Дикая дрожь. Она никак не оставляла меня в покое. Целыми днями изводила. Утром, вечером, ночью — круглые сутки. Я даже вилку с ножом толком не мог в руках удержать. Эмма это видела, но ничего не говорила. Инструменты тоже меня не слушались — отвертка то и дело падала на пол, а пила норовила дернуться в сторону.

Каждое утро я просыпался от того, что сердце колотилось точно бешеное.

Проснувшись, я спускался вниз и здоровался с ним. Он поднимал голову, смотрел на меня, кивал и опять погружался в книгу.

Но меня все устраивало.

Потому что у него руки не тряслись.

И он не мямлил и не мешкал. Даже книгу он листал уверенно и спокойно и, поднося кофейную чашку ко рту, умудрялся ни капли не расплескать, а шаги у него, когда он направлялся к ульям, были решительными и ровными.

А я шел за ним следом. И трясся.

Я смотрел, как он шагает по лугу, как поднимает ульи — не спиной, а ногами, наклонялся, поднимал, ставил, снова и снова. Я наблюдал за его движениями, и со временем дрожь унялась. С каждым днем вилка в руках плясала все меньше.

И однажды, когда мы собирали мед, а прохладное мягкое солнце низко висело посреди неба, золотистое, как застывшие на рамках капли, я вдруг заметил это. Она прекратилась. Дрожь прекратилась.

Мои движения были спокойными и уверенными. Совсем как у него. Мы работали бок о бок.

И я не отставал.