Перевод Т. Лурье-Грибовой

1

Шефтл Кобылец, яростно щелкая в воздухе кнутом, погонял своих буланых. Телега с грохотом неслась мимо веселокутского баштана, поднимая густую теплую пыль с разбитой за день колесами и скотом дороги.

Над буйно зеленевшим баштаном, тянувшимся до самых гуляйпольских могилок, уже садилось, разливаясь оранжевым заревом, раскаленное солнце. Вдоль дороги, мерно покачиваясь, вздыхали, перешептывались длинные, заостренные листья кукурузы и желтые венцы подсолнухов, широким кольцом опоясавшие баштан.

Шефтл Кобылец, широко расставив ноги, сидел на жидкой охапке соломы, подскакивая на каждой кочке вместе с тележной осью.

Искоса поглядывая на баштан черными, как смородина, глазами, он то и дело шмыгал носом и огорченно сплевывал сквозь зубы.

— Везет же людям! Какие подсолнухи вымахали!.. Но-о!..

Он все оглядывался на ряды подсолнухов и щурил левый глаз, точно подсчитывал, сколько же это семечек чистым весом соберет со своих десятин Веселокутский колхоз.

— А, на что оно мне сдалось! Все равно не мое… Куды, курносые!

Шефтл возвращался из Веселого Кута. Он изъездил село вдоль и поперек, думал нанять одного двух подручных на время уборки. Пришлось уехать ни с чем, и сейчас он срывал сердце на лошадях за то, что гонял их без толку.

— Айда! — кричал он, нахлестывая вожжами лошадиные шеи. — Куды?! Чтоб им сгореть вместе с их подсолнухами, из-за них и работника не наймешь… Но-о, курносые! Но-о!..

С тучей пыли он влетел на плотину и пустил лошадей мелкой рысью.

Внизу мутной зыбью подрагивал ставок, чуть дальше чернели в огненном небе редкие купы камышей. Возле них, склонившись над водой, стояла девушка. Шефтл повернул туда свое скуластое небритое лицо, разглядел, что девушка не здешняя, не бурьяновская, и натянул вожжи.

Лошади пошли шагом.

Девушка стояла по щиколотки в воде и стирала кофточку. Ее зеленая юбка с захлестнутым за пояс подолом обтягивала крутые бедра и обнажала полные ноги с крепкими, круглыми икрами.

Она шлепала по воде мокрой кофточкой, ставок вокруг нее ходил ходуном, и к плотине бежали маленькие красноватые волны.

Шефтлу вдруг почудился тонкий, пряный запах зеленого луга.

За плотиной он соскочил с телеги, здоровым тумаком завернул лошадей и, подобрав вожжи, погнал их в мутную, глинистую воду. Телега передними колесами въехала в ставок. Шефтл стоял с вожжами в руках и посвистывал.

Кобылы осторожно коснулись храпами прохладной поверхности пруда, шумно выдохнули воздух из ноздрей, точно сдувая с воды невидимую пыль, и не спеша стали тянуть сквозь зубы сумрачно розовевшую воду.

А их хозяин привалился плотно сбитым плечом к грядке телеги и все посматривал прищуренным глазом в ту сторону, на камыши, где девушка полоскала кофточку. Над его низким упрямым лбом топорщилась шапка черных волос.

«Ну и девка, что тебе твой подсолнух!.. Кто она?» Он сплюнул сквозь зубы и посвистал буланым:

— Фью-у… Хлещите! Куда вас несет? — Ему хотелось подольше задержать лошадей на водопое.

Девушка разогнула спину и слегка повернула свою светловолосую голову к Шефтлу.

Теперь Шефтл открыто смотрел на нее. Девушка выпрямилась во весь рост, ее обнаженные ноги белели над водой.

«Красивая девка!»

— Пр-рр, курносые!..

«Ядреный подсолнух… Такую хоть поперек реки клади заместо гати весной…»

— Но-о, черти! Годи! — крикнул он буланым. — Годи! Передние, меньшие колеса резко взяли в сторону, вода между ними завилась водоворотом и всколыхнула вокруг мелкие волны, которые с плеском покатились к камышам, к девушке. Заметив, что она снова посмотрела на него, Шефтл торопливо расправил вожжи, на ходу лихо вскочил на телегу и с оглушительным грохотом отъехал от ставка. Он уже свернул на улицу, а ему все казалось, что девушка стоит и смотрит ему вслед.

Шефтл Кобылец уже давно подумывал о том, чтобы взять жену в дом. Помощницу. У себя на хозяйстве он был считай что один и никогда не управлялся в срок. Вечно он опаздывал сеять, потом косить, убирать хлеб с поля и молотить.

Весь вечер он слонялся по двору и ворчал на больную, сухонькую мать, которая, сгорбившись, сидела на рядне около завалинки и тихо бормотала молитву.

— Говори, что хочешь, — одному в степи не справиться. Земле нужны руки — и все тебе тут. Руки и пот нужны земле. По такой жаре зря только гонял лошадей, никто не идет. В коллективы полезли, лентяи…

— Ну, зачем ты это мне говоришь? Что с меня возьмешь? — вздохнула в ответ старуха, прервав молитву.

Шефтл присел рядом с ней на завалинку и тяжко засопел.

— Один я ничего не сделаю, хоть бы не знаю как жилился. Хоть разорвись, одному с ней не сладить, с землей.

Сегодня больше, чем когда бы то ни было, ему хотелось жаловаться, бранить мать, которая сидит у него на шее, больная, безрукая. Помощи от нее нет, так хоть выговорить ей за все — за несжатое поле, за неполадки в хозяйстве, за себя.

— Несчастная я! — плакалась старуха. — Доля моя горькая! Выходила этакого бугая, поперек себя шире, — и ни для кого у него сердца нет, все о себе…

— Да уймись ты! — Шефтл встал с завалинки и вышел за ворота.

Хутор под бледным вечерним небом лежал тихий, притаившись в темноте. Только в красном уголке слабо светились оба окошка да во дворе комнезама мелькали фигуры хуторян.

«Опять, видно, насчет коллектива, — подумал Шефтл. — Работники тоже, лентяи задрипанные! Делать им нечего, новенького захотелось».

Он сплюнул и вернулся во двор.

— Ты бы хоть переоделся, на субботу глядя. Я уже с час как свечи зажгла, — ворчала старуха. — Хоть раз в неделю помолился бы, чтоб отец-покойник не мучился в могиле… Нет, толчется, как соседский бугай, прости меня бог. Вырастила, выходила… — Старуха горько кривила запавшие губы. — Проклятье мое, почему ты не женишься? Силы, что ли, нет? Я уж отработала свое, мою каплю пота степь уже высосала. Чего тебе от меня надо? Найди себе жену — она и в поле поможет, и во дворе станет веселее…

Шефтл ничего не ответил. Ушел в глубь двора, залез в телегу и растянулся на охапке соломы.

Девушка, которую он видел под вечер у ставка, все не шла у него из головы.

«Вот такую бы в жены, — думал он. — Она права, старуха, с такой чего бы только…»

Лежа с закрытыми глазами, он стал представлять себе, что было бы, если б девушка вошла к нему в дом. Вот она в конюшне, сгребла большими вилами навоз, замешала сечку кобылам и тащит его, Шефтла, в клуню, на солому…

«К кому она приехала?» — подумал он, вылез из телеги и пошел к ставку.

Над хутором плыло голубовато-пепельное небо. На широкой извилистой улице, одной-единственной в хуторе, было тихо, пустынно. Там и сям в празднично вымытых окнах мерцали продолговатые огоньки свечей, которые набожные хуторянки зажгли в начищенных медных подсвечниках, как только на небе показались первые три звезды.

А Шефтл шел к плотине и думал о девушке и о своем хозяйстве.

«Нету рук — тогда и худоба ломаного гроша не стоит. Земле нужны руки, а в горячую пору жена тоже помощница, еще какая!»

Он снова представил себе девушку и почувствовал, как что-то в нем заклокотало, закипело, словно откуда-то изнутри пробился свежий родник, и струится, и щекочет, и радует сердце.

У плотины было тоже пустынно, сумрачно. Вечер низко стлался над ставком, вода неподвижно синела. Только в камышах нет-нет что-то булькнет и плеснется.

Девушки около камышей не было. Шефтл потоптался на берегу, зачем-то поднялся к пустому загону, потом, словно спохватившись, пошел к красному уголку при комнезаме.

Проходя мимо палисадника красного уголка, он наткнулся на Якова Оксмана.

Оксман схватил его за конец выбившейся из штанов рубахи и потащил в сторону.

— Слыхал? К нам уже прилезли… — Он испуганно оглянулся. — Опять они там со своим коллективом, а? Думают, Бурьяновка — это им Веселый Кут… Конец, богачей у нас не осталось, одни голодранцы. — Его облезлая бороденка тряслась. — Одни голодранцы… Хватит, меня и так уже ограбили, четыре подводы пшеницы вывезли, хватит… Можешь не беспокоиться, теперь возьмутся и за тебя, последнюю шкуру сдерут. Я уже кое-что слышал насчет этого. — Он закашлялся и снова опасливо оглянулся. — Потолковал бы ты с Калменом Зоготом, зашли бы с ним ко мне…

В эту минуту огонь в окнах красного уголка погас. Из хаты вышли несколько человек и, разговаривая, повернули к улице.

— Хутор не пойдет, — пришепетывая, убеждал кого-то кооператор Матус. — Бурьяновка не Ковалевск, здешних вы с места не сдвинете.

— С этим все, товарищ Матус, мы ведь уже решили. Посмотрите лучше, какая ночь, — ответил высокий девичий голос. — Ну, будьте здоровы, живите богато, а мы еще погуляем.

У Шефтла екнуло сердце. Он узнал приезжую девушку.

«Ну-ка я еще разок погляжу на нее, — подумал он и двинулся навстречу. — С кем это она идет? Похоже, что с Коплдунером. Так и есть».

Девушка была уже совсем близко. Вдруг она остановилась и пристально посмотрела на него.

— Где я тебя видела? На курсах трактористов, что ли?… А! — вспомнила она и широко улыбнулась. — Я тебя видела сегодня у ставка. — Она подошла ближе, все еще улыбаясь. — Вот у кого хорошие кони, — бросила она, полуобернувшись к Коплдунеру, и снова перевела взгляд на Шефтла. Что-то ей нравилось в этом парне. Как он тогда вскочил на телегу… Силища! Такого только расшевели — и тогда ему все нипочем… Она искоса все посматривала на его загорелое, мужественное лицо, на упрямую складку рта.

Шефтлу было приятно, что она похвалила его буланых. Незаметным движением он поправил тесноватые штаны.

— У порядочного хозяина и кони хорошие, не то что у него. — Шефтл кивнул на Коплдунера. — Постромки у у него коротки, вот что…

Шефтл снова почувствовал на себе ее взгляд.

— Пойдем. Чего ты остановилась? Пойдем, Элька! — Коплдунер настойчиво тянул девушку за руку. — Не видишь, что ли, с кем разговариваешь?

Он с досадой отвернулся и пошел тропинкой вверх по улице. Девушка, звонко рассмеявшись, догнала его. Шефтл подбежал к Якову Оксману.

— Кто это, а? — показал он вслед девушке. — Вы не знаете, кто она?

Яков Оксман махнул рукой.

— Кто? Стерва, вот кто, — бормотал он, тряся бороденкой. — Ковалевского бондаря отродье… Прислали из партии порядки наводить. Только ее не хватало!.. Слава богу, прожили жизнь без них и без ихних порядков…

Коплдунер с девушкой уже скрылись за холмиком на окраине хутора. Вскоре вдали послышалась песня.

Шефтл пустился за ними. Пройдя несколько десятков шагов, он вдруг увидел прямо перед собой свою одинокую черную тень, выругался и круто повернул к себе во двор.

— Черт ее знает, чего она таскается с ним! Тоже компанию нашла себе, голоштанного пастуха! — ворчал он, залезая в свою высокую телегу.

Долго ему не спалось этой ночью. Все что-то сосало под ложечкой, и тянуло на улицу, к камышам, к ставку…

2

Поздним вечером Настя, оксмановская батрачка, напоила у колодца лошадей и погнала их за старый общинный сад — в ночное. Выехав на луговину, она соскочила с коня, проворно стреножила всех шестерых и пустила в густой пырей.

Шесть лошадиных крупов темнели над высокой травой. Настя посмотрела по сторонам. Под кофту пробрался прохладный ветерок, холодил ложбинку меж грудей. Она накинула на плечи овчинный полушубок и поежилась.

— Будет ветер, — сказала она лошадям. — Ветер с дождем. Ну и дух же от земли… родимая ты моя…

Вокруг колыхался и шумел пырей, смешанный с желтым катраном и сладкой бабкой, тысячи зеленых и дымчатых трав цвели и благоухали, и их запах разносился над ночной степью.

— Ух ты… пахнет-то как… Мед — хоть ложкой черпай и пей… — Настя щелкнула в воздухе кнутом, сгоняя коней, и выругала хозяина: — Дохнуть не даст, чтоб ему покоя не знать… Кось-кось-кось, — подзывала она коней и смотрела на небо.

«Хмарит. Не иначе, к дождю». И опять зябко поежилась.

Поодаль, за травянистой дорожкой, окутанной синим сумраком, стоял сад, единственный яблоневый сад в Бурьяновке.

Настя сощурила узкие зеленоватые глаза и протяжно свистнула не то лошадям, не то кому-то в саду, словно ожидая, что оттуда отзовутся и выйдут к ней.

Но никто не отзывался. «Куда это Коплдунер пропал?» — с досадой подумала Настя и снова свистнула. Потом подобрала подол и пошла в сад.

Теплая светлая июльская ночь струилась над старыми, раскидистыми деревьями, колебала тяжелые лапы яблонь, гнула их к земле. В зеленом свете месяца, поблескивая свежей росой, круглились крупные яблоки, налитые густым соком бархатистые абрикосы.

Пригнувшись, Настя стала осторожно пробираться среди ветвей. Влажные яблоки ударяли ее по голове, падали и подкатывались к босым ногам. Она подняла одно, побольше, положила его за пазуху и, выпрямившись, остановилась у яблони.

Над садом всходила зеленая луна, кругом покачивались осыпанные плодами деревья. Около сторожки что-то стукнуло, — наверно, упало спелое яблоко.

Настя встрепенулась, точно ее окликнули, и, часто перебирая босыми ногами, побежала к соломенному шалашу.

— Коплдунер! Коплдунер! — звала она.

… Коплдунер появился на свет невдалеке от хутора, в Ковалевской балке.

Длинная Гинда — так прозвали его мать за длинные ноги — к тому времени уже не один год пасла деревенское стадо. Отца, Давида-хромоножку, за две недели до рождения сына насмерть зашиб конь в оксмановской конюшне. Косматый вороной жеребец лягнул его копытом в грудь, пробил ребра и положил на месте. Длинная Гинда, поддерживая рукой огромный живот, по-прежнему гонялась за коровами, вместе со своим помощником — кудлатым барбосом — сторожила стадо.

В тот день сильно парило, а к вечеру набежали тучи. Черно-серыми валами понеслись они над потемневшей степью, вмиг заволокли небо. Гинда бегом спустилась в балку, торопясь загнать стадо. Поднялся резкий, колючий ветер, свалял в клубки и понес по степи клочья сухого бурьяна и ковыля. Низко-низко нависли тучи, клубились, сталкивались, наползали друг на друга — тень ложилась на тень.

Внезапно степь полоснуло широкой красной молнией, небо треснуло, и по балке из конца в конец прокатился неистовый грохот.

Гинда упала возле стада. Она вытянулась на земле и, стиснув зубы, застонала, завыла на всю степь.

А над Ковалевской балкой, над степью, над полями хлынул частый летний ливень и пошел хлестать по пшеничным колосьям, по дну балки и по распростертой женщине. Точно бычка, родила в степи Гинда своего сына.

У Коплдунера были от рождения застужены уши, и слух у него на всю жизнь остался плохим. Говорил он оглушительно громко, словно все кругом были глухие.

— Коплдунер! — кричали ему односельчане. — Будет тебе орать! Ну и глотка, прости господи, точь-в-точь как у матери…

Длинная Гинда как родила, так и вскормила сына на выпасе, и вырастила здорового, крепкого мальчишку. Потом она умерла, оставив сыну в наследство кудлатого пса и веревочный кнут. Перешла к нему также должность деревенского пастуха, и года два он в дождь и вёдро стерег стадо в Ковалевской балке.

Нынешней весной Яков Оксман нанял его сторожить общинный сад. Сделал он это не без задней мысли.

Сад этот издавна числился при синагоге, где Яков Оксман многие годы был старостой. По должности и по доброй воле он занимался разными делами еврейской общины: пекся о том, чтобы кладбище за хутором обнесли кое-какой оградой, чтобы в синагоге не переводились свечи, чтобы на пасху добрые евреи не оставались без мацы, и надзирал за садом, из доходов которого брал он деньги на общинные нужды, неизменно жалуясь, что сад этот вконец его разоряет — столько с ним возни, столько хлопот со сторожами и всяких издержек…

Уже около года дверь в синагогу была забита. Провалилась крыша, и никто не заботился о том, чтоб ее починить. Но в саду по-старому хозяйничал Оксман: считал, что община осталась перед ним в неоплатном долгу, и решил взыскать этот долг всеми урожаями будущих лет.

Он долго раздумывал, кого бы поставить сторожем: пожалуй, лучше Коплдунера ему никого не найти. Сын его бывшего батрака, к тому же комсомолец. Так оно будет надежнее.

«Сад вернет вдесятеро. Ничего, они скоро привыкнут, и быть Якову Оксману здесь хозяином. А собаку Коплдунера надо прибрать к рукам. Пусть живет в сторожке».

Коплдунер вначале не знал, как ему быть. Вроде бы получается, что он идет в батраки к богатею, да и при синагоге, хоть и заколоченной, комсомольцу как-то не пристало работать. Но, с другой стороны, кому не надоест из ночи в ночь валяться по чужим хатам, кормиться то с одного, то с другого стола! Тут в саду сторожка, все-таки пристанище на все лето… К тому же Оксман посулил и заплатить больше, чем Коплдунер получал в пастухах.

— Я тебе худого не желаю, — уговаривал он парня. — И отца твоего, покойника, не обижал, и о тебе позабочусь. Что бы ни понадобилось — муки там, молока кринку, картошки… Яблоки, конечно, не в счет. Ну, и за лишним рублем не постою, ты меня знаешь. Словом, в обиде не останешься.

