— Что случилось? — повторил Дмитрий. Повторяться в этой ситуации было глупо, даже идиоту с первого взгляда стало бы ясно, что здесь произошло.
— Я, кажется, убил человека.
— Туда ему и дорога! — Ольга выбралась из-под обмякшего тела, пнула ногой мясистую тушу, приблизилась к своему спасителю, ласково провела рукой по депутатской щеке и улыбнулась. — Спасибо, — потом повернулась к опешившему брату, невозмутимо спросила: — Что еще должна сказать женщина, когда спасают ее честь, а может, и жизнь? — этой выдержке мог бы позавидовать спикер Государственной Думы.
— Я его убил. Все кончено, я пропал.
Елисеев обошел паникера, склонился над лысым в траве, прижал пальцы к окровавленной шее, замер на несколько секунд и, разогнувшись, хмуро подтвердил.
— Похоже, парень отдал концы, — вытащил из кармана носовой платок, брезгливо обтер кончики пальцев. — Оля, может, объяснишь, наконец, что стряслось? Кто этот тип?
— Платок надо будет сжечь, — проигнорировала сестра навязчивость брата, — нам ни к чему лишняя улика. А вот что делать с этой мразью, честно говоря, понятия не имею.
— Я убил человека, — напомнил о себе убийца.
— Прекратить истерику! — неожиданно рявкнул рекламщик. — Топайте оба за мной, — повернулся спиной и решительно двинул к опушке, откуда только что примчался. Его сестра ухватила незадачливого защитника за руку.
— Пошли! Димка знает, что делает. Надо ему довериться, все будет хорошо.
— Все рухнуло, мне конец.
Спасенная вдруг с силой рванула на себя спасителя и, буравя взглядом, прошипела прямо в лицо:
— Все только начинается, идиот! Ты поступил, как настоящий мужик, не смей вести себя, как мальчишка, и размазывать сопли. Вспомни, кто ты и кто этот ублюдок. Я горжусь тобой, ясно? А теперь возьми себя в руки, пошли! — Она разжала цепкие пальцы и пошагала без оглядки вперед, уверенная, что ее заступник послушно поплетется следом.
Как ни странно, эта уверенность передалась. Геннадия перестала бить мелкая дрожь, он успокоился, даже повеселел. Все происшедшее начинало казаться испытанием его сути, выдержавшей с честью серьезный экзамен. В самом деле, другой мог бы смалодушничать, струсить, а он повел себя мужественно. По первому зову кинулся на помощь, не побоялся рискнуть собственной жизнью. «А если бы этот гад оказался ловчее? Да запросто убил бы обоих! Наверняка какой-нибудь вшивый бомж, их сейчас по стране, что крыс по помойкам. Подумаешь, раздавил одну! Избавил общество от потенциальной угрозы, освободил налогоплательщиков от прожорливой прилипалы». «Освободитель» испытывал гордость: он на деле доказал свою нужность. Без сомнения, ни один из тех, кто мнит себя устроителем жизни, не осмелился бы так же активно вторгнуться в эту самую жизнь — суровую, неприглядную, ежеминутно проверяющую человека на вшивость. Ведь промедли он хоть на миг, и одна оказалась бы жертвой насилия, а другой — ненужным свидетелем, с которым известно как поступил бы такой подонок. Депутат содрогнулся, представив иной поворот событий. «Воистину, эта Оля абсолютно права: между тем, кто уверенно шагает сейчас вперед, и тем, что валяется с размозженной башкой под березой, есть огромная разница. Она отличает свободу от рабства, ум от безумия, человека от червя, которого следует беспощадно давить. Только что эти грани проявились особенно четко, совершилось не убийство, а благо… Однако с «идиотом» Ольга, конечно, погорячилась и поэтому, безусловно, должна извиниться. Нервы нервами, но терять контроль над собой не годится».
— Простите за «идиота», — вторгся в мысли виноватый голос. — Я просто очень за вас испугалась.
— За меня?
— Конечно! Эта туша весила не меньше центнера, плюс тупая агрессия, злоба. Да ему ничего не стоило прикончить нас обоих! Он же угрожал ножом, видели его финку? Жуть! Ладно бы убил только меня, но ведь этот гад мог бы зарезать и вас. А ваша жизнь несоизмерима с моей.
— Жизнь каждого человека есть величайшая ценность, — приосанился депутат. — И это не зависит от социального статуса.
