Глава первая
Он выбрал дом из-за названия места, оно ему понравилось, Лючерена, и еще потому, что это был крестьянский дом, похожий на дом на холме, в котором он прожил пятнадцать месяцев, когда был ребенком. Дом стоял в стороне, на горе Монтаньола, возвышающейся над тосканским городом, легкие готические постройки которого виднелись на соседнем холме. Здесь наверху было много воздуха и света, и прочного песчаника, послужившего материалом для строительства поместья, сто лет назад. И было неважно, что в доме нет телефона и питьевой воды в кухне. Чтобы покорить его, достаточно было большого приподнятого очага в кухне; и факта, что в комнате, выбранной для спальни, ласточки, влетевшие в окно, свили два гнезда, в выемке между основной балкой и стропилом. В день, когда он вступил во владение, ласточки бороздили воздух по всему дому: влетали через окно спальни, пролетали, слегка касаясь стен, по короткому коридору, с криками пересекали просторную кухню и взмывали в голубое сентябрьское небо, за зеленые ветви огромного ливанского кедра. Сопровождавший его владелец извинился, сказав, что в необитаемых домах лучше держать окна открытыми и что дом простаивал несколько месяцев; но он ответил, что ему даже нравятся ласточки в доме, и продолжал держать окно открытым до тех пор, пока в начале осени они не улетели совсем.
Вокруг не было сел, только леса. Дорога от города шла сначала по обработанным полям краснозема, потом, когда начинались более крутые повороты, по дубовым рощам, лесам черного дуба и каштана. Редкие дома, порой с колодцами и местами для стирки; часовни, древние романские церкви, виднеющиеся сквозь зелень; средневековый замок, с разделенными надвое окнами, шпилями, башнями и рядом церковь эпохи Возрождения. Иногда дорогу преграждали стада овец или больших бурых свиней. Ночью случалось останавливаться перед замирающими в свете фар семьями кабанов или видеть зигзагообразный бег зайцев, неуклюжих, идущих вразвалку косматых дикобразов, стремительно и внезапно стрелой перебегающих дорогу лисиц.
В этом уединенном доме он жил один. Он оставил Рим, жену и девушку. Закончил лечение, оставил политическую деятельность. По воскресеньям он проводил день с дочерью, ездил к матери, которая тоже осталась одна. В понедельник уезжал на машине. Ехал мимо полей и рощ акаций, по направлению к Вольтерре, где пейзаж менялся, становился более открытым и диким, ехал по вершине холмов к своему новому городу, по обширным, отлогим долинам и средневековым городкам; потом, у подножия Монтаньолы, сворачивал на узкую обрывистую дорогу с крутыми поворотами, посреди густого леса, и поднимался на вершину горы, к воздуху и свету Лючерены. Иногда он останавливался под Вольтеррой срезать складным ножом высокие бело-желтые ромашки или пучки душистого дрока и потом ставил букеты в вазы в новом доме.
Он купил кое-какую деревенскую мебель, ларь, старинный стол. На стене повесил эстампы с птицами.
Ему было хорошо одному, без женщины рядом. Ему исполнилось чуть больше сорока лет, и впереди его ожидала свободная жизнь. Впервые он сам занимался домом, наводил чистоту, решал, где какая будет комната, расставлял мебель. Для холодного времени он купил дровяную печь для кабинета и электрическую для спальни. Очаг он зажигал только по вечерам или в праздники; чтобы использовать его угли, он съездил в Лукку, где еще продавались грелки и подвески для них в постели. Так по ночам он мог переносить очаг в постель, расправлять тело, руки, ноги в тепле простыней и одеял, пока за окном порывы ветра налетали на каштаны, по крыше стучал дождь, снег бесшумно белил широкие ветви ливанского кедра.
Прошла зима, и наступила весна. Он работал, читал, писал. Одиночество пьянило его самодостаточностью. После обеда он гулял по плоскогорью позади дома, где открывался вид на волнующееся море холмов, белесые овраги Вольтерры, голубые морские дали Чечины, красные колокольни и желтые черепицы Сиены, зеленые холмы Кьянти, пояс башен Сан Джиминьяно, длинные равнины Мареммы. Он научился узнавать новых птиц: розовый порхающий полет удода, прямую линию полета летящей стрелой дерябы, смех сойки. Он собирал еловые шишки, чтобы разжечь очаг, собирал сушняк, вязал его в связки и нес домой, готовясь к новой зиме.
Ночью ему снился покойный отец, который шел рядом с ним, плечом к плечу, по узкой дороге, засохшей грязи. «Мне можно приехать, — говорил он, — жить с тобой?»
В городе он избегал встреч со своими сверстниками. Они стали скептиками или циниками, каждый выкопал себе нишу в профессии, общественной иерархии, личной жизни. Он предпочитал стариков или молодежь. Иногда он приглашал их к себе на ужин в Лючерену. Долго слушал стариков, много переживших и рассказывавших о войне, Сопротивлении, борьбе пятидесятых годов; понимал разочарование молодежи в тусклой жизни, которая их ожидала. Он рассуждал с ними, создавал исследовательские группы, они стремились расшифровать мир, который их окружал. Они собирались вокруг большого кухонного стола, перед зажженным камином, с красным вином, мерцающим в бутылках и бокалах, и жаренным на углях мясом. Иногда, когда пыл спора иссякал, они неожиданно ощущали полную тишину вокруг и отчетливо чувствовали в теплом кругу очага тепло своей солидарности, жизнь, казалось, вдруг приобретала смысл, направление и цель.
Ясным июльским утром, на площади Сиены, его взгляд задержала девушка. Ярко светило солнце. Она стояла прямо, как на пуантах. Казалось, она кружилась, взлетала в воздух. Через несколько мгновений он заметил, что она была не одна: перед ней, в двух метрах, стоял юноша; он смотрел на нее. Она кружилась вокруг него, легкими движениями, как будто танцуя, показывая ему что-то на себе, может быть, яркий комбинезон, оранжевым пятном выделявшийся на фоне белой площади. Спереди яркая блуза смешно топорщилась под напором молодой груди. При каждом движении темная волна волос падала ей на грудь, и она резким движением головы откидывала их назад, за сильную спину. Вот она являет себя солнцу и мужчине: показывает ему спину, комбинезон изгибается дугой, очерчивает полукруг, четко выделяется мягкая двойная складка бедер. Юноша прижимает ее к себе, не снимая солнечных очков, целует ее. Теперь их головы совсем рядом, сблизившиеся тела отбрасывают короткие тени. Девушка отрывается первой, смеясь, отступает на шаг назад. Она скрещивает руки и ноги в наклоне, кивает головой, сопровождая жест ухода жестом приглашения. Когда она повернулась к нему спиной, собираясь уйти, юноша смог только протянуть руку к яркому круглому комбинезону, вдруг превратив ласку в шутливый подзатыльник. Сделав несколько шагов, она села на мотоцикл, заключив живую массу волос в обруч шлема из пластика и металла, наклоняясь вперед и помогая себе ногой, опущенной на землю, она замедлила перед ним ход, посадила его на заднее сиденье, и они исчезли в дорожном потоке транспорта.
