— Хочешь, я помогу тебе? — спросила Тильда, остановившись в дверях. В руках она держала бритвенные принадлежности и зеркало.

— Ты можешь порезаться о лезвие, — ответил я.

Она кивнула. Тильда, как и я сам, знала, что проворства ее рукам недостает.

Немного погодя она вернулась и принесла таз с водой для умывания, мыло и расческу. Разместив это все на тумбочке, она придвинула ее к кровати, чтобы мне было удобнее. Последним Тильда поставила на тумбочку зеркало и замерла, когда я взял его в руки. Неужели она боялась, что собственное отражение настолько ужаснет меня?

На меня смотрел незнакомец. Мне следовало бы испугаться, однако этого не произошло. Исчезли припухлости, из-за которых лицо казалось слабовольным. Любезный лавочник исчез, уступив место человеку, немало пережившему. Удивительно, ведь на протяжении нескольких месяцев я не вставал с постели и если что-то и пережил, так это страдания от собственной подлости. Но об этом отражение в зеркале умалчивало.

Смотревший на меня человек походил на морского волка, избороздившего все на свете моря и океаны и вернувшегося на берег, или на шахтера, который отработал долгую смену под землей и наконец поднялся наверх, или на ученого, отправляющегося домой после утомительной работы в джунглях. Потрепанный жизнью, худой, но не лишенный изящества. Как прожитая жизнь.

— Принесешь ножницы? (Тильда с удивлением воззрилась на меня.) Я чересчур оброс — одной бритвой не обойтись.

Она кивнула и сбегала за швейными ножницами.

Ножницы были маленькими и неудобными, сделанными для женских пальцев, тем не менее самые ужасные космы мне все же удалось ими состричь.

Поболтав помазком в воде, я тщательно намылил его, вдыхая свежий, слегка отдающий хвоей аромат.

— Где нож? — Я огляделся. Она замерла, опустив глаза и спрятав руки под фартук. — Тильда?

Вытащив из кармана бритвенный нож, Тильда протянула его мне. Рука у нее слегка дрожала, точно ей не хотелось отдавать мне нож. Я забрал инструмент и принялся за бритье. Затупившееся лезвие царапало кожу.

Тильда стояла и смотрела на меня.

— Спасибо, можешь идти, — сказал я ей.

Однако она не сдвинулась с места. Стояла и глаз не сводила с ножа в моей руке. Я вдруг понял, почему она не уходит и чего страшится. Я опустил руку.

— Ведь я бреюсь — разве это само по себе не признак выздоровления?

Она задумалась, как обычно.

— Мне радостно, оттого что ты нашел в себе силы, — наконец ответила она, но не ушла.

Если бы мне вздумалось сотворить нечто подобное, я постарался бы осуществить это так, чтобы все выглядело как естественная смерть. Я бы пощадил Эдмунда. Я даже все рассчитал — времени на это у меня имелось предостаточно, — но Тильда, разумеется, ничего не знала. Ей лишь казалось, что оставь она меня одного в комнате, да еще и с острым ножом в руках, как я тотчас же воспользуюсь случаем, словно случай этот единственный. Простоты Тильде не занимать.

Если бы я пожелал покончить со всем раз и навсегда, то смерть я принял бы на улице, в снегу, одетый лишь в ночную сорочку. На следующий день меня нашли бы замерзшим, с сосульками в бороде и инеем на ресницах, и о моей смерти говорили бы так: торговец семенами заблудился в темноте и замерз насмерть, бедняга.

Или грибы. В лесу их видимо-невидимо, и прошлой осенью некоторые из них перекочевали оттуда в верхний левый ящик комода, стоявшего у меня в магазинчике. Ящик этот я предусмотрительно запер, а ключ есть только у меня. Яд таких грибов действует быстро. Спустя несколько часов ты делаешься вялым, немного погодя сознание покидает тебя, затем, всего за пару дней, твои органы разрушаются, после чего наступает смерть. Доктор наверняка решит, что причиной смерти стал отказ какого-то жизненно важного органа. И никто не узнает, что ты сам избрал такую кончину.

Или утопление. Река за домом не замерзает даже зимой.

Или псарня у Блейков, где семь диких голодных тварей злобно бросаются на ограду, стоит к ней только приблизиться.

