1
Многие называли эту семью Побирахами. Жила семья в небольшой избушке, как раз посередине деревни, недалеко от ручья, густо поросшего ольшаником. Сам хозяин Рыгор Жилудович непрерывно болел и умер незадолго до последней войны, оставив сиротой дочь Ганну и жену Адарку. Больше в семье никого не было. Адарка не ахти какая была работница, ее иной раз бригадир чуть ли не силой выпроваживал в поле. Ганна же была подросток, и потому каждый кусок хлеба в семье был на учете, а какое-нибудь старое фабричное платье считалось ценным приобретением. Таким же приобретением были и сильно поношенные туфли-лодочки, купленные на базаре за четверть прежней цены, и катушка фабричных ниток, и даже обычная булавка. Кружка и ведро были деревянные, сделанные из липы, в углу постоянно торчали прялка, мотовило, на окне лежало веретено, — Адарка всегда сеяла в огороде лен. Если надо было что-нибудь сварить или напечь, то начиналась беготня по соседям. На такое дело посылалась Ганна.
— Теточка, — обычно просила она, — не дадите ли вы нам своей сковородки?
Или:
— Теточка, нельзя ли одолжить у вас чугунка?
— Побирахи забегали, — говорили в такие дни соседи.
Праздники Жилудовичи справляли редко. Если же и случалось справлять, то сколько было после этого разговоров!
Как-то однажды заехал к ним дальний родственник — довольно важный городской человек, хорошо одетый, на новеньком блестящем велосипеде. Адарка очень долго после этого измеряла время этим посетителем.
— А, помню, говорила она собеседнице, — это было за месяц, а может и больше до того, как приезжал к нам Евген из города.
Или:
— Ну как же, помню! Как раз после этого через три недели и Евген из города к нам приезжал.
То была не похвальба, а искреннее желание показать, что она не хуже других.
Душисты, прелестны августовские вечера! Далеко, на том берегу ручья, за ольхами, уже скрылось солнце, и пламенеет весь небосклон. С полей ветер приносит запах созревших хлебов и сильно накаленной за день земли. В валках, в снопах, на межах среди холмиков увядшей сурепки, в огородах, даже во дворе, где-нибудь под воротами, на все лады звенят кузнечики. Нет-нет да и потянет близкой осенью, — уже давно миновала сенокосная пора, и теперь не квакают, как недавно, лягушки в ручьях и на плавнях и не крякают дикие утки. И лишь назойливые кузнечики поют свои, похоже, прощальные песни.
И звезды покрупнели. Иная фонарем кажется, плавится, мерцает. Небольшой дворик, огороженный забором, выглядит удивительно уютным и дорогим. От невысокой груши с шепотливой листвой веет чем-то необыкновенно родным.
Вот в один из таких вечеров Ганна и достала те самые лодочки и фабричное платье, которые хранились в специальном сундуке и которые они с матерью всегда считали большой ценностью. При свете настольной лампы переоделась, торопливо переплела косы и закружилась перед зеркалом, осматривая себя. Лодочки были великоваты, к тому же без привычки неудобно чувствовала себя на высоких каблуках. Но это ничего — не так уж и заметно. А вот платье! Оно было настолько не по росту, велико, что рукава чуть ли не закрывали пальцы. Ганна сколола платье в талии булавкой, подвернула рукава. Еще раз осмотрела себя в зеркало — получилось вроде неплохо — и вышла после этого во двор.
По-прежнему пламенел запад, где-то в деревне пели девчата, издали доносились звуки гармони. Ганна вздохнула и направилась туда, в центр деревни. Даже в темноте ей было стыдно, если встречала кого-нибудь. Это же она в новом платье! Это же она в лодочках!
К тому времени, когда дошла она до гульбища, колхозный клуб был уже открыт, под потолком ярко светилась большая лампа, играла гармонь, и пары танцевали. Ганна не спеша пробралась в угол и остановилась, внимательно разглядывая всех.
Боже ты мой, какое платье на Регине Маевской! Креп-жоржетовое, в зеленые с черным цветочки, а на ногах туфли самое малое за триста рублей. Копна светлых волос волнами ниспадала и рассыпалась по плечам. Высокая, стройная, с бледноватым лицом, она была красивее всех здесь, на вечеринке.
А с ней танцевал Митька Точила — парень веселый, статный, полнолицый, в форменной одежде. На его шапке вспыхивает белая кокарда — как у рулевого того самого катера, который аккуратно через день пробегает по Днепру. На поворотах Митька так стучит начищенными ботинками, что невольно представляется, какой это сильный и отважный человек. Живет он хорошо, потому что к огороду и саду, которые имеет в колхозе мать, к кабанам, что откармливаются во дворе, каждый месяц приносит получку. Пропить ему пятьдесят или сто рублей совсем ничего не значит, и он часто бывает вот таким, как теперь, — навеселе. Ганна знает, что многие девчата мечтают о Митьке, а Регина и ее мать так не стесняясь обрабатывают его, но пока безуспешно. Несколько дней назад Митька уволился с катера, и теперь Регина на зависть многим каждый день прохаживается с ним по улице. Говорят, что Митька подыскал уже другую выгодную работу в городе. Когда Регина разговаривает с Митькой, она чуть ли не плачет — так он ей нравится. Но девушка с расчетом, ведет себя осторожно — если и прохаживается, то днем, на виду у всех, а вечером всегда завернет к своему двору, где будто случайно уже сидит на лавочке ее мать. Митька из-за этого злится, недоволен. Он, гляди, и каблуками стучит от злости. Но вдруг Митька веселеет, лицо его расплывается в улыбке, он поворачивается к Регине и говорит:
— Смотри, — и кивает головой в дальний угол.
А там стоит Ганна в фабричном платье и лодочках. Косы у нее выцветшие, тонкие, лицо почерневшее, худое, а рот чуть не до ушей. Урод, а не девка.
Регина усмехнулась, взглянула на Митьку и прищурилась.
А Митька снова свое:
— Да взгляни лучше. Посмотри на руку!
А на руке от кисти и чуть не до самого локтя жирное черное пятно — это когда она кружилась перед зеркалом с закатанными рукавами, то нечаянно задела в припечье кочергу и вымазалась в саже. Где ей заметить это, если все ее внимание — весь слух и зрение — занято вечеринкой, так что даже глаза вспыхивают, а рот сам собою открывается.
— Пхи! — пропищала Регина.
— Хо! — сказал Митька Точила. — А рот! Ну настоящее страшилище. Недаром у них на огороде ни одного воробья не увидишь — боятся. — И Митька попробовал прижать к себе Регину, но та вовремя успела отступить от него.
Между тем Ганна стояла и завидовала Регине. Вот закончился вальс, Регина вытерла платочкам лицо и начала тянуть Митьку к выходу — проветриться. Но Митька почему-то заупрямился, остановился, повернулся к парням и затеял с ними разговор. Регина постояла-постояла да и пошла одна к выходу. Тогда Митька огляделся вокруг и начал пробираться в угол, обходя группки парней и девушек.
«К кому же это он? — невольно подумалось Ганне. — Ой, неужели ко мне?»
Митька шел и поглядывал на нее, и Ганна, не веря, отвернулась. Вдруг легкое, как ветерок, прикосновение его руки к плечу.
— Добрый вечер, Ганнуся, — сказал он.
— Добрый вечер, — ответила Ганна, и глаза ее вспыхнули радостью.
Митька недовольно осмотрел девчат, стоявших рядом, недовольно сказал «хо!» и, взяв Ганну за локоть, прошептал:
— У тебя, Ганнуся, вся рука в саже. Эти вертихвостки, — и он еще раз недовольно взглянул на девчат, — черта с два скажут.
Сочувствием, умилением светились его глаза, когда она, покрасневшая, незаметно от других стирала с руки сажу и благодарно смотрела на него.
Заиграли краковяк, и Митькины глаза вспыхнули.
— Танцевать умеешь? — спросил он.
— Умею, — ответила Ганна.
— Пойдем станцуем!
Послушно подала ему руку Ганна и вышла в круг. В первой паре! И чувствовала она — весь клуб смотрит на нее. Так, между прочим, на какое-то короткое мгновенье увидела у порога удивленную Регину и тут же забыла про нее. Когда кружились, так Митька легонько прижимал ее к своей груди, и Ганна не отталкивалась, как это делала Регина. Она, очевидно, гордилась им, Митькой, как гордилась тем дальним родственником, который однажды к ним заехал. Это видно было по ее глазам, по лицу, по улыбке. Она была рада, что Митька с ней танцует.
Когда кончился танец, Митька отвел ее в тот же уголок и не отошел, пока не заиграли новый танец. Регину пригласил какой-то приезжий парень, но Митька на это и внимания не обратил.
В перерыве между танцами Митька отвел в сторону своего друга Цупрона Додовича и шепнул:
— А знаешь что — проведу я сегодня эту Ганну.
— Или ты сдурел? — ужаснулся Цупрон. — Побираху?
— Ага. Она, брат, дураковатая — сама цепится. Вот увидишь, сразу обкручу. Не веришь?
— Ну и Митька! — покачал головой Цупрон. — Не верю.
— Давай на пари!
— Давай, — согласился Цупрон. — Только как докажешь?
— И не нужно доказывать. Сама за мной бегать будет.
— Ну ладно. А на что?
— На два литра русскогорькой. Завтра разопьем в складчину, а потом ты еще поставишь. Хо, такое тут дело! Да я кого хочешь обкручу. Я столько девок перебрал, что тебе, Цупрон, и не снилось. Однажды с этой, с Матреной... — и Митька зашептал другу на ухо. — А Регина — думаешь, она святая? Как же, держи ее! Это она только так, а по правде — то и не так. Ну, давай руку!
Они пожали друг другу руки, и Митька снова заспешил к Ганне, потому что заиграли вальс.
— Тебе идти далеко, так я провожу, — сказал Ганне Митька. — Там, на мостку возле ручья, посидим, поговорим. Теперь там красиво, — заговорил Митька, вспомнив, что он все уговаривал пойти туда Регину, но та наотрез отказывалась, — Уже ольхи вот-вот начнут осыпаться, а под мостиком ручей все время журчит. Сегодня ночь теплая, — и он еще сильнее прижал Ганну к себе.
— Мама будет беспокоиться, — сказала Ганна и добавила: — Хорошо, пойдем.
— После этого танца, — шепнул Митька. — Выйдем, будто проветриться, и пойдем. А чего здесь в клубе?
— Хорошо, — сказала Ганна и кивнула головой.
Вальс что-то быстро кончился, Ганна смахнула платочком с лица пот, — совсем так, как это делала недавно Регина, Митька подхватил ее под руку, засопел, как еж, и всем было видно, как они направились во двор. Только отошли от клуба, только вышли из полосы клубного света, как Митька обхватил рукой Ганну за талию, прижал к себе, и они пошли рядом.
— Смотри, какие звезды, — сказал Митька.
Звезды и в самом деле были яркие, красивые. От края и до края перемигивались они и даже будто шелестели. Закат давно погас, небо на том месте было теперь словно прозрачное темно-синее стекло.
— Это правда, что ты уволился с катера? — вдруг спросила Ганна.
— Уволился, — сказал Митька и, обняв ее за плечи, начал клонить к себе.
Так прошли они шагов двадцать.
— Теперь в колхозе будешь работать?
— Нет, чего там, — ответил Митька. — Пусть мать работает — у нее участок. А я подамся в город.
— Нехорошо, — по-хозяйски сказала Ганна. — У нас же новый председатель, тридцатитысячник. Теперь будет у нас по три килограмма хлеба на трудодень и по десять рублей деньгами. Только работай. Я уже двести трудодней заработала — больше всех. Ты не гляди, что я такая с виду.