Он смотрел, смотрел, снова втянувшись в игру приглашения и завоевания, лист, вновь упавший в бурный поток жизни. В нем снова дрожал голос Шехеразады и увлекал его.
Он стал приглашать девушек в дом в Лючерене. Ему нравилось зимой подавать орехи, сушеные фиги, овечий сыр из Пиенцы, нравился красный цвет вина в бокале, место рядом с очагом на низких плетеных скамеечках из камыша. Складным ножом он надрезал посередине сушеные фиги, раскалывал скорлупу грецких орехов, сжав два ореха в кулаке, вынимал из створок ядра, дробил их, вкладывал кусочки в раскрытую мякоть фиги. Потом соединял две половинки, придавал форму вкусной пухлой фиге и наполнял бокалы сладким вином.
Некоторые оставались ночевать у него. Тогда он ставил подвеску с грелкой под одеяло, они раздевались на козьей шкуре рядом с кроватью, потом забирались в теплые простыни и одеяла. Тепло, ощущаемое телами, усиливалось жаром крови и объятий.
Одна, очень юная, принесла с собой гитару, в ее дыхании слышался запах сигарет и моря. Она пела под гитару у камина, ее лицо освещалось пламенем. Когда она пела, раскачиваясь в такт на сильных ногах, наклонив лицо в бликах пламени, огонь освещал круглый изгиб спины, трепещущие ноздри. Ночью она прижималась к нему, ища не любви, а защиты.
Несколько месяцев он любил девушку с шероховатой кожей. Она приносила сумку, полную продуктов, домашней утвари, полотенцев; хлопотала около него, как терпеливый муравей. Она была аккуратной, упорной, организованной. Она не захотела сразу заняться любовью — потому что она еще ни с кем не занималась любовью и — как она говорила — была еще не готова. Она спала с ним несколько раз, ограничиваясь нежными объятиями. Потом сходила к гинекологу, приобрела средство контрацепции, выбрала день.
Они расстались, так как она была скорее женщиной верности, чем страсти, окружала его не любовью, а заботой. Это произошло еще и потому, что он познакомился с девушкой, наполовину арабкой, наполовину англичанкой, с пунцовыми губами, черными волосами до талии, с молочной кожей. Она была беспокойной, высокомерной, одевалась всегда в черное, как в трауре, и гордилась только собственной красотой. Она раздевалась рядом с кроватью и стояла обнаженной, предоставляя ему возможность любоваться собой, ступни ног утопали в козьей шкуре, волна волос в беспорядке спадала на белоснежную спину и розоватую высокую и полную грудь. Она была недоверчивой, грустной, в плену дурных воспоминаний и несчастливых предчувствий. Она верила в передачу мыслей на расстоянии, в то, что мертвецы могут вернуться, чтобы отомстить; с ужасом вспоминала сестер, которые воспитали ее, умершего жениха, который являлся ей по ночам.
Сначала его притягивало отсутствие в ней материнского отношения к нему, ее нежелание организовывать его жизнь; ее мрачная, опасная женственность, связанная с корнями жизни и смерти. Но страхи внезапно нападали на нее, выливались в тревоги, необъяснимое раздражение, упрямое молчание. Она не понимала, что мир, смерть, мрак, люди, предметы существуют самостоятельно, независимо от нее. Она боялась ночи и покойников, но еще и пыли и птиц. Всего того, что могло случиться неожиданно и не поддавалось контролю, в том числе и любви. Тень беды, болезни, смерти простиралась на вещи и людей, к которым она приближалась. Она боялась, что тот, кого она любит, подвергается смертельной опасности, как это произошло с ее женихом. Ее красота сопровождалась мрачностью траура.
А какой одинокой и несчастной была маленькая розовощекая девушка из Квебека! У нее были мелкие жесты, простая, беззащитная прелесть. В первый раз она пришла к нему, чтобы помочь с переводом на французский язык. Они прервали работу ужином. Пока ели, разразилась буря. Град хлестал по стеклам, пропало электричество, неверный свет свечей колебался на стенах, озаряемых извивающимся блеском молний, сотрясаемых грохотом грома. Когда он выразил намерение проводить ее домой, она умоляюще прошептала: «Не уводи меня». У нее был такой вид, как будто она подверглась какому-то ужасному насилию и снова боится его. Во время любви она просила шепотом: «Нежнее».
Во второй раз он встретил ее на улице. Она шла и плакала. Рейган подверг бомбардировке Ливию, она не понимала причину всех этих смертей. «Еще и дети», — говорила она. «Причем же дети?» Она с трудом держалась на ногах. Наверное, выпила слишком много пива. «Почему люди продолжают идти так, как будто ничего не случилось?» — спрашивала она. Он отвел ее домой, положил в кровать, остался у изголовья, гладя ее по лицу, пока она не уснула.
Следующие несколько недель он пытался защитить ее от самой себя, излечить от смутной боли, делавшей ее такой чувствительной к насилию в мире и такой несчастной.
Глава вторая
В вечерних августовских сумерках автомобиль быстро скользил вдоль берега реки Утауэ, мчась в Монреаль. Широкая река текла через пруды и луга навстречу огромной красной луне, поднимавшейся над горизонтом. Беспредельное небо соприкасалось с линией земли. Взгляд не наталкивался на препятствия, не мог остановиться на холмах и горах, а устремлялся вперед в безграничные пространства. Когда луна поднялась так высоко, что могла смотреть на себя в Утауэ, хотя еще не совсем угас дневной свет, он подъехал к деревянному дому, в котором жила девушка-канадка с родителями.
