Вчера ходили на кладбище к Васе. А позавчера был ровно год, как он умер. Собственно, первый раз у него на могиле побывали.

Обычный такой памятник мама ему поставила – чёрная плита, прямоугольная, фотография с улыбкой, подпись: «Вернуть нельзя, позабыть невозможно». Бросается, конечно, в глаза, что лицо совсем молодое, 27 ему было. Попал, как говорится, в «клуб». С другой стороны, кто Васю не знал, тому, наверное, ничего и не бросается. Молодым лицом сегодня на кладбище никого не удивишь, там через одного.

Не знаю, к чему я это вообще: обычный, не обычный памятник. Наверное, к тому, что всё-таки немного хотелось, чтобы Васино место захоронения как-то выделялось. Хотя то, что хотели сделать мы с ребятами, – это, конечно, был бы полный идиотизм. Такое только по обкурке и может в голову придти. Хорошо, в общем-то, что нас с этим делом обрубили. Мы хотели ему памятник в форме электрогитары сделать. Даже набрали его маму. Никто ей звонить не хотел, пришлось скинуться на камень-ножницы, выпало Никите. Только поздороваться и успел. Она ему сразу: «Чтобы больше не звонили. А если встречу вас у него на могиле, прогоню поганой метлой». Надо отдать ей должное, она сказала всё это спокойно, без истерики. Сказала – и гудки.

Вот поэтому мы позавчера к нему не пошли, а пошли только вчера. Чтобы, не дай Бог, с мамой его не пересечься.

Пришли. Выпили на шестерых две бутылки водки, закусив это дело мерзкими ватными огурчиками. Постояли, посмотрели, как падает первый снежок. Сказать особо было нечего. С одной стороны, всё и так понятно, с другой – если всё-таки взять и вербализовать всё по чесноку, то будешь выглядеть пафосным моралистом, и тебя довольно быстро заткнут. А чеснок заключается в том, что Вася ушёл на тот свет не совсем без нашего участия.

Вот мы поэтому и молчали. И неплохо было вот так стоять и молчать после ста шестидесяти шести грамм на человека. Курить, смотреть на снежок. Помолчать вообще хорошо, и все это, в принципе, любят. Только вот редко удаётся. Всё время как будто кто-то заставляет болтать: хрень какую-нибудь пороть, шутки тупые шутить, лишние сущности множить. Как будто страшно остаться в тишине. Как будто если перестанешь говорить, все сразу поймут, кто ты на самом деле.

А тут можно было вполне легитимно заткнуться и ничего при этом не бояться. И все смотрели на Васину фотографию как бы с благодарностью за это: мол, спасибо тебе, Васёк, что даёшь нам по-нормальному постоять помолчать. И Вася улыбался нам со своего памятника так, как будто он всё это понимал. Нет, всё-таки хорошо, что до электрогитары у нас не дошло. Какой-то кич получился бы, постмодернизм грёбаный. Взрослые люди – они мудрее. Правильно всё делают. Квадратный памятник – это то, что нужно.

Потом молчать надоело. Водка, наверное, впиталась в организм, захотелось чего-то ещё. Никита намекнул, что у него есть. Все переглянулись. Глянули несмело на Васин светлый лик. Руслан говорит:

– Давай хотя бы не здесь.

В общем, постояли ещё минуту, вышли с кладбища, нашли у самой трассы какой-то куст интересный, типа шалаша, и забились туда. Дунули там по разу через бутыль. Помалкиваем, ждём.

Я смотрю: у меня под ногами штук пятьдесят, наверное, разных бутылок, если не больше. Тут и наркоманские, с фольгой, и пивные, и водочные. Земли от них не видно. Так стало отвратительно. Думаю, скорей бы уже гарик вставил, потому что я заметил: когда вставляет, то всё, что в обычной жизни кажется противным, становится просто странным. Типа, другой угол зрения.

Я говорю, чтобы просто время забить:

– А у меня ведь та видюшка с Васей на телефоне осталась.

– Ты не стёр, что ли? – Никита спрашивает. – Ну ты даёшь. Смотрел?

– Нет, – говорю. – Что-то жутковато как-то. Всего ведь за несколько минут до.

Никита говорит:

– Я бы, наверное, тоже не стал смотреть. А вообще, хочешь – давай сейчас все вместе посмотрим. Мне как-то по фиг.

Тут все заговорили:

– Да ну на фиг. Зачем? Какой смысл? Лучше удали вообще его.

Так и замяли про видео.

Потом ещё часа два шатались. Гарик вставил прилично, только он, по ходу, хохотушный был, с него тянуло всякий абсурд пороть и ржать, а после кладбища это было как-то не комильфо. Получился, короче, когнитивный диссонанс: вся дурь в думки направилась. Потом ещё водки выпили, потом пива с сушёными креветками взяли. Поняли тогда, что на хавчик пробило конкретно. Забрели в «макдак», гамбургеров нажрались так, что челюсти заболели. Отвалились на стульях, картошку с соусом доедать уже не стали. Спать всем захотелось. Вроде, сказать что-то надо было закругляющее, а башка уже ни у кого не работает. На этом и разошлись – уверен, что все в говённом настроении. Это на кладбище снег был – снежок. А в городе – это просто мерзкая хлюпающая депрессивная каша под ногами. И сознание, что зима ещё даже не начиналась. Да и не только это, понятное дело.