— Хо! — доверительно сказал Митька и снова начал клонить ее голову к себе.
Регина давно оттолкнула бы его и сбежала бы, а Ганна открыто радовалась этому. Ее в это время охватывала гордость за самое себя. Тогда Митька остановился и поцеловал ее в губы. Ганна тихонько ойкнула, а потом так же тихо, удовлетворенно засмеялась. Так шли они под августовскими звездами, пока не дохнуло на них сыростью, запахом гнилой листвы, ольховыми пнями и водой. Митька еще раз намерился было поцеловать Ганну, но она сказала:
— Хватит, Митя, дорогой. Хватит!
Ему стало смешно, но он сдержал себя.
Сели на низкие перила мостка. Под мостком булькала вода. В воде купались небо и звезды. Митька привлек Ганну, укрыл ее полой своего пиджака, и обоим стало уютно и хорошо. Митька положил ей на колени руку, и девушка ничего не сказала. Тогда он еще больше привлек ее к себе и взял ее руки. Близко никого не было, лишь плескался ручей. Митьке стало неприятно возле этой доверчивой девушки, но он вспомнил Цупрона, обещанные два литра водки. И вот в это самое время даже в темноте он увидел, как Ганнины глаза вспыхнули нежданным страхом. Она вдруг подхватилась, изо всех сил толкнула его в грудь и, не оглядываясь, бросилась наутек в сторону своего двора.
Девчата и Цупрон, возвращавшиеся с вечеринки и подходившие к логу, невольно шарахнулись в сторону, когда мимо них пронеслась Ганна.
— Глядите, Побираха как сиганула. С чего бы это? — сказал Цупрон.
Но в это время девушки испуганно закричали и отпрянули назад.
— Ой, девочки, что это? — крикнула одна из них.
В ручье, под мостком, ворочалось и плескалось в грязи что-то живое. Вот оно выбралось на берег и пошло на четвереньках, пыхтя, с ревом.
— Медведь! — что есть силы крикнула Регина.
— Медведь! — сразу подхватило несколько голосов, потому что все вспомнили, что близко заповедник, где медведей водится немало.
И вся вечеринка бросилась наутек следом за Ганной.
А медведь тем временем выбрался на берег и в злобе начал отплевываться.
— Вот черт! — сказал наконец он. — Ах ты, Побираха!
Пальцами выковырял из ушей грязь, оглянулся вокруг и быстро нырнул в огороды.
2
В новом отутюженном костюме матроса речного флота, в высокой фуражке с кокардой, в ботинках, которые ярко блестят, Митька Точила идет в гости к Цупрону Додовичу. Он знает, что там его уже давно ждут, и не один Цупрон, а с ним еще человека четыре или пять, которым Цупрон счел нужным рассказать о вчерашнем споре и закладе. Ждут с нетерпением, ибо каждый понимает, что значит для Ганны Побирахи пройтись с таким хлопцем, как Митька Точила, — по нему самые наилучшие пригожуньи вянут и сохнут.
Чувствуя все это, Митька Точила идет не спеша, горделиво оглядывая улицу Зайдя во двор Додовичей, он на миг останавливается возле калитки, потом поворачивается и нарочито долго начинает закрывать ее. Закрыв, смотрит на окна, удовлетворенно усмехается. В окнах все те, кто ждет его прихода: продавец Зотык Дуга, по кличке (за солидность) Центнер, гармонист и выпивала Вольдемар Луста, парень, который танцевал вчера с Региной, и сам Цупрон Додович. Все улыбаются. Улыбается и Митька, однако и морщится недовольно: сколько собралось их на два каких-то литра.
В хате он с каждым здоровается за руку, причем так жмет руки, что у всех чуть ли не слезы на глазах выступают. Не поддается один лишь парень, что танцевал с Региной. Его большие коричневые глаза всего только ширятся, когда Митька изо всей силы жмет ему руку.
— Молодчина! — говорит Митька и осматривает его невысокую, коренастую фигуру в полувоенной одежде. — Как зовут?
— Зовут Рыгором, а фамилия моя Дроздов, — весело отвечает парень. Я зоотехник, недавно в ваш колхоз прислали.
— Хо! — восклицает Митька. — Хорошо. А меня — Митька Точила. Заждались? — и он лезет рукой в карман брюк. — Вот деньги, Цупрон, моя часть. По воскресному дню — выпьем!
Мать Цупрона, женщина тихая, старенькая, кряхтя, слезает с полатей и топает в сенцы. Оттуда она приносит миску сметаны и миску студня.
— Не надо, мама, — говорит Цупрон, когда она ставит все это. — Я сам, вы сходите куда-нибудь погуляйте. — И достает из стола хлеб, ложки.
Центнер меж тем подается к порогу, где на крючке висит его пиджак, и вынимает из карманов две литровки. Он потрясает ими в воздухе, а вся компания радостно хохочет.
Наконец компания рассаживается вокруг стола, и Цупрон наливает по стакану, а в это самое время, как всегда, Вольдемар Луста заявляет, что стаканами пить лучше, чем рюмками.
Выпивают все одновременно и кряхтят.
— Сметаной, сметаной ее заедай, — давясь, кричит Цупрон.
Митька хватает ложку, черпает сметану и начинает быстро есть.
— А ведь это же у Побирахов, хлопцы, корова болеет, — вдруг почему-то вспоминает он.
— Ага, у Побирахов! — довольно откликается Цупрон. — Ну что, вышло? Окрутил канарейку? Расскажи...
— Хо, что там было! Конечно, — говорит Митька и усмехается.
— Что ты говоришь? — вскрикивает и подхватывается Цупрон.
— Получилось, значит? — подает голос Вольдемар Луста. — А мне это когда Цупрон прошептал: «Сокращай танец», — я гармошку и сжал. Сразу догадался!
— Так расскажи! — просит Цупрон.
— Ага, расскажи! — настаивает вся компания.
— Хо! Значит, сама...
— Что т-ты говоришь?
— Да, сама.
— Ай-яй-яй-яй! — чуть не плачет Цупрон. — Сама, га?
— Сама.
— А как же?
— Сначала, как вышли, повисла. Ну, поцеловал. Я тебя люблю, говорю, ты, говорю, красивая.
— Ага!
— А как гляну тем часом на нее, так у нее рот до ушей. Ну, думаю, сейчас меня рвать начнет.
— Ха-ха-ха!..
— Хо-хо-хо!..
— Ай-яй-яй-яй!..
— Еще по одной!
— На, по одной!
— Так рассказывай...
— Ну, идем. Куда, спрашивает, будешь на работу поступать? В город, говорю, Будь, говорит, хозяйственным.
— Ха-ха-ха!..
— Хо-хо-хо!..
— Так что идем, остановились, привлек ее, а она и обвяла.
— Что т-ты говоришь?
— Ну, не совсем чтобы, а так, вижу...
— Ага...
— Идем, говорю, на мосток. Идем, говорит, а у самой, вижу, руки дрожат. И рада, вижу.
— Хи-хи-хи!..
— Пришли, сели, а ручей так и плещется, так и плещется. И звезды в воде купаются. Из ольхи уже листва осыпается. И лягушки совсем не квакают. Положил ей руку на колени — молчит. Еще плотнее жмется. И так рада, что я с ней...
— Ну?
— Ага.
— Вот те и Побираха!
— Вот тебе и тихоня!
— Ай-яй-яй! — визжит Цупрон. — Ну, а дальше, что дальше?
— Ну, что же дальше? — ухмыляется Митька. — Ничего особенного.
— Да ты не ври, не ври! По тебе видно — врешь!
— А как же! — подхватывает Луста.
— Вот так дела. А мы это вчера, Митька, возле того мостка медведя видели, — говорит Цупрон. — Видно, с заповедника приблудился. Только подходим, а он — плех, плех — выбирается на четвереньках из грязи. Да как зачихает, да как заревет — мы, брат, сколько было сил — наутек. Чуть не полкилометра гнался!..
— Ну, хватит, — обрывает его Митька и недовольно морщится. — Давайте лучше подумаем, что дальше делать будем...
Компания начинает обсуждать серьезные дела, и только Рыгор Дроздов молчит. Неожиданно он поднимается и так тихо, что все, удивленные, замолкают, прислушиваясь к его голосу, спрашивает:
— Давно вы так встречаетесь? Не отвечайте — знаю, что давно. Прежний председатель ваш был пьяница и завалил колхоз. Бывший секретарь комсомольской организации тоже пьянствовал вместе с вами и потакал вам. Вы думаете, что и я, новый секретарь комсомольской организации, буду потакать вам? Ну нет! Не выйдет, друзья. Будем бороться с вашей компанией всем колхозом. Лодырей нам не надо. Присоединился я к вам для того, чтобы поближе узнать вас, ведь я не здешний. А насчет Ганны... Мне кажется — Митька Точила позорит и оскорбляет человека.
Компания удивленно смотрит на Рыгора Дроздова, а Митька неожиданно бледнеет.
— Ну чего ты! — говорит он. — Разве ты не рассказываешь чего-нибудь смешного? Видишь, тут так было... Ты же послушай!..
— Хороши смешочки, Митька. Девушке совсем нет теперь хода. Нет, брат, не подмазывайся, не будет по-твоему!
— Делайте что хотите, — подала вдруг голос мать Цупрона, вошедшая в это время в хату, — только мой сын живет отдельно и пусть живет себе как хочет. Я вот работаю как могу, и меня не трогайте.
3
Ганна и не подозревала, что важные события ожидают ее в этот день. Как всегда, на зорьке подхватилась и побежала в хлев — доить корову. Корова — старая Лысуха — уже почти полмесяца как порезала на плавнях колючей проволокой вымя, и теперь доить ее было одно мученье. Вымя хоть и зарубцевалось, но все еще болело, и хотя привыкла Лысуха к Ганне, но стояла неспокойно, все время бодалась, а случалось и так, что и совсем выбивала ведро с молоком. Молока же давала мало: Ганна доила ее только утром и вечером. Хозяйство было совсем незавидное — эта самая Лысуха, с полдесятка кур и восемь уже порядочных курчат. Но недели две назад купили они поросенка, и теперь он хрюкал в закутке, забившись в солому. Откормить поросенка ничего не стоило — у Ганны теперь вон сколько трудодней, а трудодень в этом году будет не такой, как в прошлые. Опять же — и в огороде картошка уродила, так что и отсюда поддержка. А если придется на трудодень по десяти рублей, тогда и совсем хорошо будет.
Вошла Ганна в хлев, погладила Лысуху, поставила, чтоб не бодалась, ей ведро с нарезанной ботвой, и начала доить. Сегодня Лысуха вела себя спокойнее, и Ганна быстро управилась с работой, которую считала самой трудной. И молока Лысуха дала больше.
Потом Ганна цедила молоко, завтракала вместе с матерью и за все это время почти не вспомнила про Митьку. В поле вслед за жаткой она ловко вязала снопы и только тут заметила, что женщины как-то подозрительно на нее поглядывают. А когда дошли до первого поворота, старая Назаровна — женщина грубоватая, но всегда правдивая — выпрямилась, стала перед только что связанным снопом и, оглядев работающих, предложила:
— Давайте отдохнем, молодички, да потолкуем.
— Это уже с утра отдыхать? — вспылила Ганна. — Как хотите, а я вязать буду.