Или тот крутой овраг в лесу.

Возможностей существовало великое множество, но сейчас я сидел на кровати, сбривал бороду и не собирался воспользоваться ни одним из описанных способов, ни ножом у меня в руке. Я воскрес, и больше все эти способы мне не понадобятся.

— Мне не хотелось бы задерживать тебя, — сказал я Тильде, — у тебя наверняка полно забот. — И я махнул рукой в сторону двери, за которой прятался дом с его бесконечными требованиями: уборка, стряпня, стирка, мытье пола, посуды и всего остального, что женщины во все времена считали нужным вымыть и начистить.

Тильда кивнула и наконец оставила меня одного.

Порой мне казалось, что Тильда будет лишь благодарна мне, если я возьму бритвенный или, лучше, разделочный нож и воткну его себе в горло, прямо в сонную артерию, так что вся кровь из меня вытечет и я пустым коконом повалюсь на пол. Вслух Тильда никогда не говорила об этом, однако ясно было, что и она и я — мы оба проклинаем тот солнечный луч, который упал именно на ее нос тогда, семнадцать лет назад. На ее месте могла быть любая другая, а могло вообще никого не оказаться.

Мне было двадцать пять лет, и к тому моменту я прожил в деревушке уже год. Возможно, погода в тот месяц была какой-то особенной, возможно, здесь дули сухие ветра, высушившие ее губы. Хотя, может, она просто втайне их покусывала, подобно другим молодым девушкам, которым хочется выглядеть пособлазнительнее. Впрочем, в тот день я вообще не заметил ее губ. Помню лишь, что увидел ее, когда делал доклад.

Подготовился я изумительно. В первую очередь ради профессора Рахма — мне хотелось произвести на него хорошее впечатление. Я знал, что мне, в отличие от многих моих однокурсников, повезло. Будучи выпускником, ты учился довольствоваться малым, и путь к успеху был обеспечен, только если тебя брал под крыло какой-нибудь уважаемый ученый. В то время не было в моей жизни человека, который значил бы для меня больше, чем Рахм. Едва перешагнув порог его лаборатории, я решил: важнее Рахма для меня никого нет. Ему суждено было стать не просто другом или духовным наставником, но и отцом. Отношения с собственным отцом я давно разорвал и налаживать не стремился — во всяком случае, в этом я себя тогда убеждал. А под профессорской опекой я лелеял надежду расти и процветать. Я верил, что Рахм откроет во мне скрытые таланты.

Отсутствие опыта — вот что еще побудило меня отлично подготовиться. Прежде я никогда не выступал с докладом. Когда Рахм попросил меня помочь ему с организацией зоологического вечера для жителей Мэривилля, то сперва я отнесся к этому как к сущей безделице. Однако шли дни, и во мне росло какое-то удивительное ощущение, над которым я в конце концов почти утратил власть. Каково это — стоять перед толпой людей, где каждый слышит мой голос, где все внимание обращено на меня? Хотя по сравнению с моими товарищами по учебе деревенские жители отличались простотой (чтоб не сказать больше), на меня возложили миссию выступить с научным докладом. Справлюсь ли я с таким ответственным заданием?

Да, я готовил первый в моей жизни доклад, но не от этого, а скорее от осознания того воздействия, которое он может оказать на других, я преисполнился благоговения. О естественных науках сельские жители не имели ни малейшего представления, их картина мира определялась Библией, единственной авторитетной для них книгой. Я вдруг понял, что у меня появился повод показать им нечто большее, объяснить существование взаимосвязи между малым и большим, между творцом и творением, открыть им глаза и изменить их взгляд на мир, на само существование.

Но как это лучше показать? Мне предстояло выбрать из бесчисленного множества тем, и выбор вынуждал меня плутать в лабиринте собственных мыслей. Любой естественнонаучный предмет казался мне в высшей степени увлекательным. Дары земли, открытие Америки, времена года — темы были неисчерпаемыми.

В конце концов решение принял Рахм. Мое рвение позабавило его, и он, положив свою холодную руку на мою, влажную и горячую, предложил:

— Расскажите о микроскопе. О возможностях, которые появились у нас после его изобретения. Ведь большинство местных вообще не представляют себе, что это за прибор.