Я взял себе по дороге в магазе ещё пару коктейлей. Как-то не так одиноко с ними. Когда их пьёшь, как будто с ними общаешься. Пока что-то плещется – вроде как есть некая цель, идёшь пьёшь, чем-то занят. И думаешь уже с тревогой: вот закончится – и что тогда? Что, что – тоска, одиночество, пустота. Это философы великие пустоты не боялись, а нам, простым скромным ребятам, от неё ссыкотно: тишину мы тут же заполняем трёпом, руку занимаем банкой, бутылкой, бульбулятором, что-то постоянно внутрь себя засовываем: водку, пиво, сигарету, гарик, жрачку. Если долго ничего не засовывать, становится как-то неуютно. Именно что пусто, как будто и тебя самого вот-вот не станет. Короче, засовываю – следовательно существую.

Пришёл домой. Жена не стала пилить, что гашёный. Типа, был повод. Арсений в саду, сегодня её день забирать. Я в маленькой комнате закрылся, залез в интернет, увидел новость про то, что, мол, обнаружен самый некрасивый человек на земле – пошёл по ссылке, увидел фотографии какого-то араба, у которого кости лица продолжают расти всю жизнь. Действительно страшный. Лицо с телевизор, всё в буграх, в рогах каких-то. Потом оттуда ещё ссылка, потом ещё – сам не заметил, как перешёл на порнуху. Все дороги ведут туда. Смотрел, смотрел, как мясо об мясо трётся, потом на драки жестокие, как обычно, перешёл. В итоге пошёл в туалет рукоблудить. Когда уже дело заканчивал, чувствую – сердце заходится. Упёрся рукой в кафель перед собой, другой рукой смыл и продолжаю зависать над унитазом. Чувствую: совсем херово я живу. Бывает у меня такое чувство. В голове сразу, как всегда, включаются механизмы самооправдания: забей, чувак, это всё моральные установки, стереотипы и всё такое. Ничего страшного ты не делаешь. Вспомнил сразу две разных точки зрения: одни учёные говорят, что дрочить вредно, другие говорят, что не дрочить вредно, причём первые как бы из моралистов, из церковников, а вторые, типа, беспристрастные. Статистика, биология, медицина – всё на их стороне. Вообще, много всякой ненужной хрени в голове пробежало. Про то, что можно делать всё, что хочешь, лишь бы это не вредило другим. Про жирафов-гомосексуалистов. Про то, как один мужик мечтал кого-нибудь съесть, а другой мужик мечтал, чтобы его съели, и они списались по интернету, встретились и дружно исполнили свои мечты.

Ещё вспомнил Никитину фразу про волков.

Как-то раз накурились, и кто-то процитировал заезженную сентенцию, что все мы, типа, клоуны с разбитыми сердцами. И тут Никита выдыхает гашишный дым, как змей Горыныч, и из этого дыма зловеще произносит:

– Нет. Мы волки… с выдранными зубами…

Все давай ржать. Так артистично у него это вышло. По ходу дела, он сам не сразу понял, что сказал. Просто спорол по обкурке, что в голову взбрело. Но мы стали обсуждать фразу и отыскали в ней кучу реальных смыслов. Главный смысл, конечно, был в том, что на самом деле внутри у нас нет ничего святого, и дай нам только волю – мы давно бы уже все друг друга скушали, как в сказке у Корнея Чуковского. То есть по природе мы волки. Но чтобы мы могли хоть как-то ужиться, нам пришлось придумать всякие моральные правила. Жить по правилам – это и есть, типа, «выдрать себе зубы». Естественно, чтобы эти правила соблюдались, их пришлось окружить каким-то непререкаемым авторитетом: например, сказать, что эти правила упали с неба в виде божественных табличек, или что нравственность заложена в природе человека. На самом деле, это то же самое, что сказать: однажды у всех волков сами собой отпали зубы. Или такое: беззубость заложена в природе волков.

Вся эта хрень, которую я вспоминал над унитазом, вроде как шла мне в оправдание, ну или хотя бы в успокоение, но почему-то легче от неё не становилось. Наоборот, от неё даже как будто страшнее колотился мотор. Я сплёвывал в унитаз и всё пригибался к нему под тяжестью этой хрени. Сейчас, думаю, головой в толчок уже окунусь. Хотел поблевать, но не стал: жена бы услышала, затревожилась, подняла бы снова проблему моих вредных привычек. Не хотелось этого.

Вышел, посмотрел на жену: сидит ко мне спиной, вяжет на кухне. Держится, не говорит мне ничего, потому что знает, что если заговорит, то заведётся, а тогда и я заведусь, и начнётся. Святая.

Я пошёл в большую комнату за какой-нибудь книжкой, чтобы потом лечь с этой книжкой в маленькой комнате, прочитать полстраницы и задрыхнуть. По дороге думал: то ли моё горе от ума, то ли, наоборот, от того, что я недоучка. Вот моей жене не надо доказательств, что есть хорошие поступки, а есть плохие. Хорошее и плохое – оно для неё существует, как чёрное и белое, а не как какой-нибудь там симулякр. А я вот весь такой аналитик, логик, стараюсь смотреть на вещи объективно, а при этом дрочу в туалете. И ладно бы я дрочил радостно. Но мне ведь хреново. А я всё равно дрочу. Значит, наверное, я что-то понял не до конца. Поэтому я ни там, ни тут. Дрочу, но при этом не радуюсь.

Постоял возле книжного стеллажа, потрогал корешки: Достоевский, Толстой, Шопенгауэр, Паскаль. Думаю: ведь всё это я сам покупал и читал (пусть не всё прямо от корки до корки, но представление имею), а делаю всю ту же хрень, что и те, кто этого всего не читал. Ну и нахрен, получается, читал?

В итоге взял книжку про ацтеков, с фотографиями и картинками, и пошёл в маленькую комнату.