— Ну, если не отдыхать, то давайте поговорим, — и глаза ее неожиданно строго сверкнули. — Вот хотя бы и про тебя, Ганна. Где же это было такое, чтобы девушка с первого вечера да поддалась хлопцу? Ну, чего краснеешь да глаза пялишь? Думаешь, мы не знаем? Захотелось Митьку от Регины отбить? Захотелось похвастаться перед всеми: вот ты какая — с самим Митькой гуляешь? Да ведь он и глядеть на тебя не хочет! Он тебя одурачил возле мостка, а теперь всем и рассказал. А разве так честные девушки делают? Честная девушка, пока сваты в хату не придут, и говорить с парнем наедине не станет. А что теперь будет — ты подумала? Ты не отнекивайся — мы все знаем: сам Митька похвастался сегодня утром своей сестре. Правда ведь, Параска? — повернулась Назаровна к молодице.
— Святая правда, — подтвердила та.
— Врет! — выдохнула Ганна и вдруг заплакала.
Впервые видели женщины, чтобы кто-нибудь из Побирах плакал. Они, даже если им в глаза говорили, что они Побирахи, то и тогда терпели и совсем не обижались, а насчет плача — так будут и голодными и холодными сидеть, но слезы не увидишь. Ганна же будто отплакивалась за всех них одна и сразу. И тогда все увидели, что она не такая уж и некрасивая. Пусть рот немного великоват, а вот черные глаза, из которых текли слезы, были глубоки и в глубине своей как бы скрывали что-то затаенное, сочувственное и жалостливое, и даже что-то неизвестное, непонятное, но необыкновенно хорошее. И, видя, как она сидит на снопу ржи и плачет, совсем позабыв прикрыть лицо платком, женщины понемногу начали сомневаться в правильности Параскиных слов.
— А может, он наврал тебе, этот ваш моряк? — опросила Назаровна.
— Я ведь не знаю, пусть она скажет, — ответила Параска.
Но Ганна ничего не ответила.
— Может, и правда, Ганна?
И опять Ганна смолчала, только еще жалостливее заплакала.
— Ох, чтоб ему! Вот еще несчастье на нашу голову! Он, да еще Центнер, да этот Вольдемар, да Цупрон, да еще бывший председатель — одного поля ягоды. Того так, слава богу, выгнали, а до этих все никак не доберутся. Ну, пошли, пошли работать, — заспешила Назаровна.
Ганна подхватилась, вытерла платком лицо и пошла вязать снопы. Но теперь уже так не работалось. Голова болела от жары, пота и слез, одолевали грустные мысли. На обед она не пошла домой, а легла в тени снопов и неожиданно уснула под звоночки звонца да перекличку кузнечиков. Звоночки то шептали, то звенели, напоминая о лете, о межах, на которых лежит давно высохшая сурепка, о необъятном поле. Вблизи фыркали кони, выпряженные из жатки и пущенные пастись на пожнивной траве.
После перерыва Ганна немного забыла об утреннем разговоре и снова работала, забегая наперед всех. А вечером, когда возвращались домой, нарочно отстала и пошла задумавшись. Уже возле самой деревни из кустов вдруг вышел Митька Точила и направился к ней. Она побледнела.
— Добрый вечер, — сказал он.
— Добрый вечер, — ответила Ганна.
— Я знаю — тебе рассказали, — заговорил он. — Ганна, Ганнуля, прости меня. Это же всегда бывает так, что хлопцы хвалятся. Разве один я? Да ты спроси у кого хочешь — все так скажут. Как соберутся, так кто-нибудь и начинает выхваляться. И все знают, что он врет, а делают такой вид, будто это правда. Спокон веку так. Ну а я ляпнул этой болтушке Параске, вот она и разнесла, как сорока Если бы хлопцам, так те посмеялись бы да и молчок. А эта бабам! А, Ганна? Ведь они теперь меня в пух и прах!
Ганна взглянула на него, еле заметно усмехнулась, и впервые, как и женщин, Митьку поразила глубина ее глаз.
Взглянула и бросилась от него бегом, как и тогда, у мостка вчера.
Было еще светло, когда она проходила возле колхозной канцелярии. Тут, среди транспарантов и плакатов, было несколько досок, на которых учетчики обычно вечером вывешивали итоги рабочего дня. Возле одной такой доски теперь собралось много людей. Из толпы кто-то позвал ее:
— Ганна, иди сюда.
Ганна нехотя свернула, и толпа вдруг расступилась, пропуская ее вперед.
На доске был прикреплен большой лист глянцевитой бумаги, и вверху на нем было написано: «Наш еж. Орган комсомольской организации колхоза «Восход». Еще ниже чуть меньшими буквами был выведен заголовок:
Медведь
«Вчера, 5 августа, всем нам известный моряк Митька Точила, которого прогнали с катера за недобросовестность, пошел проводить Ганну Жилудович. Когда дошли до мостка, то Точила нахально начал приставать к т. Жилудович. Т. Жилудович так его толкнула, что хваленый моряк плюхнулся с мостка в ручей. В то время шли из клуба девушки, и Митька Точила притворился медведем, начал ползать на четвереньках, по-медвежьи урчать да реветь. А сегодня, 6 августа, распустив клевету на т. Жилудович, моряк, в то время как все мы трудились, пропьянствовал весь день с такими же, как он сам, а именно:
1. Зотыком Дугой
2. Вольдемаром Лустой
3. Цупроном Додовичем.
Нужно, чтобы в ближайшие же дни всех их вызвали на правление, а такого, как Зотык Дуга, чтобы сняли с поста продавца.
Позор и нетерпимость к лодырям и лежебокам!»
Внизу был рисунок: мосток, с мостка вверх ногами летит в ручей Митька Точила, а она, Ганна, стоит на мостке с засученными рукавами.
Ганна отошла, покраснела, всхлипнула и вдруг бросилась бежать от колхозной канцелярии.
Ночью не могла уснуть. Ворочалась, вздыхала: тронула правда, да и впервые ее назвали, как взрослую, — товарищ Жилудович.
4
Зотык Дуга, или, по-здешнему, Центнер, не стал дожидаться, пока на него подадут жалобу. В тот же день, как появился возле канцелярии «Наш еж», он быстро набросал заявление в правление сельпо с просьбой освободить его от обязанностей продавца. С этим заявлением Дуга, невзирая на свой вес и одышку, быстро поспешил в сельский совет, где находилось правление. Действовал он необыкновенно решительно и уверенно. Он честно рассказал начальству, как было дело, показал справку от врача, которая на всякий случай всегда хранилась у него в кармане, и уже к вечеру того дня имел на руках копию приказа об уходе с работы по собственному желанию. Кроме того, он заручился еще и тем, что завтра у него начнут принимать магазин. В хорошем настроении возвращался он под вечер домой. У колхозной канцелярии остановился, постоял возле «Нашего ежа», прочел «Медведя», хмыкнул, рассмеялся, ткнул пальцем в Митьку Точилу и сказал:
— Дурень, как есть дурень!..
Пошатываясь, Дуга взошел на мосток, постоял, перегнувшись через перила, полюбовался ручьем и весело рассмеялся. После этого он сразу же направился к Цупрону Додовичу.
Там все были в сборе. Вольдемар Луста сидел на скамейке и держал на коленях полубаян, но не играл; сам Цупрон сидел у окна и испуганно поглядывал время от времени на улицу. Митька же Точила стоял в своей матросской форме у стены, ни на кого особенно не обращая внимания, и ковырял спичкой в зубах. Видно, только что велось очень важное совещание, которое не дало никаких результатов. Приходу Дуги все обрадовались, особенно Цупрон. Он сразу же сорвался с табуретки и бросился навстречу.
— Ну вот, видишь, и сам Дуга! Здорово, Зотык! — начал он пожимать ему руку. — Где был, что нового?
— Ого, новостей, брат! — многозначительно ответил Дуга. — Ого! У меня все новое...
— Что ты говоришь? — удивился Цупрон. — А мы все носы повесили.
— А чего вешать, — весело ответил Дуга. — Я пока шел, так за дорогу все передумал. Ничего мы такого не сделали. Ну, была война, ну, после войны каждый присматривался, где бы получше пристроиться. Я вот после армии пошел в картбюро. А почему бы и нет! Фронтовик, два года шинель таскал, так разве не имел права? Ну а потом мы и тут погуляли. На славу погуляли! Пусть вы и не были на фронте, но вы в этом не виновны. Теперь, вишь, времена иные настали. Теперь надо бороться против всего этого. Теперь трутней давить надо. Если что, то и за решетку!
— Что ты говоришь? — испуганно выдохнул Цупрон. — Значит, и меня могут?
Дуга критически осмотрел Цупрона с головы до ног и, подумав, сказал:
— Отчего бы и не так? Можно и тебя. Только нет, — махнул он рукой. — Какой ты тут козырь! Ты просто гуляка на вечеринках да подслушиватель хороший. Если бы тебя и не было, то и рассказ не в рассказ и шутка не в шутку. Ты же как затянешь свое — как это? — ай-яй-яй-яй! — попробовал голосить Дуга, — так словно коврик подстелишь.
Все искренне рассмеялись.
— Вижу: испугался, так плюнь! Я вот, видишь, уже плюнул, — и Дуга вынул и развернул перед всеми копию приказа.
Пока читали приказ да восторгались Дугой, сам Дуга сел на табурет, чтобы хоть немного отдышаться. Копию приказа он аккуратно сложил вчетверо и снова спрятал в карман.
— Вы меня слушайтесь, — сказал он. Я вам плохого не посоветую. Я в армии складом заведовал и никогда не терялся. Такое не только у нас теперь творится, а везде. Понимаете — вез-де! А потому надо нам отсюда смотаться. Как говорят, передислоцироваться. На новое место, чтоб не наговаривали. Ну а пожили мы хорошо. Погуляли. Вот Митька тоже по Днепру поездил — будь здоров! Там видишь какую физиономию наел. Только и знай деньги в карман клади. Разговаривал я как-то с одним инвалидом, — он в госпитале к кухарке пристроился. Ну, жили. А уезжал — еще и на дорогу дала пятьсот рублей. Чуть ли не вдвое потолстел человек. У того, видишь, дома и жена, и дети и вроде ехать не хочется. А она, кухарка эта, одно: поезжай к семье, и все тут. Так и выпроводила...
— Что ты говоришь? — удивился Цупрон.
— Правду говорю!
— Ну а он?
— А он, видишь, не хотел ехать, да поехал. Все же, знаешь, дети. Да сказать правду, по той, прежней жене, малость грустил. Что ни говори, а жаль.
— Так и поехал?
— Так и поехал.
— А что, хлопцы, если податься мне в город да в официанты пристроиться? — спросил Цупрон. — С голоду не пропадешь, и карман пуст не будет. Вон Дорага из Вынчиц дом построил.
— А почему бы и не в официанты? — в тон ему ответил Дуга. — Митька Точила может в шоферы податься. Что ни рейс — от случайных пассажиров и рублик. Вольдемар... Вот Вольдемара не знаю куда. Нет Вольдемару ходу!
— Как это нет? — вскипел Вольдемар. — Я со своим баяном где хочешь пройду. В джаз, в самодеятельность!
— И то правда, — заметил Дуга. — Тогда вот что, хлопцы! Давайте сделаем так, как это всегда поступают настоящие бывалые хлопцы. Если что не по-ихнему, так они собираются, мешки на плечи и бывайте здоровеньки, не поминайте лихом. Так, что ли?
— Так, — сразу подхватил Цупрон.
— Согласен! — выкрикнул Вольдемар.
— И давайте не откладывать в долгий ящик, а послезавтра напакуем мешки продуктами, прихватим деньжат да вместе и двинем в город. Сразу все — де-мон-стра-тивно! А уж поскольку я эту противную лавку завтра сдаю, чтоб ей пусто было, то давайте и это отметим. За удачу на новом месте! Ты, Цупрон, должен Митьке литру?
