Жилищем Рэннока Хэмилтона были съемные комнаты на верхнем этаже таверны в Каугейте; от Хай-стрит к ней надо было спускаться по крутому южному склону. Он продолжал сжимать мою руку выше локтя, но я не сопротивлялась. Единственное, что мне оставалось, это держаться за обломки своего достоинства. Я молилась – почему мне вдруг припомнилась ночь, когда умерла Мария де Гиз, та ночь, когда мы все шептали прекрасные латинские молитвы? В ту ночь она со своим последним вздохом доверила мне серебряный ларец. Эта ночь изменила все в моей жизни и в конце концов привела меня сюда, на эту улицу; я шла по ней рядом с Рэнноком Хэмилтоном, моим мужем, человеком, которого я ненавидела и боялась. Пастор в церкви Святого Джайлса читал свои молитвы по-шотландски, а не по-латыни. То были протестантские молитвы. Мне не приходилось ждать помощи ни от католиков, ни от реформатов; и, идя по улицам Эдинбурга, я мысленно молилась Зеленой Даме Грэнмьюара.

«Помоги мне, Зеленая Дама, помоги.

Помоги мне стерпеть все и не сломаться.

Помоги мне забыть то, что мне вообще не следовало вспоминать».

Мы дошли до таверны и начали подниматься на верхний этаж. На первом этаже на нас уставились несколько пьяниц, опохмеляющихся с утра пораньше. Мой новоиспеченный муж втолкнул меня в свои комнаты, потом вошел сам, запер за собою дверь и положил ключ в кошель, висящий у него на поясе.

– Вот так-то, – сказал он.

Я прошла через комнату и подошла к окну. Оно выходило на крошечный садик, разбитый у стены конюшни. В саду росли целебные и съедобные травы, ряд ягодных кустов, немного цветов и одно-единственное чахлое дерево – груша. Цветки груши символизировали разлуку и одиночество, но когда я мысленно обратилась к ним, то ничего не почувствовала, не услышала их голосов. Окно выходило на восток, в сторону Холируда, и сейчас как раз всходило солнце. Интересно, что сейчас делает королева? И что делает Нико, где он?

«Ринетт, прости меня».

Почему он это сказал? Что имел в виду?

Je t’aime, ma mie.

Тяжелые руки опустились мне на плечи и развернули кругом, не то чтобы грубо, а просто жестко и властно.

– Больше никогда, – сказал Рэннок Хэмилтон, – не смей поворачиваться ко мне спиной, когда я с тобой говорю. Ты поняла?

Мои губы все еще болели от его удара, я чувствовала, что они распухли. Я закрыла свой разум от всех мыслей о Нико и четко сказала:

– Я поняла.

– Хорошо. – Он сдернул с моей головы чепец. Мои волосы были заплетены в косы и заколоты шпильками. Он бросил чепец на пол. – Распусти волосы. Потом сними с себя всю одежду. И делай это медленно.

Я посмотрела на него, и меня снова поразили опрятность и чистота его одежды, его чистоплотность. Он явно намеревался возвыситься, этот Рэннок Хэмилтон, рассчитывал и впредь водить компанию с Роутсом и Морэем и даже с королевой. Я видела его узкие темные глазки, глубокую складку между бровей, мстительное самодовольство его ухмылки.

– Мне бы хотелось умыться, – сказала я.

Он засмеялся.

– Умоешься потом. А сейчас молча распусти волосы и разденься.

Холодными руками я вынула шпильки из волос и положила их на стол, потом начала расплетать косы. Все это время я думала о том, как бы сбежать, о путях спасения. Но сбежать, спастись было невозможно. Дверь была заперта, а окно забрано решеткой из ромбов шириной в мою руку.

Не переставая наблюдать за мною, Рэннок Хэмилтон расстегнул пряжку своего пояса и, сняв его, отложил в сторону кинжал и шпагу. Затем начал расстегивать камзол. Дыхание его участилось.

– Снимай все, – сказал он. – Плащ, платье, все.

Я расстегнула крючки плаща, сняла его с плеч и начала складывать.

– Брось его на пол. – Он скинул камзол и принялся расшнуровывать рейтузы.

– Мастер Хэмилтон, – сказала я. Я не могла заставить себя произнести его имя. – Сейчас утро. Комнату заливает солнце. Нельзя ли хотя бы задернуть занавеску?

– Нет. Мне нравится смотреть на тебя при свете. Если бы я мог, я взял бы тебя прямо посреди Хай-стрит, у всех на глазах. Сию же минуту брось этот чертов плащ на пол и сними платье, не то я его с тебя срежу.

Я уронила плащ на пол.

– Вы хотите опозорить меня, – сказала я.

– Я мечтал об этом с того самого дня в часовне на твоей забытой Богом скале. В тот день ты, Марина Лесли, опозорила меня перед моими людьми.

– Стало быть, вы этого не отрицаете.

– С чего бы мне это отрицать? Да я готов хоть с крыш кричать на весь город – эта женщина посмела угрожать мне своей языческой богиней, и я заставлю ее поплатиться за это. Теперь она принадлежит мне, и я поставлю ее на колени, она у меня будет плакать и умолять.

– Может, я и заплачу, – сказала я. – Но я никогда не стану умолять.

– Это ты сейчас так говоришь. Сымай платье, жена.

Моя амазонка состояла из двух частей – короткого облегающего жакета с привязанными к нему рукавами и отдельной юбки. Жакет застегивался спереди – застежка состояла из отделанных декоративным шнуром петель и резных пуговиц из слоновой кости. Я начала расстегиваться. Сопротивление было бесполезно, к тому же если он изрежет мою амазонку на куски, то в чем я завтра выйду из комнаты?