Столковавшись с Коплдунером, Оксман, очень довольный собой, говорил своей рано постаревшей жене:

— Ничего, я и с хуторянами полажу, пока еще, слава богу, они во мне нуждаются. Коплдунера я уже взял к себе: всегда лучше держать собаку при доме — не станет лаять на хозяина. Ничего, он у меня и мешки на ветряк будет таскать. Здоров, как бык, глухая дубина… Ты подбрось ему каких-нибудь обносков, для такого дела не жалко.

Яков Оксман уже не раз прикидывал, сколько будут весить яблоки нынешнего урожая и сколько он сможет за них выручить.

«Полный чердак яблок, под самую крышу… А зимой, в морозы, каждое яблоко, слава богу, на вес золота… — Он подумал о пшенице, зарытой в амбаре, и решил: — Яблоки, если их пересыпать мякиной, не погниют…»

Настя торопливо пробралась в глубь сада, с ходу заглянула в сторожку и остановилась как вкопанная, с злыми глазами.

Коплдунера не было.

С минуту она постояла, потом залезла в шалаш и легла на солому, подтянув под голые ноги подол платья. Сквозь низко свисавшие, осыпанные яблоками ветки она видела на лугу темневших в траве лошадей, но думала не о них.

«Куда же это он запропастился?»

А Коплдунер стоял с Элькой у хаты Хомы Траскуна, где она поселилась, и никак не мог уйти от нее.

Девушка говорила, немного подавшись вперед. Ее светлые волосы чуть не задевали его по лицу, они пахли свежим сеном.

— Не только Хонця виноват, ты сам виноват не меньше его. Слышал, что Матус говорил? Давно он в партии, не знаешь? — Элька взяла Коплдунера за руку. — Ваш комнезам бездельничает, а кулаки исподтишка действуют. Прошлогодние хлебозаготовки сорвали? Сорвали. А что у тебя самого получается? Нанялся в холопы к Оксману, в то время как надо строить социалистическое хозяйство. Можешь ты понять, что это значит? А потом вы взваливаете всю вину на Хонцю, и он ходит как в воду опущенный. Вместе вы давно бы уже весь хутор перепахали.

— Как же, перепашешь… — пробормотал Коплдунер. — Говорить легко, а попробуй сама навались на лемех.

На окраине хутора дружно залаяли собаки. Потом снова стало тихо.

— Сегодня ночью наши уже вышли убирать пшеницу, — вздохнула Элька и бросила взгляд в сторону Ковалевска.

«Хороша она», — подумалось Коплдунеру.

В этот вечер у него было такое чувство, словно их, его и Эльку, забросило в дикую степь, в глухую, далекую пустошь, где один колючий чертополох, без конца и без края. И они должны убрать всю сорную траву, выкорчевать ее, очистить землю…

Когда Элька скрылась во дворе, Коплдунер еще постоял немного, глядя ей вслед, потом вспомнил о саде и торопливо зашагал по улице. Не хватало только, чтобы Оксман его тут увидел!

Двором давно бездействовавшей синагоги он осторожно пробрался в сад. Кругом было тихо. Коплдунер улегся под зелеными кустами смородины и закрыл глаза. Но ему не спалось.

В самом деле-какой, к черту, из него комсомолец, если Яков Оксман над ним хозяин! Да, Оксман его хозяин, и, что бы он ни сказал, Коплдунер должен выполнять, работать на него, как работал прежде отец, чтоб этому Оксману ни жизни, ни радости!

Со стороны Ковалевской балки донесся рокот и перестук вышедших в ночную степь тракторов и жаток.

Коплдунер смотрел туда, в сторону Ковалевска, где гудели тракторы соседнего украинского колхоза.

Лежа на траве, среди кустов, он стал размышлять о том, что рассказала ему Элька: о коллективе, который они тут построят, о тракторе, который она должна достать. «Славная девушка. Сколько она тут пробудет?… Ничего, теперь мы ему покажем, Оксману, теперь мы его прижмем!»

Из степи все сильнее тянуло резким запахом бензина, заглушавшим пьянящие ароматы сада.

Старые, раскидистые деревья, усыпанные росистыми яблоками и абрикосами, колыхались в зеленоватом свете луны, тихо шелестя листвой.

Ночью ветер усилился. Деревья раскачивались из стороны в сторону. На соломенную крышу шалаша упал крупный ранет.

Настя проснулась, вышла из сторожки и поглядела кругом. Сердито выхватила из-за пазухи яблоко, посмотрела на него с досадой, словно спрашивая, зачем она согревала его, этот винно-душистый плод, у своей груди.

— Куда он ушел? — жалобно спросила Настя и впилась зубами в яблоко.

Винный сок оросил ее горячие, полные губы; она вздрогнула и посмотрела на небо.

«Ветер переменился… Не будет дождя… Ишь ты, жатки стрекочут, точно тебе кузнечики!»

Все небо было в белых пушистых облачках, ветер быстро проносил их над садом.

Настя отшвырнула надкусанное яблоко и, раскидывая босыми ногами мокрую траву, пошла к лошадям.

А отягченные плодами деревья склонялись к черной, жирной земле, а ветки сплетались, а листва шумела, шумела…

3

Хонце, председателю Бурьяновского комнезама, тоже не спалось этой ночью. Он все ворочался с боку на бок на охапке соломы у своей мазанки и кривым концом кнутовища драл жесткую черную щетину, которой обросло у него все лицо и даже сильно выдавшийся кадык.

Вечером, вернувшись из красного уголка, Хонця увидел возле своего дома Патлаха с Черного хутора. Старый пьянчуга долго вертелся около Хонциной убогой землянки, потом наконец сказал:

— Хонця, а Хонця, слышишь, как собака воет? Это, Хонця, не к добру. Мой тебе совет — поменьше путайся в эти дела, Хонця, а то худо будет. Я знаю, что говорю.

Патлах был сильно навеселе. От него так и несло сивушным перегаром. Хонця не захотел с ним разговаривать.

А теперь ему стало не по себе.

Сам бы этот пьяница сюда не притащился, не иначе как его подговорили.

Но долго он над этим не раздумывал. Его больше тревожило другое.

«Для чего они прислали сюда эту Руднер? — От обиды у него задергалось веко над вытекшим левым глазом. — Думают, сам не справлюсь? Вот так оно и получается: маешься-маешься, а потом приходит этакая деваха и морочит тебе голову — почему да отчего, да провалил хлебозаготовки, да у хуторян плохо с хлебом, а у Оксмана, мол… Ну что ж, пускай сама попробует, я и совсем могу уйти, провались оно все…»

Он метался на своей жидкой подстилке и до боли расчесывал заросшие щеки концом кнутовища.

В хуторе было тихо, пасмурно. Вдруг из-за Ковалевской балки донесся в ночной тишине тревожный гул тракторов, тот самый гул, который услышал Коплдунер в старом саду.

Хонця порывисто сел.

От ярких круглых фар ложились полосы бледного света, тянулись сюда, в хутор. Внезапно, перескочив через несколько хат, светлые полосы прильнули к Хонциной землянке.

Хонця поднялся с подстилки и словно впервые увидел свою лачужку. Подпертая с трех сторон толстыми кольями, она по самые окна вросла в землю, вот-вот провалится совсем; стены в трещинах и заплатах, в обоих крошечных оконцах не хватает стекол, из дыр торчит почернелая солома, а осевшая земляная крыша вся поросла полынью.

Вот оно, его добро, вот оно, все богатство, которое нажили четыре поколения Зеленовкеров! Стоит, как стояла полтора с лишним века, еще с екатерининских времен. Решил Довид-Бер, балаголэ из маленького местечка Балты, что под Одессой, бросить ненадежный извозный промысел, обеспечить себя и детей своих верным куском хлеба и переехал вместе с другими евреями переселенцами в таврическую степь. Трудились они не покладая рук, поднимали целину, поставили здесь свои землянки, раскорчевали заросшую густым бурьяном степь — потому и назвали свое поселение Бурьяновкой. Пахали, мотыжили, бороновали из рода в род, из поколения в поколение, и вот он, Хонця Зеленовкер, как его прадед Довид-Бер, балаголэ, живет в той же землянке и так же бедствует.

Быть может, сильнее, чем когда бы то ни было, представилась ему сейчас бесконечная нищета, в которой жили бурьяновские крестьяне, их отцы, деды и прадеды, все те, кто до последнего пота трудился на этой земле. И это здесь, в черноземных заднепровских степях, где так щедро греет солнце, так обильно поливают пашню теплые, грозовые дожди и земля так жирна, полна живительных соков — щедрый, плодородный украинский чернозем.

«На что пошел наш труд? — с горечью спрашивал себя Хонця. — На Оксманов, на Деревянко, на Березиных. Только такие и встали на ноги, нажились на чужой беде, на чужих слезах».

До революции хуторяне вечно были в долгу у казны- за хаты, за клуни, за колодцы, за пруд, за самые наделы. Долг этот переходил от дедов к отцам, от отцов к сыновьям. Сколько раз, бывало, наезжал в Бурьяновку урядник и вместе с Оксманом, со старостой, ходил по дворам, требуя уплаты недоимок. Продавали за четверть цены урожай и приплод от скота, и все равно подать оставалась невыплаченной. Тогда пристав, урядник и староста забирали в счет долга последнее, угоняли коров, разоряли жилища.

Потом пришла революция. Отменили подати и недоимки, прибавилось земли — бедняки вздохнули свободнее. Наконец-то начнется другая жизнь! Но не тут-то было. Пришли в хутора вильгельмовские солдаты, и по Мариупольскому шляху потянулись к Азовскому морю обозы с украинским хлебом и гурты скота, которые оккупанты отправляли на неметчину. Началась гражданская война, белогвардейщина, махновщина, пожары, погромы, грабежи. А потом, в двадцать первом и двадцать втором, — голод. Старый Рахмиэл еще по сей день не расплатился с Оксманом за горькую льняную макуху, которую тот доставлял в Бурьяновку из Мариуполя, — единственную пищу большинства хуторян в те годы. Для скота берегли каждый клочок соломы, повыдергали почти все стрехи, и все равно скоро в хуторе осталось всего три-четыре коровы — у того же Оксмана да у Березина.

Как был с кнутовищем в руках, Хонця вышел за калитку. Ему было невмоготу оставаться одному в своем тесном, заросшем дворе. «Заглянуть, что ли, к Хоме Траскуну. Может, еще не спит…» — подумал Хонця и пошел вверх по улице. Вот Элька его сегодня бранила, упрекала в бездеятельности. Но что мог он сделать, когда их тут всего два коммуниста на всю Бурьяновку, он да Хома, — оправдывался перед собой Хонця. Хутор только оправился после голода, советская власть помогла семенами, ссудами, во дворах замычали коровы, закудахтали куры, — вот хуторянин и держится за свое хозяйство, трясется над своим добром.

Бурьяновка лежала у подножия пологого песчаного холма. Широченная деревенская улица вилась сперва низом, потом вскидывалась на поросший чабрецом бугор на краю хутора и спускалась к выгону. Хонця шел стежкой вдоль палисадников. Ветер поддувал рубаху, подол завернулся, обнажив худое тело.

Около засохшей шелковицы напротив двора Хомы Траскуна он остановился. Здесь, подле этой шелковицы — тогда еще ее ветви были покрыты зеленой листвой — они с Хомой расстреляли махновца, который повесил брата Хомы.

В хате у Траскунов окна не светились. Хонця помедлил, окинул взглядом беленую траскуновскую мазанку, редкий заборчик вокруг двора и побрел к выгону, туда, где глухо ворочались тракторы и мелькали вспышки фар.

«Хома жалуется, что у него нет ребят. Посмотрел бы я на его хату, кабы у него была куча ребятишек, как у других! Только потому чисто и живет. А забор у него плохой, на честном слове держится. И то сказать — что ему этим забором загораживать? Не то что Оксману. У того ограда — так ограда! Доски все крашеные, подогнаны одна к другой. Ему есть что охранять от чужого глаза. Да… Один сорняк — помещиков да махновцев — выпололи, на его месте другой полез, цепкий, колючий…

Три пары лошадей стоят у Оксмана в конюшне, клуня чуть ли не больше общественного амбара, хата крыта черепицей… И ветряк у него. Трое их, три брата в округе, и у каждого по мельнице… И что же, своим трудом они все это нажили? Чужим потом. Кабы не батрацкие руки, и у них тоже ветер гулял бы под крышей. Мало сам я положил сил на оксмановскую землю? Хромоногий Давидка всю жизнь надрывался у старого козла на мельнице, а сейчас тот и сына себе приспособил, Коплдунера. Призрел сироту… Хуторяне бьются из-за куска хлеба, вот Оксман и держит их на коротком поводке…»

Хонця уже перевалил поросший чабрецом бугор на краю хутора и вышел к околице. В стороне, за оградой из сухих кизяков и кукурузных будыльев, притаился дом Юдла Пискуна. Кособокая, наполовину обмазанная глиной хибарка одним узеньким окошком смотрела на хутор, туда, где был красный уголок.

— Принесло еще и это дерьмо сюда! — пробормотал Хонця, покосившись на ограду.

На утоптанной земле выгона Хонця снова остановился. Он все поглядывал единственным глазом в сторону украинского колхоза, откуда доносился рокот машин.

«Уже работают… А наши когда еще выйдут в поле! Расползутся по степи, как муравьи, каждый к своей меже, будут рыться в земле руками, а что толку?»

На днях приезжал сюда секретарь райкома, Микола Степанович Иващенко, с которым они когда-то вместе батрачили в Ковалевске у Филиппа Деревянко, тамошнего богатея. Микола Степанович долго сидел в комнезаме, толковал с ним, а он, Хонця, отвечал ему точь-в-точь как этот бездельник Матус: «Бурьяновка не Ковалевск и не Веселый Кут. Бурьяновке мил ее бурьян, как свинье лужа, она боится нового, как летучая мышь — дневного света. Из кого мне сколотить коллектив? Из горсти старых партизан? Так ведь нет у них ни клячи, ни даже хомута исправного во дворе, хоть бери и впрягайся сам…»

«Эх, Хонця, Хонця! Постарел ты, что ли, ослаб твой революционный огонь? — с горечью выговаривал он себе. — Ведь, бывало, выводил коней из кулацких и помещичьих конюшен, раздавал беднякам, делил землю, умел драться с оружием в руках. Люди слушали тебя, доверяли. А теперь споткнулся. Обижайся не обижайся, а Микола Степанович и Элька Руднер правы: ты действительно опустил руки. Считай, что тут фронт, — и кончено. Или мы, комнезамовцы, или они, кулаки. Пора нам взяться всем вместе, да так, чтобы земля загудела!» И Хонця всем сердцем услышал голос партии, которая призывала перепахивать межи, корчевать древнюю, дикую, заглушённую бурьяном степь.

4

Юдл Пискун всего года два как осел в Бурьяновке.

Прежде он жил в Керменчуке — дальнем греческом селе, держал бакалейную лавку — и барышничал на окрестных украинских и немецких базарах.

Во время революции, когда в селах и на хуторах начались волнения, Юдл Пискун, наскоро распродав все свое добро, однажды ночью скрылся из села, оставив голый, ободранный двор на произвол судьбы. Вместе с беременной женой своей Добой он уехал к ее родителям, в далекое пограничное местечко на западе Украины.

А года два назад, осенью, когда с полей уже свезли пшеницу и овес, ссыпали в затхлые амбары и клети остатки подсолнечных семечек и сложили на чердаки желтые, огромные тыквы, Юдл Пискун и жена его Доба поздней ночью приехали с ближайшего полустанка Просяное сюда, в глухую Бурьяновку.

Поселился он на краю хутора, на склоне поросшего чабрецом бугра. Поставил себе низкую хибарку с крытым двором для скота и постепенно обнес свой двор забором из сухих будыльев и кизяка.

Первое время он всем и каждому показывал бумажку с предписанием выделить ему участок из бурьяновских земель, вместе со всеми работал в степи и заискивающе улыбался встречному и поперечному, беспокойно подмаргивая левым глазом.

— Ничего, советская власть, — повторял он, — советская власть… она всякого на ноги поставит, она знает, что делает.

Потом он почувствовал себя увереннее, чаще стал заглядывать в комнезам, в поле же показывался редко и все больше разъезжал по окрестным хуторам.

— Что мне земля! — объяснял он жене, толстой, расплывшейся Добе. — Работай да работай… это не для меня. Раньше спину не гнул, сам был хозяином, и теперь тоже найдется занятие неприбыльнее. Не дожить им…

Несколько дней назад он побывал в Блюментале — большой немецкой колонии — и приобрел там молодую гнедую кобылку. По пути из Блюменталя он завернул в районный центр Гуляйполе, где застраховал лошадь на триста рублей. Всю дорогу Юдл похлопывал кобылу по сильной шее и игриво толкал ее то носком, то каблуком. Он был в хорошем настроении, что, вообще говоря, случалось с ним не часто.

«Пятая страховка, — подсчитал он. — Тыщонка с лишком, можно сказать, в кармане. Жди, пока они напашут на тысячу! — Он глумливо осклабился. — Ничего, у меня они больше взяли, чтоб им жизни не видать».

Он пнул лошадь носком в живот и пустил ее вскачь.

«Веселей! Две с половиной сотни чистой прибыли на дороге не валяются!»

Ночью, улегшись на широкую деревянную кровать, Юдл хлопнул жену по спине и тоненько захихикал, шевеля черными усиками.

— Справляемся понемножку, а? Придвинься-ка поближе… Нет, паши с ними землю, хи-хи…

Чуть рассвело, Юдл верхом на купленной кобыле погнал в Святодуховку, на воскресный базар.

Продав гнедую за три сотни бывалому барышнику, он на том же базаре за сорок рублей купил дряхлую клячу той же масти.

В Бурьяновку он возвращался уже под вечер. На костлявой спине старой клячи было жестко сидеть, трясло, Юдл в кровь стер себе зад.

— Околела бы тут, на дороге, так нет… — выходил он из себя. — У-у, шкура!.. Больше пяти дней ты у меня не протянешь, будь ты проклята! — И коротким обрезанным сапожком злобно ткнул ее под селезенку.

Гнедая коротко заржала.

Кругом в поволоке летних сумерек колыхались поля созревающей пшеницы, мигали синие глазки васильков, шелестел пырей, далеко-далеко простиралась степь с ее колосьями, цветами и травами, за которыми не видать было ни межей, ни дорог.

Гнедая рысила по пыльному шляху, раздувала ноздри и время от времени тихо ржала, отзываясь на голоса далекого табуна, на запах конского щавеля и на пинки седока.

Подскакивая на остром лошадином хребте, Юдл погрузился в невеселое раздумье.

