоком) — я находился в плену этих звуков с раннего утра до позднего вечера, и даже ночью они не отпускали меня. Кто-нибудь непременно плакал, увидев страшный сон, кто-нибудь из них, одетый лишь в ночную сорочку, непременно приходил к нам в спальню, шлепая босыми ногами по холодному полу, и забирался в кровать, порой жалобно всхлипывая, а порой почти сердито расталкивая нас, чтобы улечься между нами.
Вероятно, они просто не могли не шуметь, и поэтому я лишился возможности работать, возможности писать. Ведь я действительно пытался, я не сразу отчаялся и махнул рукой на науку — здесь Рахм ошибался. Однако все мои попытки оказались тщетными. Я закрывал дверь в кабинет, строго заявляя домашним, что отец должен работать, а они обязаны проявлять уважение к его работе. Я обвязывал голову шарфом, дабы приглушить звуки, или набивал уши ватой, однако звуки не исчезали. Ничего не помогало. Шли годы, и у меня оставалось все меньше времени на собственные исследования, и вскоре я обратился в самого рядового торговца, чья единственная жизненная цель состояла в том, чтобы прокормить прожорливых и, казалось, ненасытных дочерей. Многообещающий биолог отступил, а его место занял изможденный, стареющий торговец семенами с уставшими от долгого стояния за прилавком ногами, голосом, охрипшим от бесконечных разговоров с покупателями, и пальцами, привыкшими пересчитывать деньги, которых вечно не хватало. И виной всему — маленькие девочки и производимый ими шум.
Эдмунд стоял неподвижно, будто парализованный. Прежде его тело напоминало море возле берега — ветер и волны, тревожные и беспорядочные. Это беспокойство было не только внешним — оно сидело в его душе. Никакому порядку он не подчинялся. Он мог показать себя добрым и великодушным мальчиком и принести ведро воды, а в следующую секунду вылить это ведро на пол, чтобы, если верить его собственным словам, получилось озеро. Увещевания не имели над ним власти. Когда мы повышали на него голос, он смеялся и убегал. Вечно в движении — таким он мне запомнился. Его крошечные ножки не знали покоя, он всегда старался сбежать подальше от своей очередной проказы, от перевернутого ведра, от разбитой фарфоровой чашки, распущенного вязанья. Когда подобное случалось — а случалось это нередко, — у меня не оставалось иного выбора, кроме как изловить его. Схватив сына, я вытаскивал ремень. Со временем я проникся ненавистью к шороху, с которым кожа терлась о ткань, к стуку металлической пряжки о пол. Ожидание было даже хуже самого наказания. Я брался за пряжку, вцеплялся в нее, этим концом ремня я никогда не бил, в отличие от моего отца — тот непременно старался впечатать пряжку мне в спину. Сам же я стискивал ее в ладони, так что потом оставались красные отметины. Темный ремень опускался на голую спину, и на белой коже расцветали красные полоски, похожие на стебли лиан. Других детей наказание успокаивало, а воспоминания о нем надолго застревали в их головах, предотвращая подобные ошибки в будущем. Но не Эдмунда. Он словно не понимал, что все его шалости приведут к ремню, и не видел взаимосвязи между озером на полу и поркой. Тем не менее я считал своим долгом наказывать его и надеялся, что сын чувствует и мою любовь, понимая, что у меня не остается иного выхода. Я наказывал — следовательно, был хорошим отцом. Я порол его, давясь рыданиями, обливаясь потом и стараясь унять дрожь в руках. Я хотел выбить из него беспокойство, но тщетно.
— Где все остальные? — спросил я, потому что дом показался мне на удивление тихим.
И тотчас же пожалел о том, что спросил. К чему мне другие — сейчас, когда он наконец зашел ко мне? Сейчас, когда мы с ним наедине?
Эдмунд слегка покачивался, точно не мог решить, на какую ногу перенести тяжесть тела.
— В церкви.
Значит, сегодня воскресенье…
Я попытался привстать, чуть приподнял одеяло, и в нос мне ударило мое собственное зловоние. Когда же я в последний раз мылся?
Впрочем, даже если Эдмунд что-то и заметил, то вида не подал.
— Ну а ты? — спросил я. — Почему ты сам остался дома?
Это прозвучало как обвинение, хотя на самом деле мне следовало поблагодарить его. Он не смотрел на меня — сидел, уставившись в стену над кроватью.
— Я… я надеялся, что смогу поговорить с тобой, — в конце концов проговорил он.
Я медленно кивнул, силясь скрыть бесконечное счастье от того, что вижу его.
— Хорошо, — сказал я, — очень рад, что ты пришел, я долго этого ждал.