Иду – предвкушаю, с хреновым таким удовольствием: вот сейчас буду читать и размышлять о равенстве цивилизаций. Любил всегда эту тему. Не то чтобы она сильно меня цепляет. Просто от неё всё приятно расшевеливается, почёсывается в голове. Как от той же самой дудки чесалось в первое время.

Вот жил да был ацтек. Приносил человеческие жертвы своим кровожадным богам, да и сам не брезговал человечинкой – восполнял дефицит белка. Употреблял опять-таки наркотические вещества. Всякие девиации половые допускал. А ночью спал и не ворочался. Совесть его был спокойна. А всё почему? Потому что, если использовать Никитину мудрость, зубы у членов его волчьей стаи были выдраны не полностью и в особом порядке – и этот порядок был возведён в культ. Многое из того, что для меня недопустимо по определению, для ацтека было как чихнуть.

Вот. А потом пришли европейцы со своим «беззубым» укладом, который, как ни странно, помог им до зубов вооружиться. Пришли, стали из пушек палить, из ружей страшных стрелять и безжалостно уничтожать ацтека. И какой-нибудь ацтекский бард – реально ведь талантливый товарищ – со слезами на глазах пел грустные песни о погибели ацтекской земли, на которой он и его друзья в таком, бывало, приподнятом настроении отрезали человеческие бошки, вырывали человеческие сердца, а потом ещё и варили из этого дела супчик. Может, что-то такое и пел: «О, супчик, супчик, где ты ныне? Как ты был наварист и хорош, а теперь пришёл на землю мою бледный ужас, и люди земли моей едят пустую кукурузу, запивая зёрна слезами!»

Я вот песню «Враги сожгли родную хату» без слёз не могу слушать. Неужели, думаю, когда она звучит, я чувствую что-то такое же, что и этот ацтекский бард? Если следовать теории о равенстве цивилизаций, то надо признать, что да.

И что – мне от этого грустно? Страшно? Тревожно? Да нет. Просто приятно всё почёсывается в голове, потому что тема острая, на грани. А так – никаких серьёзных чувств.

Вот это самое плохое.

Не знаю, я, может, нормальным учёным мог бы стать (у меня же изначально хорошие мозговые данные), если бы хоть какие-то темы меня цепляли по-настоящему. По-моему, с этим сейчас вообще проблема, то есть не только у меня. Что-то узнаём новое, говорим: «Ну, да, прикольно, надо запомнить, чтоб кому-нибудь рассказать потом», – и всё, больше эти знания ничего не дают. Я, например, не представляю, что мне такое надо узнать, чтобы я потом не мог спокойно заснуть и чтобы моя жизнь как-то от этой информации поменялась. По-моему, просто нет такой информации. Вот отчего реально грустно.

В общем, лёг я, раскрыл книгу, полюбовался на какую-то терракотовую рожу с глазами навыкате и отрубился с этой рожей в голове.

Проснулся уже в полной тьме. Страшное было состояние. Давно уже такого не было. Рядом лежит жена, как будто мёртвая. Мёртвая святая. Хочется разбудить, попросить прощения, поцеловать или что-то такое, но не могу. Не могу, потому что знаю, что грош всему этому цена, что всё это моя отходнячная химия. И от этого тоже паршиво.

Пошёл на кухню, воды выпил, сел в темноте за стол. (Ну его, думаю, это электричество: затрещит, замигает, глаза заболят, да ещё видеть это всё). Сижу тупой, потерянный, с изнасилованной башкой. Как будто в морге в каком-то сижу, а не у себя дома.

Стал фантазировать: вот была бы такая таблетка, которую хлоп – и на душе всё в порядке. Ничего не мучает, не тревожит – как будто жить начал с чистого листа. Только чтобы реально таблетка, а не очередная шмаль со входом в очередной трип, из которого потом опять вылезать, как из задницы, только из ещё более глубокой. Нет, нормальный такой, утверждённый Минздравом медикаментозный препарат, желательно без всяких побочек. Я бы его, конечно, тут же съел без лишних рефлексий, потому что мне правда было очень хреново. С другой стороны (продолжал я размышлять) в самом факте существования такой таблетки было бы что-то хитровато-поганое. Всё-таки я привык думать, что все так называемые душевные проблемы как-то связаны с чем-то таким – высшим, что ли. Свобода воли, экзистенция, достоевщина, все дела. А тут хлобысь – и ты путём химических превращений из Смердякова трансформируешься в Алёшеньку. Как-то это не круто, и сразу уже и не хочется такую таблетку. То хочется, то не хочется.

В общем, сидел я в темноте довольно долго. Сидел, шарился по очертаниям предметов. Думаю: всё я уже здесь умертвил своим взглядом, из всего сделал морг. Никакого тепла не оставил. Вообще уцепиться не за что.

И всплыл тогда в голове Вася. Всплыл, как некая последняя спасительная нить. Ведь эти наши несколько минут молчания у него на могиле – это были единственные нормальные минуты за весь день. То есть те, за которые не стыдно. Всё остальное уже одна чернуха.

Захотелось даже помолиться ему, что ли. Типа, Вася, ты вот уже умер, ты такой теперь мудрый, возвышенный, очищенный от земной шелухи. Помоги как-нибудь и мне к такому состоянию подобраться, только без того, конечно, чтобы тоже помирать. Помоги мне, в общем, Вася.

Даже заплакал. Совсем нервы расшатаны были.

Само собой, Вася после этой псевдомолитвы в мою дверь не постучался, хотя я, честно говоря, именно чего-то такого ожидал. Потому что ждать, получается, больше и нечего было – только чего-то такого.

И тогда решил я, наконец, включить себе эту самую видюшку, которую всё боялся посмотреть. Не знаю почему. Расковырять себя хотелось до чего-то.