— Скромность — неплохое качество для девицы. Серьезный политик должен знать себе цену. Убить меня — значит причинить горе только моему брату, убить вас — уничтожить сотни тысяч надежд.
«Ошибаешься, моя умница, — хотел было возразить народный избранник, — за мной стоят миллионы». Однако не сказал ничего, молча с достоинством вышагивал рядом, пытаясь предугадать финал неприятной истории. Но финал прорисовываться никак не желал, мысли, только что радующие ясной логикой, снова путались, трусливо прячась за одной, самой главной: его судьба по воле идиотского случая оказалась в руках посторонних. Единственное, чем может она быть одарена, порядочность этих двоих, вымостивших дорожку в ад благими намерениями потешить рыбалкой.
— Я сейчас, подождите, — бросил, не оглядываясь, Елисеев и пошагал к машине. Через минуту он скрылся в ее черной утробе, еще спустя минуту выпрыгнул оттуда с бутылкой и парой стаканов. Один, подойдя, сунул сестре, другой — ее избавителю.
— Себе? — тупо спросил тот. Ситуация приобретала комический оттенок, словно здесь не убийство обсуждать собирались, а резались в «очко», пытаясь при этом сообразить на троих.
— Я за рулем, — Дмитрий разлил по стаканам водку. — Пейте!
— С утра не пью, тем более натощак.
— Думаю, обычно вы и не убиваете с утра, — безжалостно отрезал Ольгин братец. — Пейте, вам обоим необходимо снять стресс. А закуску я прихватил, — он вытащил из кармана небольшую прозрачную коробочку, ловко поддел верх указательным пальцем, вручил каждому по бутерброду с красной икрой на масле, ухмыльнулся: — Извините, на черную не заработал пока, — и активно задвигал челюстями, прикрывая от удовольствия глаза. Похоже, эту парочку удивить чем-нибудь было трудно.
Геннадий опрокинул стакан, вяло зажевал. Икринки, попадая на зуб, лопались, выпуская приятную солоноватую жидкость. Внезапно вспомнилось детство, праздничный отцовский паек, дележ на троих дефицитного деликатеса. Отец от икры отказывался, говорил, терпеть не может эти соленые рыбьи зародыши. Наверняка врал, просто не хотел обделять жену и детей, которым осточертели тушенка да крупы. Захотелось вдруг до боли вернуться в детство, зарыться лицом в отцовскую шинель, ощутить щекой жёсткость сукна, пахнущего снегом и табаком, спрятаться от всех бед за надежной спиной. Депутата охватило раскаяние: он совсем забросил своего старика. После смерти матери заскочил только раз, да и то на поминки: то ли на сорок дней, то ли на первую годовщину. С сестрой перестал общаться. Не потому, что не любил обоих, напротив, просто времени на общение катастрофически не хватало. А на эту рыбалку хватило. И вот теперь он один, без охраны, хлещет водку в компании малознакомых, пусть и приятных людей, рефлексирует и безвольно выжидает, когда кто-то другой разрубит этот чертов гордиев узел, завязанный бездумным царьком, свалившимся по такому случаю с того света в подмосковный лесок.
Рекламщик с ловкостью официанта выудил из необъятного кармана штанин другую коробочку копию первой, лихо поддел крышку, одарил каждого малосольным пупырчатым огурцом, не забыв про себя.
— Еще по сто — это вам, для передышки, а я пока пошевелю мозгами. За удачу! — и чокнулся своим рыночным огурцом с парой стеклянных боков. Его сестра послушно сделала глоток, захрустела душистой закуской.
Спорить в такой ситуации было глупо. Геннадий выпил, надкусил крепкую, пахнущую укропом и чесноком огуречную плоть. Водка грела, приятно обволакивая мозги и желудок. Над головой неспешно плыли кучерявые облака, вокруг беспечно чирикали птицы, лицо ласкал ветерок, перед глазами маячила красивая женщина, под боком аппетитно хрустел огурцом давний помощник — все призывало не унывать и обещало решить любую проблему Сильного не так-то просто сбить с ног, и уж совсем невозможно свалить успешного. Фортуна, конечно, дама с капризами, но любимчиков не предает.
— План следующий, — прорезался Елисеев, — сейчас вас обоих отвожу к себе…
— Лучше ко мне, — встряла сестра. — У тебя консьержка. Она любопытная, вредная, помешана на политике да к тому же сплетница. Наверняка сразу узнает Геннадия. Думаю, ему ни к чему там светиться. А в моих выселках никому ни до кого дела нет.