«Коллектив… Все Хонця мутит, чтоб ему провалиться. Э, ничего они со мной не сделают…»

Он снова саданул кобылу в живот, и она пошла спотыкающимся галопом.

Этой ночью, когда Хонця стоял на выгоне, гнедая, страшно отощавшая, ковыляла среди перевернутых пустых яслей. Она часто опускала большую, мосластую голову, тыкалась мордой в сухой кизяк, в котором копошились черные жучки, обнюхивала его дрожащими, липкими ноздрями и, прихрамывая, переходила на другое место.

Еле перебирая ногами, она доплелась до пустого корыта. Ее желтые зубы бессильно стучали по сухому дереву, черная нижняя губа моталась, как тряпка. Так она стояла довольно долго, пока не задремала.

Вдали, в полувысохшем заболоченном ставке, заквакали лягушки; их унылые голоса тоскливо отдавались во всех закоулках ночного хутора. Гнедая тяжело тряхнула костлявой головой и пустила сквозь зубы вязкую струйку слюны.

Кваканье лягушек, должно быть, напомнило ей о зеленых ночах, о запахе чабреца на травянистом лугу, о ячменной соломе и отрубях. Она шумно вздохнула, понюхала вокруг, но не нашла ни травинки, ни соломинки.

И вдруг до ее слуха донесся странный рокот и стук. Гнедая вздрогнула всем телом, шарахнулась от корыта и наставила уши.

Вместе с тарахтением жаток из ночной степи несся аромат скошенных колосьев и свежей травы. По черной губе кобылы потекла слюна, живот еще больше запал. Острый запах сжатых колосьев и конского щавеля сводил ее с ума.

Гнедая тяжело мотнула головой и пустилась вскачь по конюшне. Она металась среди пустых яслей, била задними копытами глиняные стены и отчаянно, жалобно ржала.

Лежа на своей широкой деревянной кровати, Юдл Пискун услышал грохот в конюшне. Он поспешно сунул голые ноги в сапоги с низкими, широкими голенищами и без штанов, в одних полосатых подштанниках, накинув на плечи бурку, вышел в сени. Там он зажег жестяной фонарь и отворил дверь в конюшню.

Гнедая повернула голову, избоченилась и с коротким приветственным ржанием побрела к Юдлу. Дрожащими голодными ноздрями она обнюхала полы его бурки, словно надеялась найти там горстку овса, клочок свежей травы или хотя бы сухого бурьяна, влажным языком лизнула хозяину руку и снова тихо, сдавленно заржала.

Юдл, в бурке и полосатых подштанниках, исподлобья, прищуренным глазом, смотрел на кобылу.

— Все еще не окочурилась? Будь ты проклята! — Он сплюнул, прикусил нижними зубами кончик тонкого уса и ткнул гнедую кулаком под морду. — Холера сопатая! — прошипел он.

Гнедая слегка отодвинулась, глаза ее помутнели и наполнились слезами. Потом она опять шагнула к Юдлу, шумно задышала. Вытянув шею и шаря по земле передним копытом, она пыталась достать хозяина языком.

Юдл Пискун неторопливо отошел в сторону, поднял с земли увесистый кол, служивший засовом, и, примерившись, с размаху саданул кобылу по животу.

— Куды, стерва, куды прешь, провалиться тебе! Кожа да кости, а никак не околеет, душу выматывает…

Все эти дни у него было неспокойно на сердце. Он не находил себе ни места, ни дела, все наведывался в конюшню с надеждой, что кляча уже околела. Мало ли что может случиться, а она, падаль этакая, все жива да жива, прямо хоть плачь… Он ее придушил бы, но у прежней, у пегой, остался след, и он чуть не попался. Юдл закусил ус, пригнувшись, метнулся за гнедой и опять ударил ее колом по брюху, по самому чувствительному месту.

Кобыла судорожно затряслась, нелепо брыкнула задними ногами и упала на бок, вытянув худую шею.

— Сил моих нет… — тяжело сопел Юдл, подтягивая подштанники, сползавшие с худого, волосатого живота. — Вставай, ты! — Он ткнул носком в лошадиный бок. — Подымайся, падло!

Гнедая с жалобным стоном задрала голову. Прямо над ней свешивались со стропил свежие лошадиные кожи с отрезанными хвостами…

Хонця в последний раз посмотрел на степь и, сжимая в руке кнутовище, медленно повернул к хутору. Тракторы ушли в лощину, вся степь погрузилась во тьму. Сухо шуршали колосья, набегая на бурьяновские взгорки.

У ограды, со всех сторон окружавшей двор Юдла Пискуна, Хонця внезапно остановился. Оттуда доносился странный шум.

Хонця с минуту стоял, прислушиваясь, потом вошел во двор. Он обогнул низенькую мазанку, которая смотрела на улицу одним-единственным узеньким окошком, пряча остальные на задворках. Двор кругом зарос кустиками горькой полыни, цеплявшейся за Хонцины голые ноги.

Шум доносился из конюшни, пристроенной впритык к дому.

Хонця подошел к запертой двери и приложил ухо к щелке между досками.

В конюшне кто-то глухо храпел и бился.

Под самой стрехой было узкое оконце — глазок. Ухватившись за скобу, Хонця подтянулся и заглянул внутрь.

Посреди конюшни с здоровенным колом в руках метался Юдл. Он был похож на большого черного петуха. Вдруг, не выпуская из рук дубинки, он повернулся к наружной двери, точно почувствовал на себе чужой взгляд. В конюшне тотчас стало темно.

Хонця соскочил на землю и постучал. Никто не откликнулся. Через минуту из мазанки показался Юдл. Став на высокий порог, он оперся затылком о притолоку.

— Ты что, заблудился или ко мне таки завернул? — спросил Юдл, беспокойно косясь на Хонцю.

— Что это у тебя там? — Хонця показал кнутовищем на конюшню.

— А, гори она огнем! — неожиданно раскричался Юдл. — Целую ночь стучит и стучит. Я вхожу, а кобыла лежит вся мокрая. Ласка ее донимает. Повадилась ласка в сарай! Замучила кобылу… Я уж тут ее гонял, гонял…

Напав на эту выдумку, Юдл приободрился, подошел к Хонце и взялся за кнутовище.

— Ну? Холодновато, а, Хонця? — спросил он вкрадчиво, поежившись. — Заходи, согреешься, пропустим по капельке, а? — Он доверительно подался к Хонце. — Нет? Вашему брату нельзя? Ну, на нет и суда нет. Ты мне только скажи: будет коллектив или нет? Смотри же, меня в первую голову… Что это я хотел сказать… Оксман захапал сад, а мы молчим? Возьмись за это, Хонця, возьмись как следует. — И он подмигнул левым глазом.

Ничего не ответив, Хонця выдернул из его рук кнутовище и ушел.

«Не нравится мне этот тип. Всегда у него все на запоре, окна занавешены, — размышлял он, идя по улице. — Хитрая душонка! Что-то больно часто меняет он лошадей. Думает, это прежнее время, когда он мухлевал на конских ярмарках. Врешь! Может, кто и не знает, но я — то помню… Мне ты зубы не заговаривай… Посадили тебя на землю — работай, сукин сын! Работай, как все, и не валяй дурака… Ласка к нему повадилась… Надо все-таки наведаться сюда ночью, так это, без стука в дверь, да посмотреть, что там за ласка у него в конюшне…»

Когда Хонця ушел, Юдл еще потоптался по двору, потом выглянул в огород. Со стороны Ковалевска слышался далекий гул.

Юдл вернулся во двор.

«Чего он приплелся? Ночью и то лезут…»

Юдла внезапно охватил панический страх. Зачем он его отпустил, Хонцю? Нельзя было отпускать, надо было затащить в дом… Куда он сейчас пошел? Куда?…

Кругом стояла глубокая тьма, какая бывает перед рассветом. На низком, тусклом небе одна за другой меркли звезды, закрывались, как чашечки цветов перед дождем…

5

Элька поднялась рано, только выгнали стадо на пастбище. Жена Хомы Траскуна Катерина была сильно не в духе, проходила мимо, не поднимая глаз, молчала. Нарочито мешкая, развела она огонь, замешала болтушку, ни разу не оглянувшись на Эльку, будто той и не было здесь. Элька, словно не замечая, помогла прибрать во дворе, подмела перед порогом, у завалинки. Ночь она провела неспокойно. Ей все представлялась запруда и тот черноглазый парень, который поил у ставка лошадей, а потом повстречался ей у красного уголка.

«Что он тогда сказал?» — пыталась она вспомнить и не могла.

Катерина подошла к ней и молча поставила на завалинку глиняную чашку с болтушкой. Элька вымыла у колодца руки, наспех поела и, забежав на минуту к Хонце, отправилась в Санжаровку, в сельсовет. На хуторе перекликались поздние петухи. Свежий ветер шаловливо ерошил волосы, ласкал щеки, шею, бодрил кровь. Широким, гибким шагом Элька поднималась вверх по холмистой дороге.

По склону холма протянулись ряды молодой кукурузы. Узенькие кукурузные полосы и затравеневшие межи кругом исчертили степь. На ходу Элька сорвала длинную метелку кукурузы и отмахивалась ею от степных оводов, садившихся на загорелые плечи. Внизу, у подножия холма, сидел на корточках хуторянин и старательно выдергивал сорняки, глушившие молодые побеги.

«Ковыряется в земле руками, — подумала Элька, — ногтями роет ее. Кажется, это Шия Кукуй?»

Она откинула назад светлые волосы и легко сбежала по откосу.

— С добрым утром! — громко поздоровалась она. — Работаем?

Кукуй, худой пожилой мужик, посмотрел снизу вверх на Эльку и, кряхтя, распрямил спину.

— Э-эх! Работаем-то работаем, а что толку? Кусок хлеба да фунт лиха, а по правде — одно только лихо и есть. Вот так, как видите, от зари до зари…

Он поднялся с корточек, и стало видно его изможденное лицо, обросшее рыжей клочковатой бородой, с впалыми щеками, будто этот человек никогда в жизни не наедался досыта.

— И сколько же вы успеваете за день? — спросила Элька.

— Кто его знает… День на день не приходится. — Шия поскреб затылок черными от земли пальцами и окинул взглядом узкую полоску кукурузы. — Рядов девять можно выполоть, только бы сил в руках хватило.

— То-то, в руках… А машины на что?

— А-а! Что машины! — лениво ответил Шия. — Нам наших рук не жалко. И опять-таки где ее взять, эту машину?

— Где взять? — быстро переспросила Элька. — А Ковалевск? А Веселый Кут? До каких же пор вы так и будете копаться — каждый сам по себе? Ведь одной машиной можно всю эту кукурузу, и вашу и всю, за два дня…

— Так разве я один? — словно оправдывался тот. — Весь хутор так…

Он вытащил из-за пояса тощий мешочек с махоркой и закурил.

Элька подошла ближе.

— Сегодня у нас собрание насчет коллектива, — сказала она. — И о машинах разговор будет… Приходите!

— Придем, послушаем. Мы уж тут с Микитой толковали. — Он снова присел на корточки и ухватился за бодяк, бормоча: — Пока что надо работать. Попотели на чужого дядю, чтоб ему…

По всему склону холма растет бурьяновская кукуруза. Одна полоса отделена от другой затравеневшей межой. Ранней весной, как только отсеялись, Шия Кукуй поставил у своей полосы суковатый колышек, чтобы не спутать с соседней.

Несколько недель спустя Шия Кукуй с больной женой и тремя дочерьми — все, как одна, огненно-рыжие, щеки в крупных веснушках — вышли с зарею в поле полоть кукурузу. Отыскали свою полосу, отмеченную колышком, и вся семья рассыпалась между рядами.

Кукуруза густо заросла крапивой, лебедой и черным пасленом.

Кончили полоть только поздно вечером, еле управились.

— Ну, теперь можно ждать доброго урожая, — говорил Шия Кукуй жене и дочерям, улыбаясь запекшимися губами.

И вот два дня назад Шия с женой наведались в степь посмотреть на свою кукурузу.

— Что это?! — закричал он вдруг не своим голосом. — Вся кукуруза пошла в ствол! Бодяками заглушило!

— Ой, господи боже ты мой! — причитала жена, разгребая трясущимися руками сорняки. — Все как есть заглушило, пшонки совсем никудышные, горе ты мое…

Шия Кукуй, растерянный, подавленный, продирался сквозь заросли чертополоха и не мог понять, откуда его столько взялось.

— Мы пололи не нашу кукурузу! — воскликнула жена, оглядевшись. — Не на этом месте мы пололи, горе ты мое, на чужой полосе работали!

Шия Кукуй растерянно топтался на меже.

— Тише, не галди! Вот же наш колышек, не видишь, что ли? Наша это. Мало ли что заросло, на то она и трава, чтоб расти!

— Мозги у тебя заросли! Ты погляди вон на те початки, — показала жена на соседние полосы. — Там где-то мы работали, на чужих, подавиться бы им этой кукурузой.

Скоро Шия Кукуй и сам убедился, что кто-то снял колышек с его межи и поставил на свою, а потом, когда они очистили поле, переставил обратно на его, Кукуеву, межу.

Под вечер, валясь с ног от усталости, хотя выполоть удалось лишь небольшую часть сорняков, Шия Кукуй поплелся домой. По пути он увидел Шефтла Кобыльца, который копался на своем участке по другую сторону дороги.

Шия подошел к нему.

— Дай закурить, — попросил он. — Уморился. Дергаешь, дергаешь, трудишь руки, черт бы побрал такую работу… Может, и правду она говорит, чтоб машинами… Да… Дай, говорю, на цигарку, ну!..

— Какие машины? Кто говорит? — спросил Шефтл, не поднимая головы.

— Погоди, дай сперва закурить. — Шия нетерпеливо перебирал пальцами, точно уже свертывал цигарку.

Шефтл хотел было сделать вид, что не слышит, но, поняв, что тот не отстанет, сунул руку в карман штанов. Пальцы его ощупали тугой мешочек с махоркой.

— Нету… ей-богу, нету. Позабыл взять. А ты раскроши калачиков — ей-богу, не хуже махорки… Так что ты там говорил насчет машин, а?

— Брешешь, — сказал Шия Кукуй, похлопав его по оттопыренному карману. — Брешешь. Дай, не томи, сердце заходится, ну…

Шефтл отвел его руку и недовольно сплюнул сквозь зубы.

— Да нету же, чудила! Неужели бы я тебе щепоточку махорки пожалел? Давай нарвем калачиков, меня тоже потянуло.

Хоть Шия Кукуй был старше лет на восемнадцать — двадцать, Шефтл говорил ему «ты», как почти всем односельчанам.

Оба сорвали на обочине дороги по горстке сухих листочков, растерли между пальцами и свернули по толстой цигарке.

— Глотку дерет, — сказал Шия, закашлявшись.

— Ничего, оно здоровее… Ну, давай досказывай, что ты там хотел.

— Да так… Это она тут… Ну, та, что из Ковалевска… И собою ничего, бойкая девка, худого не скажешь. Проходила тут спозаранок, на Санжаровку, видно. Она и говорила, чтоб машинами, дескать…

Он вздохнул, закашлялся еще сильнее и пошел своей дорогой.

— Ты ее видел? В Санжаровку шла, говоришь? — кричал Шефтл вслед.

Шия не отзывался.

С минуту Шефтл смотрел ему в спину, потом повернул на свою полосу.

«Время терпит, — подумал он. — Можно еще пополоть, успеется».

Он так бодро взялся за работу, точно только-только вышел в поле. Между тем солнце уже почти село. Над тускнеющей степью трещали кузнечики.

Элька поднималась в гору. На участке Шии Кукуя уже никого не было. Дорога перед ней была пуста, — видимо, хуторяне кончили работу. Элька ускорила шаг.

Внезапно мимо нее со свистом пролетел камень. Элька вздрогнула и остановилась. Из кукурузы выбежал запыхавшийся Шефтл, громко тюкая вслед улепетывавшему суслику.

У дороги суслик немного помедлил, вытянув мягкую шею и уставившись на Эльку живыми глазками, потом проворно юркнул в сторону.

— Куды, стервец? Чтоб тебя задавило.

Увидев девушку, Шефтл осекся. Он сразу узнал Эльку.

— Что случилось? — спросила Элька, глядя на него немного насмешливо и как будто обрадовавшись.

— Суслики… зараза на них… хлеб травят… — отвечал он, тяжело дыша.

— А я было подумала, что ты это в меня, — сказала девушка, чуть-чуть улыбаясь.

Шефтл смутился, отвел глаза в сторону.

— Суслики… — повторил он, разводя руками. — Расплодились — и делай что хочешь. Гоняю их, гоняю, а им хоть бы что!

— Ну конечно, — с мягким упреком заметила девушка, — кто же так травит сусликов? Ты их только вспугиваешь и перегоняешь со своего поля на чужое.

— Лучше, что ли, гнать их с чужого поля на свое? — неуклюже пошутил Шефтл. Оттого, что она обращалась к нему на «ты», он почувствовал себя немного увереннее.

— Да это ведь одно и то же. Если травить — так сразу, по всей степи, сообща.

— Ну, не знаю… С какой это радости стану я хлопотать о других? Обо мне ни у кого голова не болит… Вы не в хутор? — спросил он, совсем осмелев. — Я вас сейчас догоню, только сапку возьму.

Отойдя шагов на десять, Элька вынула маленький зеленый гребешок и поспешно причесала разлетевшиеся светлые волосы.

Шефтл скоро догнал ее и, с сапкой в руке, молча пошел рядом. Он и рад был бы завести разговор, но как-то ничего не приходило в голову.

Элька тоже некоторое время молчала, ждала, чтобы заговорил парень. Потом не вытерпела и начала первая:

— Так вот, надо взяться за это дело всем вместе.

— Э… вместе… — нехотя буркнул Шефтл.

— Как раз сегодня у нас собрание, мы организуем колхоз, получим машины — тебе такие и не снились…

— Кто их знает, эти ваши колхозы… Темное дело. — И Шефтл решительно взмахнул в воздухе сапкой, словно говоря: «Довольно об этом».

Но Элька только пуще разгорячилась.

— Вот-вот, оттого-то и расплодились у нас суслики! Ты их сам и расплодил. Они губят твой хлеб, и знаешь ли ты, что ты больше работаешь на них, чем на себя? Да, да, запомни мои слова! Я тебе плохого не желаю… ведь правда? Один ты от них не избавишься. Вывести их можно только всем хутором, так, чтобы были и машины и химия… Ты что на меня уставился? — спросила она задорно, откидывая со лба волосы. — Скажешь, не так?