Достал телефон. Вставил наушники. Уже палец над дисплеем занёс, чтоб нажать на «просмотр», и тут понял, что снова боюсь. Причём боюсь не того, чего обычно в этой видюшке боялся – увидеть человека за считанные минуты до его смерти, – а совсем другого. Боюсь музыки, которую Вася на этом видео играет. Жутко стало предчувствовать эту музыку, сердце забарабанило опять. Я в аптечный ящик. Наглотался валерьянки, корвалола, валокордина, валидола – всего, что про сердце. Снова сел. Какое-то подобие спокойствия на душе появилось (всё-таки есть оно в нас, химическое, таблеточное). Решил, что дай-ка я сначала посижу восстановлю события в своей голове, а потом уж посмотрю видео. И стал вспоминать.

Если б не Васина смерть, я бы вряд ли так подробно запомнил тот день. Ничего суперпримечательного в нём не было. Стандартные будни не до конца опустившихся алкоголиков и наркоманов. Собрались, как обычно, у Никиты – он один остался среди нас холостой, у него только и можно было вот так собраться. Курнули. И как-то вдруг магически звонки посыпались: эти захотели придти, те соскучились. Бывает такое – коллективное бессознательное. Может, с погодой связано как-то, не знаю.

Короче, знакомого и полузнакомого люду набралось в итоге человек двадцать – в основном, парни, но и девушек было человек пять. Среди них Машка, которую я до этого уже тыщу лет не видел. Машка – это для меня особенная девушка. Маленькая, красивая, умная. Очень независимая. Пьёт, дует наравне с парнями. У меня когда-то с ней было, – разумеется, до жены. Но отношения не завязались, потому что сразу всё превратилось в какую-то дуэль. С ней только так, видимо, и можно. С ней быть – это значит с ней сражаться. Я это как-то не потянул, отошёл от неё. И почти сразу жена, ребёнок, семейная жизнь. Но всё равно, когда я вижу Машку, что-то внутри мощно возрождается. Аж мурашки от неё, от её близости. Конечно, я виду стараюсь не подавать. Постёбываюсь над ней, как будто мне легко. Она, как всегда, мастерски парирует. Но мне кажется, всё она понимает. Мне до сих пор часто снится, как я всё на свете бросаю – жену, сына, работу, – лечу к ней и мы вместе сбегаем. Навсегда, куда глаза глядят. Автостоп, море, дожди, всякие опасности, алкоголь, наркота, экзистенциальное одиночество и прочая красота. А в конце, наверное, чья-то смерть. Для завершённости композиции. Вся эта красота у меня в голове чётко ассоциируется с Машкой – больше ни с кем. Я хожу после этих снов целый день как дурак, ничего делать не могу. Будто ветром подуло из параллельной реальности. При этом я понимаю, что эта параллельная реальность на самом деле никакая не параллельная. Машка живёт со мной в одном городе, больше того – у меня с ней было. И от этого едет крыша. Но окончательно она съезжает от той мысли, что ведь Машка согласилась бы со мной бежать. Я точно знаю.

Я, конечно, стараюсь эти мысли не развивать, отгоняю их сразу же. Хожу, отвлекаюсь, повторяю, как мантру: жена, сын, работа, работа, сын, жена. Вроде помогает.

Короче, получилась у нас в тот раз большая спонтанная тусовка. Вася, я думаю, подобные мероприятия не очень любил. А вот затесался как-то на свою беду.

Я с Васей познакомился через Никиту. Они в одной школе учились и жили в одном доме, через подъезд. Вася к нему регулярно захаживал. Это не удивительно: во-первых, Никита шарит в компах, а Вася тоже в них шарит, а, во-вторых, с Никитой легко. У него что на уме, то и на языке: может полную ерунду сморозить, а может и истину какую-нибудь изречь, – и всё это с одной и той же невозмутимой физиономией.

По-моему, Вася был слегка с аутичными наклонностями. Никита рассказывал про него, что он с детства паял у себя дома какие-то микросхемы, модельки клеил, радиоприёмники собирал. Гулять при этом практически не выходил. В классе изгоем был, от всех отхватывал, но как будто не особо из-за этого расстраивался, не плакал никогда. А потом от моделек и радиоприёмников перескочил каким-то образом на гитарные дела. Он ведь не только играл, но и делал электрогитары. Мне кажется, второе было для него и важнее где-то. Нет, играл он, конечно, тоже что надо, но как будто чего-то ему не хватало. Полёта какого-то, импровизации, не знаю. Не дотягивал он, в общем, до Хендрикса. То, как он сами гитары делал, меня лично поражало в нём гораздо больше.

Вообще, мы к Васе относились не очень серьёзно. Во-первых, он не курил, не пил, дурь никакую не употреблял. Ну, пива иногда мог бутылочку выпить под настроение. Во-вторых, нигде не работал. До самого конца его кормили родители. В-третьих, он никак не продвигался по своей гитарной части. То есть техника исполнительская (приёмы всякие, беглость пальцев) год от года росла, но росла как бы ни для чего. Мог бы, например, пойти образование музыкальное получить. Мог бы гитарами своими самодельными начать приторговывать, ну, или, на худой конец, в группке какой-нибудь поиграть. А он нет – сидел дома, бренчал, паял, строгал, как будто этого вполне достаточно.