Я попытался выпрямиться, но мои кости будто бы разучились поддерживать тело, и мне пришлось облокотиться на подушку. И даже для этого мне пришлось приложить усилия. Я подавил желание натянуть одеяло до самой шеи, чтобы приглушить запах. Зловоние, источаемое моим телом, было невыносимо. Почему я прежде не замечал, что мне необходимо принять ванну? Я провел рукой по лицу. Щетина, как всегда, густая, отросла на несколько сантиметров и превратилась в клокастую бороду. Я наверняка походил на пещерного человека.
Эдмунд посмотрел на мои ноги, торчащие из-под одеяла. Ногти были длинными и грязными. Я быстро втянул ноги под одеяло и сел.
— Так о чем, Эдмунд, ты хотел со мной поговорить?
Он старался не встречаться со мной глазами, однако вопрос задал без малейшего смущения:
— Скоро ли отец оправится от недуга?
Краска стыда бросилась мне в лицо. Тильда просила. Девочки просили. Доктор просил. Но Эдмунд — впервые…
— Я бесконечно благодарен тебе за то, что ты пришел, — сказал я, готовый вот-вот разрыдаться. — Я так хотел бы все объяснить!
— Объяснить? — Он провел рукой по волосам. — Мне не нужны объяснения. Я лишь хотел попросить тебя встать с постели.
Как я мог ему ответить? Чего он ожидал от меня? Я похлопал ладонью по матрасу, приглашая его присесть.
— Садись, Эдмунд. Давай поболтаем. Чем ты в последнее время занимался? (Он не сдвинулся с места.) Расскажи мне про учебу. Голова у тебя светлая, поэтому, надеюсь, в школе ты делаешь успехи?
Он ждал осени, готовился к ней, ведь именно осенью начиналась его учеба в столице. На учебу ему мы долго откладывали, но сейчас она, наверное, уже шла полным ходом. У меня вдруг кольнуло в груди. Деньги на учебу, наши накопления — а вдруг, пока я лежал тут, Тильда их потратила?
— Надеюсь, все идет своим чередом? Учеба тебе легко дается? — быстро спросил я.
Он кивнул — впрочем, без особой радости.
— Да, когда есть вдохновение.
— Хорошо! От вдохновения многое зависит. — Я протянул ему руку: — Садись же. Давай побеседуем по душам. Я так по тебе соскучился.
Но он не сдвинулся с места.
— Мне… мне надо идти.
— Всего несколько минут? — Я старался, чтобы голос мой звучал легко и непринужденно.
Он мотнул головой, отбросив челку, но на меня так и не посмотрел.
— Я должен заниматься.
Мне было приятно слышать, что он готовится к занятиям, и тем не менее — раз уж он пришел навестить меня — почему бы не уделить мне чуть больше времени?
— Мне просто хочется побыть рядом с тобой, — умолял я. — Всего минутку!
Он едва слышно вздохнул, но подошел ближе, присел на краешек кровати и протянул мне руку.
— Спасибо, — тихо сказал я.
Его рука была теплой и гладкой. От нее словно струился волшебный свет, она была мостиком, по которому до моего тела добралась здоровая кровь сына. Мне хотелось сидеть так вечно, но я уже видел в Эдмунде признаки его вечного беспокойства. Рука подергивалась, он заерзал и шаркнул ногами.
— Прости, отец. — Эдмунд резко поднялся.
— Ничего, — ответил я, — тебе не стоит извиняться. Я все понимаю. Тебе нужно заниматься — это ясно.
Он кивнул, не отрывая взгляда от двери. Ему хотелось поскорее покинуть меня, опять обречь на одиночество.
Он сделал несколько шагов, но потом вдруг остановился, будто вспомнив о чем-то, и повернулся ко мне:
— Послушай, отец… Когда у тебя вновь появится желание подняться с кровати?
Я сглотнул слюну. Эдмунд достоин честного ответа.
— Не в желании дело… Страсть, Эдмунд. Ее я утратил.
— Страсть? — Он поднял голову. Вероятно, это слово навело его на определенные мысли. — Значит, нужно вновь обрести ее, — поспешно проговорил он, — и позволить ей вести тебя дальше.
Я был не в силах сдержать улыбку. Такие высокие слова в устах беспокойного мальчика.
— Без страсти мы ничто, — сказал он с грустью, которой я никогда прежде не замечал в нем.
Не проронив больше ни слова, он вышел из комнаты. Я вслушивался в поскрипыванье досок под его ногами, а потом затихло и оно. Но, несмотря ни на что, мне казалось, что еще никогда раньше мы с ним не были так близки.
Рахм оказался прав: я пожертвовал страстью ради мирской суеты. И Рахма я потерял, потому что не проявлял страсти к своему занятию. Однако Эдмунд остался со мной, я по-прежнему мог доказать ему что-то, заставить его гордиться. Таким образом мы станем ближе друг другу. Я спасу честь семьи, и наша близость принесет плоды. Возможно, я даже вновь завоюю расположение профессора Рахма и нас станет трое: отец, сын и наставник.
Я перевернулся набок, сбросил одеяло с моего зловонного тела и встал. На этот раз окончательно.