— Логично, — кивнул брат, — поправка принимается. Отвожу вас на Полетаева, потом обратно сюда. Наведу тут порядок и к вам.
— Какой порядок? — тупо спросил виновник переполоха.
— Полный. В подробности, извините, вдаваться не буду, но, надеюсь, неприятностей мы избежим.
Депутатский желудок внезапно сдавило спазмом, к горлу подкатила тошнота, и Геннадия вырвало прямо под ноги, на майскую зеленую травку, подъянтаренную желтизной одуванчиков. Правую кроссовку заляпало мерзостью, от которой тут же опять стошнило. Рвота мучила минут десять, слезы, смешиваясь с соплями, текли по подбородку, вызывая острую жалость к себе и страх от непонимания, что происходит. Его мутило, корчило, крутило — казалось, этому кошмару не будет конца. Потом выворачивать наизнанку перестало. На голову, лицо и в сложенные лодочкой ладони полилась прохладная вода.
— Бывает хуже, — коротко заметил Дмитрий, аккуратно наворачивая на горлышко пластиковой бутылки синий колпачок.
Перед глазами мученика вспорхнули загорелые руки и принялись бережно отирать лицо приятно пахнущей вафельной тканью. Прикосновения были такими нежными и осторожными, что невольно вызывали слезу. Страдалец на мгновение ощутил себя умытым любимым ребенком, согретым первой лаской юнцом, умиротворенным любовником — кем угодно, но только не бледным, заблеванным слабаком, едва державшимся на ногах.
— Вы сильный человек, — шепнул в ухо мягкий голос. — Сильный и смелый, такие встречаются редко. Спасибо, — она, несомненно, бесстыдно льстила, но внимать этому бесстыдству хотелось бесконечно.
— Ну что, едем? — спросил рекламщик.
— Да, — твердо ответил умытый герой и первым шагнул к джипу.
* * *
Панельная хрущоба в Кузьминках никак не соответствовала той, которая здесь проживала. Убогость дома и околотка скрашивали лишь роскошный сиреневый куст у подъезда да трогательные горшочки с вьюнками на свежевыкрашенных стенах внутри.
— У вас тут очень мило, — покривил душой депутат. — А почему без консьержки? Мне, кажется, с ней безопаснее.
— В соседнем доме префект живет, иногда и нам с барского стола перепадает. Вот ремонт недавно сделали. Горшки развесила Антонина Романовна с первого этажа, она цветы разводит, говорит, в квартире девать уже некуда.
А консьержку заводить нет нужды. Народ тут простой, не богатый, все друг друга знают, чужого заметят сразу. Да он сюда вряд ли и сунется: поживиться особенно нечем. — «У нас никому ни до кого дела нет», — вспомнилось гостю, шагавшему по чистым выщербленным ступеням следом наверх. — Но при этом никто не сует нос в чужие дела, — добавила Ольга, остановилась перед коричневой дверью, отличавшейся от других разве что цветом и скудностью кнопок на дерматине, вставила ключ в замочную скважину, пару раз повернула, нажала на ручку и обыденно пригласила: — Входите.
Он тщательно вытер ноги о плетеный из разноцветных лоскутов круглый половичок и переступил порог.
Дыхание перехватило сразу, как только вошел в квартиру. Память вспышкой осветила прошлое, но не ослепила — обострила зрение, выхватившее с зоркостью лупы то, от чего так бешено заколотилось вдруг сердце. Деревянная вешалка с одиноким светлым плащом, чуть потраченный молью овальный напольный коврик зеленого цвета, колченогая тумбочка с бормочущим допотопным приемником, зеркало в массивной дубовой раме, пришпиленная к полосатым обоям записка «Буду в восемь, жди!» — все точно срисовано с того дома, где он хотел тогда навек поселиться. И запах, от которого лет двадцать назад кружилась до одури голова…
Хозяйка подошла к окну, распахнула форточку. Свежий утренний воздух тут же принялся разгонять аромат, которым хотелось надышаться впрок, запастись. Так, в девяностом мать запасалась всем, без чего не прожить нормальному человеку.
— Пусть выветрится, а мы пока кофе попьем. У меня есть настоящий рижский бальзам, любите кофе с бальзамом?
— Я сандаловый запах люблю, — неожиданно для себя признался гость, тащась хозяйкиным хвостом по квартире. — Двадцать лет назад у меня был друг, помешанный на ароматизированных палочках. Где он их тогда доставал, ума не приложу, но жег постоянно. Этой страстью заразился и я. Сейчас ваш запах вернул меня в юность.