Это было маленькое село, а не город. Много одинаковых деревянных домов, далеко друг от друга, с площадкой для автомобиля впереди, с креслом-качалкой под аркой, с огородом позади дома, со стороны реки. Первое движение утром — включить телевизор, последнее в конце дня — выключить его. Раз в неделю покупки в огромном торговом центре, единственном месте встречи населения.
Мать весь день проводила, неподвижно сидя у телевизора. Отец — с раздутым от пива животом — ходил за покупками, готовил еду, после ужина ставил кассету с фильмом, растягивался перед телевизором в кресле-качалке, пил одну за другой банки пива, рыгал.
Он смотрел на мать, на отца, старался понять, спрашивал. «Отец, — говорила девушка из Квебека, — когда я была маленькая, держал меня за руку, чтобы я уснула. Потом он уехал работать в Соединенные Штаты на гидроцентраль, хорошо зарабатывал, но вернулся дурным, стал пить. Я не могла спать по ночам от страха, зная, что он придет пьяным. Он приходил поздно, кричал, я в ужасе ждала в кровати, что он подойдет ко мне. Потом и сама начала пить время от времени». «А мать?» — спрашивал он. «Она ничего не делала, была измученной, подавленной, плакала».
Квебекская девушка работала на гидроэлектростанции на реке Утауэ. Река была перегорожена плотиной из железа и стали, с высокими опорами и гигантскими металлическими тросами. Вход на электростанцию находился на другом берегу реки, и надо было переплывать реку на пароме, перевозившем машины и людей. Гостям полагалось надевать накидку и каску. «Вы в Европе еще не думаете об этом, — говорила она, проводя его внутрь. — Но электромагнитные поля опасны, особенно для детей. Мир скверно устроен, никто не думает о детях, умирающих от лейкемии. В нашей стране умирает много детей, потому что много электростанций». Надо что-то делать, чтобы защитить детей, говорила она, закрепить законодательством минимальное расстояние от линий электропередач до школ, детских садов, больниц, жилых домов. Но за этим стоят большие экономические интересы, закон заморожен, никто не ходатайствует о его одобрении. Она продолжала волноваться о судьбах детей, качала головой, говорила, что никто не думает о детях и что мир отвратителен.
«Но зачем столько электричества?» — спрашивал он. «Чтобы продавать его, в основном, Соединенным Штатам, а они в ответ посылают нам кислотные дожди. Посмотри на свои ботинки, когда идет дождь».
Он посмотрел, через несколько дней. К ботинкам прилипла жидкая зеленоватая грязь, лак потрескался, изменился цвет, кожа стала шероховатой. Зимой приходилось надевать поверх ботинок защитные гетры. Рыба в больших озерах погибала, деревья были поражены, становились желтыми, сначала макушки, потом и низ кроны. Огромные леса высыхали, превращались в кучи древесных отходов, гниющих, с отваливающейся корой. Десятки видов животных исчезали.
Он снова смотрел на луну несколько дней спустя, с тринадцатого этажа башни на Изабелла Стрит, в Торонто, куда он переехал на жительство, недалеко от университета, в котором он преподавал. Желтый мяч в самом центре закрытого пространства между двумя ярко освещенными небоскребами: как ненужное украшение.
В башне было двадцать этажей, небоскреб среди других небоскребов, совершенно одинаковых, с десятками одинаковых квартир, обставленных одинаковой мебелью, в которых жили одинаковые люди, сотня человек в башне, едва здоровающихся в лифтах, поднимающих их наверх. Не нужно было вытирать пыль, махать тряпкой, расставлять тарелки. Фирма присылала работников по уборке квартир; мусор выбрасывался в мусоропровод в стене кухни и исчезал в недрах многоэтажного дома. Каждая квартира имела в подземном гараже место для машины: все места одинаковые, очерченные на земле, пронумерованные, — и оттуда на лифте можно было подняться сразу в квартиру.
В Отделении изучения литературы все говорили о компьютерах и деньгах. Преподаватели организовывали собрания, искали спонсоров, подсчитывали, вели дела, объединялись вокруг компьютера, горячились, сравнивая характеристики своего компьютера с другими. На компьютерах они писали непрерывные просьбы о финансировании и разворачивали профинансированные исследования, заключавшиеся в том, чтобы перевести литературные произведения на другой компьютер, копируя, сканируя их. Целые века литературы он-лайн. Не надо было больше брать книги в руки, листать старые пыльные фолианты. Гордо показывали друг другу дискеты.
Девушка-японка очень любила всякие технические новшества. Она приходила на занятия с портативным компьютером, посылала факс при помощи маленького сотового телефона. Она родилась в Канаде, получила степень магистра в Соединенных Штатах, вышла замуж за италоамериканца; потом вернулась в Торонто в аспирантуру, одна. «Ты живешь отдельно от мужа?» — спросил он у нее, наверное, слишком неожиданно. «Не совсем», — ответила она с милой двусмысленной улыбкой.
У нее было гибкое тело, она слегка наклонялась вперед, как бы грациозно поддаваясь и уступая; время от времени яркий блеск улыбки освещал ее лицо, загадочные глаза без ресниц делались смеющимися и шутливыми.
Во время занятий она сидела на стуле мягко, немного наискосок, поджав ноги, сложив руки на животе и смотрела на него, не делая заметок на заранее открытой портативной «Тошибе». Когда их взгляды встречались, она вдруг опускала глаза с мелькающей, как молния, улыбкой, то ли шутливо, то ли лукаво.
После лекции он догнал ее у кафетерия, пригласил за свой столик. Они немного поговорили, встречаясь глазами (тогда ее глаза загорались на мгновенье) и отводя их. Наконец он попросил ее показать ему город. «Сходи в Итон Центр, — сказали ему коллеги, — это пример гиперпространства постмодерна, город в городе, намного больше, чем Центр Святого Бонавентуры в Лос-Анжелесе, описанный Джеймсоном: восемнадцать кинотеатров, тридцать залов боулинга, дискотеки, десятки и десятки банков, ресторанов, торговых центров». Это правда? Не могла бы она пойти с ним?