— Как это — должен? — удивился Цупрон. — Митька же проиграл. Он ведь обманул, сами знаете.
— А ты веришь тому «Ежу»? Ну, если веришь, то бери самого себя за загривок и тащи в тюрьму. Тогда уже все поверят. Вранье это все, вот что! Понимаешь?
— Понимаю, — сказал Цупрон. — Ладно, пусть будет так. Признаться, я и сам не верил, а так сказал.
— Ну вот... А от себя я еще ставлю литру, а там — посмотрим.
Мать Цупрона положила на стол кусок сала, а Дуга принес из магазина банку консервов и селедку.
— Значит, послезавтра с утра, часов этак в десять, и соберемся, — предложил он, когда выпили. — Ну и здорово пожили! — покрутил он головой.
— Почему же ты не закусываешь? — набросился вдруг на Митьку Точилу Вольдемар Луста. — Ешь!
— Не могу, — покрутил головой Митька. — Сейчас мы вот едим сало, селедку, консервы. А в прошлый раз Цупрон крынку сметаны поставил. Как только я зачерпнул той сметаны, так и вспомнил, что у Побирахов корова болеет. Мы вот тут едим, а там они — впроголодь. Почему, а? Разве мы лучшие, а они хуже? Гляди, они обе не то что мы — в колхозе работают. И когда по пятьдесят граммов на трудодень выдавали, то и тогда работали. А я — на катер сбежал, где лучше. И ты, Дуга, где лучше, и ты, Луста, тоже, и Цупрон нам в помощники, а Побирахи в это время плуг на себе таскали, голодные, а колхоза не бросали. Может, и ворчали, если что не так, может, и ругали когда кого-нибудь, а на сторону не подались — шли в поле за пятьдесят граммов. Вон уже и крыша у них прогнила, и сама хата перекосилась, а все равно шли в поле, а не уборщицами или официантами в столовую. И теперь мы вот едим, а они уже с рассвета в поле. А я еще на Ганну наплел такого... А у нее, брат, хотя рот и великоват, зато характер и глаза, прямо скажу, отменные. Красивые, брат. И сама она красивая, не такая, как Регина. Вот и не лезет ничего, не хочется есть.
Митька Точила говорил это, ни к кому особенно не обращаясь, будто сам с собою.
— Брось, — прервал его Дуга и махнул рукой. — Все это пройдет, вот увидишь Вот даю слово, на вот мою руку, — через месяц забудется.
— Не нужна мне твоя рука, — сказал Митька и замотал головой.
Поздно вечером расходились, определенно договорившись, что послезавтра в десять утра демонстративно — все вместе — оставят колхоз.
— Так не забудьте же, ровно в десять утра, — напомнил всем еще раз Зотык Дуга, когда расходились.
В назначенный день, ровно в десять утра к Цупрону Додовичу пришел Вольдемар Луста — с вещевым мешком за плечами и полубаяном на правом плече. Вслед за ним появился Митька Точила, но без вещей.
— С пустыми руками? — удивились друзья.
— Подожду, — ответил Митька.
— Не пойдешь? — забеспокоился Цупрон.
— Подожду, — неуверенно ответил Митька. — Подожду Зотыка Дугу. Если он пойдет — тогда и я.
Ждать пришлось долго. Часы показывали уже половину одиннадцатого, а Зотык все не шел.
— Может, с магазином нелады — вчера ведь сдавал. Иди проведай, Цупрон.
Но Цупрон замахал обеими руками:
— Ой, что ты! У него там собаки во дворе, волкодавы. Сходи разве ты, Вольдемар.
Вольдемар поглядел, поводил по хате глазами, покряхтел и нехотя направился на улицу. Вернулся он не скоро. Митька Точила и Цупрон Додович уже вволю намолчались, каждый думая про свое, когда звякнула щеколда и во двор не зашел, а влетел разозленный, краснолицый и потный Вольдемар.
— А где же Дуга? — испугался Цупрон. — Небось, арестовали Дугу за недостачу.
— А где Дуга? — снова спросил он, как только Вольдемар переступил порог.
— Черт ма того Дуги! — выругался Вольдемар. — Пока мы тут спали да его слушали, этот Центнер даром что грузноват, а успел и отсюда освободиться и на должность продавца в Волжевичском сельпо пристроиться. Сегодня утром поехал Центнер принимать новый магазин. Теперь плевать ему на эти выпивки и на все разговоры.
Цупрон побелел и нерешительно уставился на Вольдемара.
— А что же мы теперь будем делать? — прошептал он.
— А лихо с ним! — сказал Вольдемар. — Все равно он нас бросил бы. Будем без него работу искать. Пойдем, договорились же. Так, что ли, Митька?
Митька отрицательно покачал головой:
— Я же сказал: без Зотыка не пойду.
— Значит, знал, что он удрал?
— Знал.
— Так почему молчал, зачем душу выворачивал? Ладно. Значит, не пойдешь?
— Нет, — ответил Митька.
— Тогда мы пойдем! Собирайся, Цупрон! — подал он команду.
Распадалась компания...
За деревней остановились.
— Будь здоров! — бодро сказал Вольдемар Луста и подал Митьке руку. — Увидим, как они обойдутся без баяниста!
Но в глазах ихних, в движениях Митька видел неуверенность в самих себе, растерянность. Митьке вдруг стало жалко их обоих. Он крикнул:
— Гей, Вольдемар, Цупрон! А может, останетесь?
Они приостановились, обернулись, и Вольдемар взмахнул рукой.
— Нет, не вернемся! — выкрикнул он.
— Не вернемся! — словно эхо, повторил Цупрон.
Митька долго еще смотрел им вслед, а потом вздохнул и, задумавшись, зашагал и деревню. Перед ним самим был еще не совсем понятный ему путь, который предстояло найти и выбрать. Но тут же он и решил, что никогда вот так не оставит своей деревни.
5
— Ганна дома? — спросила Назаровна.
— Дома, — ответила Адарка. — Заходи.
— А самой тебе все нездоровится?
— Так, нездоровится, — ответила Адарка. — Вишь, осень вот-вот, — и она показала рукой на стаю аистов, перелетавших через деревню к плавням. — Аисты перед отлетом собираются.
Обе стояли возле двора. Адарка было направлялась к соседке, да как раз и встретила Назаровну. В последнее время она часто жаловалась на боль в пояснице, часто ездила в больницу, но ни бригадир, ни Назаровна, ни даже дочь Ганна не верили ей, а также справке, которую выдал врач. Все знали, что Адарка в последнее время любит увильнуть от работы. Особенно на нее и не обижались за это, некоторые вовсе отмахивались, когда им напоминали про Адарку, — немало пришлось пережить вдове в войну. На ее скуластом, опаленном солнцем и ветрами лицо лежала замысловатая сеть больших и малых морщин, а волосы были седые, как у старухи. Многие помнили, какой непоседливой была она, когда восстанавливали колхоз, да и позже женщина старалась. А вот теперь, как подросла дочь и пошла работать вместе со всеми, Адарка несколько заупрямилась.
— По делу? — спросила она Назаровну, пряча глаза.
— По делу. Надо бы тебе пойти, да, вижу, прибаливаешь.
— Да, прибаливаю, милая моя. Поясница. На работу вряд ли пойду.
— Да не на работу, — махнула рукой Назаровна. — Какая ты! К колхозным амбарам надо идти, аванс дают на трудодни.
— Ой, что ты? — удивилась Адарка. — А сколько же на трудодень?
— По килограмму ржи.
— Не обманываешь? — уставилась на нее Адарка. — Не много ли? В прошлом году всего по полкило на трудодень, а тут в аванс по килограмму. Не верю! — и она медленно опустилась на лавочку.
— Ну и не верь, — отрезала ей Назаровна и поспешила во двор.
Через несколько минут она и Ганна вышли из хаты, молча прошли мимо Адарки, будто ее совсем тут и не было. Адарка окинула взглядом их спины и опустила голову. Чудеса, а не дочь у нее! Когда зимой было собрание и запланировали получить на трудодень по три килограмма зерновых, Ганна так поверила этому, будто те три килограмма уже были у нее в хате. И вон как старательно бегала она на работу в колхоз, от темна до темна, изо дня в день. И вишь как вышло: если уж авансом по килограмму, то позже, осенью, акурат, смотри, и по три будет. Удивительно: и совпадает же иногда такое! И только после этого как следует дошло до ее сознания: это же по три килограмма! У них с Ганной уже теперь триста с лишним трудодней, а это значит... Сколько же это будет? И Адарка начала подсчитывать. Беззвучно шевелила она губами, припоминая известные одной ей правила умножения, а перед собой видела не мешки с зерном, а чистую уютную хату, в которой царит достаток.
Разве мало мечтала она об этом? Рыгор умер перед войной, оставив ее с дитем на руках. Может, и неплохо жила бы она, может, еще и замуж вышла бы, но тут — война. Сколько горя перенесла Адарка, спасая от гибели Ганнулю. Неделями в темных погребах отсиживалась, по лесам бродила, в землянках жила, потому что гитлеровцы из деревни выгнали. Хорошо, что хоть хата уцелела каким-то чудом. Сразу после войны еще крепилась Адарка, а тут вот сдавать начала. Безразличие какое-то вселилось, как старуха ведет себя. А какая же она старуха, если ей еще только немногим больше сорока лет!..
Ой, господи, больше тысячи килограммов получается! Да не может того быть! Ну, поглядим.
А Ганна в это время грузила на подводу мешки. Ей начислили триста сорок килограммов ржи. Это была первая большая получка после войны. Быть может, некоторых, как и Адарку, она захватила врасплох, только не Ганну. Она грузила свои мешки вместе с Рыгором Дроздовым. Подхватывала левой рукой мешок за угол, перебрасывала на правую, которую крепко держал Рыгор, и, по-мужски широко ступая, шла к телеге. Перенося мешки, они коротко разговаривали.
— Сильная же ты, — удивлялся Рыгор.
— Я просто выносливая, — сказала Ганна.
— В то, что колхоз выйдет в передовые, веришь? — совсем как-то по-детски спросил Рыгор
— А как же, — ответила Ганна.
— А в школе ты училась? Верно ли, что в Митьку Точилу была влюблена? А легко ли было расти сиротой, да после такой войны? А изучала ли постановление партии и правительства о трудодне? — сыпал он вопросы и под конец предложил: — Давай дружить. Приходи на комсомольское собрание.
— Хорошо, — радостно согласилась Ганна.
— Вчера на правлении решили открыть в колхозе агрономические курсы, — сообщил Рыгор. — Два раза в неделю заниматься будем. Запишешься?
— А как же, — сказала Ганна.
— Ты сколько классов окончила?
— Три, — подхватывая очередной мешок, ответила она. — Не могла больше учиться, потому и бросила.
— Сегодня у нас собрание, приходи. Во всем поможем — ты девушка трудолюбивая. Возьмешь у меня Устав комсомола.
Вон сколько успел наговорить ей Рыгор Дроздов, пока носили мешки. Сколько мечтала она об учебе, а тут гляди что делается! Уже заранее о ней подумали, заранее обо всем побеспокоились. Она взялась за вожжи, тронула коня:
— Н-но!
Тогда Рыгор Дроздов крикнул:
— Погоди, Ганна! А кто же мешки поможет снять?
Девушка остановила коня, пожала плечами: помочь и в самом деле было некому...