Хозяйка понятливо кивнула и приоткрыла белую дверь.
— Вот ванная, вот полотенце, жидкое мыло на полке. Займитесь собой, а я займусь завтраком. Предпочитаете омлет, яичницу или вареные яйца всмятку?
— Крутые.
— Тогда у вас достаточно времени даже на душ.
Умываясь, он яростно хлестал себя по щекам, резко переключал краны с горячей и холодной водой в надежде, что все это снится. Наивные манипуляции доказывали, что происходящее — явь, а сон здесь — мечта идиота, который запутался в ситуации, точно шмель в паутине: вырваться силенок, пожалуй, и хватит, да «ткач» завораживает, заставляя забыться.
Геннадий Козел давно уже распрощался с розовыми очками, в которых таращился когда-то на мир, и в свои тридцать семь твердо усвоил, что прошлое с настоящим если когда и сходятся, то это — случайное пересечение различных витков спирали, по какой крутится жизнь, совпадений тут быть не может. Здесь же совпадало все: от имени и текста записки на полосатых обоях до цвета этих самых полосок и «Поморина», которым сейчас не пользуются даже древние бабки. Он взял со стеклянной полки тюбик, выдавил на указательный палец белую змейку, с силой потер зубы и десны. Кто бы сказал, что такое с ним может случиться, схлопотал бы тут же по морде. Жесткий прагматик, далекий от сантиментов, умник, вечно просчитывающий наперед чужие ходы, отличный психолог, способный многим туманить мозги, оказался беззащитным перед одной — той, что дурманила голову ему самому. В чем секрет такого дурмана, понять оказалось трудно. То ли пьянили имя, улыбка и запах, то ли тоска по юности, то ли презрение к зрелости, безумная гонка в завтра, неистребимая тяга к вчера — тут и черту не разобраться. Но эта странная девушка, вдруг возникшая на его пути, будто шла с ним рядом всегда, совмещая в себе одной сразу двоих — ту, которую никак не забыть, и ту, кого не встретить нельзя. Теперь прилепилась и третья, уверявшая, что способна гордиться убийцей. И все, с той самой первой случайной встречи в студии до жирной трясущейся задницы под березой — все выходило неотвратимым, тем, что в народе зовется судьбой. Фаталист тщательно прополоскал рот, осторожно промокнул лицо полотенцем, памятуя, что вытираться насухо вредно для кожи, пригладил пятерней влажные волосы, придирчиво оглядел себя в зеркале, улыбнулся довольно и вышел, наконец, из ванной, аккуратно прикрыв дверь. А за дверью, некстати вспомнив, что ухмыляться своему отражению — плохая примета, снова запаниковал, испытывая острое желание вновь почувствовать прикосновения смуглых рук, вселявших уверенность и силу, в которых он так сегодня нуждался.
В кухне пахло «арабикой», свежим огурцом и немного сандалом, ускользающим от жадного носа. На столе в тарелках дымилась яичница, зеленели на блюдцах кружки огурцов, возвышался стеклянный кофейник, в плетеной корзинке громоздились тосты, в приоткрытой масленке желтело масло, розетки краснели вареньем — все так и прыгало в рот. Гость почувствовал острый голод. А хозяйка стояла на стуле, рылась в буфете, занимавшем добрую треть крохотной кухни, и озабоченно бормотала что-то себе под нос. Она успела переодеться в широкие штаны из мятой ткани неопределенного цвета и просторный хлопчатобумажный серый свитер с закатанными по локоть рукавами. Мешковатость наряда подчеркивала стройность фигуры похлеще любого платья в обтяжку, впрочем, судя по всему, самой фигуре ее собственный вид был глубоко безразличен. Она, пыхтя, выудила из глубины керамическую темную бутылку и с победным «yes!» легко соскочила со стула.
— Отлично выглядите, молодец! — похвалила добытчица, доставая из ящика огромный нож с тяжелой деревянной ручкой. — Садитесь к столу и ешьте, не то остынет. Ваш заказ я переиначила на свой вкус, ненавижу крутые яйца.
— А вы?
— Я тоже буду, вот только открою бальзам, — повернулась к раковине и, деловито ухватившись за лезвие, шарахнула рукояткой ножа по керамическому горлышку с сургучом. Большой палец тут же окрасился кровью. — Черт! — неумеха быстро открыла кран, сунула руку под воду. — Вы не могли бы подать мне зеленку и бинт, Гена? Я, кажется, прилично порезалась.