Она пошла с ним. Было еще светло, и они сначала посетили Кэббедж Таун, одну из самых старых частей города. Это было днем после обеда, и в воздухе блестело солнце бабьего лета. Гуляли семьями, за руку с детьми. «Это ферма-музей, городская администрация создала его для детей, которые никогда не видели домашних животных», — объясняла она. Во внутреннем дворике мужчины и женщины, одетые по моде начала XIX века, прогуливали лошадей, чистили скребком ослика, бросали корм выводкам гусей и кур, приносили болтанку двум свиньям в загоне, сено двум дойным коровам в другой загородке. Позади фермы в заграждении бродило маленькое стадо коз. Вокруг толпились дети, показывая пальцем на животных, спрашивая их названия у родителей, возбужденно крича.
На подземке они доехали до Янг Стрит, потом прошли немного на юг. Они и не заметили, как очутились перед Итон Центром. Вход в него был очень маленький, почти невидимый, и три надстроенные этажа не отличались от других таких же исполинских сооружений.
Внутри, однако, он сразу понял, по чувству дезориентации, которое он испытал, что с ним происходило нечто необычное. Прежде всего, воздух, температура. Постоянные, вневременные и неизменные, искусственные. Затем исчезновение пейзажа. Ни неба, ни воздуха, ни солнца, ни луны, ни звезд, ни дождя, ни снега. Никакого лета и зимы, никаких времен года; ни день, ни ночь. Но огромные пространства из пластика и стекла, лифты, летающие вверх и вниз, движущиеся лестницы, разбегающиеся во всех направлениях, большие и маленькие лампы, неоновый свет, вывески, попеременно то загорающиеся, то гаснущие; и еще фонтаны, каскады воды вдоль движущихся лестниц, озерца, газоны с пальмами и оливами. Натуральное и искусственное, искусственное и натуральное больше не различались. Даже свет, который просачивался сквозь матовые стекла, так незаметно сливался с электрическим, что никто не почувствовал, как тот полностью заменил его.
Вот деревце, скамейка. Но здесь нельзя гулять. Можно только перемещаться. Действительно, они перемещались внутри непрерывного движения, составляя подвижную и сложную толпу, муравьи в спокойном и сверхорганизованном, но, тем не менее, взволнованном муравейнике, где все безостановочно сновали вверх и вниз, вдоль и поперек. Они вливались в зернистый поток, устремлявшийся к лифтам, двигавшийся по эскалаторам и автоматическим лентам, впадавший во все новые, но всегда одинаковые пространства: они должны были идти по стрелкам, цветовым сигналам, указателям, которые непрерывно информировали, направляли, вели. Они шли внутри массы, без классов, наций, принадлежностей, личностей, пестрый рой индивидуумов, различных и одинаковых, в одних рубашках, коротких штанах, майках, джинсах, на вечных каникулах: каждый не был ни особенно счастлив, ни особенно несчастлив. Все смотрели на товары, изумлялись товарам, сравнивали товары, покупали товары, меняли деньги на товары. Нет, даже не деньги: Visa American Express Diners Club Mastercard Japan Credit Bureau Carta Si, другие карты чеки денежные знаки.
«Смотри, — говорила она, — смотри, какое чудо последнее поколение компьютеров и еще факсы, стерео, телевизоры, японские, европейские, американские, Grundig Philips Phonola Sony Samsung Macintosh Toshiba Canon IBM, проблема только в том, что выбрать». И она ему показывала модемы, программы, разницу между системами ИБМ и Макинтош, литературные и историко-художественные гипертексты. А потом ряды аудиовизуальной продукции, CD и компьютерных приставок для пользования интернетом, дискотеки, залы для боулинга и электронных игр, кино, Снак Пицца Макдональдс Кентукки Фрайд Чикен, рестораны китайские японские израильские индийские итальянские мексиканские французские греческие тунисские квебекские, ряды готовой одежды, сорочки из Тайваня и Италии, обувь из США и Европы, с или без синтетики, мебель для дома английская, французская и немецкая, электробытовые приборы, потом книги американские английские французские, романы, рассказы, поэзия, нагроможденные исполинскими стопками, журналы на английском французском испанском итальянском, косметика драгоценности духи, мода от Армани Валентино, Картье, Готье и т. д., комплексные витамины цинк железо и другие минералы, зубная паста шампуни пена для ванной и душа, аспирин, пилюли и капли от всех видов боли, пища со всех концов света, вина Луары, Прованса, Бордо, белые вина Калифорнии, итальянские Кьянти и Пино, Порто Водка Джин Виски Текила и т. д., ликеры русские португальские английские мексиканские, средиземноморское оливковое масло, итальянская паста Барилла, мексиканские соусы, экзотические фрукты с Кубы и из Чили, сушеные финики и фиги из Туниса, апельсины с Сицилии из Испании Марокко, сыры греческие и французские, обычные книги и английские роскошные издания, газеты на английском испанском французском итальянском немецком арабском португальском китайском японском языках…
Немые ряды вещей в неясном фоновом гуле: человеческие и металлические голоса, звуки и музыка, сообщения и шумы, новости смешиваются, накладываются друг на друга, распространяются, имена и названия марок, номера цифры цены до бесконечности. «Ты не пользуешься электронной почтой?» — спрашивает она. И ему хотелось бы сказать, что диалог по электронной почте кажется ему виртуальным стереотипным карикатурным, без интимности, от одного одиночества к другому. Но он подумал, что будет выглядеть смешным, и промолчал.
Слова звуки музыка голоса металлические звуки граффити знаки чертежи фото в исполинских пространствах пластика и товаров: языки надписи цветные начерченные музыкальные усиленные повторяемые, сверкающие убедительные захватывающие кричащие шелестящие — на стенах и ступенях эскалаторов и лифтов, на контейнерах для мусора на блестящих потолках на полу на сумках и рюкзаках на бумаге пакетов на видео магазинов на форме и улыбках продавщиц на майках и футболках клиентов. Опутанные сетью знаков, подталкиваемые легкой эйфорией неконтролируемого желания, все новые глобулы толпы набегают волнами, беспрерывно раздуваясь и сдуваясь, компонуясь и рассеиваясь, как стаи птиц, которые по вечерам слетаются, сплетаются в хоровод и вдруг рассеиваются в небесных просторах; неприкаянные души, которые носит теплый ветер, водит их туда-сюда, вверх-вниз, сбившиеся с пути души.