Невысокого роста, коренастый, с коричневыми веселыми глазами, в полувоенной форме, в хромовых поношенных сапогах, он шел рядом с ней, разговаривал и время от времени перебирал правой рукой волосы на голове. Поскрипывали оглобли, скрипело что-то в хомуте, фыркал конь, звенел чуть хрипловатый, но ласковый голос Рыгора, а надо всем этим стоял полулетний, полуосенний день, цеплявший и на заборы, и на дворы, и на коня, и на колеса с мешками, и на них самих тонкую паутину бабьего лета.
Рыгор все рассказывал, но, к его большому удивлению, Ганна совсем не слушала его. Почти из каждого двора за ней следили любопытные глаза женщин, подростков. Ганну так и подмывало сказать им всем: «Видите, сколько у нас хлеба! Вот придет праздник, то так подготовимся и Евгена из города позовем!» Но можно ли было такое говорить, если рядом с ней шагал Рыгор Дроздов? Ганна долго думала над этим и вдруг сказала:
— А ведь скоро Октябрьские праздники. Мы тоже справлять их будем. Придете к нам в гости?
— А почему бы и не прийти, — сразу согласился Рыгор.
Подвода спускалась в лощину к мостку, конь пошел мелкой рысцой, и оба они заспешили. Рыгор, когда они взошли на мосток, намеревался было снова напомнить про Митьку Точилу, но передумал и смолчал. А тут, за мостком, сразу же и поворотка во двор. Двор стоит на взгорье и построен по давнишнему обычаю — почти в конце участка. Вокруг дома растет картофель, виднеется полоска льна да шумит на ветру груша. А дальше, за двором, косогор, плавни. А на дворе под вишней на скамейке сидит Адарка.
«Господи, думает она, когда подвода сворачивает с улицы. — Неужели это к нам?»
И тайком Адарка уже ругает себя, что маловато работала, будто ей всего этого и не хотелось. И, похоже, стыд закрадывается в душу. Невольно она подхватывается и старческим шагом идет к воротам, чтоб открыть их. И невольно припоминаются споры с бригадиром. Как это случилось, что порою она отставала ото всех?
Тяжело бьется сердце у Адарки, хотя самой ей и радостно.
А когда подвода подкатывает к воротам, на лице Адарки появляется что-то вроде недопонимания. Сам новый секретарь комсомола шагает рядом с Ганной. Это тебе не дальний родственник Евген, которого она недолюбливала за его горделивость. А этот, незнакомый, вишь, таскает с Ганной мешки, перебрасывается с ней словами да посмеивается. И Адарка начинает критически поглядывать на дочь: а кто его знает, чем оно все может кончиться!..
6
Удивительно, что начало твориться в колхозе. После того как исчезла компания Дуги, агроном открыл при клубе курсы, часто проходили тут и комсомольские собрания. И вдруг совсем неожиданное: Ганну Жилудович правление направило на прорыв — доверило звено по обработке льна. И что за звено! Старая Додовичиха, Адарка, жена Зотыка Дуги Хима и еще несколько таких же, не очень трудолюбивых, женщин. С утра Ганна бегает по дворам, собирает свое звено.
— Хима! — кричит она под окном. — Выходи на работу!
— Ой, милая моя, да я же только печь растопила, — отвечает Хима сквозь открытое окно. — Подожди немного. Сбегай сначала к Додовичам.
И Ганна бежит к Додовичам, а Хима, поглядывая ей вслед, тяжело вздыхает: нелегкие настали дни. Кабы не этот аванс, то можно было бы и совсем не идти, а так — куда там. Чего доброго, участок еще отнимут, вот и вертись тогда. Да и Зотыка могут еще больше опозорить — вишь, пришлось же удирать в Волжевичи — за сорок километров отсюда. Такие, как этот новый председатель да вот Ганны разные, прижмут как следует. Недаром же набираются сил. Нет, надо спешить. На работе стараться, конечно, не стоит, а так, отбыть день нужно.
Додовичиха уже ждет Ганну. С вальком сидит на завалинке, а рядом с ней копошатся в песке куры. Она по-прежнему любит сказать при случае: «Я к своему Цупрону не имею отношения. Я живу отдельно, а у него — своя голова на плечах».
Как только Ганна показывается во дворе, Додовичиха сразу поднимается с завалинки. Так бывает каждое утро. И каждое утро Додовичиха первая говорит:
— Ну, пошли.
— Пошли, теточка, — радостно кивает головой Ганна.
Дивится Додовичиха, поглядывая на молодую Побираху.
То ли она нарочно молчит, то ли в самом деле такая, — ведь может старая и без ее прихода сама отправиться в поле. Сказать, глупа, так нет — на работе вон какая сметливая, да и на тех курсах, которыми руководит теперь агроном, ее хвалят.
И уже само собой закрадывается в голову: не Побираха, а просто загадка — не кричит, не ругается, не наговаривает начальству. С этой, пожалуй, и полежать в поле не придется: сама работает не прерываясь, а отстать стыдно. И Додовичиха спешит вслед за Ганной, ставшей уже ей чем-то близкой. На ходу она начинает думать дальше.
А ведь это же никаких Побирах скоро не будет, думается ей. Да и одних ли Побирах? Зотык Центнер, Вольдемар Луста и те уже сбежали. Зачем же потянулся за ними этот дурница Цупрон? Искать легкого хлеба? Может, и найдет, только вот чистоты души не найдет. А такие, как Хима Центнериха, как Лустиха, как некоторые другие, для которых колхоз только пересадка, — их тоже скоро не будет, сметет их этот самый килограмм, за который так борется Ганна. И жизнь совсем иная настанет.
Ух, что только открылось старой Додовичихе! Вот и захотелось ей кому-нибудь об этом рассказать! А кому? Химе Центнерихе? — Не пойдет. Лустихе? — Обругает только. Адарке? — Неловко, скажут, под дочь подлаживается. С неделю ходила молча со своими мыслями, подозрительно поглядывала на встречных: а догадываются ли они? Только разве узнаешь чужие мысли? И чем больше вот так ходила, тем большая злость разбирала ее на Зотыка Центнера. До мелочей вспоминала прошлые попойки, краснела за самое себя. Ишь ты, отсюда вытурили, так в Волжевичах пристроился. Да как: разве не помнит она его слов, что теперь таких гнать надо! Хи-итрый! Сна лишилась Додовичиха, шептала по ночам: «Гад. Я сына, может, из-за тебя потеряла».
И начала ближе держаться Ганны.
Как-то в полдень вызвали Ганну с поля в правление. Хима Центнериха, как только отъехала Ганна на случайной подводе, поднялась, обила с фартука пыль, бросила под ноги валек и потянулась.
Пригревало солнце, низко над жнивьем тучами летали скворцы. Гудели машины на полях. Светлые дали с потускневшими на небосклоне лесами лежали вокруг. Хима зажмурилась и сказала: А это же, бабоньки, и отдохнуть можно, пока Ганна вернется...
Одна из женщин, как по команде, сразу бросила свой валек. За ней еще несколько. А вскоре и все поступили так же. Только Додовичиха да Адарка по-прежнему работали. На лице Додовичихи были злость, негодование. Она так ударяла вальком, что из-под него сотнями искр летела льняная шелуха. Наконец остановилась и, поглядывая на Химу, сказала неприязненно:
— Почему же это ты не работаешь? Видно, Зотык из магазина еще что-то приволок?
— Отцепись, — спокойно сказала Хима. — Зотык честный.
— Знаем его честность. И ты такая же честная. Почему сама не работаешь да и других подбиваешь? Или тебе больно, если лишний рубль перепадет на трудодень и люди заживут как следует?
— Вот еще, — повернулась к ней спиной Хима. — Стану я с тобой спорить!
Постояла, еще раз зевнула и легла в тени льняных снопов. Рядом легли ее подружки, а Адарка и Додовичиха все гремели и гремели вальками. Зло овладевало Додовичихой не только на Химу, но и на Ганну. Вот до чего довела ее беготня по дворам, ее потачки таким вот, как Хима. А эти Химы теперь отлеживаются.
Из толпы женщин, лежавших в тени вместе с Химой, вдруг поднялась одна и подалась в сторону Додовичихи. То была Лустиха. Стыд все время тяготил ее, не давал покоя. Стыд поднял ее на ноги, и она снова садится на свое рабочее место, берет сноп и начинает бить по нему...
К тому времени, когда Ганна возвратилась из правления, женщины, лежавшие под снопами, успели крепко уснуть. На току работали только ее мать, Додовичиха и Лустиха. Ганна остановилась, удивленно оглядела ток, села, укрыв ноги фартуком. Додовичиха неприязненно поглядывала на нее.
— Уснули? — спросила Ганна и кивнула головой в сторону Химы.
— Будто не видишь? Это все из-за тебя. Не твое это дело — командовать... — произнесла Додовичиха и вдруг осеклась. В глазах Ганны она заметила то, что уже не раз замечали многие: что-то непонятное, но упрямое — какой-то таинственный огонь.
— Вот и хорошо, теточка, — спокойно сказала Ганна. — Пусть поспят. А мы тем временем поработаем.
Грохот четырех вальков не так уж мешал спящему табору во главе с Химой. А Додовичиха с силой гремела и гремела вальком, искоса поглядывая на Ганну. «Ой, нет, совсем не испортили твоей души, девуха! Уж верно, что ошиблась я, если так подумала. За твоим внешним спокойствием сам черт скрывается. И не без характера ты, девка Только как бы там ни было, а табор раскололся на две, пусть пока не равные, части. А как проснутся эти дурехи да увидят, что уже солнце начинает садиться и сама звеньевая работает, что тогда будет? Среди них есть и стыдливые, и въедливые молодицы. Ой, гляди, отлежит сегодня свои бока Центнериха!»
И, предвидя то, что произойдет, сочувственно поглядывала на Ганну и тайком, довольная, посмеивалась.
...Как-то под вечер, перед воскресеньем, завернула Додовичиха в колхозный клуб, где в то время как раз собирался агрономический кружок. Села за одним столом с Ганной, разговорилась.
Да так и осталась на все занятия.
7
Пока Ганна работала в поле, она знала только то, что каждый день видела перед глазами, — рожь, овсы, пшеницу, картофельные массивы. И только осенью — в эту первую удачливую осень — она смогла по-настоящему представить, что такое ее колхоз. Как будто и неожиданно к тем трем килограммам прибавились мешок яблок, воз капусты, несколько тонн картофеля. Правда, денег не по десять рублей получила, а всего только по семь. Около трех тысяч рублей! А что главное в хате, особенно для девушки? Конечно же хорошая кровать, постель. Вот и выбираются они сегодня с матерью в город за покупками.
Стоит погожий осенний день. Возле двора привязана к забору запряженная в телегу лошадь. На Ганне все то же платье и те же лодочки, в которых танцевала она некогда с Митькой Точилой. Ой, Митька, Митька! Побыл, пожил в колхозе, может, и погрустил, а затем подался снова в речной порт. Рассказывают: опять работает на катере.
Ганна стоит возле двери, держа корзинку, а Адарка все еще возится у полатей, завязывая в платок десяток яиц.
— Ну зачем они тебе, мама? — невольно спрашивает Ганна. — Оставь!
— Нет, нужны, — говорит Адарка. — Как же так: в город едем, да чтоб не продать.
— Деньги-то у нас есть, — несмело говорит Ганна.
— Пусть себе! — и, оглянувшись на дочь, добавляет: — Разве мне не хочется отвезти что-нибудь на рынок, как другие? Ну разве не правда?
— Правда, — соглашается Ганна. — Только побыстрее.
— Сейчас, сейчас. Нельзя же, чтобы в дороге разбились. Когда-то Рыгор, твой отец, ой как не любил, если что сделано не так.
Потом они долго усаживаются на телегу. Адарка с одной стороны, с узелком яичек в руках, Ганна — с другой.
