Было утро третьего мая. Мне было семнадцать лет.

Я шёл через поле по сухой грунтовой дороге и с удовольствием ощущал её твёрдую, чуть прохладную поверхность под тонкими подошвами полукед. Было пасмурно, тепло и очень тихо. Птицы пели в ельнике немного по-кладбищенски, по-апрельски, как будто где-то ещё лежал снег. Но снега не было нигде. Из ельника пахло тёплым песком и муравьиной кислотой.

Минут десять назад я вылез из палатки и увидел двух своих товарищей, которые сидели у костра. Они рассказали мне, что не спали всю ночь. Теперь они готовили кашу для всей команды и смеялись над всем подряд. Я попрощался с ними, прохрустел сосновыми иголками по странной тёмной земле, вышел из-под холодного крова корабельной рощи на открытый утренний свет и зашагал по полю.

В лагере осталось без меня одиннадцать человек. Почти все они были моими ровесниками. Наш водный поход начался позавчера утром и должен был продлиться до завтрашнего вечера, но мне пришлось сойти с маршрута раньше: отцу сегодня исполнялось пятьдесят, я не мог пропустить его юбилей.

Я мысленно оглядывался на два дня, прожитых мной в походе. Они казались долгими, как две недели или даже два месяца, потому что за это время я успел влюбиться, побороться за взаимность и потерпеть поражение.

Вчера вечером вместо меня был выбран другой.

Я против желания воображал, как в эту минуту они лежат, обнявшись, в его палатке; их губы очень близко и иногда соединяются в сонном поцелуе. В этой картине было что-то непоправимо жуткое – как ясное утро перед казнью, как известие о неизлечимой болезни. Мне хотелось куда-то проснуться от этого, но я знал, что просыпаться некуда, что всё случившееся – правда.

Желая спасти свой мир, я пытался убедить себя в том, что она слишком приземлённая и на самом деле не такая уж красивая девушка, – но, подыскивая этому доказательства, я вынужден был припоминать её речь, лицо, походку, а это, в свою очередь, причиняло новую боль.

Она собиралась поступать в какой-то престижный технический вуз, и, как мне показалось, намеренно держалась в образе непроходимого технаря, глухого ко всему, кроме фактов. Она не допускала в своей речи ничего романтического, восторженного. Если ей рассказывали о чём-то прекрасном, она либо пожимала плечами, как пожимает ими тот же глухой, когда к нему обращается на улице незнакомец, либо изрекала что-нибудь приземляюще ироничное. Когда разговор однажды коснулся смерти, она заявила, что перспектива небытия ничем не пугает её.

Может быть, этот не в меру засушенный, едва ли не базаровский образ, – наряду, разумеется, с её приятной внешностью, – и покорил меня прежде всего. Мне вдруг остро захотелось увидеть её другой: доверчивой, нежной, податливой, немного робкой, – одним словом, женственной. Добиться же этого можно было лишь одним путём: завоевав её.

На тот момент я ещё не знал большей близости с женщиной, чем близость короткого поцелуя, поэтому мои ухаживания за девушкой носили наивный, почти школьный характер: я всего лишь пытался как можно сильнее рассмешить её. Каждый раз, когда мне это удавалось, я считал, что на шаг приблизился к цели.

Тот другой, которого она в итоге мне предпочла, был, я думаю, более опытен и подошёл к ней с другой стороны. В самом начале вечера, когда мы только начали ставить палатки, он предложил ей тест на доверие – так он это назвал. Она должна была повернуться к нему спиной и начать падать назад; он должен был её поймать. После того, как они проделали это в первый раз, он сказал:

– Неудача. Ты согнула колени и выставила руку.

– Это рефлекторно, – сказала она.

– Нет, – сказал он. – Ты должна падать прямо, будто кол проглотила. Ты должна ни о чём не думать и довериться мне.

– С какой это стати? – шутливо возмутилась она.

– Давай ещё раз, – сказал он строго вместо ответа.

Все отвлеклись от своих палаток и внимательно смотрели на этих двоих.

Они проделали свой номер ещё раз. Она начала падать прямо, как он просил, но в последнее мгновение опять невольно сгруппировалась. Видимо, она рассчитывала, что он поймает её почти сразу; он же, чтобы усложнить задачу, решил поймать её у самой земли. Впрочем, он всё равно поймал её за подмышки. Все увидели, что его пальцы коснулись её груди, но это прикосновение не выглядело как нечто интимное; казалось, оно не выходит за рамки теста на доверие.

Вставая с земли, девушка посмотрела на него, ища одобрения. Наверное, в этот момент между ними и пронеслась какая-то электрическая искра. Я, конечно, отказался это заметить, и теперь, шагая по полю, больше всего жалел себя именно в эту минуту, – когда я всё ещё верил в силу своих детских ухаживаний, а исход на самом деле уже был предрешён.

– Опять недоверие, в самом конце, – сказал он спокойно. – Давай ещё разок, последний.

В третий раз она всё сделала правильно. Он легко поднял её, повернул к себе и отпустил не сразу.