Это была блестящая идея, которая мне самому никогда не пришла бы в голову. Поэтому я, разумеется, последовал совету Рахма.

В тот день дул сильный сухой ветер, а высоко в небе светило солнце. Сколько придет слушателей, мы не знали. Некоторые местные жители, в основном пожилые, считали нас безбожниками и утверждали, будто кроме Библии никаких книг человеку не требуется. Тем не менее любопытство победило, и вскоре в сельском клубе собралось столько народа, что, хотя на дворе стоял апрель, внутри было по-летнему жарко. Захолустный Мэривилль редко мог похвастать событиями такого масштаба.

Я выступал первым — на этом настоял Рахм. Может статься, ему хотелось показать меня миру, словно новорожденного ребенка, а возможно, в то время он еще гордился мною. Несколько бесконечных первых минут мой голос дрожал, а колени тряслись ему в такт, но мало-помалу самообладание вернулось ко мне. Я находил успокоение в словах, которые со всей тщательностью подготовил заранее, я открыл для себя всю их прочность, осознал, что, покидая бумагу и разлетаясь по залу, слова эти не утрачивают достоверности и достигают слушателей.

Начав с короткого дискурса в историю, я рассказал о появившемся еще в шестнадцатом веке увеличительном объективе, на смену которому пришел более сложный оптический микроскоп, описанный, в частности, в 1610 году Галилео Галилеем. Чтобы наглядно продемонстрировать значение микроскопа, я прибег к примеру конкретной исторической личности, выбрав для этого голландского зоолога Яна Сваммердама, жившего в семнадцатом веке. Сваммердам так и остался непризнанным современниками и умер в бедности и одиночестве, однако именно он определил дальнейшее развитие натурализма — он смог доказать взаимосвязь между созданием и созидающей силой.

— Сваммердам, — сказал я, окинув взглядом собравшихся. — Запомните это имя. Его труды раскрывают нам тайну метаморфоза насекомых, благодаря ему мы знаем, что яйцо, личинка и куколка — различные формы одного и того же насекомого. Сваммердам самостоятельно создал микроскоп, позволявший ему рассматривать насекомых. Результатом этой работы стали рисунки, подобных которым в мире не существует. — Отрепетированным движением я потянул за шнур и развернул висевшее за мной большое полотно с иллюстрациями. — Дамы и господа, перед вами — анатомия пчел, описанная и проиллюстрированная Сваммердамом в труде Biblia naturae. — Я театрально умолк и оглядел публику, всматривавшуюся в невероятно подробные иллюстрации.

В эту самую секунду солнце, медленно двигавшееся по небу над крышей клуба, заглянуло в окно слева от меня, одинокий луч скользнул внутрь, выхватил из темноты заляпанный жиром стакан, позолотил висевшую в воздухе пыль — убирались здесь явно реже, чем следовало, — растянулся над рядами и уперся в лицо девушки, сидевшей слева, с самого края, рядом с двумя подружками. Тильда.

Впоследствии я понял, что для нее наше знакомство было куда менее неожиданным, чем для меня. Разумеется, я давно уже стал объектом пристального внимания со стороны местных девушек: молодой ученый-натуралист, из столицы, элегантно одетый, с хорошо поставленной речью, правда, невысокий и не очень подтянутый (говоря начистоту, уже в ту пору я начал страдать от лишнего веса). Однако все изъяны внешности с лихвой окупались благодаря интеллекту. Одни очки чего стоили! Я сдвигал их на кончик носа и многозначительно смотрел на собеседника поверх очков. Когда очки у меня только появились, я целый вечер вертелся перед зеркалом, пытаясь примостить их наиболее удобным для меня образом. С одной стороны, вогнутые стекла зрительно уменьшают глаза, а мне хотелось, чтобы собеседник видел мои глаза в натуральную величину. С другой стороны, я предпочитаю смотреть другим прямо в глаза, а не таращиться исподлобья. Мне было известно также, что многим молодым женщинам нравилась моя буйная шевелюра, и я немного отращивал волосы, чтобы окружающие могли оценить их по достоинству. Возможно, Тильда уже давно за мной наблюдала, оценивала, сравнивала с другими мужчинами. Заметила обходительное отношение, которого я удостаивался, адресованные мне низкие поклоны и внимательные взгляды, видела, насколько я отличаюсь от всех остальных мужчин ее круга — грубоватых и небрежных как в одежде, так и в манерах, к которым окружающие и относились соответствующе.