По ту сторону невидимых птицеловных сетей, сетей мира, воздуха, жизни? Незаметные вход и выход; неощутимое «там». Все, что движется по ту сторону облицовки из матового стекла, изображения людей и стран, мерцающие на видео, размноженные до бесконечности на бесконечных сетях каналов, не имеют реальности и существования. Может быть, поэтому, когда кто-то из костей и плоти переваливает через границы и приезжает из гетто или с континентов голода, становясь явлением, которое нарушает привычный ход вещей, устрашает, смущает как привидение, его снова надо загнать в загон, запереть, исключить или утопить, подвергнуть бомбардировке уничтожить?
Так он думал, но ничего не говорил, так как она была очень милой, довольной всем, что видела, и хотела когда-нибудь иметь возможность купить все это.
Они продолжали еще некоторое время встречаться глазами на лекции, встречаться в кафетерии; иногда ходили гулять, брали такси или подземку, ходили в кино, посещали новые кварталы, музеи, зоопарк, Научный центр Онтарио, вместе ужинали. Она улыбалась, смеялась глазами, делала заметки в электронной книжке. Он не осмеливался сжать ей руку, лежащую на столе, погладить по волосам, обнять за талию, когда они входили в ресторан. Его рука, которая должна была сделать этот жест, казалось, двигалась независимо от него, но останавливалась, немела, почти причиняла ему боль в судорожном напряжении.
Вечером он провожал ее домой; потом спускался в подземку, садился в один из последних поездов, в вагоне было мало пассажиров, они казались усталыми, сонными или пьяными, молодежь с отсутствующим взглядом и банками пива в руках, с наушниками в ушах, слушала музыку, изолировавшую их от внешнего мира, ехали цветные женщины и мужчины, занимающиеся ночной уборкой; он выходил, поднимался на колючий ночной воздух, шел среди высоченных небоскребов, на которых горели, то вспыхивая, то затухая, цветные надписи, яркими белыми пятнами светились сотни окон; он сжимался под курткой, защищаясь от влажного ветра с озера, думая о ее загадочной улыбке, о маленькой страдающей девушке из Квебека, вздыхал, сердился; проходил мимо ночных заведений с вывешенными наружу фотографиями полуобнаженных стриптизерш и стриптизеров, добираясь, наконец, до улицы Изабелла Стрит, которая уже заполнялась людьми в комбинезонах, работниками фирм, занимающихся наведением чистоты в городе, машинами, мусоровозами, автоцистернами с насосами, убирающими с мостовой бутылки, банки, пластиковые пакеты.
Во время уикенда он вел себя как примерный муж, брал напрокат машину и ехал навестить канадскую девушку, вдоль реки Утауэ; или, реже, она сама приезжала в Торонто на автобусе. Но остальную часть недели ему не удавалось заставить себя меньше думать о японке. Он должен был запретить себе это, перестать смотреть на нее на лекции, должен был сидеть дома и читать, заниматься. Ему не хотелось разочаровывать маленькую девушку из Квебека, повторять ситуации прошлого, метаться между двумя женщинами.
Тогда он поднимал трубку и звонил ей. «Как поживаешь?» — спрашивал он. «Так себе», — отвечала она. Голос звучал издалека, отделенный плотной, непроницаемой завесой. «А работа? А родители?» «Так себе», — повторяла она. Он уныло клал трубку. Надо было увезти ее отсюда, привезти в Италию.
Последние стаи уток-крякв проносились в вышине на фоне облаков и проблесков небесной лазури, пролетали обширные пространства больших озер, мигрируя, между небом и землей в сторону Южного Креста. Бабье лето закончилось. Но парки все еще стояли желто-красные. Сухие листья сворачивались, отрывались от ветвей кленов, устилали мягким ковром тропинки и лужайки. По утрам их жгли, и от высоких куч поднимались черные столбы дыма. Начинались затяжные дожди, скоро должен был выпасть первый снег. На Рождество он собирался уехать в Италию с канадской девушкой и сделать попытку жить с ней вместе.
Все более безжалостные, черные белки вытесняли рыжих, преследовали их до самого края парка, они выскакивали на дорогу и попадали под колеса автомобилей, превращаясь в пятна крови, костей и шкурок, растертые, расплющенные колесами на асфальте.
По ночам он видел во сне жену и девушку, с которыми, ему казалось, он расстался навсегда. Когда он просыпался, у него тянуло под ложечкой. Значит, все повторялось?
Он ходил в университет, закрывался в своей комнате, ждал начала лекций, глядя из окна, как северный ветер подметает лужайку перед библиотекой, как студенты преподаватели белки быстро пробегали, спасаясь от холода, как вереница курильщиков терпеливо стояла ногами в снегу у входа.
Иногда стучалась девушка-японка, улыбалась, садясь перед ним, открывала компьютер, просила рекомендательные письма для получения стипендий, показывала исследовательские проекты, работы для исправления. Пастельные цвета тканей — розовый, голубой, салатный — подсвечивали потаенную впадинку подмышки, кожу шеи и затылка, который то прятался, то приоткрывался из-под волос, белизну ноги, сверкавшую в разрезе. Как противиться блеску загорающихся глаз, приглашению ленивой чувственности, проникающей вглубь тебя…
О, сани фильма «Очи черные»[21]Художественный фильм режиссера Н. Михалкова, драма (Россия, 1987) с итальянским актером Марчелло Мастрояни в главной роли (приз Каннского фестиваля 1987 года за лучшую мужскую роль). Итальянец Романо на одном из европейских курортов влюбляется в русскую молодую женщину. Его роман становится предметом насмешек богатой и беззастенчивой жены. Он покидает знаменитый курорт и едет в неизвестную Россию в надежде увидеть, а может и начать, совсем другую жизнь…
, бегущие по широким заснеженным просторам, и Марчелло Мастрояни, который стоит в них во весь рост, поет, смеется, машет рукой, щелкает хлыстом, счастливый, что нашел прекрасную русскую женщину, любовную страсть, Кармен! И убогая капитуляция, возвращение в дом жены, печальная победа долга и расчета. В темноте зрительного зала тоска берет его за горло, подталкивает к решению, пока он чувствует с мучительной тревогой, как девушка-японка дышит рядом, локтем к локтю, угрожая его будущему или, возможно, спасая его. Когда они встали в толпе выходящих с сеанса людей, в коридоре он ее спросил: «Хочешь пойти ко мне домой?».