— Где?
— Что — где?
— Аптечка где?
— В буфете, на нижней полке, — голос срывался, лицо обрело землистый оттенок. Она старательно отводила взгляд от розоватой струи и никак не походила на ту, что совсем недавно пинала окровавленный труп и восторгалась убийцей. В нелепом наряде, как будто с чужого плеча, перед Геннадием стоял жалкий подросток и, напуская на себя храбрый вид, трясся от страха.
Порез оказался довольно глубоким. Каким образом бедняжка умудрилась так сильно пораниться, понять было трудно. И уж совсем невозможно — почему вдруг хлопнулась в обморок, когда он заливал лекарством порезанный палец. Только что улыбалась, как вдруг оказалась на полу, «лекарь» и глазом моргнуть не успел. Геннадий растерялся. Он общался с разными бабами. Они мурлыкали кошками, царапались, истошно вопили, но ни одна не казалась такой беззащитной. Они все чего-то хотели: подарков, уступок, законного права хозяйничать в доме. И не мытьем, так катаньем добивались всегда своего. Эта же не клянчила ничего, напротив, сама предлагала поддержку. А получалось, что помощь нужна ей. Сначала — там, на поляне, теперь — в этой кухне. И выходило так, что, кроме него, помочь больше некому. Внезапно Геннадия охватила гордость, что родился мужчиной с данным природой долгом быть в ответе за того, кто рядом. Легко отвечать за прирученного, за своего. За чужого — гораздо труднее. Тут потянут только сильные, умные, смелые — надежные, с кем пропасть невозможно. Похоже, он один из таких. И помогла ему это понять простая учительница, которая пыжилась стать орлицей, а оказалась беззащитной синичкой, случайно влетевшей в его непростую жизнь. От умиления «психолог» едва не пустил слезу. Здесь, в этой скромной квартирке, где прошлое спуталось с настоящим, наедине с молодой и красивой женщиной судьба раскошелилась не на интрижку, а на чистый восторг и душевный подъем, какие он испытал однажды во сне. На чужих шести с половиной кухонных метрах нечаянный гость постигал свою суть, открывая с изумлением силу, о которой раньше и мыслить не мог. Пока в это открытие верилось трудно, но, будоража мозги, оно сводило на нет прежние представления о себе самом и о тех, кто мог бы стать рядом. Исчезала тщательно скрываемая от всех постыдная потребность в бабской опеке, возникала способность опекать самому.
Как и все, только что произведенное на свет, новое ощущение жадно потребовало подкормки. «Кормилец» бережно отер кровь с тонкого пальца, тщательно обработал зеленкой порез, туго забинтовал, легко поднял бедняжку на руки (хоть и весила за полцентнера) и осторожно уложил на диван в маленькой комнате, которая явно считалась большой. После закатал рукава, отыскал на балконе тряпку со шваброй, по-хозяйски навел в кухне порядок. Вернулся к дивану, уселся рядом на полу, уткнулся подбородком в сплетенные руки и принялся терпеливо ждать, не спуская глаз с лица на диванной подушке.
Прошла целая вечность. Глаза устали, мысли без устали носились по прошлому. Последний школьный звонок, запах мокрой сирени, пара цветков с пятью лепестками, дождливая ночь выпускного, молчаливое бегство вдвоем из актового зала, где отмечалось прощание с детством, осторожный поворот ключа, бешеный стук сердца. А потом — сплетни, ссора с отцом, глаза матери, услышавшей от сына, с кем вместо вуза тот собирается в ЗАГС. И предательство самого себя, лучшего, что в нем было…
Почему он тогда спасовал? Испугался разницы в возрасте? Осточертели чужие ухмылки и пересуды? Пожалел мать, глотавшую по ночам валерьянку? Все — чепуха! Теперь честно можно признать: он струсил взросления, необходимости выйти из подчинения, чтобы по-мужски вести за собой. Ему нравилось быть ведомым: легко, безопасно, приятно. И ошибочно. Результатом этой ошибки явился душевный гермафродит с повадками мужика и бабской сутью. А еще — склонностью к рефлексии и мазохизму, когда от попыток понять самое себя становится тошно и сладко.
С дивана послышался вздох, потом — нелепый вопрос:
— Гена, вы кофе пили?
— Нет.
— Почему?
— Не пью в одиночку, — улыбнулся он.