Шефтл пожал плечами.

— Откуда мне знать!

— Так и только так. Один ты все равно не добьешься толку. Послушай… Выбрал бы ты время и съездил в Ковалевский колхоз, посмотрел бы…

Они уже перешли вершину бугра и спускались мягкой, пыльной дорогой по косогору. Элька все говорила, поминутно оглядываясь на Шефтла. Девушка сама не могла понять, почему она столько говорит, почему ей так хочется привлечь на свою сторону этого черноволосого, черноглазого парня, который смирно идет рядом, но, видно, не торопится соглашаться с нею. А Шефтл молча думал о своем и не смел поднять глаз на Эльку.

«Ах ты, подсолнух ты золотой…» Ему вспомнился ставок, их первая встреча у плотины, и он невольно заулыбался.

— Ты что смеешься? — спросила Элька, внимательно посмотрев на него умными, ясными глазами.

— Да ничего… Как бы нас стадо не нагнало, пойдем скорее, — уклонился Шефтл от ответа, и они торопливо зашагали вниз по косогору.

6

Красный уголок — небольшая комната с низким бревенчатым потолком — был переполнен хуторянами. Сидели на длинных дубовых скамьях, на подоконниках, дымили в распахнутые окна и вполголоса переговаривались друг с другом.

За сколоченным из досок голым столом сидела Элька и, разговаривая с Коплдунером, в то же время внимательно прислушивалась к людскому гомону.

«Пора, — решила она. — Языки развязались, можно ехать дальше».

Она поднялась. Гомон тотчас стал глуше.

— Ч-шш! Будет тебе! — буркнул Шия Кукуй, толкнув Микиту Друяна, который сидел рядом и показывал пальцем на Эльку.

Микита притих, смущенно поглаживая густые усы.

Элька с минуту постояла молча, ждала, пока не перестанет браниться с соседом «Баламут» — так прозвали в хуторе Риклиса, который всюду совал свой нос, — потом обратилась к Онуфрию Омельченко:

— Так сколько пудов снимаете вы с десятины?

Все посмотрели в угол, где сидел Онуфрий. Он всегда держался в стороне, был не из говорливых. Подняв на Эльку кроткие голубые глаза, он тихо ответил:

— Мабуть, пудов з двадцять…

— А вы? — спросила Элька Шию Кукуя. Тот почесал затылок и хрипло закашлялся.

— Примерно столько же, а может, и меньше будет. Все ждали, что вот-вот она спросит еще кого-нибудь, и каждый думал, что обратится именно к нему.

— Вот видите! — воскликнула Элька, резким движением откидывая докучливую прядь. — А знаете вы, сколько снимают в Ковалевске или в Санжаровке? Как раз сегодня я там была… — Она сделала паузу, потом добавила не то с удовольствием, не то с укоризной: — Девяносто пудов с десятины, девяносто пудов!

По комнате пронесся сдержанный шум, словно листья зашуршали под ветром.

— Девяносто пудов? Быть не может!

— Да нет, верно, я точно знаю…

— Ну, а хоть бы и так, — угрюмо проворчал Шефтл, стоявший у двери. — Хоть бы и девяносто, так не мои ведь. Лучше уж девятнадцать, да свои…

— Девяносто пудов…

— И чего нас равнять? — поднявшись со скамьи, сказал Шия Кукуй. — Мало ли что. Есть и такие, что похуже моего живут. У одного каша с маслом, а у другого кукиш с маком. Мало ли что…

— Я и не равняю, — быстро ответила Элька. — В чем вас равнять? У них хлеб, у вас лебеда, что правда, то правда. Но давайте подумаем вместе… Почему это им положено больше, чем вам? Почему ковалевские получают девяносто пудов с десятины, а Шия Кукуй или Онуфрий Омельченко — двадцать? Дожди прошли и тут и там. Земля та же самая. Тот же чернозем, ну и солнце как будто и у вас и у них одинаковое, и те же ветры дуют — ведь оттуда сюда рукой подать. Почему же все-таки им положено больше? Они будут сыты весь нынешний год, будут есть белый хлеб, школу выстроят для ребят, мельницу. Овец вон заводят, электричество собираются провести. А у вас? У вас хлеба не хватает до нового года, ячменные лепешки едите да мамалыгу. Так давайте подумаем, хуторяне! Может, все-таки и вам положено жить по-другому?

Хуторяне поднимались с лавок, теснились все ближе к Эльке, жарко дышали.

— Давайте возьмем Онуфрия Омельченко. Нынешний урожай, говорит он, даст ему по двадцать с десятины. Работал он на совесть, верно? Если не так, возьмем другого…

— Да нет, ни к чему!..

— Старательный мужик!

— Днюет и ночует в поле…

Онуфрий сидел с опущенной головой и медленно расчесывал пятерней густую седоватую бороду. Ему очень понравилось, что Элька начала разговор с него.

— Вот и скажите: может Онуфрий Омельченко сам-один добиться лучшей жизни? Я считаю — нет. Хотя бы потому, что нет у него ничего, хотя бы потому, что он в кабале у кулака, у того же Якова Оксмана. А Шия Кукуй? То же самое. Роется в земле голыми руками, а много ли наживешь такой работой? Верно, товарищ Кукуй?

— Что ж, это верно, работать нечем, — задумчиво ответил Шия. — Машин у меня нету, не то что у тех…

— Я думаю, что Шия Кукуй правильно сказал, товарищи. — Эльке самой понравилось, как складно все это у нее получается. Она выпустила фитиль в лампе, и садившееся пламя ярко засияло. — В Ковалевске, — продолжала она, — в колхозе «Нове життя», работают машины, а у Шия Кукуя одни голые руки. Там и пар подняли в срок, в срок посеяли, вот уже и хлеб убирают, а мы хотим, чтобы Шия Кукуй, или Онуфрий Омельченко, или… — она запнулась, позабыв, как зовут хуторянина, которого хотела назвать, — или вот он, — показала она на Калмена Зогота, — чтобы они, работая в одиночку, тоже получили по девяносто пудов с десятины? Нет, таких чудес не бывает. Правильно я говорю?

— Верно! — кивали головой хуторяне.

— Правильно!

— Что это она все Кукуй да Кукуй? У меня не лучше.

— А у меня? Одно горе…

— Тогда что же остается делать?… Прошу, перестаньте вы курить! — неожиданно резко крикнула Элька, повернувшись к окнам, но тотчас овладела собой. — Перед нами, товарищи мои дорогие, одна дорога, — продолжала она ровным голосом. — Прямая, широкая, та, про которую говорил нам Ленин. Та самая, что у ваших соседей, в Ковалевске…

В комнате опять зашумели. Элька села и наклонилась к Хонце.

— Который здесь Оксман?

— Его нет. Что ему тут делать?

— И Березина нет? — Нету.

— А кто вон тот? — Элька показала краешком глаза на мелкорослого хуторянина с черными усиками над заячьей губой, который сидел на передней скамье и угодливо смотрел ей в рот.

— Юдл Пискун, — прошептал Хонця, поморщившись. — Смотри, каким беднячком прикидывается… Я тебе про него говорил, про кобылу, не помнишь?

Элька с минуту присматривалась к Юдлу, словно хотела получше его запомнить.

«С чего это она? — подумал Юдл, беспокойно заерзав на лавке. — О чем она спросила Хонцю? — Он дернул зубами тонкий ус. — Ишь ты, буркалы вылепила… Черт меня дернул сесть прямо против нее, чтоб ей ослепнуть…»

От двери, расталкивая хуторян, пробирался вперед Шефтл Кобылец. На нем была чисто выстиранная ситцевая рубаха, его смородиново-черные глаза улыбались озорно и немного смущенно.

— Я тут хотел… Я хочу спросить… — проговорил он, запинаясь, но глядя прямо в глаза девушке.

— Тише, товарищи! — Элька постучала по столу, потом быстро пригладила волосы. — Тише! Шефтл Кобылец… так, кажется? Просим сюда, поближе.

Шефтл подошел и оперся ладонью о стол.

— Я вот что хотел… Ну хорошо, там у них, в Ковалевске, в колхозе, машины и все такое… а что толку, раз это не ихнее? Люди говорят — все равно заберут. Я и спрашиваю: на кой… к чему нам эта канитель? Дали бы нам машины, а работали бы мы, как раньше, на себя — это я понимаю, это дело. Тогда бы… ого! — И он рубанул воздух ладонью, как тогда, на дороге, сапкой.

У Эльки упало сердце, ей уже показалось, что все собрание стало на сторону Шефтла. Но тут к столу подскочил Димитриос Триандалис, единственный грек на этом хуторе.

— Для себя! Брать, хватать — это ты умеешь, больше ты ничего не умеешь! — Смуглое лицо его налилось кровью. — А наша партия не об одном только Кобыльце заботится.

— Смотри-ка, и он туда же — «наша партия». Ты будто пока не партийный? — бросил кто-то ехидно.

— Все равно скажу — наша партия: я партизаном был! — крикнул Триандалис, стукнув кулаком по столу. — Партия думает о нас, о бедняках, а Шефтл Кобылец думает об одном себе. А мы тут что? Последние люди, грязь под ногами?

— Хотел бы я знать, что ты с машиной будешь делать? Тискать ее по ночам заместо бабы?

— Я тебе потискаю! — огрызнулся Триандалис.

— Ша! — поднялся с места Калмен Зогот. — Машины всем нужны.

— Никакого «всем»! — вспыхнул Триандалис. — Одним комнезамовцам — и баста.

— Комнезамовцам!

— Тише, вы!

— Тише! Хватит!

Элька отошла немного в сторону и смотрела на разгорячившихся хуторян. «Славно! — думала она. — Значит, взяло за живое».

Наконец она подняла руку.

Стало тихо.

— Товарищи хуторяне, — начала она спокойно и решительно, — я вижу, большинство за коллектив, за то, чтобы работать сообща. Мы организуем коллектив, и он будет не хуже, чем в других деревнях. Но теперь такой вопрос: если Оксман или Березин захотят вступить в коллектив…

— Еще чего!

— К черту!

— На погосте им место!

— Поцарствовали!

— Кланялись им, хватит!

Элька весело хлопнула ладонью по столу.

— Значит, ни Оксмана и ни Березина мы в коллектив не пустим? Правильно, товарищи, правильно! А теперь пусть останутся те, кто за коллектив, — сейчас мы начнем первое собрание.

Элька тотчас почувствовала, что поторопилась, что-то упустила. Хуторяне поднимались с мест и, не оглядываясь на Эльку, словно надеясь, что так их не заметят, один за другим пробирались к выходу. Несколько человек остановились было у порога. Казалось, они колеблются: выйти ли, остаться ли, туда или сюда? Почему-то Эльке вспомнились камыши у пруда. Только тронь их, легонечко потяни — и они качнутся к тебе. Она хотела что-то сказать, но было поздно. Уже вышел Шефтл Кобылец, за ним Калмен Зогот, а следом почти все хуторяне.

— Поживем — увидим, не горит, — донесся из-за окна голос Калмена Зогота.

В красном уголке на опустевших, раздвинутых скамьях остались сидеть бывшие партизаны — Хонця, Хома Траскун, Димитриос Триандалис. В стороне стояли Шия Кукуй и Онуфрий Омельченко.

Коплдунер говорил что-то Эльке, но она не слушала.

«Провалилась! — думала она. — И сама виновата, сама виновата. Надо было сразу же ответить Шефтлу Кобыльцу, а я… Растерялась, упустила минуту… Обрадовалась, что Триандалис бросился на выручку… Хороший мужик, но тоже загибает…»

— Ну что ж, — она задумчиво посмотрела на Коплдунера и спустила фитиль в лампе. Стекло сильно закоптилось. — Начнем, пожалуй?

Наутро весь хутор знал, что в Бурьяновке организован колхоз из пяти хозяйств и что председателем выбрали Хонцю.

7

Третий день над Ковалевскими и веселокутскими полями разносился рокот тракторов и наводил тоску и тревогу на бурьяновцев.

Как всегда в эту пору, хуторяне плакались друг другу, что нечем убирать хлеб. Жаток на весь хутор раз-два — и обчелся, хоть убирай пшеницу по всей степи вручную или опять отдавай треть урожая Оксману. А пшеница уже осыпается под ветром.

С самого утра палило солнце, жгло и сушило пыльно-желтую степь; глиняные стены мазанок трескались от жары, как корка каравая у нерадивой хозяйки.

К вечеру край неба занялся огнем, солнце сквозь густую завесу рыжей пыли, поднятой на косогоре табуном, казалось багровым. Вдалеке, за Ковалевской рощей, разливалось алое озеро, верхушки деревьев купались в пламени, а стволы в просветах были угольно-черные, — казалось, роща горит. Потом зарево побледнело, словно подернулось пеплом, — над хутором опускался теплый летний вечер.

На улицу выбежали собаки и с визгом и тявканьем пустились навстречу пылящему табуну. Следом за собаками вышли из дворов хозяева. Они шагали не спеша, каждый держал в руках вытертые веревочные путы, концы которых были заброшены за плечо или шею.

Додя Бурлак шел стороной, по травянистой обочине. Миновало два дня с того вечера, как созвали сход, и все это время Додя томился и грыз себя.

«Терять мне нечего, — повторял он себе, должно быть, в десятый раз. — Ну с чем, с чем я выйду в поле? Бог с ними, пускай уж сообща, лишь бы убрали и твою горстку хлеба. Может, она и права, вместе так вместе…»

Тут он вспомнил о том, что рассказывал Симха Березин, — будто в коллективах черт знает что вытворяют над бабами… «А как же, заодно и жену сдавай им в аренду, — говорил Березин, с усмешкой разглаживая волнистую, сытую бороду. — Они ее живо приспособят, порожняком ходить не будет. Хорошее дело коллектив, одно удовольствие, если кто понимает… Там у них уже полным-полно байстрюков».

Додя Бурлак и верил и не верил. И все-таки ни на минуту не переставал думать о «них», о коллективе. Некуда деваться, некуда. Один он не вытянет, и опять придется идти на поклон к Оксману или к Березину — занимать косу, каток или хомут вместе с кобылой…

Около загона было людно. Хуторяне с веревками и руках медленно прогуливались вдоль изгороди, присаживались на перекладины и неторопливо, со смаком сворачивали толстенные махорочные цигарки.

Босой, в короткой красной безрукавке, быстрым шагом подошел к загону Димитриос Триандалис.

— Люди, колос шумит… По всей степи шумит…

Он тяжело дышал и вытирал вспотевшее лицо.

Хуторяне нехотя слезли с перекладин и окружили Димитриоса.

Чуть поодаль, на большом белом камне возле общественного амбара, сидел Симха Березин. Тут же Риклис рассказывал что-то про Шию Кукуя и его жену трем пожилым хуторянам, которые покатывались со смеху.

Симха Березин задумчиво смотрел на амбар.

«Странное дело, — думал он, — давно уже отправили письмо — и как в воду кануло. Куда Оксман смотрит? Если не уберут Хонцю, Оксмана же первого и прижмут. Я что… Про меня они и не думают», — успокаивал себя Симха.

Он посмотрел на амбар, и на лице его появилась довольная усмешка.

Вместительное деревянное строение, выкрашенное красной краской, местами уже облупившейся, стояло на больших белых камнях. Из года в год хутор ссыпал сюда семенную пшеницу и ячмень. Прежде тут хозяйничал Оксман, он был старостой и ключи хранил у себя. Яков Оксман знал в амбаре каждый закоулок, каждый сучок на дощатых стенах. Когда-то он велел прорубить в переднем сусеке изрядную дыру в полу, чтобы время от времени освежать воздух. Обычно же она была заткнута хорошо пригнанным кляпом.

Теперь ключи от амбара были у председателя ком-незама, у Хонци. В прошлом году, когда пришло время ссыпать семенную пшеницу в закрома, Оксман молча перетаскал свои мешки с подводы в амбар и высыпал зерно тут же, за дверью, в первый сусек, где был забит кляп. Вслед за Оксманом в тот же угол стали ссыпать зерно и другие хуторяне.

Тогда Яков Оксман ни о чем худом не думал. Но как-то, некоторое время спустя, он вспомнил про отдушину в полу. Его даже в жар бросило, когда он подумал об этом. Теперь эти пуды пшеницы были у него в руках… Сам он, однако, никогда в жизни не решился бы что-либо предпринять и однажды, так, мимоходом, обиняками, рассказал об этой дыре Симхе.

Через несколько дней, темной ночью, Симха Березин осторожно подлез под амбар. Улица была пустынна. Симха долго пыхтел, лежа на боку и нащупывая место, где должна была быть отдушина. Наконец он его отыскал, кое-как вытолкнул затычку и почувствовал, как по его лицу, застревая в густой бороде, запрыгали, заскользили зерна. Должно быть, кляп стал в дыре боком, так что образовалась узкая щель, сквозь которую понемногу, но безостановочно просачивалось зерно.

Наутро Симха загнал под амбар, благо он был через Дорогу, своих кур и уток, и они, приохотившись к зерну, которое текло да текло себе потихоньку, паслись там целыми днями.

Куры жирели, прибавляли в весе, и Симха Березин понимал, что зерно у Хонци в амбаре все убывает и убывает.

Время от времени, проходя мимо, Симха останавливался у загона, присаживался на камень и, будто бы выковыривая из ноги занозу, с довольной усмешкой поглядывал, как куры клюют зерно.

«Ничего, пускай отъедаются, не чужая это пшеничка, есть там и моя доля, — говорил он себе. — А зерна утекло уже порядочно. Пожалуй, хватит…»

Выждав еще немного, Симха рассказал Оксману, что вот, дескать, ходил он к загону, искал свою пеструю несушку и нашел ее вовсе под амбаром.

— А под амбаром, — говорил он, сокрушенно качая головой, — сыплется в углу зерно, сыплется и сыплется… Должно быть, пудов пятьдесят ушло. — И Симха испуганно округлил глаза и губы. — Нет, вы только подумайте, сколько это времени зерно все течет, и куры его клюют…

Оксман подумал, что, должно быть, не только куры клюют эту пшеницу, и на миг подосадовал:

— Пятьдесят пудов… не больше, Симха? Ай-ай-ай! Ну что ж, если заметят нехватку… если заметят нехватку… ключи-то у Хонци!

— Может статься, он сам выдернул затычку, — задумчиво произнес Симха.

— И таскает зерно, — подхватил Оксман.

— Да, это наверняка его работа. Еще бы, известный ворюга!