— Ну, трогай, — приказывает наконец Адарка.
— Погоди чуточку, я вот лодочки сброшу. Мешают. Там перед городом надену.
Она снимает с ног лодочки, подсовывает их под сено и уже на ходу садится. Адарка сидит на телеге в пестрой поневе, случайно сохранившейся после войны, в самодельной вышитой кофточке, а на голове — белый ситцевый платок, по краям в клетку. Минуют лог, минуют колхозную канцелярию. Неожиданно со двора, окруженного липами, навстречу им выбегает Додовичиха.
— Ганна, Адарка! — кричит она. — Погодите.
В руках Додовичиха тоже держит узелок.
Ганна натягивает вожжи, останавливает коня.
— Ух, уморилась, — говорит Додовичиха. — Это же мой, этот лодырь, письмо прислал. Насилу дождалась. Пишет, что работает в городе, в ресторане охвициантом. Просит, чтоб заехала. Так скажите ему, что нет на то моего согласия. Ни руки, ни ноги не несут меня туда, ведь знаю, зачем он там пристроился, — сыплет она. — А тем временем узелок вот собрала, — и на ее выцветших глазах появляются слезы, а рот начинает кривиться. — Там, в узелке, и письмо — спасибо ему, Рыгор Дроздов написал, — но вы еще передайте ему и мое слово. Хорошо, Ганнуся?
— Хорошо, теточка, обещает Ганна. — Зайдем!
— Ну, тогда трогайтесь с богом, — кивает головою Додовичиха и сует свой узелок Адарке под ноги. — Поезжайте. Да это самое, когда будете покупать кровать, так не скупитесь, — и она добродушно морщится. — Ну-ну, поехали, — и отступает от колес.
Ганна подгоняет коня, а Адарка начинает неспокойно ерзать на месте, потом ее правая рука невольно опускается на Додовичихин узелок, начинает ощупывать его.
— Чего это вы, мама? — спрашивает Ганна.
— А интересуюсь, чего бы это Додовичиха напаковала сыну?
— Ой, и не стыдно, мама?
— А чего стыдиться? — говорит Адарка. — Я вон какую жизнь прожила и тебя вырастила. Какой же стыд?
Адарка ставит под ноги свой узелок и поднимает узелок Додовичихи.
— Ой, мама, люди ведь видят!
— А откуда они знают, доченька, какой узелок ее, а какой мой? Что бы это? Неужто тоже яйца? А боже мой, да это яблоки! Слышишь, яблоки! А вот груша одна. А внизу и бумажка.
Ганна молчит. Впервые возникает в ней обида на мать.
— Неужели, мама, как меня вы растили, то в чужие узелки заглядывали?
Адарка вздыхает и ставит чужой узелок на прежнее место, а свой берет в руки.
До города десять километров — вон какой путь, и женщины о многом успевают передумать. Ганна думает не только о покупках, но и о своем звене; у Адарки же на душе то, о чем больше всего беспокоятся матери: как бы выгоднее выдать дочь замуж. И все чаще вспоминается ей тот день, когда она сидела на лавочке возле двора, а Ганна привезла аванс и переносила мешки вместе с самим секретарем комсомола. Все больше вспоминается как перекликались они тогда да хохотали и как подумалось еще ей: а кто его знает, чем оно все кончится!
Вот бы такого жениха! Не пьет, молодежью в колхозе руководит. Однако же и понимала она, что Ганна Рыгору не пара, что она от Рыгора стоит слишком далеко. Вспомнились почему-то ее потрескавшиеся загорелые ноги, когда она носила те мешки. Но... почему бы и не помечтать? Мечтала же она хорошо зажить, вот и зажила. Хорошо было бы, чтоб такой жених нашелся. Регина Маевская недавно вышла замуж за учителя, так то же Регина! Ее вон как нежили, вон как одевали. Та не снимет лодочки, потому что они ей мешать не будут. И не пойдет с Митькой на мосток, пусть себе и без задних мыслей. Там, на стороне разве, а здесь под нее и комар носа не подточит. Вон сколько перебрала, пока вышла. А как вышла, то, говорят, уже и повздорили. Сам Маевский ездил увещевать.
Гудят в ушах провода, натянутые вдоль дороги на сосновых столбах, бесконечно простираются поля со скирдами, а на душе у Адарки накипает не то какая-то обида, не то тоскливо-ласковые слезы.
В городе она прежде всего предлагает заехать на базар. На базаре — подвод не сосчитаешь, плывет гомон.
— Ты тут постой, — говорит Адарка, — а я пойду яички продам.
— Только не задерживайтесь, мама, — просит Ганна.
— Хорошо...
Но обещание напрасное. С десятком яичек Адарка исчезает в толпе часа на два. Наконец она выбирается из толпы людей, потная, измученная, но довольная.
— Продала, — говорит она. Хорошо продала, девять рублей дали. Заодно и все оглядела. Здесь, на рынке, вон с той стороны, и мебель продается. Давай свернем туда.
Женщины снова взбираются на телегу. Едут медленно, каждую минуту приходится останавливаться. Наконец-то!.. Вот и магазин, с большими стеклами окон, за которыми расставлены разные вещи. Женщины долго выбирают кровать, матрац, одеяло, долго рассматривают, советуются и наконец покупают все это. Но грузить покупки на телегу они не спешат.
— Потом погрузим, — говорит Адарка и тянет дочь в глубь магазина. — Гляди, что тут!
А за прилавком, на подплечниках, не счесть платьев. И дорогих и недорогих.
— Знаешь, дочушка, давай купим тебе платье, — говорит Адарка. — И лодочки новые. Наденешь вон за той ширмой, там можно, да так и поедем к Цупрону. Пусть поглядит, какие мы Побирахи.
Ганна загорается: а почему бы и не купить? Денег же еще почти половина осталась! Креп-жоржетовое платье необыкновенной расцветки так и бьет в глаза.
— Это, что ли, мама?
— А хоть бы и это, — гудит Адарка. — Давай покличь продавщицу.
За ширму они заходят вдвоем. Ганна вздыхает, поглядывая на платье, которое держит Адарка. Это же первая настоящая обновка в ее жизни. Платье, которое еще не так давно было ее мечтой! Ганна надевает его и говорит:
— В самый раз, мама. Как на меня сшито.
— А ты погляди на себя в зеркало, — весело смеется Адарка.
Ганна смотрится в зеркало и не верит глазам. Стройная девушка поглядывает на нее. С задумчивыми красивыми глазами и красивой улыбкой. «Похорошела», — думает про себя Ганна.
Тут же, за ширмой, она примеряет чулки и туфли.
— А может, снять все это, мама? — жалея одежду, говорит она.
Но Адарка сердито взмахивает руками:
— Что ты, дочка, — испуганно говорит она. — Это ведь город.
— А кто же кровать грузить будет?
— Не твое дело! Найдем. Ну, иди, иди к подводе!
И вот снова, как и тогда, когда она впервые шла на вечеринку, Ганне становится не по себе. Каждый будто смотрит ей в глаза, каждый будто знает, что это новое, купленное платье, и потому присматривается. Присматривается и Адарка. Неужели и теперь ее дочь хуже других?
Возле ступенек магазина Адарка замечает дебелого краснолицего дядьку с рыжими длинными усами и несмело подходит к нему.
— А дядечка, а дороженький, — начинает она разговор. — Купили вот мы с дочкой кровать с матрацем, а грузить некому. На дочке, вишь, обнова. Одной мне тяжело, может, поможете отнести на телегу?
Дядька критически осматривает Адарку, потом Ганну и каким-то особенно тонким голосом говорит:
— А сама, себе почему не купила?
— Ситцу, ситцу вот дочка купила, — говорит Адарка и показывает сверток.
— А где же она, та кровать, в магазине?
— В магазине, дядечка.
— Ну тогда идем, — соглашается он и кричит кому-то в толпу: — Андрей! Подожди там меня!
И снова едут женщины по городу, сидят плечо в плечо, важные и чуть взволнованные.
— Теточка, где тут ресторан? — то и дело спрашивает встречных Адарка.
Ресторан — рядом с центром. Это белое одноэтажное кирпичное здание. Чуть продолговатое, немного даже низковатое. На окнах и на стеклянных дверях шторы.
— Иди, мама, — говорит Ганна, останавливая коня, — а я тут посижу.
— Нет, доченька, надо идти вдвоем. Я уже и забыла, что говорила Додовичиха. Надо вдвоем. Только вот как же с покупками?
Но их охотно выручает милиционер. Он обещает посмотреть за конем, за кроватью и матрацем.
Ганна заметно волнуется, переступая порог ресторана. Она вспоминает Цупрона, его привычку вертеться возле выпивал, угождать им и забавлять их, его насмешливые навыкате глаза, которые всегда глядели на нее надменно, и ей все более становится понятным, почему Додовичиха отказалась навестить его и по каким причинам оказался Цупрон вот за этими стеклянными дверями. Божечка, она же еще молодая, а сколько видела вот таких на своем пути! Как только немного подрастет да наберется сил, так уже и вынюхивает; где бы половчее да повыгоднее пристроиться. А трудное оставляет вот такой, как она, или такому, как Рыгор Дроздов. И куда только не заберется этакий пройдисвет. И в канцелярию, и в ресторан, и на железную дорогу, и черт знает куда — если бы мог, то и на самое небо забрался бы. Ганна даже побледнела, когда входила в ресторан.
За чистыми столами обедали люди. Ганна потянула Адарку за рукав:
— Погоди, мама, дай осмотреться.
Недалеко, справа, буфет и за ним буфетчица. Нешто спросить у нее? Ганна потопталась на месте, поглядела на Адарку, и вдвоем направились к буфету.
— Девонька, — спросила Адарка. — Как бы увидеть нам Цупрона Додовича? Он тут охвициантом работает, мать прислала ему гостинца, — и она подняла руку с узелком.
Буфетчица оглядела их, показала рукой:
— Вон за теми столами!
Но и показывать не надо было. С подносом в руках, на котором звенели рюмки, Цупрон вдруг вынырнул откуда-то сбоку. В белом форменном костюме, старательно причесанный, прилизанный, он так спешил, что даже не заметил односельчан. Он был подвыпивши, и это легко можно было заметить по осоловелым глазам, пахло от него и одеколоном и водкой. За это время Цупрон как-то обмяк, щеки раздулись и блестели, как медные.
— Цупрон! — окликнула его Ганна.
Цупрон вздрогнул и оглянулся. Вдруг его глаза начали расширяться, щеки расползлись еще шире, и вот уже с его языка срывается знакомое:
— Ай-яй-яй-яй! Да это же Ганна! Да это же Адарка! Как же вы тут?
Он быстро ставит поднос на столик и подбегает к ним.
— Ну, Ганны даже не узнать, — говорит он, потрясая ее руку. — Вот тебе и Ганна. Этот хлюст, Митька Точила, чтоб ему!.. Ай-яй-яй-яй! Вот тебе и девушка! Вот тебе и восходовка!
— Подожди, подожди, — останавливает его Адарка. — Мы тебе гостинца от матери привезли, — и она подает Цупрону узелок. — Там и письмо. А сама не может приехать, — приболела.
— Неправда, — вдруг говорит Ганна. — Мать, Цупрон, не больная, только она к тебе не поедет. Не поедет потому, что ненавидит таких, которые бросают колхоз и бегут, где легче. И передавала, чтобы ты одумался и возвращался, — ведь она одна, старуха. И просила еще узнать, что ты думаешь. Вот!
Цупрон мрачнеет. Рука, которая держит материн узелок, заметно дрожит.