После любви, в кровати, он смотрит на нее, слегка проводит рукой по обнаженной изогнутой спине. Почему не выбрать ее? Она такая мягкая, гибкая, такая сильная и нежная, такая хрупкая. Почему не жить с ней?
«На Рождество я возвращаюсь к мужу, в Соединенные Штаты», — говорит девушка-японка. «Но почему?» — спрашивает он. «Ты должен понять это, — улыбается она, смотря на него снизу вверх, слегка кивнув головой, — ты тоже связан с другой». «Правда», — вынужден признать он, невольно вздрагивая от внезапного приступа тревоги. Чем больше она поддается ему, такая мягкая, уступчивая, тем больше остается самой собой и ускользает от него, желанная, неприступная, невинно готовая ранить его, отдать уже решенному будущему.
Она встает обнаженная, ставит компакт-диск в проигрыватель, начинает звучать музыка, а она пока говорит по-японски по сотовому телефону, набирает что-то на электронной записной книжке.
За день до возвращения в Италию он захотел проводить ее на машине на другую сторону большого озера, где жили ее родители и ждал муж. Порывы снега и ветра с силой ударяли по автомобилю. Он вел, огорченно сжимая ее маленькую руку. Он не понимал, почему ему так больно. Время от времени звонил сотовый телефон, она отвечала то по-английски, то по-японски, то по-итальянски. Они подъехали к площадке перед домом, утопающем в белом снегу. В окнах горел свет, виднелись разноцветные огни и ветви большой рождественской елки. Они обнялись. Но она была уже далеко, как бы уже внутри тесного и теплого семейного круга в доме, ожидавшем ее.
Он остался в машине один. Спине было холодно. Автострада шла вдоль озера, огибая его. Колеса тонули в жидкой снежной слякоти. Вода повторяла собственные монотонные удары о берег, то приливая, то отливая от берега.
Глава третья
Он был в Италии, когда разразилась Война в Заливе. Испуганные люди штурмовали супермаркеты, скупая макароны, рис, мясо, чтобы набить холодильники. Эксперты ЦРУ, генералы НАТО, специальные корреспонденты сменяли друг друга по телевизору, занимали все каналы, сравнивая захват Кувейта с захватом Польши и аннексией Австрии Гитлером, оценивали военную силу Саддама, действия отборных войск гвардии диктатора, число и оснащенность его дивизий, число ракет земля-воздух, которыми он располагал. Армии Запада, во главе с Соединенными Штатами и Англией, но также и Франция, Германия, Италия, Россия, даже Марокко, Тунис, Египет мобилизовали воздушный и морской флот, послали контингенты войск наземных и военно-морских сил. Большие американские авианосцы переместились из Тихого и Атлантического океанов в Средиземное море, в Красное море, в Черное, нагруженные ракетами, самолетами, «умными» бомбами. Телевидение показывало следы ракет в небе Багдада, белые вспышки взрывов в ночной темноте, яркие выбросы огня зенитной артиллерии, пожары и руины зданий, бедных людей на базарных площадях и вокруг воронок от взрывов, умирающего баклана, покрытого черной нефтяной жижей, разлившейся по морю.
Главнокомандующий, генерал Шварцкоф, появлялся в военной форме, благосклонный медведь, улыбающийся, металлической палочкой в руке он показывал направление удара, мост, который надо было взорвать, маленький кружочек на карте, который потом становился самым настоящим мостом, с проезжающим по нему автомобилем. Пока ракета ищет цель, удастся ли автомобилю вовремя уехать? «Счастливчик, успел!» — довольно восклицает медведь-боров, пока мост взлетает в воздух, распадаясь на бесконечное число обломков, и все увлекаются новой лотереей и болеют за неизвестного автомобилиста и «умную» бомбу.
Ночью ему приснился отец девушки-канадки с лицом медведя-борова генерала Шварцкофа, которое злобно ухмылялось. Во сне он входил в гостиницу, за ним, как ему казалось, он видел пару, растаявшую в темноте. В комнате была двуспальная кровать и односпальная. Он выбрал односпальную, и в это же время незнакомая женщина, серьезная, сердитая, улеглась рядом с ним. Должно быть, он начал обнимать ее, целовать, что-то делать, но чувствовал себя неловко, тревожился, боялся, что другая пара войдет в комнату и займет соседнюю двуспальную кровать. Вдруг он увидел, что из-за оконной занавески за ним следит человек, это был отец девушки из Квебека, но с лицом медведя-борова и колючими холодными глазами.
Во времена Вьетнама все было ясно. В мире было две противостоящие друг другу силы: с одной стороны, американский капитализм, с другой — крестьянское население, которое хотело коммунизма и национальной независимости. Было естественно встать на сторону вьетнамцев, Хо-ши-мина, крошечной крестьянской девушки, держащей в руках ружье и толкающей впереди себя огромного морского пехотинца в маскировочном комбинезоне и с поднятыми вверх руками. Теперь все изменилось, добро и зло завязались в один узел, слились в непристойный оксиморон. Один образ мыслей преобладал в мире и объединял богатых и бедных, угнетателей и угнетенных, покупателей и продавцов нефти. Уже невозможно было принять ту или другую сторону. Возможно, он тоже ненавидел генерала Шварцкофа только потому, что тот был образом власти, силы, жестокости мужского господства, и никакая Шехеразада не могла очаровать и облагородить его.
Он был в Соединенных штатах в день победы. Двести тысяч погибших с одной стороны, сто тринадцать, с другой, почти все — жертвы инцидента в тылу. Солдат Саддама теперь по телевизору показывали в сандалиях на босу ногу, беззубыми, с ввалившимися от голода щеками, с поднятыми вверх руками, только что бросившими устаревшие ружья. Или же показывали горы трупов, вывозимых штабелями из пустыни между металлическими листами грузовиков. По случаю победы Америка была украшена флагами. Генерал Шварцкоф, герой войны в заливе, дефилировал в Вашингтоне под дождем из лепестков роз.
Он позвонил в Италию канадской девушке. По другую сторону океана она была вне себя и плакала. Она опять выпила. «Тебе не удалось исцелить меня, — говорила она. — Я тебя разочаровала. Я не могу больше быть с тобой. Хочу уйти в себя и больше никому не открывать».
Снова он потерпел неудачу. Снова он искал женщину, чтобы защищать ее, а не любить. Снова он дал себя соблазнить жалобе слабости, в нем победила мать. Снова он платил долг совести быть отцом. Отныне все было ясно: он должен остаться один, жить один, не создавать себе больше иллюзий.