В тот воскресный день на Тильде было что-то голубое, платье или, возможно, блузка, — что-то, подчеркивавшее грудь. По обе стороны лица штопорами закручивались завитые пряди — в те времена эта прическа была обычной для ее ровесниц и даже для молодых замужних женщин, хотя, казалось бы, у них уже не было необходимости следовать подобным капризам моды. Впрочем, в то мгновение внимание мое привлекли не одежда и не локоны. Одинокий солнечный луч выхватил из полумрака зала невероятно прямой и отлично вылепленный нос, словно просившийся на картинку в учебнике анатомии. Мне тут же захотелось нарисовать этот классический нос, рассмотреть его поближе, — этот нос, чья форма полностью соответствовала его функции. На самом же деле, как выяснилось впоследствии, нос у Тильды совершенно не справлялся со своей функцией: он быстро краснел, и из него вечно текло. Но в тот день он сиял передо мной, внимал каждому моему слову, не блестел и красным тоже не был.

Мое театральное молчание затянулось. Слушатели беспокойно заерзали, а из-за спины послышалось деланое покашливание Рахма. Рисунок медленно покачивался, а ведь я еще ни словом о нем не обмолвился.

Я поспешно показал на рисунок:

— На изучение жизни внутри пчелиного улья Сваммердам потратил пять долгих лет. Обитателей улья он рассматривал в микроскоп, благодаря которому смог разглядеть все до последней крошечной детали… Вот, смотрите… это пчелиная матка, откладывающая яйца. Исследования Сваммердама доказали, что одна и та же матка откладывает три различных вида яиц, из которых потом выводятся трутни, рабочие пчелы и новые матки.

Слушатели растерянно взирали на меня. Некоторые ерзали, и, похоже, смысл сказанного ни до кого из них не доходил.

— Это открытие было эпохальным, ведь в те времена многие считали, что во главе улья стоит пчелиный король. Но наибольший энтузиазм Сваммердам проявил, изучая органы самцов пчелы, — это увлекало его, как ничто иное. И вот перед вами плоды его трудов. — Я поставил новую иллюстрацию: — Это гениталии трутня.

Посмотрев на публику, я наткнулся на полные равнодушия взгляды.

Слушатели заерзали энергичнее. Некоторые, опустив глаза, рассматривали торчавшую из платья нитку, других больше интересовали причудливые облака, ползущие по небу за окнами.

Меня вдруг осенило, что никто из них, скорее всего, вообще не знал, что такое оарионы и гениталии, и меня охватило желание объяснить им. О следующем фрагменте моей речи Тильда никогда не рассказывала нашим детям. Впрочем, в наших с ней беседах мы тоже старались об этом не упоминать. Одно лишь воспоминание о том вечере многие годы вгоняло меня в краску.

— Оарионы — это то же самое, что и яичники… То есть репродуктивная система, где откладываются яйца… которые потом превращаются в личинок.

Произнеся это, я внезапно понял, что ступил на скользкую дорожку, однако остановиться был уже не в силах.

— А гениталии — это то же самое, что… э-э… репродуктивные органы самцов. Пчелам они необходимы, чтобы… э-э… в семье появлялись новые пчелы.

Разобравшись наконец, что именно изображено на рисунке, слушатели заахали. Почему же я сам не предусмотрел, какое впечатление произведет на них эта тема?

Для меня она была лишь частью науки, для них же — чем-то греховным, о чем не болтали. Моя страсть к этому аспекту науки была в их глазах порочной.

Тем не менее никто не ушел и никто меня не прервал, и лишь звуки свидетельствовали о надвигающейся катастрофе — шорох трущейся о деревянную скамью одежды, шарканье сапог, тихое покашливание. Тильда потупила взгляд. Неужели она покраснела? Ее подружки, с трудом сдерживая смех, переглянулись, а я, болван, продолжал говорить, надеясь, что мои пространные объяснения отвлекут внимание публики от только что сказанных мною слов.