— Ворюга, бандит с большой дороги, — поддакивал Оксман. — Нельзя об этом молчать… А что, если мы сейчас заткнем дыру, — помолчав, предложил он, — заткнем и потребуем перевесить зерно? При мне, бывало, и фунта не пропадет. Да, тут мы их прижмем.

Письмо в районный комитет партии Симха Березин и Яков Оксман составили вместе. Начиналось оно так:

«Доводим до вашего сведения, что Хонця Зеленовкер, наш бурьяновский председатель, ворует зерно, поскольку у него имеются ключи от общественного амбара. При Оксмане был порядок, а при Хонце порядок такой, что он ворует общественное зерно и продает на базаре…»

И в конце подписались: «Комнезамовцы».

«Пора бы, давно пора быть ответу из райкома, а там молчат, и Хонця уже наступает на пятки», — вот о чем думал Симха Березин, сидя на камне у амбара.

Димитриос Триандалис все еще кричал, размахивая руками.

Симха встал и подошел поближе.

— Чего ему надо? Опять на бедность просит?

— Ах ты дурноед! — взвился Триандалис. — А кто на твое пузо работал, собака? — кричал он, брызгая слюной и наступая на Березина.

— Дай ему, Димитриос, дай ему! По зубам его! — хохотали хуторяне.

— Так его, сучье племя! По рылу съезди, по рылу!

— Под вздох, Триандалис, под вздох двинь! — все громче кричали хуторяне, словно давно дожидались случая намять Березину бока.

Триандалис стоял против Березина, пригнув голову и тяжело сопя. Наконец он плюнул и отвернулся.

— Смердит, падло!

Хуторяне оглушительно захохотали.

— Годи! Расходился тоже, — сердито проговорил Шефтл Кобылец, подходя. — Симха твой хлеб не жрет, на твоих конях не пашет…

— Не лезь, Шефтл, — отозвался Микита Друян, соскакивая с изгороди. — Дай ему березинских коней, тогда и говори «годи».

— И так обобрали, дочиста ограбили, — проворчал Симха Березин.

— Он свое добро сам наживал, — не уступал Шефтл, — чужого не брал. Что его, то его, трудом нажито.

— Трудом! — насмешливо повторил Микита. — Я труда положил побольше, чем он, — Микита махнул веревкой на Березина, — побольше, чем он с Оксманом вместе, а у меня и вил порядочных нет.

— Чего ты ко мне привязался? Что вы все тявкаете на меня, как собаки? — бормотал Березин, растерянно мигая. — Ваше за мной не пропадало, наоборот…

— Еще и наоборот? К чертовой матери! Нажил я у тебя хоть ржавый шкворень, а? — крикнул Триандалис.

Жеребята в загоне терлись боками об огрызенные мшистые бревна загородки, кусали друг друга и ржали, точно просясь наружу, на улицу, в вольную степь.

Одна сторона загона была загорожена длинной съемной жердью. Подошел Юдл Пискун и присел на конец перекладины.

— Работал я или нет? — все еще кипятился Триандалис. — Пахал у Оксмана или нет, дышло ему в бок? А есть у меня хоть своя коса?…

Березин плюнул ему под ноги.

— Тьфу! И не надоест им слушать этого грека!

— А если грек, так и слушать его нечего? — неодобрительно промолвил Калмен Зогот.

— Ну и идите, идите к нему в коллектив! — огрызнулся Симха Березин. — На него идите работать! А я уж кое-как справлюсь. Обойдется без вашей милости.

— А куда же еще? В коллектив и пойдут! — вызывающе крикнул Триандалис. — А, братцы? Чего же это вы? Скажите!

Хуторяне сразу стихли и, будто не слыша, молча свертывали цигарки.

— Слухайте, хозяин, — поманил Симху к себе Друян. Симха Березин разгладил густую, волнистую бороду

и не торопясь подошел к Миките.

— Ты меня?

Микита глубоко затянулся, потом выдохнул прямо Березину в лицо.

— Сколько вам лет, а, Симха?

— Хе-хе! Пятьдесят пятый пошел… А что?

— Пятьдесят пятый? Ай-ай-ай! А говорят, будто индюки до таких лет не доживают…

Хуторяне покатились со смеху.

— Подожди, ты и до этих лет не доживешь… — злобно отозвался Березин.

Он хотел еще что-то добавить, но в эту минуту увидел, что к загону приближается Хонця, и отошел в сторону.

«Тут как тут, одноглазый пес! С ним лучше не связываться».

Риклис тоже заметил Хонцю и выскочил вперед.

— Э-эй! Здорово, председатель!

— Сейчас с ним не шути: голова! — заметил кто-то.

— Еще бы, целых два мужичка под началом! — ехидно усмехнулся Риклис.

Хонця слегка сдвинул брови, но ничего не ответил, оперся спиной на изгородь и стал аккуратно свертывать козью ножку.

— Ты побольше, побольше махорки сыпь, небось колхозное куришь, не свое, — не унимался Риклис.

__ Ну чего пристал к человеку? — с досадой промолвил Микита Друян и, отодвинув Риклиса плечом, подошел к Хонце. — Что скажешь, председатель?

— А то скажу, что зерно сыплется. — Хонця затянулся и выпустил изо рта целое облако дыма. — Не расходитесь, разговор будет.

Хуторяне глухо загудели, точно стадо быков перед грозой. Озабоченно нахмурились бородатые лица, заскорузлые пальцы потянулись к затылкам; кто-то гулко закашлялся, поперхнувшись дымом.

— Опять сход? — раздался пронзительный голос Риклиса.

— Сход, — сдержанно подтвердил Хонця. — Сейчас и начнем… Ага, вон и она идет, наша уполномоченная…

Элька была уже около загона. Она быстро шла, чуть наклонив голову и приглаживая на ходу растрепавшиеся волосы. Увидев ее, Шефтл сделал несколько шагов вперед, потом остановился и так и остался стоять, глядя на Эльку влажными горячими глазами, безотчетно теребя ворот распахнувшейся рубахи. Элька перехватила его взгляд и чуть усмехнулась. «Так, так, голубчик! Ну, подожди, сейчас я тебе задам! Прямо с тебя таки и начну…»

Она подошла к Хонце, взялась рукой за изгородь. Толпа выжидающе смолкла.

— Тут у вас собрался весь хутор, вижу я, — свободно сказала Элька, словно не замечая настороженного молчания. — Вот и хорошо, сейчас и потолкуем на воле. А то давеча вы как сорвались, я уж подумала, не от лампы ли угорели…

В толпе прокатился смущенный хохоток.

— Так вот, товарищи мои дорогие, послушайте-ка, что я вам скажу. Позавчера Шефтл Кобылец, — я его, кажется, тут видела, — сказал: дайте нам, дескать, машины, а работать хотим по-старому. Ну, и как же это он себе представляет? Надеется купить трактор и утюжить им свои три полоски в трех концах степи? Да он и молотилки не осилит. Сами подумайте: кому попали бы тракторы? Кулакам, конечно. Дай волю такому Оксману — он и впрямь купил бы трактор и окончательно задавил того же Кобыльца или Калмена Зогота… О чем вы думаете?

Элька с минуту замолчала, перевела дыхание. Сгрудившиеся вокруг нее хуторяне ответили ей дружным вздохом.

Юдл Пискун воровски оглянулся и пересел поближе к жерди, которая запирала выход из загона.

«Вот тебе и на! Что за народ! — Он со злостью покусывал кончик уса. — Дурачье, безмозглая скотина! Уже разинули рты, уставились, как на солнце, чтобы им ослепнуть…»

Элька снова говорила, а хуторяне внимательно слушали.

— Ну хорошо, у тебя есть пара добрых коней, и сам черт тебе не брат. — Элька искоса глянула на Шефтла, тот ответил взглядом в упор, сердитым и обиженным. — А что, если завтра у тебя пала лошадь? — продолжала Элька, хотя в душе ей было неприятно указывать на него пальцем. — Или неурожай? Тогда ты конченый человек. Разве вы не видели, как хороший, крепкий хозяин за один неурожайный год прогорал дотла и должен был идти батрачить на другого, на кулака? Вот и выходит, с какой стороны ни возьми, надо работать сообща. Выгоднее! В коллективе человеку не дадут упасть, государство не даст… Поэтому я вас призываю, хуторяне, бедняки и середняки…

— Черта с два ты тут будешь командовать! Сперва я тебе глотку перерву! — с остервенением прошептал Юдл и, скрипнув зубами, толкнул перекладину.

Как только перекладина упала, жеребята метнулись в открывшийся выход. Высоко подбрасывая задние ноги, они с радостным ржанием поскакали по хутору. Вслед за жеребятами, толкая друг друга и отчаянно крича, кинулись хуторяне.

— Куды? Куды, проклятые?! — кричали они, разбегаясь по хутору с путами в руках.

В одну минуту площадка около загона опустела. Элька стояла, полуоткрыв рот, растерянно опустив руки. Возле нее остался один Хонця.

Сбычив голову, к ним подошел Юдл Пискун, поковырял носком короткого сапожка засохший кизяк.

— Вы бы с ними по-другому. С ними не так надо разговаривать. Сами видите.

Элька не ответила.

«Кто мог выпустить жеребят?» — думал Хонця, искоса посмотрев на Юдла. Почему-то вспомнилось, как он черным петухом прыгал ночью в конюшне.

— Пойдем, — упавшим голосом позвала его Элька. — Я зайду за Матусом и Хомой, а ты сходи за Коплдунером. Надо собрать коммунистов.

Над хутором стлалось пасмурное небо. Во всех концах раздавался заливистый собачий лай: чертыхаясь на чем свет стоит, хуторяне гонялись за жеребятами.

8

Юдл перескочил канаву и торопливо зашагал по тропинке у самых палисадников. Время от времени он больно прикусывал кончик уса, свисавший над раздвоенной губой.

«Как же, дам я ей в руки вожжи и кнут! Пока жив, на мне она ездить не будет!» И злобно щерил мелкие белые зубы, снова и снова представляя себе, как растерянно смотрела Элька вслед убегавшим хуторянам.

На полдороге он перестал усмехаться и пошел еще быстрее. Ему вспомнилось, что уже несколько дней он не осматривал свой заветный стог, бог знает, что там творится… И какого черта его угораздило сунуть этакую прорву денег в пшеницу! Закопал в землю целый капитал, а кто его знает, как оно еще обернется… Он снова прихватил зубами волосок и больно дернул его…

Свернув в свой двор, он обогнул конюшню, где томилась взаперти издыхающая от голода кляча, и вышел на задворки. Там, у клуни, стоял стог ячменной соломы. Он повертелся около стога, обнюхал его вокруг, по-звериному втягивая воздух ноздрями, — не несет ли от соломы прелью? — потом пошел в хату.

В низкой, полутемной комнате стоял крепкий запах навоза и кислого теста. В углу, на соломе, громко сопя и бормоча что-то, возился девятилетний Иоська, единственный сын Пискунов. Заслышав на пороге шаги отца, он вздрогнул всем телом и затих. На разъехавшейся деревянной кровати, задвинутой за перегородку, сонно поднялась Доба в широком полурасстегнутом платье, надетом на голое тело. Бросив взгляд на мужа, она снова опустилась на кровать.

— Юдл, это ты?

Юдл вытащил из-под грузного тела жены старую бурку, которую он привез еще с польской границы, и стал завешивать узкое оконце, выходившее на хутор, к красному уголку.

Как раз в эту минуту из обоих окон красного уголка брызнул яркий свет, и Юдлу показалось, будто оттуда кто-то заглянул к нему в полузанавешенное оконце. Он поспешно опустил бурку и соскочил с табурета. Немного постоял в темноте, потом зажег семилинейную лампу и тяжелым железным ломом задвинул изнутри дверь во двор.

Доба ворочалась на постели. Запах кизяка и всходившей опары щекотал ей ноздри, она то и дело посматривала на мужа.

— Ну, долго ты там? Иоська, а ну-ка, выскочи на минуту в сени… Иди, иди…

Юдл присел на край кровати и, задрав ногу, стал стаскивать сапог.

— Где это ты ходил целый день? — Доба придвинулась к мужу, прилегла к его спине.

Юдл посмотрел в окно. Сквозь щель в бурке пробивалась узкая полоса света. Он сидел, полураздетый, и смотрел. Каждый вечер они собираются там и говорят, говорят — о хуторских делах, о племенном быке и о том, что будет дальше… И он туда заходит, орет и бранится вместе со всеми… Чего ему трусить? На лбу у него ничего не написано. Мужик как мужик, не хуже других, может, еще и получше. Кто его тут знает, кто помнит о старых его делишках? С бурьяновскимн он никогда дел не имел, Керменчук далеко… Один Оксман, — так тот небось сам рад хоть под воду спрятаться. А ему, Юдлу, бояться нечего, у него переселенческий ордер, все честь по чести. Сама власть дала, чего уж тут…

Но стоит ему уйти из красного уголка, как эти огоньки в окнах жгут его сердце. Ему чудится, что, когда он уходит, свет за окнами становится ярче и только сейчас начинается главное. Не о быках они уже толкуют, а о нем, о Юдле…

«Кой черт дернул меня сдвинуть перекладину! — Теперь он уже бранил себя. — Взялся на свою голову! Эта девка и так уж что-то косо на меня посматривает… Не Хонця ли ей накапал, чтоб им сгореть всем вместе, жить не дают…»

За спиной нетерпеливо задвигалась Доба.

__ Ну, что ты там? — сонно пробормотала она.

Она не замечала ни полосы света в окне, ни страха в глазах у Юдла, голос ее звучал мягко, расслабленно.

— Иосенька, что ж ты не выйдешь в сени? Иосенька…

— Не пойду, — хлипая носом, отозвался Иоська. — Все равно не пойду! Пускай он мне даст гнедую…

Три дня назад пионерский отряд решил взять шефство над лошадьми. Каждый пионер обещал хорошенько выходить своего коня к уборке.

В тот вечер, вернувшись домой, Иоська долго толкался около запертой конюшни, потом подбежал к отцу.

— Тато, я выгоню кобылу в ночное, — объявил он. — Сегодня все пионеры выгонят коней в балку, я тоже хочу.

— Пошел ты знаешь куда! — прошипел Юдл. — Нечего в конюхи наниматься!

Немного погодя он подозвал его, усадил рядом с собой на завалинке и сказал, гладя мальчика по нечесаной голове:

— Нельзя. Ты сам посуди — она у нас больная, парша у нее. Ну-ка, покажи руки… Не смей даже и близко подходить к конюшне!

— Все пионеры выгоняют, все будут пасти, — бубнил Иоська. — Я тогда и вовсе в отряд не пойду, если без кобылы…

— Пойдешь, пойдешь!

— А вот и не пойду… И все равно…

— Что?

Иоська отодвинулся.

— Она пить хочет, — умоляюще сказал он. — Я бы ее хоть напоил… Дай ключ, я ее только на ставок сведу… И та кобыла, пегая, тоже у нас издохла, и тоже ты меня не пускал…

Юдл тогда не выдержал и дал мальчишке затрещину.

С тех пор Иоська ходил надутый и не переставал строить планы, как бы это, назло отцу, выпустить гнедую в балку.

Час назад мимо их хаты проскакали пионеры к Ковалевской балке. Иоська прижался носом к окну, смотрел, как взвиваются из-под копыт и стелются по земле барашки пыли…

— Все равно я скажу в отряде… Выпущу ее — и все… Пусть знает… — обиженно твердил он матери.

Вконец расстроенный, он слонялся по комнате, расшвырял по полу солому, ворчал и думал про себя: «Почему у всех кони здоровые, а у нас, сколько он ни приводил, все подыхают? Он злой, — подумал мальчик об отце, — злой и жадный, жалеет горстку овса, потому они у нас и подыхают. Даже к конюшне не подпускает, такой жадный…» Поглощенный своими мыслями, он даже не слышал толком, о чем говорит ему мать.

Юдл поднялся и тяжелым шагом подошел к сыну.

— Иди, иди, погуляй, — сказал он тихо. — Нечего киснуть дома. Ну-ка, на одной ноге, живо! Забеги в красный уголок, узнай, что там слышно…

Иоська не отвечал.

— Я с кем говорю? Живо сбегай. Сбегай в комнезам, послушай, что говорят… Ну!

Иоська прижался к стене.

— Не пойду… Все пионеры в балке, а я… Все равно расскажу…

Юдл прикусил тонкую бахромку усов, глаза колюче блеснули…

— Иоська!

На задворках, за тыльным окном, послышались осторожные шаги. Кто-то крался к двери. Юдл отскочил от сына, бросился к кровати.

— Доба!

Доба, одернув широкое помятое платье, неохотно встала, подошла к окну и приподняла уголок занавески.

— Смотри-ка, Яков Оксман… Юдл, я тебя прошу, поговори ты с ним по-людски. Я тебя прошу… Бросьте вы ваши свары, слышишь, Юдл?

Шумно дыша, она пошла к кровати.

9

Юдл Пискун и Яков Оксман издавна были не в ладах.

Началось это из-за ведра рыбы, еще в те времена, когда Яков Оксман гуртами закупал коров на окрестных базарах и перепродавал их в Мариуполе.

Однажды, уже к концу торгового дня, Яков Оксман повстречал на мариупольском базаре Юдла Пискуна. Юдл к тому времени тоже распродал десятка два коров и собирался в обратный путь, в Керменчук, где они с женой тогда жили. Яков Оксман решил ехать через Керменчук: хоть и лишних две-три версты, зато вдвоем веселее…

Они выехали уже за полдень. Оба сидели, развалясь в своих высоких телегах, пощелкивали бичами. У того и другого были засунуты за голенища толстые пачки ассигнаций, барыш ударял им в голову, как хмель, и они дружно подбадривали коней, точно стараясь обогнать друг друга.

Телеги были нагружены тяжелой кладью, обвязанной мокрыми рогожами, которые пахли рыбой. Хозяева везли с базара свежих лещей и судаков.

К вечеру, когда впереди показался Блюменталь, кони начали уставать. Телеги медленно сползли в блюментальскую балку и свернули к полузаваленному колодцу.

Вверх по склону тянулись блюментальские баштаны; среди густой листвы и змеистых плетей холодно поблескивали твердокожие полосатые арбузы, откуда-то сверху пахло спелыми дынями.

Выше по склону, посреди баштана, стоял соломенный шалаш.

Юдл Пискун и Яков Оксман замешали, каждый в своем корытце, сечку лошадям, спутали им передние ноги, а сами поднялись в шалаш, где решили переночевать.

Среди ночи Юдл вдруг проснулся, точно его кто-то толкнул, и, стараясь унять дрожь в коленях, выскользнул из шалаша.