А тремя часами позже, когда все сидели у костра, он просто взял её за руку и повёл в поле, в темноту. И она пошла за ним. Я видел, как они уходят, я проводил их взглядом. Это было страшно.

Помню, сквозь ужас происшедшего я всё же сумел порадоваться тому, что этот день подходит к концу, а завтра я уезжаю и мне, стало быть, не грозит увидеть её такой, какой я мечтал её увидеть: доверчивой, нежной, податливой – к другому. Мне казалось, я бы этого не вынес.

Я попросил одного из товарищей налить мне побольше водки, выпил, взял гитару и стал выкрикивать в ночь одну за одной печальные красивые песни. Полчаса спустя я заметил сквозь слёзы, как он и она вернулись к костру. Он обнимал её за плечо, она его за талию. Я не посмел взглянуть в их сторону. Несколько минут они слушали, как я пою (он даже подпевал, и, надо сказать, очень фальшиво), а потом скрылись в его палатке.

Я напился до рвоты, до полной потери равновесия, потому что знал, что иначе мне не уснуть. Последнее, что я помню из того вечера: друзья тащат меня куда-то, а я выкрикиваю её имя и почти верю, что меня тащат к ней, а того, другого, просто не существует, и не существовало никогда, он только показался, почудился, а она лежит в палатке и ждёт меня…

Я застыл посреди дороги, чтобы сделать глубокий вдох, вникнуть в окружающий мир и получить от него утешение – но вместо этого проникся страшной догадкой: мир равнодушен к побеждённым. Это великолепное утро опустилось на землю для них, влюблённых, – меня же оно ласкает лишь по остаточному принципу; так некая часть влаги, предназначенной садовником для прекрасных цветов, достаётся укрывшимся в их тени сорнякам.

Я продолжил путь. В потоке моих переживаний, довольно пёстрых, но одинаково безнадёжных, я иногда отчётливо улавливал линию совсем другого, странного и ничем не оправданного чувства: что всё происходящее – в целом – прекрасно. Как будто мой собственный постаревший голос обращался ко мне из далёкого будущего: «Страдай, парень! Ревнуй, рыдай, рви на себе волосы, дубась кулаками себе по лицу! Пускай твоё сердце работает на полную катушку, пока оно это умеет»…

Дорога пошла немного вверх и вскоре вывела меня в посёлок, названия которого я так и не узнал.

Аккуратность этого посёлка была неимоверной, почти сказочной: идеально выметенные улицы, ровно стоящие и, кажется, совсем недавно окрашенные деревянные домики с яркими наличниками самой изобретательной резьбы; вместо глухих заборов – похожая на весеннюю дымку сетка Рабица; на участках ёлочки и уже распустившиеся цветы; в воздухе – едва уловимый аромат берёзового дыма. За домиками сосновый лес. Сосны невысокие и толстые, причудливо изогнутые, с очень светлыми стволами и очень тёмной хвоей; там, на нашей стоянке, были совсем другие. Напротив домиков стоит особняком церковь Петровской архитектуры, со шпилем. Храм изумрудный с белым, ухоженный, с мозаикой, двор вымощен природным камнем.

На меня упали маленькие капли, я услышал дождевой шорох и запах асфальта. Дождик быстро закончился. Можно сказать, его и не было.

В сосновом лесу дважды свистнула птица. Звук получился чистый, как струйка ключевой воды; ничто не мешало ему наполнить собой тишину.

Я подошёл к автобусной остановке. На ней стоял один-единственный человек – маленькая женщина лет шестидесяти. Она была одета в стильную курточку из мешковины, – с разнообразными кармашками, верёвочками, нашивками, – и её младенчески крошечная, обёрнутая платком голова еле выглядывала из капюшона этой курточки. От женщины пахло мылом, простой чистотой.

Вскоре на остановку взошла другая женщина – лет сорока пяти, пахнущая духами и одетая довольно элегантно: на ней была короткая кожаная куртка коричневого цвета, которая очень приятно поскрипывала от каждого движения женщины, и длинная чёрная юбка. На руках у неё свободно болтались тонкие блестящие браслеты, не завязанный шёлковый платок лежал на волосах небрежно, как будто сам случайно упал на них. Я подумал, что в молодости эта женщина могла быть настоящей красавицей.

– Христос Воскресе, радость моя! – сказала она старшей малютке, взяла её головку в ладони и нежно, как ребёнка, расцеловала её в щёки, а потом крепко и надолго обняла.

– Воистину Воскресе, – не шевелясь, отвечала малютка из глубины капюшона.

Элегантная женщина выпустила малютку из объятий, и подруги повели ласковый, неторопливый разговор. Я пытался понять, о чём они говорят, но у меня не получалось. Это был очень необычный разговор. Казалось, что звучание голосов играет в нём гораздо более важную роль, чем содержание фраз. По сути, это был тот же птичий щебет, который рождался не из мысли, не из желания что-нибудь выяснить, а из самой природы этого неповторимого утра.

Из этого щебета, а вовсе не из слов, я узнал, что малютка – человек огромной духовной силы. Один за одним на неё сыплются страшные удары судьбы, а она не жалуется, а, наоборот, благодарит Господа за всё.