Через пятнадцать минут за столом, покрытым скатертью в бело-синих разводах, наворачивали горячую яичницу двое. Судя по скорости, с какой оголялись тарелки, оба едока с совестью были в ладу, на жизнь смотрели оптимистично, и совместный процесс поглощения пищи каждому доставлял удовольствие, что бывает с людьми далеко не всегда.
— Ты в какой школе учился?
— Во многих.
— А у вас был буфет?
— Был. Отцу от друга в наследство достался. Дядя Игорь первым поступил в академию и на радостях подарил нам всю мебель, копейки не взял. Мог бы, между прочим, толкнуть по приличной цене, тогда же народ гонялся даже за книжными полками. Помню, мать меня как-то выпорола, что ручку буфетную оторвал. Хотя, если честно…
— При чем здесь твой дядя Игорь? — не выдержав, расхохоталась Ольга. — Я тебя про школьный буфет спросила. — Она очень заразительно смеялась, подхватить этот смешливый вирус оказалось проще простого. И он подхватил.
Смех вызывало все. Ругань дворничихи за окном, наглая муха, норовившая усесться на выступавшую из сиропа вишню, никчемный вопрос, ответ невпопад, безумное утро, непонятный день, легкость перехода на «ты», необъяснимая готовность идти друг у друга на поводу — все смешило, радовало и скидывало каждому хохотуну лет по двадцать, превращая обоих в дурашливых школьников.
— А с чего ты вдруг вспомнила про школьный буфет?
— Кофе больше нет, — прыснула хозяйка. — Могу предложить зеленый чай, очень полезно для здоровья.
— Может, лучше тяпнем бальзамчику?
— Легко! — Она вскочила из-за стола, и уже в следующую минуту желудок приятно обожгло черным, густым, крепким напитком, напомнившим тот счастливый июль, когда пятиклассник Гена впервые был вывезен на курорт с чудным названием «Юрмала». — Еще по пятьдесят? Вместо кофе?
— Легко! — скопировал гость хозяйку. Его охватил вдруг азарт подражания. Захотелось так же бесшабашно отвечать, знать, как облупленных, всех соседей, заходить в никому не известный подъезд со смешными горшками на синих стенах, выставлять отметки своим школярам (ведь он же историк, черт побери! Мог бы работать в школе) — захотелось ясной, спокойной, размеренной жизни. Не на ходу отвечать по телефону близким, расслабляться по выходным, по будням вкалывать от души, материть без страха правительство, без упрека быть патриотом — жить, а не пытаться перемудрить жизненные законы.
— Гена-а, Геннадий Тимофеевич!
— Что?
— Тебя не дозваться, что-то не так?
— Все нормально.
— А про школу я вспомнила, потому что ты ел в точности, как мой сосед по парте.
— Да? И что же с этим обжорой случилось?
— Стал миллионером.
— Общаешься?
— Нет.
— Почему?
Она равнодушно пожала плечами:
— Не знаю, Неронов никогда мне не нравился.
— Как и я?
— Не поняла?
— Говорят, манера выдает натуру. Если мы с твоим одноклассником в этом смысле схожи и тебе неприятен один, значит, другой должен тоже вызывать антипатию, согласна?
— Нет.
— Почему?
— Неординарная вы личность, Геннадий Тимофеевич. Политик, как правило, не спрашивает, а утверждает. У вас же, дорогой депутат, сплошные вопросы.
— В таком случае, мой дорогой избиратель, перед вами редкий экземпляр, можно сказать, раритетный. Надеюсь, вы это учтете, когда придет время выбирать среди многих.
Шел откровенный треп, пустой разговор ни о чем двух взрослых, серьезных людей. Являлось ли это естественной разрядкой после недавнего стресса или взаимным желанием слушать друг друга — неизвестно. Но ни к чему не обязывающая болтовня доставляла обоим удовольствие, позволяя наивно верить, что макромир вокруг так же хорош, как и тот уютный мирок, в котором они сейчас пребывали.
В комнате зазвонил телефон.
— Извини, я сейчас, — хозяйка вышла, не прикрыв дверь за собой, словно давала понять, что тайн от гостя нет никаких.
Оставшись один, Геннадий рассеянным взглядом обвел кухню, машинально выбивая пальцами на столе барабанную дробь. Узкая мойка, буфет, плита, небольшой стол, пара плетеных стульев, один из которых под ним, веселая шторка в горошек, холодильник — последний раз в похожей кухоньке он был очень давно. Тогда напротив сидела другая хозяйка и с застывшей улыбкой терпеливо выслушивала беспомощный бред, какой нес ее запоздалый гость. Теперь же он больше слушал, чем говорил, не опаздывал, напротив, примчался вовремя, но его, не других, испытывала судьба. И это справедливым не показалось. Подобную несправедливость могут скрасить только подарки, какими та же судьба смягчает свои удары. Встреча с хозяйкой этого дома, кажется, могла стать таким щедрым подарком.