Кругом темной водой стояла теплая безлунная августовская ночь. Юдл щурил глаза, вытягивал шею, но ничего не видел. Было только слышно, как на баштане сухо шелестят листья и арбузные плети да где-то внизу лошади похрустывают сеном и взмахивают хвостами.

Крадучись в темноте, Юдл спустился по канаве к лошадям. С минуту он стоял в нерешительности. Неподалеку чернели обе телеги, выставив вперед длинные дышла. Юдл нашарил рукой ведро, присел на корточки и оглянулся на шалаш.

На баштане было тихо.

В темноте трудно было распознать, которая телега его, которая Оксмана.

«Вон тот, должно быть, Оксманов воз…»

На карачках он подобрался к телеге, торопливо нагреб из-под рогожи полное ведро рыбы и высыпал в другую телегу. Дрожащими руками подоткнул рогожи, потом на цыпочках, поминутно пригибаясь к земле и оглядываясь, точно за ним кто-то гнался, пошел обратно на баштан.

«Ничего, Оксман от этого не обеднеет», — бормотал он про себя.

С рассветом проснулся Яков Оксман. На Юдла снова напал страх. А вдруг Оксман ночью не спал, вдруг догадался, что Юдл стащил у него ведро рыбы? Но Оксман ничего не говорил.

«Провались он! Не надо было связываться с этакой гнидой. Стоило из-за такой малости руки марать! — грыз себя Юдл, спускаясь вместе с Оксманом к лошадям. — Ведь наверняка углядит, черт глазастый».

Над балкой поднимался молочно-белый туман, оставляя на траве росистый след.

Стали запрягать лошадей. Юдл осмотрел сбрую, потом полез под рогожу за кнутом. Внезапно он подскочил, как ошпаренный. Рыбы в телеге убавилось.

Юдл кинулся к возу Оксмана, заглянул под рогожу, и глаза у него налились кровью.

«Так, — сказал он себе, сжимая в руках кнутовище. — Так. Он, стало быть, решил меня перехитрить. Я у него — одно ведро, а он у меня — два, подавиться ему не сходя с места».

Не говоря ни слова, он подскочил к Оксману, который, стоя к нему спиной, хлопотал возле своей упряжки, и изо всех сил вытянул его кнутом по веснушчатой потылице.

Через Керменчук Яков Оксман уже не поехал и вернулся в Бурьяновку сильно удрученный и озадаченный: он никак не мог понять, кто это мог подбросить ведро рыбы к нему в телегу…

С тех пор Яков Оксман и Юдл Пискун были сильно не в ладах. Но в последнее время, когда все пошло вверх дном, Яков Оксман не раз подумывал, что пора бы им с Юдлом кое о чем потолковать.

«Плут, мошенник, но, что ни говори, хозяин. Все-таки не чета этим голоштанникам».

… У порога Оксман замешкался, в комнату вошел мелкими шажками, точно ступал по льду и боялся поскользнуться.

— Я первый к тебе пришел, — сказал старик, зябко поводя плечами и щуря влажные глаза, так что трудно было понять, то ли он улыбается, то ли вот-вот заплачет.

«Черт тебя сюда принес, — подумал Юдл, бросив взгляд на окно. — Оксмана мне еще не хватало!»

Он молча передвинул скамью от стола к задней стене. Оксман сел и лиловыми пальцами погладил себя по острым коленям.

— Никто не видел, как вы сюда шли? — угрюмо спросил Юдл.

— Боишься? — Оксман горько усмехнулся. — Никто, Юдка. Никто не видел, как Яков Оксман шел к тебе… Эх-эх-эх! Был Оксман старостой в Бурьяновке, а теперь он в Бурьяновке волком стал. Всех кормил, все жрали его хлеб, а теперь Оксман сорная трава в поле… — Его тощая седая бороденка жалко затряслась. — Хонця, Хонця пьет мою кровь! Все они разбойники… — Он устало покачал головой, — Никто, Юдка, никто не видал… Только, Юдка, оба мы построились на льду, а лед уже трещит… Сам знаешь, что тут говорить, что говорить…

Юдл его не слушал. Он с беспокойством поглядывал на Иоську.

Иоська лежал животом на столе и жидкой зеленой краской выводил буквы на длинной мятой бумажной полосе. Конец бумаги, весь в зеленых потеках, свисал чуть не до пола.

«Только коллективным трудом бедняки и середняки победят нужду и…»

Юдл бережно поднял бумагу.

— Гляди, все измарал! Сел бы как человек…

С Санжаровских холмов неожиданно налетел ветер, хлестнул пылью по окнам.

— Ветер… Опять ветер… — Оксман застегнул потертый пиджак, подошел к окошку. — Не иначе, кара господня. Гневается всевышний, — качал он головой. — Слышишь? А ты его пускаешь к ним! — показал он на Иоську.

Юдл бросил взгляд на бурку, и ему снова почудилось, что огни в красном уголке загорелись ярче.

— Завесь получше окна! — крикнул он Добе. — Разлеглась как корова! Возьми мешок или одеялом завесь…

— Слыхал? — Оксман поманил его к себе. — Там у них сейчас это… как его, партийное… Что делать? Что я один могу? Да и стар я стал, Юдл, а надо сейчас, сейчас… Ну и ветер!.. А они все сидят. — Он махнул рукой в сторону красного уголка.

Юдл подмигнул Оксману. Они вышли в темную боковушку возле сеней — там тоже сильно пахло кислым тестом.

— Юдка, что делать с ветряком, скажи? Прямо ума не приложу…

— Плохо, реб Янкл, погано! Плакал ваш ветряк.

— Так как же?

— А так. Просто-напросто: стоп — и готово. Жилы на шее у Оксмана вздулись и еще больше посинели.

— Стоп, говоришь?… Отцовская мельница… И он тоже, значит, ставил дом на льду, и его добро тоже в яму? Все перевернулось, все прахом идет… Ты думаешь, это надолго?

За стеной выл ветер, налетал, бился об окна так, что стекла дребезжали.

— Нет, это ненадолго, — пробормотал Оксман. — Чем чернее туча, тем скорее проходит…

Но про себя он думал по-другому.

Яков Оксман зорко приглядывался к тому, что творится кругом. Он видел, что фундамент подрыт со всех сторон, что уже одна за другой рушатся стены, и, тоскуя всей душой по старой, крепкой, хозяйской жизни, чувствовал, что, должно быть, ее уже не вернуть. А расставаться с ней не хотелось, ох как не хотелось…

Новый порыв ветра заставил его прийти в себя. Он потер лоб рукой, точно припоминая что-то.

— Забыл поставить подпорки в саду… Такой ветер, а ветки не подвязаны. Что делать с садом, а, Юдка?

— Стрясти! — с неожиданным азартом прошептал Юдл. — Чего вы ждете? Стрясите яблоки. Слышите? Половину перетащите ко мне в клуню, у меня будет цело…

Оксман пристально посмотрел на него.

— Скажи мне, Юдл, ты таки совсем не боишься?

— Я? Чего мне бояться?

— Ой, Юдл, Юдл! Смотри! Если будет коллектив, хлебнешь и ты горя…

— Я?! — Юдл вскочил. — Скорее они у меня заплачут…

Он беспокойно повертелся по клетушке, потом вдруг вытащил из коробка спичку, зажег и наклонился к Оксману.

— Вот так…

— Ты что?

— Да ничего… — И крутнул спичку пальцами, погасил. — Ничего… Огонек — хорошее дело. Вот в успеновском коллективе, к примеру, помните?

Оксман теребил жидкую бородку. Он и хотел что-то сказать и боялся чего-то — того ли, что в нем самом шевелилось, другого ли… Сейчас больше всего хотелось Оксману убраться отсюда. Он наскоро попрощался и пошел к двери.

— В Успеновке? — бормотал он уже на ходу. — Постой! Кто это из Успеновки работал у меня прошлым летом?

Второпях он запнулся о порог, ушиб ногу, но быстро засеменил дальше, стараясь не оглядываться на Юдла. — Вы огородами, реб Янкл, огородами… Так оно спокойнее.

Проводив Оксмана, Юдл заложил дверь ломом и вошел в комнату. В лампе выгорел керосин, и обуглившийся фитиль коптил так, что стекло стало черным.

Иоська уже спал. Бумага, на которой он писал лозунг, свалилась на пол. Юдл поднял ее, прочел и аккуратно разложил на столе, чтобы не маралась.

Загасив лампу, он улегся рядом с женой.

— Мы еще посмотрим, слышишь, Добця? Ну-ка, придвинься! Мы еще посмотрим, как оно обернется…

10

Хутор спал, а в красном уголке все еще светились окна.

Собственно, обо всем уже договорились, и Хонця готовился идти в Ковалевск просить, чтобы колхоз «Нове життя» передал на время трактор бурьяновскому коллективу. Но напоследок снова разгорелся спор о жеребятах. Матус, заведующий кооперативной лавкой, присланный в Бурьяновку год назад, шагал из угла в угол и раздраженно говорил:

— По-вашему, если польет дождь, тоже кулаки будут виноваты, так, что ли?

Глупости! — сердито отозвалась Элька. — При чем тут дождь? А жеребята сами из загона не выскочили, их кто-то нарочно выпустил, чтобы сорвать собрание.

— Только так, — поддержал ее Хонця.

— Так это или не так, мы все равно не узнаем. «А главное — вот я вам что скажу, ну, провели бы этот сход, ну, и что? Вы думаете, народ так и повалил бы в колхоз? Тоже мне колхоз, курам на смех! Что у вас есть, какая база?

— Вот же Хонця идет за трактором.

— Еще вопрос, получит ли он его, — это раз. А второе: опять-таки, что из того, если даже будет трактор? Все равно такой мужик, как, к примеру, Калмен Зогот, не пойдет к вам в колхоз. Простой расчет: у него пара коней, лобогрейка, охота была делиться с голодранцем вроде Коплдунера…

— Ну, ты полегче! — заметил Хома Траскун.

— Я ему не в обиду, а для примера. Сами видите, не то что Калмен Зогот, — даже Микита Друян, Додя Бурлак и те не идут, потому что хоть паршивенькое хозяйство, да свое, и дарить его никому не интересно. Другое дело, будь у нас колхоз как в Ковалевске. В такой бы каждый с милой душой. А тут… Когда даже у самого председателя хата разваливается… Кто с ним будет считаться, с таким председателем? Курам на смех!

— Послушай, — Хонцина колючая бородка угрожающе встопорщилась, — шел бы ты лучше в свою лавку, подмокшими спичками да прелой махоркой торговать… Интересно, зачем ты в партию вступил?

— Не зря к нему Симха Березин подлаживается, — вставил Хома, зевнув в кулак.

Матус вспыхнул, как охапка сухой соломы.

— Я за Перекоп воевал! Я докажу, у меня документы есть! Нечего пороть горячку, никто не знает нашего мужика лучше, чем я. Мужик любит…

Коплдунер сидел бок о бок с Элькой. Вид у него был горделивый. Шутка ли, его, комсомольца, позвали наравне с коммунистами решать важные вопросы. В памяти вставал тот вечер, когда Элька появилась здесь в первый раз и он до поздней ночи гулял с ней по улице, и чувствовал, что в хуторе стало веселее… Но с той минуты, как Матус назвал его голодранцем, Коплдунер помрачнел, все искал случая похлеще ему ответить — и не решался. Наконец он не выдержал.

— Я хочу сказать… — Элька ободряюще кивнула ему головой. — Может, Матус и воевал за Перекоп, я не знаю. Но Хонця правильно про него сказал, я согласен. Пускай я голодранец…

— Обиделся!

— Подождите, Матус, вы уж тут много наговорили…

— Пускай я голодранец, но руки у меня есть? Руки у меня есть, я спрашиваю? На кулака я работал? Так почему я не могу работать на колхоз?

Элька встала и с улыбкой тронула его за плечо.

— Тише, Коплдунер, стекла вылетят. Вот видите, — она повернулась к Магусу, — в два раза моложе, а сознательности у него больше, чем у вас. У нас есть руки и у нас есть головы, дорогой товарищ. И наше пролетарское государство нам поможет. Наконец, я не понимаю: вы против постановления райкома? Чего вы хотите?

— Да ничего я не хочу! Ты меня не пугай, я тоже знаю постановления райкома.

— Ну и нечего переливать из пустого в порожнее!

— Я то же самое говорю.

— Тьфу! — Хонця махнул рукой и пошел к двери. Хома встал.

— Годи. Побалакали. Хонця, ни пуха тебе, ни пера! Айда до хаты, Элька, не ту песню поет наш кооператор!

Элька осталась ночевать в красном уголке. Надо было еще сегодня ознакомиться с планом бурьяновских земель, к тому же не очень хотелось идти к Траскунам. Она чувствовала, что Катерина ей не рада, косится на нее.

Когда все разошлись, Элька вынула из ящика помятый лист бумаги и стала его разглядывать. План был старый, вытертый на сгибах, усталые глаза с трудом разбирали бледные линии, крестики, точки. Девушку начало клонить ко сну.

Она отложила план и погасила лампу. В темноте стал особенно слышен вой ветра над хутором. Элька зябко повела плечами и прислонилась к окну.

„Он уже, наверно, за балкой, скоро будет в Ковалевске, — подумала она о Хонце. — Тучи… Хоть бы дождя не было…“

Всего неделя, как она оттуда, а ей кажется, что Ковалевск бог весть где, за горами, за долами, за сотни километров.

Внизу за картофельными огородами, хором заквакали лягушки, и тотчас где-то близко-близко, в кустах у самого плетня, отозвались кузнечики.

В Ковалевске уже не слышно лягушек. У плотины гудит мельница, которую колхоз поставил в нынешнем году. Шумно у плотины, где уж там услышишь лягушек…

Через улицу, как раз против красного уголка, стоит хибарка Шин Кукуя. Сбоку ее подпирает широкий корявый горбыль, чтобы осевшая глиняная стена совсем не завалилась. Сквозь черные ребра стропил сереет облачное небо.

Глаза Эльки затуманились слезами. О, с какой силой слышала она сейчас голос бурьяновской нищеты, вой стародавней глуши, несущийся над размежеванными полями! Каким жалким выглядит все это перед тем, что видится ей впереди! И словно весенний ветер врывался в ее грудь. Ах, если б сейчас собрать хуторян, она бы им показала, она бы даже Матусу показала, что можно сделать в бурьяновской степи…

„По всему Советскому Союзу, — она читала это сегодня в „Правде“, — в Киргизии и в Полесье, в Якутии, в Крыму и в Белоруссии — повсюду партия перепахивает межи…“

Вот он лежит перед Элькой, весь хутор, — куча соломы да глины… Ленин сказал, что крестьянин никогда не избавится от нищеты, если будет держаться за свой клочок земли. А Шефтл Кобылец не хочет этого понять…

С запада, со стороны Санжаровских холмов, все дул и дул ветер, посвистывая почти по-осеннему, мел песок по дороге и катил вниз, к загону, клубки сухого бурьяна.

… Сегодня под вечер, у загона, он стоял совсем рядом. Чудной он все-таки, Шефтл. Она его бранит, а он на нее смотрит во все глаза. Красивые у него глаза, черные, как паслен, и волосы тоже черные, падают на лоб. Сильный, а что-то в нем ребяческое есть…

Элька распахнула окно. Из влажного темного сада, с полускошенных лугов, из степи повеяло таким хмельным, таким томительным ароматом, что у нее перехватило дыхание.

Расстегнуть, что ли, кофточку? Как-то тесно стало груди… Кто там ходит за плетнем? Да, кто-то и впрямь идет… Но почему это обязательно должен быть Шефтл? Она о нем и не думает. Врос, как пень, в свой клочок земли, кроме своего двора ничего знать не хочет… Да и откуда бы ему взяться? Элька высунулась в окно, прислушалась. В палисаднике было тихо, ни живой души. Почему-то ей вдруг стало непривычно тоскливо.

Сирота, с малых лет без отца, без матери, Элька с детства привыкла к самостоятельности.

Во время махновщины отец ее, Хоне-Лейб, бондарь из Ковалевска, вступил в партизанский отряд Иващенко. Там были и Хонця, и Хома Траскун, и Димитриос Триандалис — все они были вместе с ее отцом. До поздней ночи отряд отстреливался, засев в Ковалевской дубраве. Под конец разъяренные махновцы прорвались…

Они настигли Хоне-Лейба среди густых деревьев, выволокли его на пыльный шлях и убили. На опушке леса они повесили его на кривом суку, уже мертвого.

Вскоре умерла внезапно мать. Шмерл, младший и единственный брат Эльки, убежал тогда из Ковалевска, бродил по хуторам, пока его не приютила какая-то красноармейская часть.

Много воды утекло с тех пор. Дерево с кривым, засохшим суком и всю опушку рощи хуторяне срубили на дрова. Могильные насыпи за нечаевскими рвами, где похоронили Хоне-Лейба и других павших партизан, заросли высокой травой. От брата Элька за все время получила только одно письмо — он служил в Красной Армии где-то под Хабаровском.

С одиннадцати лет Элька молотила хлеб на чужих токах, в шестнадцать поступила на кирпичный завод, с кирпичного завода на маслобойню. Сначала работала кочегаром, потом Евдоким Казаченко, отцовский товарищ, взял ее к себе помощником машиниста. Два года назад вернулся в Гуляй-Поле Микола Степанович Иващенко и стал секретарем районного партийного комитета. На маслобойном заводе в Воскресеновке он увидел Эльку, сказал, что разыскивал ее, и вскоре направил в родное село Ковалевск трактористкой.

В Ковалевск она вернулась крепкой, стройной девушкой, полной молодой, веселой силы. Колхозные дела захватили ее с головой, и она знать не знала, что это за зверь такой — тоска.

А теперь, слушая вой степного ветра, она вдруг почувствовала себя совсем одинокой на свете. Тянуло куда-то бежать, прижаться к кому-то. Куда, к кому — она и сама не знала.

У плетня громче зашелестела полынь, кто-то торопливо шаркал по ней ногами. Элька схватилась за оконную ручку.

За окошком показался Шефтл Кобылец. Он бежал, не разбирая дороги, тяжело дыша. Девушка увидела, как он свернул к огородам и исчез.

Сердце у Эльки забилось сильнее обычного. Ей что-то совсем расхотелось спать. Она притворила окно, снова зажгла лампу и села за стол.

11

Над ночной степью стлались сумрачные, дождевые тучи. Прямиком, через заросли полыни и курая, Шефтл Кобылец пробрался к ячменному полю на косогоре, к клину Якова Оксмана. Он был вне себя. Его рябая телушка вечером не вернулась во двор, и он бегал ее искать по всей степи.