Видок у него был тоже – не скажу смешной, но какой-то не от мира сего. Он вечно таскал одну и ту же джинсовку размера на два меньше, чем надо, одни и те же чёрные джинсы и «абидосовские» кроссовки с полосками. На фоне такого прикида слегка неуместными казались его длиннющие волосы, которые он отращивал незнамо сколько лет, – наверное, с того самого дня, как решил стать гитаристом. Они у него всегда были убраны в хвост и стянуты самой обыкновенной чёрной резинкой. Почему-то хвост получался супертонкий – толщиной с палец, наверное. Я таких тонких и не видел ни у кого. И длинный: он под конец уже мог бы его в штаны себе заправить. Смотришь на Васю спереди – парень и парень, только зализанный. А потом бац – а сзади этот хвост, как от другого человека. На всё это ещё накладывался Васин характерный походняк. Когда он шёл, у него двигались одни ноги (причём слегка согнутые в коленях), а верхняя половина тела вообще не двигалась.

Говорил он очень мало. Слушал зато хорошо – не то чтобы внимательно, просто речь при нём лилась как-то лучше. Меня очень радовало, когда собирались вместе я, Никита и Вася – втроём, и больше чтоб никого. При Васе у нас с Никитой почему-то самые крутые разговоры получались. Но когда Никита куда-нибудь отходил и мы с Васей оставались тет-а-тет, мне уже было не так уютно. Хотелось, чтобы Никита поскорее вернулся. Но это, наверное, уже мои личные проблемы.

Короче, все двадцать душ были уже навеселе, но поджидали весёлого почтальона ещё кое с чем, и были от этого на повышенном взводе. Тут звонок в дверь. Никита пошёл открывать, думал, что вот он, пришёл почтальон – а нет, Вася пришёл в своей джинсовке. Со своей коронной улыбочкой. Я никогда не понимал, чему это он всегда улыбается. Может, это была и не улыбка, а такая специфика лица. У Васи была утяжелённая такая нижняя челюсть. Утяжелённая и выдвинутая маленько вперёд. Может, от этого и создавалось ощущение, что он улыбается нон-стоп.

Вася увидел нашу толпу, помялся в дверях, типа, может, я в другой раз давай зайду, раз у вас тут такое дело. Но Никита его не отпустил. Нет, говорит, пришёл – заходи. Вася снял свой «абидос» и прошёл своей походочкой на кухню, где все сидели. Поздоровался со всеми. Кого не знал – представился. Обстановка была расслабушная, Васе это явно понравилось: вроде много народу – а как-то комфортно. На тебя вроде никто особого внимания не обращает, а вроде все тебе рады. Я сразу понял, что ему понравилось, и очень этому удивился.

Машка сидела на полу у стены, попивала портвейнчик, и сказала Васе доброжелательно, как она умеет обращаться ко всем, с кем у неё ничего не было и не предполагается:

– Василий. Как, наверное, долго ты отращивал это чудо.

Имела в виду его хвост.

Вася её только в эту секунду заметил. Обернулся к ней. Зная Васю, я думал, что он засмущается. Но он задрал голову к потолку (помню, кадык ещё сильно так выпятился) и стал загибать пальцы. Сначала на одной руке все загнул, потом на другой. Считал.

– Да, – сказал потом. – Довольно долго.

Все засмеялись.

– Какой хороший, – Машка сказала.

Никита ему:

– Василий, ты что у нас будешь употреблять?

Я думал, сейчас ото всего откажется, ну, или скажет «чайку». А Вася почесал голову и говорит:

– Да, что все, то и я.

Мы с Никитой переглянулись: неожиданно. Никита говорит:

– То есть против тяжёлых наркотиков ты, я так понял, ничего не имеешь?

Вася такой:

– Кончай, Не́кит. Давай наливай свою водку.

Наивный Вася. Так сказал, как будто водка – это самое страшное, в чём нас можно было подозревать.

Никита глаза большие сделал:

– Водку? Она же горькая, Вась. Сорок градусов.

– Давай-давай, – Вася говорит, – а то откажусь.

Всем нравилось на него глядеть, слушать его. Уверен, все думали: «Вот какой хороший, простой парень. Как хорошо, что он пришёл, и как вообще всё хорошо».

Никита налил ему, довольно много. Вася выпил, зажмурился, помотал головой. Как жеребёнок, которого ведут, а он упирается. Очень похоже. От этого мотания у него хвост перемахнулся на грудь, и он им занюхнул. Само собой, все опять смеяться. Я говорю Машкиной терминологией:

– Так вот для чего тебе это чудо, Василий, – и посмотрел искоса на Машку. Она, конечно, это заметила, но сама смотреть на меня не стала. Но меня это даже сильнее взволновало. Я почувствовал, что я для неё всё ещё не пустое место, что какие-то отношения между нами всё ещё существуют, хоть и такие вот идиотские. И я понял, что если сегодня ещё чем-нибудь подогреюсь, то не сдержусь – потянусь к ней, захочу говорить с ней серьёзно, нежно, расскажу про то, что она мне часто снится. Я понимал, что эта авантюра не имеет будущего, что это так, тупиковый позыв, и что она это сразу раскусит и далеко не пустит. Но трудно было этому противостоять. Притягивала она, как не знаю что.

Хотя нет, знаю. Как музыка.

Если подумать, всех на свете больше всего тянет к музыке. Я бы даже сказал, что в каком-то смысле человеческая жизнь вторична по отношению к музыке. Даже гопники последние, которым вроде бы только и надо что пожрать, бухнуть да с кем-нибудь перетряхнуться, – и те без музыки не могут. То, что у них на плеере поганый блатняк или какая-нибудь неоязыческая долбёжка, – это уже детали. Главное – что этим людям тоже необходимо, чтобы их идеалы были воспеты на языке музыки.