Если я вообще из нее выйду.

«Майри, – сказала я себе. – Мои близкие. Грэнмьюар. Лилид и Сейли. Я нахожусь сейчас здесь, в этой комнате, потому что я готова на все, лишь бы им ничто не угрожало».

За тот год, что я провела при французском дворе, я видела несколько удивительных заводных механических фигур: животных, нимф, богов, которые двигали руками и ногами и поворачивали головы почти как живые. Я представила себе, что я тоже такой механизм, и начала двигать руками и ногами, исполняя его команды. Глаза мои были открыты, но я ими не смотрела.

Я сняла с себя жакет и уронила его. Потом расстегнула крючки юбки, так что она упала на пол, и я переступила через нее. Теперь на мне оставались зашнурованный кружевной корсаж, надетый поверх тонкой полотняной сорочки, завязанной тесемками на шее и на запястьях, пышная длинная нижняя юбка, чулки с подвязками и туфли. Я расшнуровала корсаж, сняла сорочку и нижнюю юбку, наклонилась и расстегнула пряжки на туфлях. Сняла их, потом стянула чулки. Потом, голая, как заводная механическая морская нимфа, с распущенными волосами, ощущая на коже тепло утреннего апрельского солнца, распрямилась и стала смотреть на точку, находящуюся где-то над правым плечом Рэннока Хэмилтона.

Я вспомнила мою брачную ночь с Александром – и мне захотелось заплакать, о, как мне захотелось заплакать.

– Ты очень красивая женщина, этого у тебя не отнимешь, – сказал он. – Как белая арабская кобыла с длинными ногами, шелковыми губами и каштаново-золотой гривой. Ты помнишь, что сказала мне в тот день в Грэнмьюаре?

– Нет, – ответила я.

Это была ложь – я помнила каждое слово.

«Тогда бойтесь богинь. – Он повторил мою тогдашнюю угрозу слово в слово, точно сымитировав тон и интонацию. Мне стало жутко. Сколько раз он повторял про себя эти мои слова, что смог так хорошо их запомнить? – Вам доставляет удовольствие связывать женщин? Ну, так Зеленая Дама Грэнмьюара придет к вам ночью, когда вы будете спать, и вьющейся жимолостью обовьет ваш член и яйца и будет затягивать вокруг них петлю все туже и туже, покуда они не почернеют и не отвалятся».

Он сумасшедший, наверняка сумасшедший. От невыразимого страха у меня похолодело в животе и ослабели колени. Я попыталась снова вызвать в памяти какую-нибудь заводную механическую куклу, но у меня ничего не вышло. От ужаса я вся оцепенела.

– Она так и не пришла и ничего мне не сделала, – сказал он уже своим собственным голосом и подошел ко мне вплотную. Я не смотрела на него, но чувствовала исходящий от него животный жар его плоти. – Она так и не пришла и ничем меня не обкрутила. Мои член и яйца все еще при мне, жена, и я два года ждал, чтобы показать тебе, какой он у меня твердый и как ловко и жестко я орудую своим мужским хозяйством.

Мы провели в той комнате весь день. Он делал со мною такие вещи, которых я никогда не забуду. Я старалась не сопротивляться, потому что знала – он желал, чтобы я сопротивлялась, – и мне не хотелось доставить ему такое удовольствие. Чаще всего мне удавалось подчиняться, не противясь. Но раз или два не удалось, и это было самое худшее, потому что, хотя я и дралась и боролась, как дикий зверь, он в конечном итоге все равно заставлял меня делать то, чего хотел, и при этом еще и смеялся.

Около полудня он открыл дверь и крикнул, чтобы ему принесли вина, хлеба и мяса. Еду и питье принес мальчик – не уличный оборвыш, а настоящий слуга; на его камзоле был вышит герб, которого я никогда раньше не видела. Рэннок Хэмилтон назвал его Джиллом, спросил его о двух лошадях, назвав их по кличкам, и я впервые осознала, что у Рэннока Хэмилтона из Кинмилла есть что-то, какая-то жизнь помимо его службы у графа Роутса. Собственные слуги, лошади, дом. Есть ли у него братья и сестры? Живы ли его отец и мать? Я не знала даже, где находится Кинмилл.

– Ешь, жена, – сказал он, когда Джилл ушел. Он, кажется, уже утолил свой гнев и жажду мщения; под конец мне удалось спрятать свое естество за движениями заводной куклы, и я покорялась ему во всем; это, похоже, пришлось ему по вкусу. – Ешь, тебе еще понадобятся силы.

– Я не хочу есть.

Складка между его темных бровей сделалась глубже.

– Однако мне ужасно хочется пить, – сказала я. – Если бы вы дали мне немного вина, я бы с удовольствием выпила.

Он вновь наполнил свой кубок – он у него был только один – и протянул его мне. Я пересилила брезгливость и стала пить. Вино обожгло мой разбитый рот. Напившись, я отдала ему кубок.

– Спасибо, – сказала я.

Это ему понравилось – то, что я его поблагодарила.

Он взял кубок, еще два или три раза налил себе в него вина и съел весь хлеб и мясо. Поев, попив и облегчившись, он снова занялся своими утехами со мною.

В конце концов я все-таки заплакала. Я плакала от душевной муки, безнадежности, стыда, боли и от полного изнеможения. Он слизывал слезы с моих щек, наслаждаясь каждой слезинкой. Пока я плакала, он гладил мои волосы, немного неуклюже, почти нежно.

Но я так и не стала его ни о чем умолять.

Ни единым словом.