— Безмозглая скотина! — ворчал он сердито. — Пора на нее приспела, что ли? Не устерег…

Здесь, на поле Якова Оксмана, он ее наконец нашел. Телка паслась в самой гуще еще зеленых колосьев, неторопливо отмахиваясь хвостом от степных оводов.

— А, чтоб ты жива была! Гулена ты моя. — Он ласково похлопал ее по загривку. — Не ярись, сосватаем тебе Оксманова черного бугая, будешь с прибылью…

Телушка отошла на несколько шагов. Ячмень был кругом вытоптан, загажен пометом и объеден. Вниз по косогору, пригибая колосья, тянул влажный ветерок.

Воровато оглянувшись, Шефтл загнал телушку еще глубже в ячмень, туда, где колосья были выше, чтобы ее совсем не видно было, а сам растянулся рядом.

Он лежал на животе и с наслаждением следил, как пасется его телка. Вот она вытягивает шею, захватывает полный рот колосьев и жует, жует… Шефтл будто видит, как свежая, сочная жвачка соскальзывает в ее желудок, как полнеют и округляются бока у его телушки. Нынче уж не придется замешивать сечки на ночь, и сена подкидывать тоже не надо, пускай себе пасется.

Скоро она обгуляется, тогда еще одна корова будет стоять у него в скотном дворе, каждый день лишнее ведро молока, а там опять жди теленочка… Эх, еще бы ее, Эльку, залучить к себе во двор, вот жизнь была бы! Она доила бы коров и сбивала масло — сколько добра у него пропадает зря, — а он уж как бы ее любил, кажется, ничего для нее не пожалел бы… Он вспомнил загон и досадливо поморщился. Ей-богу, дурит девка…

Шефтл плотнее запахнул на себе ватную стеганку. От земли тянуло влажным теплом, по-осеннему шумел ветер среди колосьев. Кругом тихо, тихо… „Что может быть лучше, — думал Шефтл, — чем лежать ночью в степи, пасти свою телку в чужом ячмене и слушать, как трещат кузнечики и квакают лягушки в пруду… Эх, была бы еще она рядом со мной“.

Снизу, с чернохуторского проселка, послышался скрип немазаной тележной оси. Шефтл испуганно вскочил на ноги и высунул голову из колосьев. Потом тихонько вывел телушку из ячменя и погнал ее луговиной в хутор.

Ветер понемногу стихал. Скрип телеги под горой слышался все дальше и глуше.

— Чтоб у тебя дышло лопнуло! — пожелал Шефтл неизвестному возчику. — Носит вас тут…

Он уже досадовал, что поторопился выгнать телку из ячменя — могла бы еще попастись.

Телушка, разомлевшая, сытая, плелась прямо к хутору, точно сто раз ходила этой дорогой; ее круглое, плотно набитое брюхо слегка колыхалось. Шефтл, босой, в распахнутой стеганке, шел следом и не сводил оценивающего взгляда с ее хвоста.

— До самой травы… Молочный хвост! Хорошая будет корова!

Он довольно хмыкнул. Ему вспомнилось, что на прошлой неделе у Риклиса пала корова — запуталась шеей в петле.

Что греха таить, Шефтл Кобылец не очень-то горевал, когда слышал, что у соседа пала лошадь или корова повредила ногу, что у кого-то посев не взошел или сгорел урожай. У соседа убыток — значит, он, Шефтл, вроде бы богаче его.

„Тоже хозяин называется, — думал Шефтл о Риклисе. — Недаром баламутом прозвали. Не то что корову, портки толком не подвяжет. Побежал по хатам лясы точить, а корову так прикрутил к яслям, что та задохнулась!“

Он презрительно плюнул.

На хуторской улице было пусто и тихо. Только где-то за пригорком, около дома Юдла Пискуна, подвывал пес да чуть ли не у самой земли светились окна в красном уголке, выхватывая из темноты травянистую обочину канавы.

Шефтла словно толкнуло что-то. Он подошел к окнам и прижался лицом к стеклу. За столом, лицом к нему, стояла Элька и сосредоточенно перебирала какие-то бумаги. Волосы у нее растрепались и упали на лоб; ему видно было сквозь стекло, как отсвечивают мягкие золотистые прядки. Шефтл стоял затаив дыхание. Нет, что хочешь говори, а такой красивой, крепкой девушки он не видел ни на одном хуторе.

Элька, видимо, почувствовала, что за окном кто-то стоит, — она вдруг подняла голову и схватилась за выдвинутый ящик стола. Шефтл смутился, отошел было, но она его уже узнала и распахнула окно.

— Шефтл… Откуда ты приплелся? — Она высунула голову наружу. — У, какие тучи! Должно быть, дождя не миновать, как ты думаешь? — озабоченно говорила она и смотрела на Шефтла.

Он подошел ближе, все еще не чуя ног под собой.

— Да, хмарит, — сказал он хрипловато. — Все небо обложило, от самой Санжаровки. Целый день парило, и коровы вот с опущенными рогами из степи шли. Да, похоже, дождь будет…

— А ведь и твой хлеб не убран, хоть и пара коней у тебя.

Шефтлу понравилось, что она заботится о нем.

— Завтра думал… Никак человека не найду, хоть разбейся. Да будто никто еще и не выходил из наших, из бурьяновских. Все равно я их обгоню.

— А Веселый Кут уже кончает, по-моему, — поддразнила его Элька.

— Пускай… Какое их там счастье ждет, еще не известно, а я пока что, до сегодняшнего дня, с белым хлебом.

Она присела на край подоконника и долго молчала, не сводя задумчивого взгляда с Шефтла.

— Значит, в колхоз ты не хочешь, а, Шефтл? — спросила она тихо. — Ну, как знаешь, твое дело. Но ты хоть осмотрелся бы вокруг, узнал бы, как люди живут. Какая у тебя радость? И ветер твой хлеб сушит, и дождь вот-вот хлынет, а в Ковалевске уже молотят зерно…

— Да что мне до них? Мне свое мило. Зачем я буду хлопотать о других? Кто обо мне-то заботится? Кто — скажи? Кабы…

Он вдруг осекся, словно побоявшись сказать лишнее.

— Шел вот, — как бы оправдываясь, добавил он, —

шел мимо… Я тут целый вечер пробегал, телку свою искал. А сейчас иду, вижу — огонь, я и подошел…

— А ты присаживайся. Что ты стоишь? — Элька подвинулась. — Посиди немного. Скучно что-то. Такая тоска у вас…

Шефтл продолжал стоять, переминаясь с ноги на ногу.

— Тоска? У нас? Мы этого не знаем. Тишина, одно удовольствие, ложись у любой канавы и спи. Все кругом твое.

— Да ты садись, все равно не спится. Я тут смотрю земельные планы: так напутано, не разберешь…

Шефтл прыжком сел на подоконник и при этом нечаянно прижался к Элькиной руке.

Она почувствовала, как по всему ее телу пробегает медленная дрожь, сладостная, томительная. Никогда еще с ней не бывало такого, никогда…

— Кто у тебя на хуторе? — тихо спросила она.

Из-под густого, спутанного чуба на нее смотрели черные, горящие, немного растерянные глаза. Шефтл точно не совсем понимал, о чем его спрашивают.

— Есть у меня мои буланые, ну, и скотина… Чего мне больше надо? Один… И годи…

— А мать?

Шефтл махнул рукой:

— Совсем уже никуда. Разве что в хате приберет, и то… А вы… а ты… ты коммунистка?

— Почему спрашиваешь?

— Тогда-то я думал — ты просто в гости к кому-нибудь приехала.

— Когда?

— Когда первый раз увидел, у ставка. Вот когда. — Элька вдруг улыбнулась и шаловливо тряхнула головой, откидывая свесившуюся прядь.

— Ну, а если не в гости, так что?

— Тебя послали или ты сама? — Он смотрел на нее вопросительно и как бы в раздумье.

— А что? — снова улыбнулась она.

— Ну, у тебя как — хозяйство есть или…

— А-а… — Элька громко рассмеялась. — Нет, Шефтл, нету. Что на мне — видишь? — вот все мое хозяйство. Но будет! — сказала она задорно, и в глазах ее запрыгали насмешливые искорки, — Будет, Шефтл, будет! У нас тут еще такие богатые невесты заведутся — всем хуторянам на зависть. Ох и пожалеешь же ты, Шефтл, попомни мои слова!

— Гм… Исправный хозяин и небогатой обойдется… А вот тебе… зря рассчитываешь. Скопом никогда толку не добьешься. У каждого человека рука-то загребает к себе, к своему пузу.

— Да что это ты, в самом деле?! — вспыхнула Элька. — Не Оксман же ты, а Шефтл Кобылец! Оксману впору так говорить, но такой, как ты… Да на твоем месте я первая записалась бы в колхоз.

— Оксман мне ни сват, ни брат, — защищался Шефтл. — Пропади он пропадом, мне его не жалко. Мало он на мне наживался? Но насчет колхоза… Ну, на что он тебе, скажи! — горячо заговорил он, подвигаясь к Эльке. — И мне он ни к чему. Пока кони стоят у меня в конюшне, они мои, и землю мою я сам хочу пахать, уж как-нибудь… Вот только жену бы мне… Без жены и худоба ни к чему, да…

Помолчав, он вытащил из кармана горсть подсолнухов и протянул Эльке.

— Не хочу.

— Щелкай, не брезгуй, свои.

— Да не хочу я! — Она с досадой отвела его руку. — Свои… Тянет тебя к своему, как волка в лес. Выйди за балку, на людей посмотри!

— Не надо мне их! — упрямо повторял Шефтл. — Сперва пусть Коплдунер наживет таких коней, как мои, и такой двор, и такую жатку — и то я еще подумаю… На что мне колхоз, когда мне и одному хорошо: сам себе хозяин, чего еще надо?

— Ничего? — Элька легонько потянула его за спутанный чуб.

— Ну, жену, — ответил он ей широкой, доброй улыбкой.

— А нету еще?

Он притянул ее к себе и неуверенно прошептал:

— А ты?

— Пусти…

Снова ее охватило это томительное чувство. Вдруг она испугалась. Что с ней делается? Почему ее так тянет к этому парню? На мгновение она замерла, точно прислушиваясь, потом собралась с силами и оттолкнула его.

— Пусти… Пусти, Шефтл…

— Пойдем к нам, — вкрадчиво уговаривал он, взяв ее за руку. — Пойдем, ляжешь в комнате. Мать тебе постелет. Ты, наверно, и голодная, поешь…

Шефтл незаметно пересел поближе. Ему прямо не верилось. Как это могло случиться? Вот он и вот Элька, сидят рядом на подоконнике, и он держит ее руку. Еще сегодня у загона она показалась ему такой сердитой, чужой, а сейчас… Эх! Он стремительно повернулся к ней и попытался обнять, но девушка опять оттолкнула его.

— Ей-богу, я рассержусь, Шефтл, — проговорила она отворачиваясь.

Вдруг ей показалось, что кто-то перебежал улицу и, крадучись вдоль канавы, идет сюда.

С минуту она сидела не шевелясь, потом решительно спрыгнула с подоконника.

— Уходи, Шефтл, пора! Я закрою окно. Шефтл тоже посматривал на улицу.

— Постой! Будто бы сюда кто-то… — Ну и пускай. — Она тряхнула головой. — Иди, иди! Поздно уже. Мне завтра чуть свет вставать.

— Шла бы к нам, а? Мать тебе постелет… Что ты тут будешь валяться одна? — Он помолчал, выжидая, потом прибавил: — С месяц назад одного из ваших насмерть уложили на выпасе…

Элька усмехнулась.

— Бывает… Ничего, я умею стрелять. Спокойной ночи, Шефтл! — И она тихо затворила окно.

Шефтл, словно охмелевший, в каком-то смятенье, весь растревоженный, побрел к своему дому.

Элька погасила лампу и снова подошла к окну, вглядываясь в синеватую мглу.

„Что я в нем нашла? — спрашивала она себя. — Почему меня так тянет к этому упрямому парню? Ведь до утра бы с ним просидела, проговорила бы всю ночь напролет…“

Упрямый… Может, потому он ей и нравится, что так упорно стоит на своем, а может, потому, что за его упорством ей слышится и одиночество, и беспомощность, и ребяческая простота. „Вот его бы переубедить, на нем испробовать своп силы! — подумалось Эльке. — Из такого парня может со временем выйти дельный председатель колхоза, толковый хозяин…“ А наверно, думалось и о другом, о сердечном, смутно и тревожно, как думается каждой молодой девушке. Ей, выросшей здесь, в степи, были по душе его мужиковатая сила, гулкий топот его босых ног, его крепкие, натруженные руки…

Она стояла у окна довольно долго, чувствуя каждой жилкой, каждым мускулом, как по телу разливается блаженная усталость. Сейчас у нее было очень хорошо на сердце, очень, очень хорошо. Наконец она ушла в сени, повалилась на соломенную подстилку и мгновенно уснула.

Сквозь сон ей послышался сильный шум. В самом деле кто-то громко стучался в наружную дверь и кричал.

Элька вскочила на ноги и отворила дверь. В сени вихрем влетела Рая, Хонцина жена.

— Где он?! А ну-ка, где он, мой Хонця, чтобы ему провалиться?

— Что, что случилось? — испуганно спросила Элька, схватив ее за руки.

— Пусти, сука! Снюхалась, паршивка, мужиков приехала отбивать! У-у, стерва…

Элька отступила к стене и несколько секунд стояла, словно окаменев. Потом сказала дрожащим от обиды голосом:

— Гражданка, Хонця в Ковалевске, он ушел за трактором. Перестаньте кричать!

— В Ковалевске? А зачем это люди ко мне в окошко стучали? Ах, проклятый!.. Постучали и рассказали про хорошие дела! Срам перед детьми…

Элька подошла к женщине совсем близко.

— Я вас очень прошу, не кричите. — Она изо всех сил старалась говорить спокойно. — Хонця еще с вечера ушел в Ковалевск. Можете поехать туда хоть сейчас и там на него кричать.

— Сука! — всхлипнула женщина, и Эльке вдруг стало даже как-то жалко ее. — Паршивка ты! Мы тебе покажем…

Еще долго после этого на хуторе лаяли растревоженные собаки, и Эльке так больше и не удалось уснуть в эту ночь.

12

На рассвете хлынул дождь. Он затопил траву во дворах, прибил к земле кустики полыни, стегал по низким вишенникам и по грязно-желтым мазанкам. Еще немного и, казалось, жалкие домишки размокнут, глинистые стены развалятся на куски и рухнут в грязь. По сумрачной, пустынной улице с шумом струились ручьи; булькая и пузырясь в заросших травою канавах, они несли теплую дождевую воду к ставку.

Под застрехами собирались заспанные хуторяне. Они озабоченно поглядывали из-под накинутых на головы мешков на улицу, на степь, уныло переговаривались.

— Зарядило, видать, надолго…

— Весь хлеб погниет…

Додя Бурлак свернул покореженными пальцами толстую козью ножку, провел по бумаге языком и сплюнул.

— Будь она проклята такая жизнь!

Со стрех сбегали струйки воды, падали в лужи. На лужах вздувались большие мутные пузыри. К окнам, скучно жужжа, лепились мухи.

— Дай, Додя, и мне на цигарку, — сказал Микита Друян, закручивая книзу усы. Он всегда так делал, чтобы было похоже на Буденного. — Когда не надо, хлещет, как назло… И ведь, сколько я помню, всегда так: не одно, так другое, и сколько бы ты ни трудился, все псу под хвост… Нет, как ни крути, в Веселом Куте все же по-другому, вот я вам что скажу. Все же не руками, а машиной… — И Микита вопросительно глянул на Калмена Зогота, ожидая, что тот скажет.

Они с малых лет жили бок о бок, и Микита Друян знал Калмена Зогота за исправного хозяина и вообще толкового, совестливого человека. Если б Калмен Зогот пошел в колхоз, он, Микита, сделал бы то же самое, даже не задумываясь. Но раз Зогот не торопится, значит, и ему лучше подождать. Должно быть, Зогот что-то знает…

— Хуже не будет, — заметил старый Рахмиэл, присаживаясь рядом с Зоготом на завалинку.

— Кому как, — в раздумье отозвался Калмен Зогот. — Не знаю, в другой колхоз, может, и стоит, если бы, как вот она вчера говорила, с трактором… Но пока У них не то что трактора, ломаной подковы в хозяйстве не найдется. Что же за расчет?

— А в Веселом Куте какое счастье? — ядовито буркнул Риклис.

Додя Бурлак вытащил из кармана красный мешочек с махоркой и протянул Миките.

— Зря ты, Риклис! Погляди вон за балку — у них уже вся без малого пшеница убрана.

— Что ж ты не записываешься?

— И запишусь, у тебя не спрошу.

— Видно, она таки заморочила тебе голову!

— Ага, и его, значит, к молодой потянуло, — подхватил Риклис и плюнул в лужу.

— Да-а, девка во! К такой потянет.

— Огонь-девка! В отца пошла!

— Да, бондарь умел не только бочки набивать…

— И чего брехать? Закурили бы лучше, — унимал хуторян Додя Бурлак и, взяв у Микиты мешочек с махоркой, стал всех угощать: — Берите! Самосад хороший, крепкий. Вот Микита скажет. Верно, Микита? Ну, кому еще. налетай!

Он оглядывался с довольным видом и каждому совал свой мешочек. Додя любил угощать, было бы только чем. Бывало, он говорил: „Меня, верно, в детстве бабка ушибла. Не так люблю брать, как давать“.

Дождь постепенно переставал. Вода с соломенных стрех падала редкими крупными светлыми каплями. За ветряком послышалось щелканье кнута.

— Уже гонят стадо, — спохватились хуторяне.

Закатав штаны, они поспешно разошлись по дворам. Щелканье кнута слышалось все ближе и ближе.

Шефтл Кобылец, тоже в засученных штанах и распоясанной рубахе, выгнал в стадо свою корову и рябую телку. Шлепая по щиколотку в теплой грязи, он с каким-то неясным чувством думал о том, что было ночью. Молча, сберегая в груди теплоту, он вернулся с выпаса прямо к себе во двор. Там он насыпал проса голубям, потом ушел в клуню. Из-под кучи прошлогодней соломы вытащил лобогрейку, бережно вывернул из нее гайки и тщательно смазал колеса дегтем.

— Чем гуще, тем лучше, — приговаривал он. — Легче на ходу и не заржавеет, будет у меня как новая.