Но была вообще Война в Заливе? Все исчезло: испачканный в нефти баклан, риск появления нового Гитлера, горы трупов в пустыне, интервью с военными экспертами, заявления политиков, статьи и очерки экономистов социологов политологов антропологов. Все пропало, как будто никогда и не происходило, как будто это был всего лишь спектакль, без вещественности, без реальных убитых и трупов.
Он вернулся в Италию. И снова жил один, за городом. В Тоскании леса тоже желтели, болели. Каждое лето ужасные пожары предавали их огню, оставляя черные пространства обгоревших культей. Ближайшие к населенным пунктам леса были завалены шприцами и отбросами, пластиковыми пакетами и асбестовыми плитами, старыми матрацами сломанными холодильниками металлическими сетками от кроватей каркасами телевизорами унитазами выпотрошенными автомобильными остовами. Пожары обнажали свалки, в которые превратились леса. На холмах Кьянти воздвигли новые линии электропередач, пятидесятиметровые столбы позади домов. В городах тишина постоянно прерывалась гудками сигнализации, завыванием полицейских сирен. Перед банками и торговыми центрами на автомобильных стоянках парковались группы частных полицейских.
Телеэкраны показывали политических деятелей, запинающихся с пеной у рта перед самовлюбленными судьями, которые облизывали губы, улыбаясь.
Его терзало одиночество. Тишина ночной деревни больше не защищала его, как некогда. Он внезапно просыпался, после трех-четырех часов сна. Он прислушивался к потрескиванию в соседней комнате, к скрипу ставен, к мрачному повторяющемуся крику филина. В тишине неожиданно вдруг падал какой-нибудь предмет, заставляя его подскакивать в кровати. Тогда он вставал и шел смотреть: это была книга, до сих пор стоявшая на полке, скатившийся со стола карандаш, плохо поставленная на сушилку тарелка. Предметы возмущались, двигались, казалось, составляли заговор против него. Ему не удавалось уснуть снова. Сам дом казался ему враждебным. Он размышлял о том, что ему могло бы стать плохо, что в этом же возрасте его отец серьезно болел, его оперировали, и что то же самое могло произойти с ним, и не было бы никого, чтобы помочь ему. Машинально мысленно он искал причину тревоги и беспокойства, нападавшего на него и не оставлявшего его теперь даже днем.
Ему позвонил рабочий из Каррары, старый товарищ по 68 году, Джо. Он не видел его около двенадцати лет, но помнил его высоким, крупным, с большими руками. Он был землекопом, потом, после мраморного кризиса, поступил на работу в администрацию округа, а теперь стал — как он сказал по телефону — муниципальным работником. Прошло время, однако группа каррарских рабочих осталась сплоченной, теперь к ним присоединились сыновья, которых они с детства брали с собой на собрания, чтобы защитить их от болезни спортивных фанатов и дискотек, и поэтому они сразу усвоили, что в мире есть настоящие проблемы. Они собирались каждый день и рассуждали о политике, анализировали экономическую ситуацию в мире и в Италии, спорили, до сих пор шли ссоры между троцкистами и сталинистами, сторонниками Бордиги[22]Бордиги Амадео (1889–1970) — один из основателей Коммунистической партии Италии, образованной в результате раскола Социалистической партии на Ливорнском съезде 1921 года. Подверг острой критике просталинское перерождение Третьего Интернационала.
и Грамши[23]Грамши Антонио (1891–1937) — итальянский политик, философ, литературный и театральный критик, один из основателей Коммунистической партии Италии, выдающийся представитель итальянской культуры XX века.
, говорили о Каутском Булганине Димитрове, ошибках Третьего Интернационала. Они были коммунистами, как если бы Берлинская стена никогда не падала, даже никогда не существовала. В действительности они были далеки от реальности, думал он. Только в Карраре, из-за изолированности района, из-за ситуации экономической и социальной отсталости, из-за особых культурных и политических причин, могли оставаться подобные типы активистов. Он вспомнил сына могильщика: когда тот родился, отец положил ему в кровать партизанский автомат, у могильщика было красное лицо и рыжеватая борода, он пил и быстро пьянел. Когда он в 68 году ездил в Каррару проводить собрание, могильщик провоцировал его, хватал за грудки, говорил ему как бы шутя, обдавая запахом плохого вина: «Ты интеллигент, а значит, можешь стать предателем».
Сейчас Джо организовал культурный центр, Красный штаб, и просил его прийти к ним поговорить. Они хотели знать — почему десятки тысяч чернокожих в Лос-Анжелесе взбунтовались, ограбили супермаркет и подожгли его, стреляли в полицейских? Почему в Лос-Анжелесе сорок два чернокожих были убиты? Только из протеста против белых полицейских? Он так долго жил в Северной Америке, может ли он объяснить, почему происходят подобные вещи? А особенно — почему чернокожие не совершают революцию?
Ему хотелось ответить, что никто отныне не может совершить революцию, даже они. Придя к ним, он ограничился тем, что сказал, что североамериканские чернокожие объективно идут впереди, так как переживают своего рода новую ситуацию без выхода, у них нет прошлого и нет будущего, как будет скоро и с рабочими Каррары. В Америке случается, что тот, кому плохо, в один прекрасный день берет оружие и начинает стрелять очертя голову, а обитатели гетто, отчаявшиеся, ожесточенные, жаждущие мщения, берутся за оружие, стреляют в полицейских, грабят и поджигают торговый центр. Но на этом все и кончается. В больших городах, в Лос-Анжелесе, Чикаго, Нью-Йорке — всюду бедняки и отверженные, на границах гетто гражданская война не прекращается ни на один день, без иллюзий и перспектив. Безрассудные и отчаянные восстания, но не революция. Время Черной Власти прошло навсегда. Черные пантеры были убиты один за другим агентами ЦРУ, чтобы прикончить их в Детройте, были даже брошены полицейские на танках, и город так больше и не оправился от катастрофы. Разве только, как всегда бывает, когда невозможна будущая самоидентификация, чернокожие ищут ее в прошлом и становятся последователями Аллаха или примыкают к мистическим сектам телевизионных проповедников. Но то же самое происходит у нас, достаточно посмотреть на феномен Лиг[24]Лиги представляют собой политические объединения, недавно появившиеся в Италии; они рождаются под эгидой территориальной общности и региональной самобытности и часто несут на себе печать ксенофобии и даже расизма. — Прим. автора.