— Этому Сваммердам посвятил целых три страницы своего главного труда под названием Biblia Naturae, то есть «Библия природы». На этих невероятно подробных иллюстрациях изображен трутень, то есть пчела-самец, и его гени… гениталии (это слово будто застряло у меня во рту), и различные стадии: как они открываются, разворачиваются… и э-э… полностью реализуют заложенный в них потенциал.

Я действительно это произнес? Бросив быстрый взгляд на собравшихся, я понял, что именно так оно все и было. Я снова уткнулся в текст и продолжил читать, хотя это лишь усугубляло положение.

— Сваммердам описывал их как… удивительных морских чудовищ.

Подружки захихикали.

Не отваживаясь поднять глаза, я схватил книгу Сваммердама и процитировал те чудесные слова, над которыми сам неоднократно размышлял. Я вцепился в книгу, надеясь, что слушатели наконец-то поймут и осознают, что такое истинная страсть.

— Если читатель вглядится в рисунки, позволяющие оценить невероятную структуру этих органов, то поймет, что перед ним — изысканное искусство и что чудеса Господни таятся даже в самых мельчайших организмах и самых крошечных насекомых.

Я заставил себя поднять голову и со всей ясностью увидел — да, у меня не оставалось ни малейших сомнений, — что проиграл, потому что на обращенных ко мне лицах я прочел испуг и даже гнев, и я окончательно осознал, что наделал. Мало того, что мне не удалось посвятить их в тайны природы, — я затронул самый грязный из всех возможных предметов и, ко всему прочему, приплел сюда Бога.

Я так и не рассказал до конца историю о несчастном Сваммердаме, который ничего большего и не достиг. Его карьера оборвалась, исследование пчел загнало его в ловушку религиозных дилемм: совершенство пчел вызывало у него страх. Сваммердам постоянно напоминал себе, что именно Бог, и только Он является единственным достойным объектом изучения, любви и внимания, а вовсе не эти крошечные создания. Пчела казалась бедняге существом совершенным, превзойти которое было не под силу даже Господу. Проведя пять лет почти что в улье, ученый так и не смог вернуться к человеческой жизни.

Впрочем, в тот момент я знал, что, если расскажу об этом, меня не просто осмеют — меня возненавидят, ведь со Всевышним шутки плохи.

Чувствуя, как меня заливает краска, я сложил записи и спустился со сцены, вдобавок еще и споткнувшись, совсем как мальчишка. Рахм, чьего признания я искал как никакого другого, с трудом сдерживался, чтобы не рассмеяться, и лицо его застыло в какой-то странной гримасе. Он напомнил мне отца — моего настоящего отца.

После доклада я перекинулся парой слов с некоторыми из присутствующих. Многие не знали, что сказать, и я слышал, как вокруг перешептываются — некоторые весело, а некоторые сердито. Краска перекинулась с лица на шею, потом на спину, разлилась по ногам и нашла выход, обратившись в дрожь, которую я тщетно пытался скрыть от окружающих. Видимо, от глаз Рахма это не укрылось, потому что он положил руку мне на плечо и тихо проговорил: «Вы должны понять, что они заперты в мире тривиальностей и никогда не станут такими, как мы».

Его слова меня не только не утешили, напротив, лишь подчеркнули, насколько огромна пропасть, отделяющая меня от Рахма: сам профессор никогда не выбрал бы тему, которую публика могла счесть оскорбительной. Он знал меру их терпению и ловко балансировал между «ними» и «нами», понимая, что научный и обывательский миры не пересекаются. Словно желая подкрепить свои слова чем-то более основательным и еще раз напомнить мне о том, насколько я далек от публики, он вдруг рассмеялся. Тогда я впервые услышал его смех — отрывистый и тихий, но он заставил меня вздрогнуть. Я отвернулся, не в силах смотреть на профессора, его смех словно придавил меня, лишил слова утешения всякого смысла. Я шагнул в сторону.

И столкнулся с ней.