Элегантная женщина по натуре своей настолько иронична, что не в состоянии говорить о чём-либо без иронии вообще, но её преклонение перед малюткой так велико, что иронически она отзывается не о ней самой, а лишь о тех кознях, которыми лукавый тщетно пытается сломить малюткино мужество. Малютка медленно закрывает и открывает маленькие глазки, как бы показывая, что и над кознями можно бы не иронизировать. Элегантная женщина не выдерживает и снова расцеловывает малютку, а потом нежно поправляет на её шейке узел платка.

«Какие удивительные женщины», – подумал я.

На остановке появился ещё один человек. Это был парень лет двадцати пяти, худой, в сером, многокарманном жилете на белую рубашку, в синих спортивных штанах с красными лампасами и больших белоснежных кроссовках. От него сильно пахло одеколоном и мятной жвачкой, мокрые волосы были аккуратно зачёсаны назад, а на гладком подбородке виднелись пятнышки свежих бритвенных порезов. Я сразу понял, что этот парень – пьяница.

– Честь имею, – сказал он женщинам, прошёл в будку и уселся на скамейке, закинув ногу на ногу.

– Христос Воскресе, Славик! – обратилась к нему элегантная женщина, разумеется иронично, но я как будто увидел её слова начертанными в воздухе: увидел Ха, которая сливалась с сосновой хвоей, увидел тёплую звучную Вэ и плотные сплетения эр и эс, знаменовавшие нечто острое, резко стреляющее в небо. Слова вписывались в воздух так хорошо, будто в нём всегда имелось заготовленное для них место.

– Воистину, – ответил Славик не сразу и закурил.

Элегантная женщина взглянула на малютку, но не нашла в её глазах иронической поддержки: из глазок малютки сочился однообразный печальный свет.

– Такой красивый с утра, – многозначительно заметила элегантная женщина, снова посмотрев на Славика. Звуки этих слов прозвучали как эхо от «Христос Воскресе»; я даже не сразу понял, что она сказала что-то новое.

Славик не отвечал. Женщина коротко взглянула на меня, незнакомого ей человека, а потом сделала глубокий вдох и, подняв голову, сказала:

– Эх, красота вокруг какая. – Кажется, красота окружающего мира была ещё одним предметом, о котором она соглашалась отзываться без иронии. – Люблю такие дни. Солнышка нет, а тепло. И дождя, наверное, не будет. Что-то в этом есть такое особенное.

– Святой день, – сказал Славик из будки. – Вроде так в народе называется.

Он картавил.

– Святой день, – повторила элегантная женщина, зачарованно кивая. – Точно. Святой день…

Вдруг огромная радость охватила меня. Сейчас подойдёт автобус, я буду ехать в нём долго, видя всё новых интересных людей, слушая их разговоры, непременно тихие, потому что в святой день невозможно говорить громко. Я буду смотреть за окно и любоваться святым днём. Из этих незнакомых мест я постепенно перемещусь в мой родной город, и он будет казаться мне уже немного другим. Потом я приду такой как есть, не переодеваясь, не отмываясь от запаха костра, в ресторан, где уже начнётся празднование юбилея, и обниму отца, который будет в костюме. Никто не осудит меня, потому что все меня очень любят. А ещё я уже достаточно взрослый, чтобы выпить вместе со всеми водки или коньяка. С месяц назад родители разрешили мне и курить при них, не скрываясь: «Что с тобой поделаешь?» Я хорошенько выпью, поем праздничной вкусной еды. Меня попросят спеть – и я, конечно, спою. Я окунусь в человеческий праздник с его мимолётным светом и необъяснимым, где-то даже приятным предчувствием печали. На празднике обязательно будет отцовский студент, которого я очень люблю. Он старше меня лет на десять. Он большой оригинал, я невольно стараюсь быть на него похожим. При нём я курю уже лет с четырнадцати. Мы возьмём со стола какую-нибудь бутылку и выйдем на улицу. Мы найдём приятное место, присядем там, и я расскажу ему про то, что пережил в походе. Я очень доверяю ему. Он внимательно выслушает меня и скажет что-нибудь яркое, где-то, возможно, и жестокое, но не для того, чтобы поиздеваться надо мной, а только для того, чтобы избавить меня от ненужных переживаний. Он говорит, что видит во мне себя самого десятилетней давности. Он боится, что я по неосторожности скачусь в то же болото, в котором, как ему кажется, сидит он сам.

Подъехал автобус. Я радостно запрыгнул в него…

В тот день я впервые расстроил родителей своим пьянством: я не рассчитал своих сил и напился на юбилее вдрызг. Часов в девять вечера кто-то из друзей отца отвёз меня на машине в родительский дом и уложил спать.

На следующий день я проснулся в своей комнате от огненного солнца, которое пронзило мне веки и коснулось спрятанных за ними глаз. Я вышел на балкон, посмотрел с пятого этажа на раскалённую улицу, где тревожно шумела слепящая зелень, и почувствовал, что от этого солнца уже никуда не деться.