или возвращение мусульманского фундаментализма. Когда нет будущего, каждый пытается воссоздать или придумать себе прошлое (и я, в сущности, сделал то же самое, мелькнула на мгновение у него мысль). Поверьте мне, — заключил он, — в университетских городках больше марксизма, чем в черных гетто. «Смотря что понимать под марксизмом», — сказал Джо.
Рабочий с рыжеватой бородой и красным лицом проводил его к машине. «Теперь ты ни во что не веришь, — сказал он, — видишь, я был прав, а Ленин ошибался. Интеллигенция никогда не изменяет своему классу, слишком хорошо она устроилась». И обнял его, без злопамятности.
Глава четвертая
Не помня, что она там, он вошел в ванную. Обнаженная, она сидела на биде и резко повернулась в его сторону. Черной молнией блеснул хлыст волос, белое лицо мелькнуло над широкой аркой плечей. Ее улыбка, между гордостью и смущением, поднялась из глубины ее далекой души: и он поспешил ей навстречу.
Она была женщиной-женой. Женщиной, а не девушкой, средиземноморской госпожой. Не матерью и не дочерью. Женщиной, твердо стоящей на земле, из породы островных пастухов, женщиной гор и морей. Круглые сильные плечи, крепкая спина. Женщиной, которую надо крепко схватить и кусать, брать силой, входя между ног, пока она гордо держит голову и тоже борется, чтобы обладать им. Женщиной-женой, которую надо сжимать по ночам, в темноте, в железных кроватях, как у прадедов, в их деревенские ночи. От которой надо иметь сына, вытолкнув его в мир самой силой любовного акта.
Женщина, найденная поздно, осенью жизни, и от этого еще более сладкая, как последняя гроздь винограда на ноябрьской лозе. «Влюбленный мальчишка», — говорит она ему, и его пятьдесят два года улыбаются ей.
Значит, порочный круг повторений разомкнут? Он уже не один. Он сменил дом, родился сын, теперь он чувствовал себя настоящим отцом, он достиг, наконец, вершины жизни. Он прислушивался, с внутренней дрожью, к этой опасной полноте: от нее можно было только спуститься, неожиданно броситься вниз.
Из окна нового дома он смотрел на листья магнолии, на луг покатого склона. Он читал, как и все, Ницше, Хайдеггера и их итальянских, французских, американских популяризаторов. Но, как он ни пытался, ему не удавалось видеть только листья. Конечно, он мог различать их, даже пересчитать, один за другим. При каждом порыве ветра магнолия показывала их с глянцевого лица и изнанки.
Ярко светило солнце. Острые пики осоки, стебли редких подсолнухов, длинные ножки желтых ромашек были хорошо видны по ту сторону изгороди, на соседнем гребне холма. Они колебались от дуновения ветра, и тогда между ними появлялись голубые полоски неба. Всякая вещь должна была существовать в себе и для себя, в собственной казуальности, без связи с другими, обреченная на смерть. Идея, что вещи объединены какой-то связью, уносимы одним потоком, направляющим их к концу, совершенно произвольна. Изъян человеческого мозга, больного культурой, нуждающегося в смысле и в истории, отклонившегося от западной метафизики. Единственное становление — то, что происходит с каждой молекулой, — в вечном возвращении каждого атома на свои круги: вертушка смерти.
А для взгляда, смотрящего в окно, листья соединяются в широкий зонт магнолии. За изгородью, травы и цветы на склоне, земля полей, лесные заросли в низине, черная линия кипарисов на холме неизбежно складываются в пейзаж. Потребность понимания так же мотивирована, как и сознание ничто. Целое так же необходимо, как и деталь. Возможно, даже рассматривать листья каждый по отдельности — всего лишь хитрость, самоуправство разума и культуры, следовательно, выбор, такой же пристрастный.
Нет, любой, кто бы ни посмотрел на листву, не мог видеть только листья. Он снова поднял голову и устремил свой взгляд за магнолию. Желтая полоска дороги отделяет темную зелень виноградника от плотной массы леса: так аккуратный шахматный порядок полей — желтые квадраты уже сжатой травы, черные квадраты обработанной земли, зеленые квадраты виноградников — спасает от пышного роста диких трав и растений. Между квадратами виноградника и леса вьется светлая дорожка. Оттуда можно проследить, с левой стороны, куда она ведет, до самых красных крыш стоящих группой домов. Этой дорогой трактор едет в поле. Дорога идет вдоль невидимого ручья, спрятанного в бледно-зеленой сени ив. И все же вода, несомненно, там есть, за гребнем кипарисов и наклонившимся зонтиком кривой сосны. Ведь ивы растут у воды. С другой стороны, справа, волнистая линия холмов прячет от взора маленький городок. Его не видно, но именно туда направляются автомобили, медленно двигаясь по шоссе, широкими кругами уходящему вдаль. Даже птицы, которые стрелой устремляются вниз, с крыш домов в заросли ив в долине, а оттуда — к деревьям дальнего леса, следуют заранее заданным и обоснованным траекториям: в полях они прикрепляют гнездо к кровле и летают от поля к ручью в соответствии с естественным порядком ограниченных материальных отношений.
Он ощущал потребность понять то, что он видел, и она диктовалась не самомнением, а желанием ограничить себя, признать узкие рамки человеческих связей и горизонт конкретных материальных отношений. Звезды на небе — знаки непознаваемых порядка или беспорядка, но созвездия составляем мы сами. Названия и очертания, которые мы им даем, не определяют никакой сущности, меняются от места к месту, от одной эпохи к другой, от культуры к культуре: Медведица, Колесница, Ковш; и все-таки, если вселенную затянет в бездонную воронку пустоты, кто сбережет их приметы, хотя бы и такие условные, преходящие, необоснованные, они веками служат ориентиром для человечества.
Каждый, влача свое существование, передает его потомкам. Между судьбой всех и каждого существует связь. Он всю жизнь искал ее и стремился укрепить. Нет, он не ошибся. Он лишь признал короткую цепочку общих обязательств. В этом не было ни гордости, ни высокомерия. Это была связь между двумя квадратами на шахматной доске полей, между порывом ветра и молниеносной вспышкой глянца магнолии.