Письмо прибыло с вечерним дилижансом. Окрыленность вчерашнего дня еще не покинула меня — все прошло в точности так, как мне виделось, а то и получше. У меня началась новая жизнь. Во мне по-прежнему жил момент — тот, в котором пространство замкнулось на мне, Рахме и Эдмунде, — момент, в котором мечта воплотилась в реальность, когда Идея момента и сам Момент достигли наивысшего единства.

Увидев печать, я задрожал. Карлсмаркт. Это от него, он признал мое изобретение, иначе зачем бы ему писать? Я отправил ему письмо несколько недель назад, его ответ мог добраться до меня в любой другой день, но пришел именно сегодня — подумать только! Я дрожал в страхе, что не вынесу этого безмерного счастья. А вдруг меня постигнет судьба Икара и мои крылья вспыхнут и сгорят? Нет, то, что я испытываю, — это не гордость, я долго трудился, я заслужил это.

С письмом в руках я поднялся в кабинет, уселся за стол и благоговейно, словно готовясь встретиться со святым Петром, сломал печать.

Карлсмаркт, двадцать девятое августа 1852
С глубочайшим уважением,

Ян Дзержон

Почтеннейший господин Уильям Сэведж!

Я с величайшим интересом ознакомился с Вашим письмом и проделанной Вами работой. Искренне надеюсь, что пчеловоды там, где Вы проживаете, получат возможность воспользоваться сконструированными Вами ульями.

Однако перехожу к сути. Полагаю, что с того момента, как Вы написали мне письмо, многое переменилось и Вы успели ознакомиться с трудами пастора Лоренцо Лангстрота. Возможно, Вас уже уведомили об отказе относительно Вашей заявки на патент? Если изложенное мною уже донесено до Вашего сведения, нижайше прошу простить меня.

Насколько я могу судить, Вы пришли к тем же умозаключениям, что и Ваш единомышленник, проживающий по другую сторону Атлантического океана. Должен признать, что немало удивился, знакомясь с описанием Вашего улья, так как он весьма походит на тот, что был создан пастором. В прошлом году я имел честь лично вести переписку с пастором Лангстротом, поэтому мне известно, что он является обладателем патента на рамки, чрезвычайно похожие на те, что Вы описали в Вашем письме.

Пастор, подобно Вам, тоже вычислил идеальное расстояние между стенками улья и рамками, а также от одной рамки до другой, хотя, согласно его вычислениям, это расстояние составило четыре десятых дюйма.

Смею питать надежду, что Вы продолжите Ваши в высшей степени плодотворные исследования, так как убежден, что человеческие знания о пчелах пока еще весьма и весьма скудны. Почту за честь ознакомиться с Вашей дальнейшей работой и надеюсь, что нам удастся завязать переписку, свойственную знатокам, посвятившим себя изучению определенной дисциплины.

Я обеими руками вцепился в листок, но руки все равно дрожали, буквы плясали перед глазами, строчки слились в одну, а в ушах звенел смех.

«Завязать переписку, свойственную знатокам», — повторил я про себя, но слова утратили всякий смысл.

Слишком поздно. Знатоком мне уже не стать.

Меня самого стоило бы посадить в ящик и накрыть крышкой, а потом вести за мной наблюдения. Я чувствовал себя прирученным животным. Меня приручила жизнь.

Я выпустил письмо из рук и встал. Меня тянуло разбить что-нибудь, разрушить, расколошматить на куски. Все что угодно, главное — утихомирить бурю в душе. Руки вдруг взметнулись вверх, и на пол полетели книги, чернильницы и чертежи. Чернила выплеснулись на деревянные доски круглым черным зрачком, которому отныне суждено напоминать мне о моем поражении. Как будто мне нужны еще какие-то напоминания! Моего расплывшегося рыхлого тела было достаточно, чтобы я запомнил.

Книги из шкафа последовали за чернильницей, а затем та же участь постигла и стул. Сорвав со стен схемы и иллюстрации, я разорвал их на куски, не пощадив даже «морских чудовищ» Сваммердама. Чудеса Господни, что таятся даже в самых мельчайших организмах! Нет, я не желал их больше видеть.

Затем я добрался до обоев. Проклятые желтые обои! Я сдирал их со стен длинными полосками, оставляя огромные проплешины, сквозь которые проглядывала каменная стена.

А потом наконец пришел и их черед. Чертежи улья. Никчемная бумага. Уничтожить их раз и навсегда!

Я напряг мышцы. Смять, разодрать чертежи — вот чего я желал. Но не мог.

Не сумел.

Потому что не вправе был распоряжаться ими. Пусть их уничтожит тот, кому они принадлежат. Только он виноват в случившемся, ему и расхлебывать.

Я выскочил в коридор:

— Эдмунд!

Я ворвался к нему без стука, толкнул дверь, которую он не удосужился запереть, и оказался в комнате.

Он резко сел в кровати. Волосы всклокочены, белки глаз расцвечены красными прожилками. В нос мне ударил запах спирта, и я отвернулся, почти машинально, как и прежде, когда я проделывал то же самое, но обманывал себя и притворялся, будто ничего не чувствую.

Нет. Хватит. Сегодня все будет иначе. И потом тоже. Пора его выпороть. Отходить его ремнем по спине, до крови, до мяса.

Но всему свое время.

— Вот! — Я швырнул чертежи ему на кровать. — Возьми!

— Что это?

— Это ты начал! Они твои! К чему они мне теперь?

— Отец… ты разбудил меня.

— Они ни на что не годятся. Ясно тебе?!

Взгляд его прояснился, он собрался с силами и взял в руки один из чертежей.

— Что это?

— Они не стоят бумаги, на которой начерчены! Мусор!

Эдмунд посмотрел на бессмысленные чернильные пятна.

— А. Это улей, — тихо пробормотал он.

Я старался отдышаться.

— Они твои. Чертежи. Я занялся всем этим по твоему желанию. Распорядись ими, как захочешь.

— По моему желанию? О чем ты?

— Это же была твоя идея. Можешь теперь выбросить их. Сжечь. Разорвать. Поступи с ними так, как сочтешь нужным.

Он медленно встал и отхлебнул воды, держа чашку на удивление твердой рукой.

— Отец, о чем ты толкуешь?

— Это твоя работа. Я создал их для тебя.

— Но почему? — Его взгляд обратился на меня. Когда же в последний раз я вот так, в упор, смотрел на него? Глаза у него заплыли, и выглядел Эдмунд старше своих шестнадцати лет.

— Книга! — выкрикнул я.

— Какая книга? О чем ты?

— Юбер! «Слепой пасечник» Франсуа Юбера!

— Отец. Я не понимаю. — Он глядел на меня как на душевнобольного, словно место мне в лечебнице.

Меня охватило отчаяние. Он обо всем забыл. Забыл о моменте, ставшем для меня самым дорогим.

— Ты оставил у меня на столе книгу… в воскресенье… Когда все остальные ушли в церковь.

Похоже, в памяти его что-то забрезжило.

— Ах да. Весной…

Я кивнул.

— Этого я никогда не забуду. Ведь в тот день ты сам, сам пришел ко мне.

Эдмунд отвел глаза и взмахнул руками, точно хотел ухватиться за что-то, но ничего, кроме кружащихся в воздухе пылинок, перед ним не было.

— Это мама. Она попросила навестить тебя, — сказал наконец он. — Она надеялась, это поможет.

Тильда. Он безоговорочно принадлежал ей. Как прежде. Навеки.