Чертежи лежали у меня на коленях, я сидел на скамейке в саду, на порядочном расстоянии от улья. С этого места я мог видеть и слышать пчел, не опасаясь, что им вздумается ужалить меня. Сидел я тихо, словно притаившееся животное, добыча, ожидающая нападения. Однако на меня уже напали. Я больше не добыча. А падаль.

Пчела умирает, когда крылья у нее истертые и потрескавшиеся, разлохматившиеся, словно паруса «Летучего голландца». Она умирает, взлетая, когда тяжесть взяткá тянет ее вниз; возможно, в этот раз нектара и пыльцы у нее больше, чем обычно, так много, что крылья не выдерживают. Такая пчела не доберется до улья, а упадет на землю вместе со своей ношей. Обладай она человеческими чувствами, в этот момент ее наверняка переполняло бы счастье, она влетела бы в ворота рая, сознавая, что прожила жизнь во всей ее полноте, претворив идею о самой себе, о Пчеле, как это сформулировал бы Платон. Истертые крылья и сама смерть ее — неоспоримое доказательство того, что она выполнила назначение, с которым была послана на землю, выполнила бессчетное количество дел, особенно учитывая размеры ее крошечного тельца.

Такой смерти я не удостоюсь. Признаков, доказывающих, что я выполнил мое земное предназначение, не существует. Никаких свершений в жизни моей не было. Я состарюсь, высохну и исчезну, не оставив следов, не оставив ничего, кроме, наверное, названия соленого пирога, от которого во рту остается жирная пленка. После меня останется сваммерпай, и ничего больше.

Тогда к чему продолжать все это? Грибы по-прежнему дожидались своего часа, запертые в магазине, в верхнем левом ящичке, ключ от которого имелся только у меня. Действуют такие яды с невероятной быстротой: всего несколько часов — и я почувствую слабость, после чего сознание покинет меня. Доктор решит, что у меня внезапно отказали жизненно важные органы, и никто не узнает, что я совершил это по доброй воле. А меня ждет свобода.

Но я не мог. Не мог встать со скамьи. Моих сил не хватало даже на то, чтобы уничтожить чертежи, руки не желали подниматься, мышечные импульсы замирали в кончиках пальцев, парализуя меня.

* * *

Долго ли я просидел там в одиночестве, мне неведомо. Она появилась незаметно, опустилась на скамейку рядом со мной. Совсем неслышно, даже дыхание ее было беззвучным. Своими близко посаженными глазами — моими глазами — она смотрела на летающих вокруг пчел или, возможно, в пространство.

В руке она сжимала письмо Дзержона. Должно быть, отыскала его среди учиненного мною в кабинете хаоса, отыскала и прочла, подобно тому как прежде находила в моих вещах то, что было ей нужно. Потому что это она, все это совершила она — прибранный магазин, книга на письменном столе. Я просто не замечал, не желал замечать.

Близость другого человека вылечила мое оцепенение, а может, оно отступило, потому что человеком этим была именно она. Кроме нее у меня никого не осталось.

Я положил чертежи ей на колени.

— Прошу, уничтожь их, — тихо попросил я. — У меня не получается.

Она сидела не шелохнувшись. Я попробовал поймать ее взгляд, но она отвела глаза.

— Помоги же! — взмолился я.

Она положила руку на чертежи.

— Нет, — сказала она наконец.

— Но это ж никчемный мусор, неужели ты не понимаешь? — Голос у меня сорвался, но она медленно покачала головой:

— Ты слишком торопишься, отец. Возможно, они еще пригодятся.

Я вздохнул и заговорил — спокойно, тщательно продумывая слова:

— Они бесполезны. Я прошу тебя уничтожить их, потому что у меня не хватает на это сил. Унеси их куда-нибудь, где я не увижу… и не смогу воспрепятствовать тебе… Сожги их! Брось их в костер, чтобы пламя взметнулось до небес!

Мне хотелось, чтобы мои слова подтолкнули ее, чтобы она вскочила и бросилась выполнять мою просьбу, как прежде воплощала в жизнь все мои пожелания. Но она по-прежнему сидела рядом, перелистывая страницы и водя пальцем по черточкам, — каких же усилий стоило мне вычертить их правильными, сколько стараний ушло на детали.

— Нет, отец. Нет.

— Но я хочу этого! — Грудь сдавило. Я чувствовал руку отца на затылке, слышал его язвительный смех, мои колени были выпачканы землей, а дома ждал ремень. Теперь она взрослая, а я ребенок, мне снова десять лет, и стыд давит на плечи, потому что я вновь ошибся. — Сожги их… Прошу тебя.

Лишь сейчас я заметил в глазах у нее слезы. Когда она в последний раз плакала? Не зимой, когда часами просиживала у моей постели. И не в тот вечер, когда притащила мертвецки пьяного Эдмунда. И, обнаружив меня в лесу, она тоже не плакала.

И тогда я понял. Эти чертежи принадлежали и ей тоже. Они были и ее творением. Она всегда была рядом, но я видел лишь себя. Мои исследования, мои чертежи, мои пчелы. Только сейчас я в полной мере осознал, что с самого первого дня нас было двое. Она тоже владела ими. Это были и ее пчелы тоже.

— Шарлотта. — Я сглотнул. — Ох, Шарлотта. Кем же ты считаешь меня?

Она изумленно посмотрела на меня:

— О чем ты, отец?

— О том, что… ты достойна… большего.

Шарлотта провела рукой по лбу, изумление сменилось недоумением:

— Большего? Нет…

Мне столько хотелось сказать ей. Что она заслуживает лучшего отца, такого, который будет думать о ней. Что я был идиотом, занятым лишь собой, и что она всегда, в любых моих начинаниях поддерживала меня. Но слова вдруг стали такими огромными, что произнести их я не сумел.

Меня хватило лишь на то, чтобы взять ее за руку. Этому она не препятствовала, но быстро положила другую руку на чертежи, чтобы те не унесло ветром.

Мы сидели в молчании.

Она несколько раз громко вздыхала, словно собираясь что-то сказать, но так и не решилась.

— Так думать нельзя, — наконец проговорила она, повернувшись и глядя на меня ясными серыми глазами. — Я получила то, о чем ни одна девушка и мечтать не смеет. Ни одна из знакомых мне девушек. Все, что ты показывал, о чем рассказал, что позволил увидеть… Время, которое мы провели вместе, наши разговоры, то, чему ты учил меня… Ты для меня… Я… — Она запнулась, помолчала, а потом сказала: — Ты лучше любого другого отца.

Я всхлипнул, глядя перед собой, стараясь отыскать точку, на которой мог бы сосредоточиться, и силясь проглотить слезы.

Мы так и сидели на скамье, время шло, природа наполняла мир своими звуками — птичьим пением, шелестом листьев, кваканьем лягушек. И еще рядом были пчелы. Их приглушенное жужжанье успокаивало меня.

Шарлотта осторожно высвободила руку и сказала:

— Ты их больше не увидишь.

Она встала и, держа чертежи обеими руками, словно те не утратили своей ценности, направилась к дому.

Я глубоко вздохнул, переполненный благодарностью и облегчением. И осознанием того, что теперь все, все это осталось позади.

Я долго сидел там и смотрел на пчел. Движимые усердием, они улетали и вновь возвращались. Назад и вперед.

Без устали.

Пока не изотрутся крылья.