Вот ведь оно как! Кажется, довольно банальное наблюдение, однако сколько из него вытекает небанального! Оказывается, все мы – сплошные идеалисты. Нет среди нас ни одного приземлённого сухаря. То есть даже если человек и приземлённый сухарь, то это только потому, что существует музыка, которая воспела то, как хорошо быть приземлённым сухарём. Без музыки никуда. Музыка главное. Она всё определяет. Где музыка ваша, там и сердце ваше. А поскольку музыка – это, как принято говорить, квинтэссенция прекрасного, – то тут недалеко до вывода, что все мы живём исключительно ради прекрасного. Все мы эстеты, все мы философы! Штука в том, что каждый понимает и чувствует это прекрасное в меру своей оскотиненности, и уже бывает, что прекрасное для нас – это далеко не всегда доброе и хорошее.

Меня тянуло к Машке именно так – как к чему-то прекрасному, но не как к чему-то доброму и хорошему. Сложное и очень грустное чувство…

Васе, меж тем, сразу изрядно накатило по шарам. Я таким оживлённым его никогда не видел. Он сидел на стуле и неритмично, как не музыкант прямо, барабанил ладонями по коленкам. Как будто только сегодня начал по-настоящему жить.

– А ведь он ещё и тала-антливый, – Никита голосом Карлсона сказал.

Народ живо поинтересовался, в чём же его талант. Никита поведал, что «Вася у нас гитарист». Все давай сразу: «Сыграй, сыграй, Вася, ну пожалуйста». Стали спроваживать его домой за гитарой и комбиком, а он возьми и согласись.

– Только, – говорит, – махну ещё с вами. На ход ноги.

И выпил опять. Мы с Никитой опять друг на друга: что это, мол, с ним?

Через десять минут он уже сидел на кухне на своём комбике, настраивал гитару. Вокруг него царил полный хаос: кто-то передавал кому-то бутылку с водярой, кто-то починял бульбулятор, кто-то шмалил гарик через трубку, кто-то лез в холодильник за закуской или пивом, дым стоял коромыслом. Шевелился наш гниловатый сброд. И среди этого всего Вася оставался единственным оплотом разумной деятельности. Делал что-то доброе. Было и смешно, и жалко его. Детством каким-то от него веяло.

Помимо гитары он подключил к комбику ноутбук, на котором у него были минусовки. Не знаю, как называется первая композиция, которую он исполнил. Её каждый слышал. Старая штука, придурошно-задорная, её ещё тётка поёт речитативом на испанском языке, что-то типа кукарачи, но не кукарача.

Все заулыбались, задёргали иронично плечиками, типа, как бабушки на танцах в доме престарелых. Мыто музыку посерьёзнее слушаем: пост-панк, шугейз, нойз и всё такое, – а тут нам, понимаешь, кукарачу с серьёзным лицом играют. Нет, всех, конечно, радовала Васина непосредственность, все были очень довольны, что он разнообразил нашу снобистский салон чем-то наивным и чистым, но мало в ком эта кукарача вызывала настоящее уважение. Как бы сказать?.. В общем, мы обернули Васину игру плёнкой своего высокомерного презрения, и уже в этой плёнке его игра нам нравилась. Вася же при этом думал, что всех просто прёт от того, какой он крутой музыкант и какую хорошую кукарачу он играет. Плёнки он не видел. Машка только смотрела на него с настоящим уважением, и опять мне стало грустно, что она такая хорошая, независимая и нет у меня никакой второй жизни, чтобы прожить её рядом с ней.

Потом Синатру он играл, «My way», потом балладу какую-то из «Скорпов», потом ещё что-то…

Потом пришёл весёлый почтальон. Вася заметил, что все как-то переключились с его музыки на что-то другое, но не стал ничего спрашивать, включал себе минусовки одну за другой и продолжал играть.

Дурь Никита отнёс в ванную, на стиральную машинку. Решили ходить туда по двое, по трое, чтоб не толпиться. Все, кто возвращался из ванной, начинали смотреть на Васину игру по-другому. Как-то хлопать начинали живее, больше хвалили, больше добрых слов говорили. Вася чувствовал какой-то подвох, оглядывался иногда в сторону ванной и всё чаще просил налить ему водки. Никита наливал. Вскоре водка сказалась на Васиной игре: пальцы стали заплетаться. «Каприз» Паганини, который он, видать, оставлял на десерт, он уже не осилил, и пришлось ему отложить гитару. Стал себя ругать:

– Вот, – говорит, – позор. Моя любимая…

Но всем уже было по барабану. Все говорили ему, что он гений, что он прекрасен. Даже и не знаю, о чём он в эти минуты думал, но в конце концов он заплакал.

Я подгадал, чтобы в ванную попасть с Машкой. Чуть ли не последние мы с ней пошли.

Сделал всё нам на двоих.

– Встретились, – говорю, – мы с вами, Маша, у водопоя.

Молчит. Прекрасная, маленькая, с волнистыми своими волосами.

– Подходите, – говорю.

Когда она нюхнула, говорю ей:

– Подожди меня, если тебе не трудно.

Она присела на унитаз, подняла голову, закрыла глаза. Я себе тоже сделал, принял. Сел на пол напротив неё. Она глаза открыла, смотрит на меня, я на неё. Сидим дуреем. Обоим становится сладко. О чём-то говорить в эту минуту казалось лишним. Подступала музыка. Удивительное дело: девушка на унитазе в интерьере дрянного холостяцкого санузла – а подступает музыка. Что тут говорить? Потому, видать, и полнится земля наркоманами.

Тут мне взбрело в голову, что я могу одними глазами рассказать Машке про то, что она мне снится, и про то, что я мечтаю с ней убежать куда глаза глядят. Для этого достаточно смотреть на неё и про всё это думать. И я стал этим заниматься. А может, мне только казалось, что я этим занимаюсь, а на самом деле я болтал не затыкаясь. Такое тоже бывает. Важно то, что Машка как будто меня понимала, причём понимала так, как никто и никогда.