— Звонил Митя, — вернулась Ольга, — будет, минут через пять.
— Отлично, надеюсь, ему не составит труда меня подвезти?
Она присела на стул и мягко добавила:
— Все будет хорошо, поверь мне. Люди попадают и не в такие переделки, как мы. Все образуется, вот увидишь.
Из всех сказанных сейчас слов ему понравилось только одно — «мы». Оно означало готовность быть вместе, что бы ни случилось дальше. Остальное — набор фраз, способных без подкрепления делом вызвать одно раздражение, на такое он и сам большой мастер.
— Посмотри на меня внимательно, Оленька: похож я на человека, который нуждается в помощи или поддержке? — Депутат хотел напомнить о месте, какое занимает под солнцем, о своем утреннем смелом поступке, но решил промолчать. Умный и без того поймет, в чем смысл этой фразы, к дуракам же эта учительница явно не относилась. Многословие тут ни к чему.
— Ты не против, если я зажгу сандаловые палочки? — неожиданно предложила она. — Очень хорошо расслабляет, создает настроение. Я люблю этот запах, наверное, в прошлой жизни была индианкой, — рассмеялась славянка. Она только притворялась школьной учительницей, а на деле являлась ведьмой, самой что ни на есть настоящей — завораживающей, сбивающей с толку, способной околдовать. И очень красивой.
— В таком случае я готов стать индийцем в жизни сегодняшней.
…Ему давно не было так хорошо, так спокойно, радостно и легко. Димка привез кофе, продукты, бутылку французского сухого вина. Гость предпочел бы русскую водку, но со своим уставом в чужой монастырь, как известно, не ходят, а потому пришлось выпить то, что разлил по бокалам хозяйкин брат. На осторожный вопрос сестры: «Как там?» братец ответил: «Нормально», на этом их скупой диалог закончился. От собственных вопросительных интонаций Геннадий отказался. И не столько из гордости, сколько по возникшему вдруг чутью: эта родственная гостеприимная пара разобьется в лепешку, чтобы оградить своего дорогого гостя от неприятностей. Зажатый на хлипком стуле между холодильником и столом, он вспомнил, что значит семья, когда судьбою и Богом человеку с пеленок дарован друг. Не прилипала, не прихлебатель — тот, кто имеет в себе изначально черты близких по крови людей, и, подобно растению со своими ростками, они вместе питаются от общего корня. Вспомнил отца, с которым почти не виделся, кого никогда, к стыду своему, не расспрашивал об истории рода. Сестру — с ней общался урывками, всегда на ходу, без интереса к ее судьбе. Вспомнилась мать. В день ее похорон была важная деловая встреча, он приехал на кладбище, когда опускали гроб. Валил снег, и занятой сын принял слезы на отцовских щеках за тающие снежинки… Глупо, жалко, смешно. На что тратится жизнь? На погоню за химерой, на баб, на думскую свару, на попытки обскакать себя и других? «Суета сует и всяческая суета», — как сказал бы Экклезиаст. Тот мудрец подошел к истине близко, но так и не дал ответа, в чем же смысл жизни. А он прячется где-то около, совсем рядом. Может, в этом непривычном для русского носа сандаловом запахе или в винной капле на дне бокала, в смеющихся темных глазах хозяйки, в шутках ее неглупого брата, в аппетитной закуске, голосах за окном, в последних лучах заходящего солнца — во всем, что помогает человеку ладить с собой и миром.
— Спасибо, ребята, за сегодняшний день, мне пора, — гость решительно отодвинул кофейную чашку и улыбнулся хозяйке: — Следующий обед за мной. Как насчет грузинской кухни?
— Вы просто подталкиваете мою руку поставить в бюллетене против вашей фамилии галочку, дорогой депутат, — развеселилась избирательница. — Политик, который задает столько вопросов, вызывает только симпатию и доверие.
— Ну, так что, пообедаем вместе в следующую субботу? — непривычно для себя настаивал он.
— Неисправим и упрям! Принимаем приглашение, Митя?
— С удовольствием!
— Отлично, тогда созвонимся в пятницу, договоримся о времени. Я сейчас точно не помню, что у меня запланировано на конец недели. Сможете позвонить мне после восьми?