Возможно, в тот день я лишился ореола загадочности и не был больше таинственным чужаком, занимавшимся вместе с профессором чем-то непонятным. Возможно, тогда я казался особенно слабым и уязвимым. Возможно, именно поэтому у Тильды хватило смелости сделать первый шаг. Она не смеялась. Протянув мне руку в перчатке, Тильда поблагодарила меня за «э-э… интересный доклад». Подружки за ее спиной то и дело хихикали, но их смех вдруг куда-то исчез, как и они сами. Даже Рахма я вдруг перестал замечать и видел только ее руку. Я долго сжимал ее в своей, впитывая тепло, чувствуя, как эта рука возвращает мне силы. Тильда не издевалась и не смеялась надо мной, и я был бесконечно ей благодарен. Ее широко расставленные глаза блестели — такие открытые миру и жизни, но прежде всего мне. Подумать только — мне! Еще никогда молодая женщина не смотрела на меня так, и этот взгляд поведал, что она готова отдать себя, отдать все свое — мне, и только мне, потому что так она ни на кого больше не смотрела. От этой мысли колени у меня вновь задрожали, и я наконец отвел взгляд, словно перерезал нерв; меня пронзила боль, мне хотелось лишь вновь смотреть ей в глаза, а мир вокруг — да провались он пропадом.

Мое поведение на несколько месяцев стало основной темой деревенских пересудов. Если прежде ко мне относились с уважением и почтением, то теперь многие — особенно мужчины — стали крепче жать при встрече руку, хлопать меня по спине и улыбаться. А фразы «заложенный в них потенциал» и «удивительные морские чудовища» преследовали меня на протяжении многих лет. Сваммердама в деревне запомнили навсегда, и его имя упоминали в самых разных ситуациях. Когда жеребец на лугу покрывал кобылу, прохожие называли это «сваммердамским инстинктом». По вечерам в трактире, выходя справить естественную потребность, выпивохи заявляли, что идут «проветрить сваммердамчика». А главное блюдо местной пекарни — продолговатый пирог с мясом — ни с того ни с сего вдруг переименовали в сваммерпай.

Все это волновало меня на удивление мало. За утраченный авторитет судьба мне хорошо заплатила, по крайней мере, я так думал, когда спустя несколько месяцев вел к алтарю Матильду Такер. К тому моменту я уже давно изучил ее тонкие английские губы. Во время помолвки она наградила меня поцелуем, и я, к своему великому сожалению, понял, что губы ее не обладают способностью раскрываться, подобно крупному цветку или «удивительному морскому чудовищу», как мне мечталось поздними ночами. Ее губы, выглядевшие жесткими и сухими, такими и оказались. А нос, если уж на то пошло, все же был крупноват. Но, несмотря ни на что, когда священник благословил наш брак, щеки мои пылали от счастья. Я наконец-то женился, по-настоящему вступил во взрослую жизнь, не понимая тогда, что эта взрослая жизнь сделает все остальные мои мечты невыполнимыми и навсегда закроет мне дорогу в мир науки. Рахм был прав: теперь я занимался исследованиями через силу и моя страсть к познанию угасла.

Однако тогда я ни на миг не усомнился, что Тильда — та самая, единственная. Ее рассудительность восхищала меня, и, прежде чем ответить на вопрос, она тщательно продумывала ответ. Кроме того, я поражался ее упорству и умению отстаивать собственное мнение — такому редкому у молодых женщин качеству. Лишь позже, причем ненамного, спустя всего несколько месяцев после женитьбы, я понял, что на самом деле она так долго раздумывает над ответом просто потому, что сообразительность в списке ее достоинств не числится, а за упорством скрывается обычное упрямство. Как выяснилось, убедить Тильду в чем-либо было невозможно. Совершенно невозможно.

Однако существовала еще одна, важнейшая причина, по которой я хотел жениться на Тильде. Тогда я и сам отказывался это признавать, но сейчас болезнь сделала меня более откровенным, и мне хватает смелости сознаться в том, что я был примитивным и жадным, словно десятилетний ребенок. Ее тело — такое живое и теплое. И она была моей, переходила в мое владение. Я мечтал, как очень скоро прижмусь к этому телу, лягу на него и проберусь внутрь, в свежую, сырую плоть.

Но и здесь моим мечтам не суждено было сбыться: меня ждала суетливая возня с кнопками, завязками, шнурками от корсета и чулками, приправленная кисловатым запахом пота. Однако, превращенный животным инстинктом в трутня, я снова и снова тянулся к ней, желая дать выход своему семени, хотя обзаводиться потомством я совершенно не стремился. Подобно трутню, ради потомства я пожертвовал жизнью.