Тут вваливается толпа, ведут рыдающего красноносого Васю.

– Музыканту! Музыканту надо! – кто-то орёт.

Маша встала, говорит грустно так:

– Вы сейчас его потеряете, – и выходит оттуда. Идёт в комнату. Я за ней. Она садится на диван, я сажусь рядом.

Я вдруг почувствовал себя мальчиком, который преданно ходит за любимой девочкой. Я отбросил весь свой дебильный защитный юмор, стал нежным, серьёзным, внимательным, как хотел, и от этого как будто колокольчики зазвенели у меня на сердце. Маша улыбается мне чисто, как с картины какого-нибудь Боттичелли. И я сижу с этим чудом рядом, на одном диване! Я говорю:

– Можно я возьму твою руку?

Она протягивает свою маленькую руку. Мне кажется, что мне так хорошо. Нет, думаю, целовать руку не надо, обожгу, что-то может лопнуть.

– А можно, – говорю, – пройтись с тобой за руку?

– Можно.

Она встаёт, и мы гуляем по Никитиной комнате, как по весенней улице, как никогда не гуляли в жизни, и держимся за руки, как парень и девушка. И как будто солнце, как будто цветы распускаются у нас под ногами. Мне кажется, что я чувствую настоящее, полное счастье.

Я вдруг остановился, повернулся к ней и заплакал. Только и говорю:

– Как же хорошо с тобой быть… как же хорошо с тобой быть, Маша…

И ещё:

– Господи… Господи…

Смотрю – у неё тоже слеза за слезой по лицу катится.

Вот она, чувствую, музыка. Появилась музыка.

Тут к нам опять вваливается толпа, буквально внося в комнату растрёпанного Васю с голым торсом. Мы с Машей забиваемся в угол дивана и, прижавшись друг к другу, смотрим на всё это. Мы продолжаем держаться за руки. Мы защищены друг другом от всего страшного, что может произойти. Но страшно нам обоим смотреть на Васю. Резинка куда-то исчезла, волосы тонкие, мокрые разбросаны по всему его телу, как потёки грязи. Толпа куда-то исчезает, мы в комнате втроём. Вася стоит посреди комнаты, пошатывается. Вдруг видит Машу.

– Ты здесь… – говорит, тянет к ней руку, как трагический актёр, а потом, на меня посмотрев, прерывает свой жест и показывает Маше ладонь, вроде как на прощанье. И смешно, и очень грустно. И я себя чувствую идиотом. Я Маше никто, я женатый, а вроде сейчас я её кавалер и тем самым обрубаю Васю. Я глянул на Машу, мол, ты свободна, кто я такой в твоей жизни, но она мою руку сжимает крепче, и я понимаю, что мы вместе.

Толпа, между тем, влетает в комнату и действует. Я не различаю в ней отдельных каких-то людей. Это чёрный пчелиный рой. Энергичный отряд машинистов сцены. В комнату приносится комбик, гитара. Гитара суётся Васе в руки. Он смотрит на инструмент, как на что-то совершенно незнакомое. Занавешивается наглухо окно, выключается люстра, включается голубой торшер. Все уселись перед Васей в полумраке, создав полукруг.

– Вася – давай, – говорит кто-то.

– Мочи, – говорит кто-то ещё, – мы твои фанаты.

Никита оборачивает ко мне своё неузнаваемое, искорёженное лицо и показывает рукой, чтоб я достал телефон и снимал. Я достаю и начинаю снимать, чувствуя, как Машины волосы щекочут мою щёку…

Так я дошёл в своих воспоминаниях до начала съёмки. Теперь можно было приступить к просмотру. Но я решил вспомнить всё до конца, чтобы потом посмотреть и сравнить.

В моей памяти это Васино выступление хранилось как истинное музыкальное чудо. Вот правда: по моей шкале крутости это было не ниже уровня какого-нибудь «Вудстока». (Конечно, я делал поправку на искажённое восприятие, но ведь и на «Вудстоке» неободолбанных было раз, два и обчёлся.) Мне казалось, что в этом своём последнем выступлении Вася превзошёл самого себя, что именно здесь, за минуты до смерти, он стал настоящим гитаристом. Мне казалось, что он впервые импровизировал и удивительным образом играл то, что каждый из нас хотел услышать, что было у каждого на душе. То есть у всех на душе могло быть разное, но он как будто нашёл универсальный ключ, подходивший ко всем дверям. В этом ведь, по идее, и заключается гениальность. Да: звуки были рваные, отрывочные, небрежные, чёткой мелодии не было – это я тоже помнил. Но мне казалось, что именно так, только так и можно было играть в ту минуту. Если говорить мудрёнее, каждое обрывание звука, каждая нестройность, каждое дребезжание соответствовало чему-то оборванному, нестройному и дребезжащему в нас.

А ещё я запомнил, что через эту музыку мы с Машей как будто продолжали разговаривать друг с другом. Музыка служила проводом между нами.

– Маша, у нас нет ничего, кроме этой минуты, – говорил я через эту музыку.

– Ни у кого нет ничего, кроме этой минуты, – говорила Маша.

– А как же жизнь, которую я мечтал прожить с тобой? – спрашивал я.

– Она была бы такой же короткой, как эта минута. Может быть, сейчас мы и живём с тобой эту жизнь, – отвечала Маша.

– Но ведь она вот-вот закончится, как эта музыка.

– Да, – отвечала Маша, – это так. Поэтому давай слушать, жить и слушать.