— Подождите, — говорит он и вынимает из узелка записку, написанную Рыгором Дроздовым.
Долго и внимательно читает ее, время от времени шевеля губами. Ганна знает, что написано в записке. Там написано, что негоже оставлять одну старую мать, которая родила, вырастила его, что до добра не доведет Цупрона вот такая жизнь, что колхоз становится богаче, работы много и каждые руки на учете. Может, он одумался бы, бросил бы этот ресторан, бросил допивать остатки водки и все же вернулся. Мать ведь ждет его!..
— Та-ак! — тянет Цупрон и поглядывает на Ганну. Но взгляд его задерживается не столько на ней, сколько на ее платье. — Дела! — снова выдыхает он, вспомнив комсомольские собрания и несколько заседаний правления колхоза, куда, как и других, его вызывали еще до случая на мостку. Осоловелыми глазами он осматривает ресторан и спрашивает: — Кто записку писал?
— Рыгор Дроздов, — отвечает Ганна.
— Ну оно и видно. Мать такое не написала бы.
— Нет, Цупрон. Это просьба матери, ее слова написаны, — настаивает Ганна.
— У нас всегда крайности, — говорит Цупрон, видимо повторяя чужие слова. — Всегда ребром, в тупик. Либо туда, либо сюда. Не вернусь я в деревню. Я работаю там, где нравится, и матери за это обижаться на меня нельзя. Так и скажите. И я на нее не обижаюсь. За что же?
И он упирается глазами в женщин и опять глядит на Ганну. «А этот Митька Точила не дурак, — рассуждает между прочим он. — Нюх у него, как у борзой. Ишь ты, и под тряпьем смог высмотреть такую пригожуню!»
Нет, не любит он Митьки Точилы!..
8
После ухода Зотыка Центнера, Вольдемара Лусты и Цупрона Митька Точила вконец загрустил. Проплывали перед глазами не так далекие школьные годы. Тогда он часто выходил за околицу, останавливался возле Днепра и долго там простаивал. А иной раз брал удочку и забирался в кусты удить окуней. Вот так однажды удил он под высоким глинистым берегом, а рыба что-то не клевала. Сидел-сидел Митька да и решил, наконец, перебраться на другое место. Не спеша смотал удочки, забрал банку с червями и только отошел от того куста, что над кручей, как весь тот берег и куст, и то место, на котором сидел, — вдруг рухнул вниз, оголяя размытый глинистый пласт. Тысячи пудов земли на глазах удивленного Митьки сплыло в Днепр. Сплыло и закружилось и начало оседать на омутах так, что торчала несколько минут из воды лишь вершина высокого лозового куста, который все еще не хотел проститься с родным берегом. А Днепр бушевал, бурлил, гнал свои воды. Куст, вырванный им из земли, вдруг выплыл на середину и вскоре затонул.
Митьку не только поразило все это. Его очаровала суровость реки, ее таинственная сила, которой прежде он совсем и не замечал. Вот тогда впервые и появилась мысль пойти работать на пароход или на катер. А поскольку учился он довольно посредственно, то мысль эта все сильнее и сильнее занимала его.
Во время весенних экзаменов он вдруг бросил школу и поступил на курсы мотористов при Днепровско-Двинском пароходстве. Через полгода Митька был на практике, а потом его назначили на катер. Возили на прицепах баржи, плоты, и за короткое время Митька еще крепче сжился с рекой.
Еще до случая на мостку его вызывали в правление. Председатель колхоза Илья Максимович Костюкевич — недавний редактор областной газеты, человек пожилой, лысый, с прядями седых волос за ушами, в очках с необыкновенно тонкой позолоченной оправой — просто и в упор спросил у него:
— Почему не работаешь?
Митьке нечего было ответить, и он промолчал. Тогда Костюкевич встал из-за стола и начал ходить из угла в угол, потирая руки, как это всегда он делал, когда начинал волноваться.
— Нет, вы поглядите на этого парня. Матрос! — и он многозначительно поднял вверх указательный палец правой руки. — Плечи — косая сажень, — и он развел в стороны руки, показывая эту сажень, — кулаки пудовые, шея бычья, а не работает. Мать, старуха, ходит ежедневно в поле, а этот силач, а в действительности лодырь, отлеживается. Не работает — и все тут! У Центнера в магазине околачивается, с Центнером пьет, с Лустой да с Цупроном на танцульки ходят — и чихал он на колхоз. Нет, брат, товарищ Точила. Так не пойдет! Работать заставлю! А не будешь работать — в административном порядке выдворю из материной хаты. Составлю протокол, весь колхоз подпишется, и, как без определенного занятия, сдам в милицию. А дойдет дело до суда — у меня все в свидетели пойдут. Не хочешь тут работать — пожалуйста, работай на Колыме. Там тоже земля и тоже люди. Но не хочется мне этого делать, парень ведь ты — от души говорю — больно интересный. Ну, балуешься, так я и сам некогда был таким — знаю, понимаю. Но, дружок, хватит! Пора, как говорят, и за ум браться. Чтоб завтра же был в поле!
Митька после такого разговора хотя и вышел на двор красный, как вареный рак, и потный, однако ни назавтра, ни во все последующие дни на работу не пошел. После заметки в «Нашем еже» его вызывали в правление еще раз, но Митька, вспомнив, с кем будет иметь разговор, махнул в отчаянье рукой и сказал сам себе:
— Не пойду!
После бегства Центнера, Вольдемара и Цупрона ему передали, что Костюкевич написал на него большущий протокол и всех, кто заходит к нему, просит подписаться под протоколом. Митька и после этого не вышел в поле и с нетерпением начал ждать своего печального конца. Вот в это время ему и казалось, что его судьба похожа на судьбу смытого рекой куста. Бессонными ночами выйдет Митька в поле, вслушается в тишину, надышится полевым воздухом и заведет песню:
Звезды перемигиваются и в самом деле будто шепчутся. Седеет в низинах туман. Митьке начинает мерещиться, что его жизненный путь пролег сквозь этот туман. Хочется распластаться на земле и, ощущая ее, заплакать, как бы раствориться в ней и дремать в вечном покое, как это небо, как сама она, земля. Раствориться и чувствовать все это — и понятное, и загадочное — вечно. И тогда невольно представляется Кавказ, которого ты еще и не видел, и одинокий среди людей, красивый, дорогой и близкий человек — Лермонтов!
Нет, никто не понимает его, Митьку. Все видят в нем только того пройдисвета, который завел на мосток Ганну, а на самом деле он лучше всех, и никто не знает, что чуть не плачет он по ночам, вдыхая родные запахи и все сильнее вбирая в себя окружающее. Нет, никто не понимает его и не поймет. Вот разве только Ганна! Будто навсегда остался на его губах тот поцелуй и навсегда запомнилась красота ее грустных очей. Ой, влюбишься, Митька, влюбишься в эту девчину, которую все еще по старой памяти называют Побирахой! Но ведь он, Митька, еще более несчастлив, и потому любви никакой не может быть. Да и вообще — существует ли она, эта любовь? Так, люди сходятся благодаря общности интересов, а настоящей искренней любви нет, — она была, возможно, давным-давно.
Вот до каких мыслей довело Митьку его подавленное настроение. Песня, сложенная, может, сто лет назад, как бы звала его в большой свет, а таким светом для Митьки было только плавание по Днепру. Митьку же не пускали в это плавание, ставили ему преграды, обойти которые было невозможно. Наконец он не выдержал. Как-то вечером выпил тайком четвертинку, распахнул форменку, открыв миру матросскую тельняшку, зашел на квартиру к самому Рыгору Дроздову и выложил ему все, что чувствовал и что думал. К большому его удивлению, этот грозный Рыгор Дроздов думал и чувствовал точно так же, как и он, Митька. И что уснуть можно каким-то вечным, но необыкновенно чутким сном, и что он лучше всех, а настоящей любви у него все еще нет, и что он многим похож на Лермонтова, и что он тоже никак не может надышаться родными просторами. Вот только в одном они не сходились: ему, Рыгору Дроздову, если и ставил кто в прошлом преграды, так он, Рыгор Дроздов, боролся, преодолевал их и вышел в большой свет, или в большое плавание, а таким большим плаванием для него является комсомол. И в заключение этого своего душевного признания Рыгор Дроздов похлопал Митьку по плечу и сказал:
— На Костюкевича не обижайся. Сам знаешь, какой он принял колхоз. На счету ни рубля не было, а долгу — триста пятьдесят тысяч. Ни дисциплины, ни поддержки. Вот и надо было нажать, а у человека, дружище, порок сердца — это не шуточки. Ленин чему учил? Чтобы вытянуть всю цепь, надо сначала ухватиться за одно звено. Вот и начал Костюкевич искать такое звено. И нашел, дружище. Таким звеном был лен. На этой земле он хорошо родит и дает большой доход. И теперь, когда благодаря этому доходу колхоз стал на ноги, Костюкевич развивает другие отрасли хозяйства. И дается ему это не легко. Его, брат, надо поддержать. Я тебе дам совет: тайком от Костюкевича, пока он собирает подписи, махни ты в пароходство да вот так, как мне, признайся во всем начальству. И в старых грехах честно покайся. Вот увидишь, зачислят в штат. Да еще, гляди, на самый лучший пароход направят. А Костюкевича я тем временем уговорю. Вот и делу будет конец. Да ты погоди, погоди, приятель, — вдруг стукнул он себя рукой по лбу и спохватился, заходил по комнате. — Погоди, — еще раз сказал он и прищурился, что-то припоминая. — Ведь у меня в Днепро-Двинском пароходстве есть друг. Ну, конечно, милый, в Днепро-Двинском. Комсорг пароходства Михаил Никифорович Липняк. Да только что-то ничего не пишет, чертяка. Видно, работа закрутила — обязательно написал бы. Так вот что, парень. Ты посиди тут, а я ему сейчас записку напишу. Подожди только немножко. Такую напишу, что будет полный порядок.
И, к большому удивлению Митьки, Рыгор Дроздов, тот самый Рыгор Дроздов, который так зло высмеял его в «Еже», написал вполне правильную записку. Что Митька Точила самый лучший парень из всех, каких только он, Рыгор, встречал; что он бесконечно любит Днепр, что на пароходах и катерах он чувствует себя как рыба в воде, что парень он честный и справедливый и ненавидит лодырей и всякие другие наросты на живом теле общества и что в прошлом по неопытности допускал ошибки, однако взялся за ум, одумался, раскаивается и клянется оправдать себя, в чем он, Рыгор Дроздов, ни капельки не сомневается. А потому, по дружбе, он от души просит устроить парня на пароход, ибо от этого зависит судьба человека, его будущее. В конце Рыгор просил не забывать и писать ему, как выпадет свободная минута.
Записку он прочел Митьке вслух и спросил:
— Даешь слово, что не подведешь меня?
— Даю, — ответил Митька.
— На, держи, — сказал Рыгор и протянул ему белый листок бумаги.
Митька не ждал такого. Не помня себя от радости, с запиской, надежно спрятанной в кармане, он вскочил в хату, за каких-нибудь пять минут собрал чемоданчик и уже с чемоданчиком в руке вылетел на улицу. Тут, на глазах всей толпы, он обнял и поцеловал мать, сказал, что едет, но не сказал, куда и зачем, и быстро зашагал на большак — ловить попутную машину.
9
Михаил Никифорович Липняк оказался человеком грузным, солидным, подстриженным под ежа, с выбритым, но необыкновенно синим подбородком и с каким-то уж очень неприятным горбатым носом. Внешне это был человек грозный и недоступный. Узнав, что Митька Точила приехал от Рыгора Дроздова, он вдруг приветливо усмехнулся, показав Митьке ровные и белые, как чеснок, зубы.