— Я — нет, — заявила Ольга.
— Почему?
— Потеряла твою визитку.
— Не проблема, записывай мобильный, — он продиктовал по памяти несколько цифр и задумался: — Черт, не помню дальше: то ли пять, то ли шесть. Надо же, собственный номер вылетел из головы, такое со мной впервые.
— А со мной частенько бывает, — признался Дмитрий. — Иногда даже номер квартиры с трудом вспоминаю. У вас мобильник с собой?
— Конечно.
— Сейчас наберем оба номера, какой-нибудь прозвонится.
Депутат пошарил по карманам и растерянно забормотал:
— Чертовщина какая-то, похоже, забыл, — только сейчас он осознал, что телефон, обычно трезвонивший постоянно, сегодня весь день непривычно молчал. — Ладно, сам позвоню. Я, в отличие от некоторых, нужную информацию не теряю.
Мобильный телефон не нашелся и дома. Это был сюрприз неприятный: вещица не из дешевых, недавно куплена, необходима позарез. Особенную досаду вызывала потеря информации, хранившейся в телефонной памяти. Однако, позлившись какое-то время, растеряха пришел к выводу, что особой трагедии нет, просто его помощникам придется лишний раз доказать, что недаром едят свой хлеб. «Ну и хрен с ним, другой куплю, — решил, засыпая, Геннадий. — С новым мобильником начну новую жизнь — с чистого листа, как в первое сентября. Без клякс, без ошибок, без чьих-то оценок. Сам себе — и учитель, и ученик». Он улыбнулся в темноту спальни, отметив школьный оттенок собственных мыслей. Тут же в памяти всплыли елисеевские слова, сказанные напоследок в машине, что все нормально, для беспокойства поводов больше нет, а утреннее недоразумение лучше забыть, выбросить из головы, как дурной сон. Димкин уверенный голос здорово обнадеживал. Успокоенный Геннадий перевернулся на бок, закрыл глаза, довольно вздохнул. День вышел длинным, насыщенным, не без эмоций. Завтра снова надо быть в форме, а потому выспаться необходимо. Заснул он на третьей минуте.
…Их гнали по этапу. На руках — железные кольца с цепями, на ногах — такие же тяжелые кандалы и кровь на стертых лодыжках. Под ногами чавкает осенняя грязь. Изможденные угрюмые лица, в глазах — покорность судьбе и страх, как у отданных на заклание. Идущий впереди внезапно споткнулся, рухнул лицом в чмокающую черную жижу. К нему тут же подскочил конвоир и принялся избивать прикладом беднягу. Тот подергался и затих. Остальные тупо наблюдали за жуткой картиной, ставшей для многих за время этапа привычной. Ни ропота, ни звука в защиту, даже ни вздоха жалости. Его захлестнула ярость, в голове зашумело, в артериях тяжело запульсировала кровь.
— Не сметь, мерзавец! — крикнул он и взмахнул кандалами. Ржавый железный лязг прозвучал, как набат. — Не сметь! — кричал во все горло незваный заступник, окончательно лишившись рассудка.
У конвоира от изумления округлились глаза и стали точно плошки с грязными донцами.
— Ах, ты, б…, — грязно выругался плюгавый мужичонка в длиннополой шинели и обрушил приклад на бритую голову бунтаря.
Череп едва не раскололся от нестерпимого звона. Боли не было, только внутренний звон, неожиданно дополненный лязгом снаружи. Арестанты молча гремели цепями, с ненавистью глядя на конвоира. Они не пытались протестовать, кого бы то ни было защищать, сохранять остатки достоинства — просто лязгали бессловесно цепями, и от этих несмолкаемых звуков разрывались сердце и голова. Он хотел заткнуть уши, но скованные руки едва дотянулись до правого уха, в левом по-прежнему грохотало. — Закройте мне ухо! — заорал арестант, обезумевший от невыносимого шума. Но этот вопль был услышан только одним — тщедушным садистом с прикладом.
— Закрыть? — усмехнулся конвоир, выставляя гнилые зубы. — Щас, — и снова взмахнул ружьем.
Крикун в ужасе дернулся и… проснулся. Над ухом разрывался телефон. Геннадий нащупал в темноте трубку и, не отойдя еще от ночного кошмара, пробормотал.
— Да?
— Спишь? — вкрадчиво поинтересовался чей-то бесполый шепот.
— Кто это?
— Ну, спи, убийца. Скоро проснешься.