Всё это, казалось, говорила музыка, говорили мы.

Никого в нашем «зале» не удивляло, что Вася постепенно становился жесток к своему инструменту. Одну за одной он порвал две нижние струны. Звуки стали совсем беспорядочные. Но так и должно было быть. Это было так и в нас. И когда Вася стал отчаянно елозить медиатором по открытым струнам, как по стиральной доске, – это тоже было так. И когда он порвал ремень и швырнул гитару на пол – это тоже было так.

Потом, под свист комбика, он медленно сел на пол, а потом и лёг, раскинув руки. С минуту было молчание, а потом толпа кинулась обнимать его. Звучало:

– Ты лучший. Ты красавчик. Ты гений. Ты новый Хендрикс.

Я перестал снимать.

Изнутри облепившего его муравейника Вася издал нечеловеческий звук.

– Ээээээа…

– Оставьте его, – Маша сказала испуганно.

Она как будто хотела сказать что-то ещё, но не сказала.

Толпу ветром сдуло. Опять в комнате осталось трое: мы с Машей в уголке дивана – и Вася на полу.

– Васенька, – сказала Маша. Мне очень понравилось это её слово. Я подумал: раз она не стесняется называть при мне кого-то так нежно, потому что уверена, что я знаю, что она любит только меня. – Васенька, – повторила она, и Вася пошевелился. – Тебе сейчас надо пойти в туалет и умыться холодной водой. Обязательно. Я прошу тебя, Васенька.

Вася с неожиданной послушностью стал выполнять Машину просьбу. Перевернулся на живот, встал на четвереньки, потом на ноги и, шатаясь, убрёл в туалет. Там Никита и обнаружил его через пятнадцать минут мёртвым.

Что было дальше, уже и не стоило вспоминать, но и это неизбежно всплыло – в виде одной, самой яркой, картинки.

Толпа рассосалась в минуту. Никита растерянно матерится в туалете. Я провожаю Машу. Маша уменьшилась, стала жалкой. Она хочет исчезнуть, убежать, как и все остальные убежали, но она стоит на пороге и с надеждой спрашивает меня:

– Наверное, лучше, чтобы я осталась?

И в глазах её я вижу смерть музыки.

Последнее чувство к ней, которое я способен искусственно в себе поддерживать, это уважение, желание не растоптать её достоинство.

– Нет, – говорю я и зачем-то целую её в губы. – Беги отсюда.

И она убежала, исчезла. У меня в ушах ещё долго звучал негромкий щелчок, с которым я закрыл за ней дверь.

Я повернулся к Никите. Оба мы запрятали на максимальную глубину всё человеческое, что в нас было, чтобы это человеческое не раздавило нас. Мы стали трезвыми, мы стали стальными машинами. Стали спокойно обсуждать, что делать, куда звонить, что говорить, как себя вести…

Всё. Дальше я не стал вспоминать, не буду и сейчас.

И вот, когда я вспомнил всё, я напялил наушники и уже без раздумий нажал на «просмотр»…

Наверное, у меня не хватит умения описать то, что я ощутил, просмотрев и прослушав эту запись. Сказать, что она не взорвала бы «Ютьюб», это ничего не сказать. Оказывается, это было по-настоящему жалкое зрелище. Вусмерть угашенный человек наугад долбит по струнам расстроенной гитары. Мерзко фонит комбик. Фонит само пространство – тесное и омерзительно реальное, наполненное шорохами, кашлями, дыханиями. Бессмысленные головы торчат в кадре. Десять минут бездарного бренчания, тошного хаоса, после которых сам музыкант в бешенстве отбрасывает свой инструмент, как какую-то змею.

Вот всё, что мог бы сказать сторонний человек, посмотрев это видео.

И это было музыкой, на языке которой все мы думали и говорили. Это было музыкой. Это – было музыкой.

Я тут же удалил видео. Я знал, что никогда об этом не пожалею. Потом несколько минут просидел неподвижно, чувствуя, как у меня внутри трутся друг о друга частицы темноты, что-то взращивая. Потом встал и, продолжая ощущать это броуновское движение, направился в комнату, где спали жена и сын. Меня повело туда.

Как только увидел их, спящих, у меня в голове тут же прозвучали слова из какой-то никем не написанной автобиографической исповеди: «И тогда, увидев их, я воскрес. Я понял не только умом, но и сердцем, что вся моя прежняя жизнь была ошибкой, и увидел перед собой ясный путь к жизни новой». Эти слова действительно прозвучали сами. И не просто прозвучали, а как будто даже поспешили прозвучать. Как будто идея капитального внутреннего преобразования живёт изначально в каждом человеке, и стоило в моей жизни произойти событию, после которого это преобразование, в принципе, могло свершиться, как моё сознание тут же выдало давно заготовленные фразы, это дело констатирующие. Это был самый настоящий рефлекс – ответ мозга на какой-то духовный сигнал. Но сигнал, как известно, бывает и ложным. Выделение желудочного сока ещё не означает, что сейчас собаке Павлова подадут еду.

Я стоял над своей семьёй и чувствовал нечто несомненно глубокое, но я знал, что это нечто не дотянет до духовной революции. В стотысячный раз я подумал: если бы что-нибудь в этой жизни цепляло меня по-настоящему…

Не знаю. Мне легче поверить в то, что я побываю на Марсе и Юпитере, стану миллиардером, получу Нобелевскую премию, – чем в то, что моя душа окажется способной на серьёзный рывок в сторону чего-то нового. Что я воскресну. Легче представить все остальные чудеса, чем одно это. Поэтому я давно ничего не обещаю – ни себе, ни другим, ни кому-то ещё.

А жить надо.