— От Дроздова? — переспросил он. — Ну, как он живет, как справляется? — И, не читая записки, а лишь держа ее в руках, начал подробно расспрашивать про житье-бытье своего друга.
К большому сожалению, Митька плохо знал Рыгорову жизнь и все время выкручивался на том, что сам он, Митька, редко и недолго бывает в колхозе, а Рыгор Дроздов ведь приезжий, зоотехник.
— Жаль, жаль, — крутил головой Липняк. — Хоть бы расспросил как-нибудь, — и он укоризненно взглянул на Митьку.
— А вы напишите ему, — посоветовал Митька. — Он просил.
— Напишу, напишу, — сказал Липняк. — Выберу только время. Ну, а что же он пишет? — и с этими словами Липняк поднес к глазам бумажку.
Митька беспокойно начал вертеться на стуле, припоминая все то, что он надумал за дорогу высказать этому человеку.
А Липняк, прочитав записку, начал просматривать ее еще раз, наконец сказал: «Так», отодвинул записку в сторону, забарабанил пальцами по столу и уставился на Митьку беспокойными сероватыми глазами.
— Ты плавал на двадцать седьмом? — спросил он.
— На двадцать седьмом, — проглотив слюну, ответил Митька.
— Хотя и дорос ты до механика, а тем временем испортился, плохо плавал. Знаю, не рассказывай — знакомился. И не разговаривал бы с тобой, если бы не это, — и он ткнул пальцем в листок бумаги.
Митька почувствовал, что наступает самый критический момент. Все то, что он надумал сказать, как-то сразу выветрилось из головы. Тогда он вспомнил про свои бессонные ночи, про скитании по полям, про преграды и то большое плавание, о котором говорил Рыгор Дроздов, и, вздохнув полной грудью, начал говорить, сознательно обходя случай на мостку и заметку в «Нашем еже». И чем больше говорил он, тем более добрел Липняк.
Под конец горячего, как ветер, Митькиного шепота Липняк и совсем, видно, расчувствовался.
— Так! — покряхтел он. — Однако ты пережил ой-ой-ой, — и покачал головой. — Что же я могу сделать? Если бы это писал не Рыгор Дроздов, то вообще не было бы никакого разговора. А так... Сам знаешь: в этом деле главный гвоздь отдел кадров и начальник управления. К нему идти тебе не советую — он у нас строгий и слушать не станет. Что я могу? Я могу рекомендовать, заступиться, учитывая такое покаяние, такое желание и вот это, — он снова ткнул пальцем в бумажку. — Ты где остановился? В гостинице. Так вот тебе мой совет: оставь мне заявление, а сам держи курс на гостиницу. Завтра часов так в двенадцать подойди ко мне. Попробуем, поглядим, — может, что и выйдет. Попробуем, попробуем, — и он снова забарабанил пальцами. — Обязательно надо сделать так, чтобы вышло, — решил он наконец. — Ну, пока, — и поднялся, все время критически оглядывая Митьку.
Митька Точила пережил еще один неспокойный день и еще одну неспокойную ночь. Пришел он назавтра не в двенадцать, а в одиннадцать часов и застал Липняка за тем же служебным столом.
— Как твои дела? — ответил он вопросом на вопрос. — Признаться, трудновато было. Да тут такая неожиданность: начальник управления, оказывается, сам хорошо знает Рыгора Дроздова. Откуда, каким образом — не расспрашивал, неудобно было. Просьбу уважил. Так что поздравляю, — и Михаил Липняк, поднявшись, протянул руку, которую обрадованный Митька схватил обеими руками. — Теперь-то я ему напишу, — сказал Липняк, все еще думая про Дроздова. — Видишь, начальника знает, а записку написал мне. Видать, побаивается все же. Так вот, слушай. На пароход тебя пока что не поставили, а назначили на катерок. На двадцать пятый номер. Там как раз механик на пенсию уходит. Присмотримся к тебе, поглядим, оправдаешь ли. Выйдешь в передовики — на пароход переведем. Но запомни: за тебя я и Дроздов поручились — не забывай про это. Нужна будет помощь — сообщай сразу, если что не так — борись и тоже сигнализируй, а я уж не выпущу тебя из прицела.
И снова начал плавать Митька по Днепру, все время помня не очень приметного хлопца Рыгора Дроздова. И все более и более думал про Ганну. Удивительная какая-то девчина. Почему это она так сразу пошла с ним, почему с первого раза потянулась к нему? Ну и Побираха же! Поцеловал, так радостно засмеялась. И потом на мосток пошла. Так думал он долгое время, и чем больше думал, тем больше не мог во всем этом разобраться. И только значительно позже, когда он задал себе тот же самый вопрос, сразу и неожиданно нашел на него нужный ответ. «Ну почему, — сказал сам себе Митька Точила, — почему девушка идет с парнем? Почему она клонится к нему? Если она так смело идет и клонится, так уж, видно, любит. Только по этой причине, наверное. Если бы не было такой причины, то не было бы ни объятий, ни поцелуев». Для Митьки это было целым открытием. Пожалуй, что и ученый, годами работающий над какой-то проблемой и неожиданно для себя открывающий непредвиденный закон, — пожалуй, и этот ученый не бывает так удивлен, как был удивлен своим открытием Митька. А Регина? Да Регина же совсем не любила его! И это также было открытием.
Во время стоянок на палубе катера грустно звенела гитара и слышался Митькин голос:
Наконец, все как следует взвесив, Митька сел как-то за стол и, испортив несколько листков бумаги, написал длинное письмо. Написал и нетерпеливо начал ждать ответа. И он, ответ, пришел. Дрожащими руками вскрыл Митька конверт, вынул оттуда фотокарточку и ахнул от удивления. Это была Ганнина фотокарточка, но какая это была Ганна! Неузнаваемо красивая, улыбчивая, расцветшая. Вот что значит — хорошая жизнь! У Митьки Точилы невольно возникли те же мысли, которые возникли однажды у Цупрона Додовича. Только мысли его были не злые, а приязненные и счастливые...
10
В конце ноября выпал первый снег, а в декабре закрутили зимние вьюги. Дорогу от колхоза в город занесло, ежедневно на нее выезжали снегоочистители. Крепчал мороз, и по всему было видно, что зима, не в пример прошлым, обещает быть суровой.
В один из таких непогожих дней Митька Точила, поставив на снег два вместительных чемодана, уже с обеда ждал автомашину возле железнодорожной станции. Подняв воротник зимнего пальто, он торопливо прохаживался перед зданием вокзала.
А снег сыпал и сыпал. Порою сильный ветер сдувал его с крыш, и тогда вообще ничего не было видно. Митька Точила нервничал и беспокоился. Нынче, как только стал Днепр, он напросился в доки, на ремонт, и теперь ехал домой, так как, согласно приказу начальника управления, ему дали месячный отпуск.
Близкая встреча с Ганной беспокоила и радовала его. В последнее время было столько написано писем! Конечно, Ганна не ждала его. Митька поступил так, как поступают многие в подобных случаях: он скрыл про отпуск, чтобы приехать и встретиться неожиданно. И теперь посмеивался, наперед предвидя эту неожиданную встречу и вспоминая, как летом возвращалась она под вечер домой одна, а он ждал ее, чтобы попросить прощения. Милая, добрая Ганна!
Он оправдал себя, и теперь его ставят в пример другим, а летом, гляди, пошлют работать на большой пароход. Разве это не счастье? И разве не счастье чувствовать, что там, за этой вьюгой и снегом, ждет тебя человек, который вдруг однажды станет близким тебе и дорогим? И разве не об этом поет ветер, наметая сугробы снега? И разве не об этом же самом попискивают застывшие на морозе коноплянки? Вот только немного стыдно вспоминать не очень красивое прошлое. Но Ганна поймет его. Она так и пишет. Она говорит, что главное в жизни — понять свою ошибку, выправить ее и стать на правильный путь. Он, Митька, сделал это. Он не то что Цупрон, которого, говорят, недавно выгнали из ресторана. Однако же все равно почему-то стыдно...
Вот во время такого горького раздумья, окутанная снежной пылью, к вокзалу подкатила грузовая автомашина. Митька сразу узнал шофера — то был восходовский шофер. Не спрашивая разрешения и не здороваясь, он сразу потащил свои чемоданы в кузов.
— Здорово, Митя! — крикнул, вылезая из кабины, шофер.
— Здорово, — ответил Митька и усмехнулся.
— Клади чемоданы да забирайся в кабину! — крикнул шофер. — Ты сегодня первый и последний пассажир. А я сбегаю на вокзал в буфет — подкрепиться надо.
И вот он уже на знакомой дороге. Мотор гудит во всю силу, машина с трудом пробирается через сугробы, и Митьке кажется, что они так и до вечера не преодолеют тех десяти километров, которые отделяют его от колхоза. Он односложно отвечает на вопросы шофера: был там, делал то-то, еду отдохнуть, — и все время поглядывает вперед. Хочется ему расспросить про Ганну Жилудович, но он сдерживается: так, не спрашивая, лучше думается.
За городом — необъятная гладь полей, скрытая от глаз снегопадом.
— Снег сыплет — к урожаю, — замечает шофер. — Наши снегозадержатели теперь ставят. И сегодня утром, когда вез туда тресту, то видел.
Митька знает это. Знает из писем Ганны, знает, что ее звено тоже ставит снегозадержатели, но расспрашивать сдерживается.
— Что обо мне говорят? — спрашивает Митька. — Не ругают?
— Да нет же, за что? Костюкевич даже похвалил однажды. Говорит — исправляется.
Митька задумывается, ему становится жаль Ганну. Он представляет, как она теперь работает в поле, и ему почему-то кажется, что и руки и ноги у нее закоченели совсем так, как вот теперь у него. Вспоминается свой дом и теплая печь, на которую неплохо было бы вот сейчас забраться да подремать, послушать нудное завывание ветра в трубе.
Перед самой деревней сквозь вьюгу видно, как стараются люди в поле.
— А это же, гляди, все еще работают, — говорит шофер, дохнув паром.
— Не знаешь, не звено ли Ганны Жилудович? — спрашивает Митька, бледнея.
— Не знаю. А девчина эта, Жилудович, брат, стоящая.
Митьке приятно, что он уже не называет ее так, как некогда называли все, — Побирахой.
— Да, стоящая, — продолжает шофер. — И что там ни говори, а интересная. Труженица, поискать такую. Премию получила. На совещание в область приглашали. Теперь создает новое звено. Борется за высокий урожай. И работает без шума, с ласковым обхождением. Девчина что надо! В прошлое воскресенье в клубе с ней танцевал.
Митька хватает ртом воздух, некоторое время молчит и наконец как бы между прочим спрашивает!
— Про меня ничего не говорила?
— Про тебя? — переспрашивает шофер. — Вроде как бы и нет!..
В стороне от дороги, в поле, работают люди. Занятые своим делом, они вовсе не обращают внимания на одинокий грузовик. Но вот одна женщина, в короткой шубке и валенках, закутанная в платок, вся засыпанная снегом, вдруг выпрямляется и поворачивается лицом к дороге.
Ох и сыплет снег, ох и сыплет! Никак не определить, кто это. Только начнет проясняться перед тобой фигура, как новое белое облако заволакивает всю ее.
Митьке все время кажется, что это стоит в поле она — Ганна. И томительно сжимается сердце — в предчувствии нового, чего-то очень дорогого, вовсе не похожего на все то, что было. Это новое, светлое и благородное, неудержимо и все с большей силой начинает овладевать им.
— Неплохо было б пройтись сейчас по этому снежку, туда, в поле!..