Возле конюшни старуха разводила огонь и мыла в чугунке нечищеную картошку. Она ворчливо звала Шефтла, чтобы он помог ей достать ведро воды из колодца, но Шефтл не отзывался. Он сидел в прохладной клуне на куче соломенной трухи и любовался стоявшей поодаль жаткой.

„Есть ли на хуторе другой такой старательный хозяин, как я?“ — думал Шефтл. Удалось-таки урвать копейку и приобрести. Жатка, правда, старая, а все же машина. Поскорее бы подсохло, тогда он запряжет своих буланых и выедет в степь. И проедет на своей жатке через весь хутор, пусть она увидит…

Вон в том дальнем углу, где суше всего, он сложит кукурузу, напротив по самые стропила насыплет мякину, а тут, сбоку, будет лежать сено. Кто еще в хуторе сможет похвастаться такой клуней, как у него?

Босой, в рубахе распояской, он бродил из одного угла клуни в другой, ворошил лежалую солому, вдыхал ее душноватый запах.

На душе у него было хорошо. Все утро, что бы он ни делал, его согревали воспоминания о вчерашнем вечере. Тянуло туда, под окна красного уголка. Поскорее бы снова наступил вечер и чтоб снова застать ее одну… Никогда еще хутор не был ему так мил, как сейчас.

Шефтл запер клуню на замок, окинул взглядом двор и пошел в конюшню. Подойдя к столбу, он растолкал плечами лошадей и, причмокивая языком, стал скрести сытые лошадиные спины. Он чистил кобыл и вспоминал, — который уж раз! — как спустился в тот день с гуляйпольского шляха к плотине и встретил ее. Словно сквозь зыбкий камыш видятся ему крупы лошадей, стоящих в ставке, и рядом он сам… Они пьют, а он посвистывает, только свищет он не им, не буланым, а ей, той, что стоит у камышей и полощет кофточку…

Пополудни Шефтл вышел на улицу и направился к красному уголку. Он шагал чуть враскачку, широко ступая, плотно впечатывая ноги в подсыхающую землю. Его скуластое загорелое лицо было старательно выбрито, все в царапинах, точно он скреб его стеклом.

„Она там“, — думал, поглядывая с улицы на окна, и ему хотелось войти и просто посидеть, полюбоваться на нее. Но она могла быть не одна. Вдруг там Коплдунер или еще кто-нибудь? Шефтл с минуту потоптался в нерешительности, потом нарочито медленными шагами прошел мимо окон красного уголка, надеясь, что Элька увидит его и выйдет сама.

Вместо Эльки из двора вышел Триандалис в красной безрукавке нараспашку, с хомутом на плече.

— Здорово, Кобылец! — кивнул он Шефтлу. — Слушай, ты уполномоченную не видел?

— Кого? — будто не понял Шефтл, багровея, как мальчишка, пойманный в чужом саду.

— Ну, Эльку, кого же еще!

— А… разве она не там? — Шефтл показал на красный уголок. А он-то думал, что Элька сидит и ждет его…

— В том-то и дело, что нет, — озабоченно ответил Триандалис. — С утра ищу. И куда только она делась? Эх, девки, девки!.. Слыхал, что случилось ночью? Может, из-за этого… А может, она в сельсовет ушла? Тьфу! — рассердился он вдруг неизвестно на что и, свернув на стежку, торопливо зашагал прочь.

Шефтл постоял, глядя ему вслед, пожал плечами и медленно пошел за хутор. Шел не спеша, щелкал подсолнухи и сплевывал шелуху, стараясь плюнуть подальше. Выйдя за огороды, он некоторое время пристально вглядывался в даль, втайне надеясь, что вот-вот на дороге покажется Элька. Но сколько он ни смотрел, никого не было. Жгло солнце. Тут он вспомнил, что в чулане у него стоит кринка с ряженкой. Жалко, может перекиснуть. И Шефтл повернул домой.

В полутемной хате было прохладно. Шефтл вынул из чугунка на очаге несколько теплых картофелин, достал из чулана ряженку и, присев на угол длинного кованого сундука, стал подкрепляться.

На улице скрипнула калитка. Сквозь редкую занавеску Шефтл увидел, что во двор, шаркая старческими, худыми ногами, идет мать, а за ней сухопарая дочка Симхи Березина. Он проворно поставил кринку назад, в чулан, сунул недоеденные картофелины на подоконник и вытер рукой следы кисляка на губах. Через минуту лязгнула щеколда наружной двери, и в сенях послышался голос матери. Шефтл выжидающе смотрел на дверь. Мать не раз обиняками наводила разговор на Симхину дочку, и Шефтл, случалось, сам подумывал, что неплохо бы заполучить в тестья такого хозяина, как Березин. Жаль, невеста была старовата и уж больно неказиста собой. Сейчас, глянув на ее длинное рябое лицо, залившееся сизым румянцем, он только брезгливо шмыгнул носом, сравнив ее в мыслях с Элькой.

Оказалось, что Березин прислал дочку звать Шефтла к нему. Шефтл молча кивнул и вышел, хотя мать, суетившаяся в хате, делала исподтишка многозначительные знаки: посиди, дескать, с девушкой, поговори… По пути наведался к буланым, похлопал их по спинам, по храпам, подкинул в ясли свежего сена и направился к Симхе, не понимая, зачем он мог ему понадобиться. „Симха вчера ездил на хутора, — думал Шефтл, — пожалуй, проведал, где можно нанять человека на уборку“.

Но, войдя во двор, он увидел за длинной желтой березинской хатой несколько хуторян, расположившихся вокруг треснутого жернова около конюшни. Среди них были Яков Оксман и сам хозяин. В сторонке, подогнув под себя ногу, сидел Юдл Пискун.

„Нет, это, видно, не насчет работника“, — подумал Шефтл с досадой.

Он раздвинул кружок хуторян и сел на подсохшую теплую землю, опершись широкой спиной о стену конюшни. Все курили. Шефтл тоже насыпал в бумажку махорки и стал скручивать козью ножку.

— Ну, что скажешь? Слыхал, что случилось нынче ночью? — обратился к нему Березин, поглаживая густую, волнистую бороду. — Много она себе позволяет, эта… ихняя. Такие порядки заводит, что не дай бог, а хутор молчит. Слыханное ли дело!

— Да, ягодка, ничего не скажешь, — поддакнул Оксман, по-старушечьи поджимая губы. — Он уже все знает? — кивнул Оксман на Шефтла.

У Шефтла екнуло сердце. Слегка покраснев, он мял в пальцах полусвернутую цигарку и выжидающе смотрел на Березина.

Тот усмехнулся в бороду.

— Ночью ее поймали за хорошим делом. Там-таки, у них в комнезаме. И ее и его. Не слыхал? Весь хутор гудит. Думает, это ей комсомол. Да только за такие штучки можно и попросить…

Махорка сыпалась из распавшейся цигарки, но Шефтл не замечал.

— Что-то мутите вы! — сердито пробормотал он.

— Кто мутит? Накрыли ведь! С этим, с самим председателем, с Хонцей. Там же, у них в комнезаме. Как это ты не слышал? Хонцина жена их на месте накрыла.

— Ну-ну, годи брехать! — Шефтл махнул рукой. — Хонця еще с вечера ушел в Ковалевск. Нечего вам дурака валять!

— А мы что? — вмешался Юдл, пощипывая тонкий ус над заячьей губой. — Наше дело — сторона. Сами не видели, а там… Ну, прибавится на хуторе байстрючонок — так что? Тоже не наша забота, а? — хихикал Юдл.

— Да видели же, бабы видели, как он ночью лез к ней в окно! Там такое творилось… Как же это ты не слыхал? Хонця еле ноги унес, до сих пор его нет, боится своей тощей жужелицы. Пасть у нее, не дай бог… И орала же она, ай-ай-ай! — ухмыльнулся Симха.

— Увидите, эта девка еще натворит дел! — пробормотал Яков Оксман.

— Одного ей мало, ей весь хутор подавай, — подхватил Симха.

— Ну и ягодка! — Оксман горестно тряс реденькой бородкой.

Шефтл молчал, только тяжело ворочал помутневшими белками и дергал ворот рубахи, словно ему давило шею. Что они тут плетут, козлы бородатые?! Какой Хонця? Он, он сам сидел с ней ночью на окошке! Но поди расскажи им! Ах, черт…

Симха приглядывался к нему с усмешкой.

— Ты, видно, и сам бы не прочь, а, Шефтл? — подмигнул он ему. — Подумай только: на дворе дождь, а они там на соломе вдвоем…

— Что и говорить, тут всякого завидки возьмут. Девка хоть куда. Верно, Кобылец? — Юдл снова хихикнул.

— Да отвяжитесь вы! — бешено крикнул Шефтл. — Плевать ей на Хонцю и на всех вас вместе!

— И на Коплдунера тоже, да? С Коплдунером, скажешь, она не валяется в саду, не шляется черт знает где целыми ночами?

— Вы видели? — буркнул Шефтл угрюмо. — Ну и годи!

— И так все знают. У них это — раз плюнуть. Гуляй, не горюй!

— Коллективисты, — тряс Оксман облезлой седой бороденкой. — Коллективисты… Хорошее дело…

С ковалевских земель, откуда-то из-за Жорницкой горки, донесся глухой рокот тракторов.

Хуторяне зашевелились. Старый Рахмиэл поставил руку козырьком, всматриваясь в даль.

— Опять шпарят!

— Работают, дай бог…,

— Днем и ночью…

— Кому ненастье, а им счастье. Должно быть, туча их только краем прихватила, — с досадой сказал Оксман.

— Уже на Жорницком клине работают… Яков Оксман тяжело вздохнул.

Там, под Жорницкой горкой, лежит под паром и его клин. Золото, а не земля. Он с этого клина в свой амбар немало зерна свез.

Оксман долго смотрел из-под выцветших, редких бровей в сторону Жорницкой горки, чувствуя, что опасность все ближе и ближе: уже давно истек срок аренды на этот клин, — что, если бурьяновские коллективисты спохватятся и займут его?

„А если бы, — мелькнула у него мысль, — если бы в самом деле отдать этот клин в коллектив? В маленький коллектив, который я, Оксман, сам и сколочу… Ведь все равно отберут…“

Сначала он все же решил посоветоваться об этом с Симхой.

Тот тем временем толковал хуторянам:

— Нашли кому завидовать! Не знаете, что ли, какие там порядки!.. Коммуна… Друг у друга куски воруют, а что не успели своровать, забирают, все как есть, под метелку. Иначе зачем они и нужны?

— Тогда чему же эти дурни рады? — насмешливо спросил Антон Слободян. — А они, вишь, довольны, хвалят.

— Еще бы не радоваться! — пожимая плечами, подхватил Юдл, и было непонятно, всерьез он говорит или нет. — Для голоштанников и то счастье. Нам, беднякам, терять нечего.

Яков Оксман все еще сидел как пришибленный, уныло поглядывая на Жорницкую горку.

Прожил жизнь спокойно, в почете, как положено порядочному хозяину, а теперь жди, вот-вот придут и разорят его двор, его гнездо… Сколько таких дворов уже разорили по хуторам… Видано ли, слыхано ли?…

— Вчера вот проезжал тут один, — несмело вмешался старый Рахмиэл, — тоже из этих, из коллективных… Так вот, проезжал он и остановился у нашего колодца коней напоить. Так это… будто бы ничего, говорил он, хорошо живут в коллективах… Вчера проезжал…

Симха встал и не спеша подошел к старику.

— Хорошо, говоришь, живут? Нет, старый дурак, не бывает так, чтобы всем жилось хорошо. Каждому, понимаешь, хорошо только для себя.

— А как же, а как же! — кивал Оксман. — Спокон веку так ведется. Для всех одинаково быть не может.

— Сейчас, скажем, ты на коне, ты у нас барин без порток, а ну-ка завтра опять реб Янкл верх возьмет? — с прежней усмешкой вставил Юдл.

Шефтл молчал. Его цигарка давно погасла. Он развернул бумажку и хотел высыпать остатки придымленной махорки в карман, но бросил наземь.

— Все же вам и сейчас чуть получше, чем нам, живется, — едко заметил Антон Слободян.

— Так кто ж вам не дает? — чуть не пропел в ответ Симха. — Кто мешает? Трудиться надо! Трудитесь, как мы, и наживете.

— Пустые слова! Без рабочих рук ни черта не наживешь, — угрюмо сказал Шефтл, вставая. — Своими двумя много не сделаешь!

— Ну и шел бы к ним, — Симха показал в сторону Ковалевска. — Иди, иди! К Хонце, к ней… что ж ты не идешь? У них-то рук много…

— Хе-хе! Есть кому таскать!

— Мне руки для себя нужны.

Юдл смотрел на Шефтла вприщурочку.

— Это ты забудь. Сейчас ты уже работников не заведешь. — Тонкие усы над его рассеченной губой подрагивали от беззвучного смеха. — А ты, я вижу, скоро совсем у нас кулаком заделаешься. Смотри, как бы мы тебя не прижали. Слыхал, что на других хуторах? Не бойся, скоро она возьмется и за таких, как ты. — И Юдл ткнул Шефтла в бок.

— Хе-хе-хе! — испуганно хихикнул Оксман. — Что говорить, что говорить… — Глаза его бегали. — Там-таки настоящие кулаки, богачи, как прежде помещики были. А у нас разве разберешь, кто богаче, кто беднее, кругом бедность…

Сквозь редкий кустарник у забора они увидели на улице Коплдунера с Хомой Траскуном. Юдл отпрянул к самой стене, вжался в нее, точно нетопырь, почуявший луч солнца.

— Уже и Коплдунер важная птица. Не хочется его мать-покойницу обижать… Давно ли он по чужим конюшням навоз сгребал?

— А красавица наша где? — Симха подошел к забору и тотчас вернулся. — Что-то не показывается… Ну, после такой ночки не грех и отдохнуть. Зайдемте в дом, соседи, закусим, пока есть чем… Найдется и бутылочка ради субботнего вечера… Пойдемте, пойдемте, на всех хватит.

Шефтл махнул рукой и пошел прочь.

На улице он вспомнил, что кобылы еще не поены, и торопливо направился к себе во двор.

„А к ней уж вечером, когда стадо пригонят… Пускай, вечером лучше…“

13

Хонця возвращался из Ковалевска уже за полдень. Он шел пешком. Высоко над степью стояло добела раскаленное солнце. С баштанов налетал суховей и раскачивал вершины деревьев негустой Ковалевской дубравы.

Войдя в рощу, Хонця остановился, чтобы выломать себе палку. От большого дуба на тропинку падала широкая, сплошная тень. Тут было чуть прохладнее. Хонця вздохнул, вытер разгоряченное лицо и оглянулся вокруг.

… Где-то здесь, среди этих дубов, они лежали с заряженными винтовками в руках, настороженно следя за дорогой. Дубрава была тогда гуще. Партизанский отряд подстерегал белогвардейскую карательную экспедицию, которая вот-вот должна была нагрянуть на ближние хутора. В карательном отряде был и сын первого малостояновского богача Эля Оксман, которому удалось вырваться из рук партизан и убежать к белым.

Словно туча саранчи, несся отряд белогвардейцев по гуляйпольским деревням и хуторам, оставляя за собой кровь и дым пожарищ.

Хонця тогда целую ночь просидел на вершине дуба у опушки и ввалившимися глазами тревожно следил за дорогой.

На рассвете, едва первые солнечные лучи озарили край неба, Хонця увидел на ближнем пригорке конный отряд. Всадники неторопливо рысили по пшенице. На минуту они приостановились, словно совещаясь о чем-то, потом свернули на ковалевский проселок, к роще.

Хонця проворно соскользнул с дуба и со всех ног пустился к партизанам.

На узкой тропе, прорезавшей лесистый склон от проселка до Ковалевских полей, хлопотали Хома Траскун и Димитриос Триандалис. Они подпилили высокий дуб и, перехватив ствол веревкой, прикручивали ее к соседнему дереву, чтобы тяжелая крона не рухнула на узкую тропу раньше времени.

Всадники были уже совсем близко. Партизаны затаили дыхание.

Оставив за собой длинную полосу пыли, отряд врезался в рощу. В тишине громко раздался стук копыт. Вот они уже у сторожевого поста. Хонця размахнулся саблей и одним ударом рассек веревки. Дуб, крякнув, переломился и, треща ветвями и сучьями, лег поперек тропы

Из-за деревьев грянули выстрелы, и с криками „ура“ со всех сторон выбежали партизаны.

Часть карательного отряда успела повернуть, част;, прорвалась вниз, в Ковалевскую балку, но многие остались лежать на узкой лесной дороге. Потом их всех свалили в глинистый ров за рощей. Среди них был и лихой сын малостояновского богача.

Дня через два, когда Хонця, прокравшись хлебами входил в свой двор за картошкой для партизан, на околице хутора показались верховые. Несколько всадников проскакали мимо ветряка к двору Якова Оксмана. Сверху, с поросшего чабрецом бугра, и снизу, со стороны ставка, бешеным галопом мчались другие. Через минуту Хонця увидел, как от двора Якова Оксмана всадники повернули к его землянке. Хонця кинулся в пристроенный к дому курятник. „Нет, не годится, — сообразил он, — кроме партизан, им нужны еще и куры“. Выскочил из курятника, обежал кругом дома и зарылся в невысокий стог соломы. Бандиты были уже во дворе. Он слышал, как они ворвались в хату, шныряли в курятнике. Потом кто-то из них залез на стог и стал тыкать в него вилами.

Хонця лежал навзничь. Тяжелые, кованые сапоги вминались в солому возле самой его головы. Он хотел было отвернуть лицо, но тут железный зубец с визгом проколол солому и вонзился в правый глаз…

… Он уже давно был за рощей и сейчас спускался со Щавельной горки. Вдали виднелась Бурьяновка. Глядя на беспорядочно разбросанные соломенные крыши, Хонця вдруг почувствовал, как заныл у него вытекший глаз.

„Эх, язви их в душу… Позабыли уже, кто тут кровь за них проливал…“

В эту минуту в нем словно проснулся былой партизанский задор. Шагая по степи, он громко говорил сам с собой:

— Погоди, завтра и у нас загудит трактор, через весь хутор мы его прокатим, у Оксмана тут же язык отнимется. Эх, и прокатим же мы, земля дыбом!

Он прибавил шагу, ему не терпелось рассказать товарищам, что Ковалевск дает трактор.

Кругом по взгоркам и лощинам плавно колыхались хлеба. Рядом с сизой зеленью овсов узкими желтыми ручейками струилась пшеница, голубели островки льна, гряды картофеля перемежались с полосками ячменя, напоминая о том, что тут каждая полоса, каждый клин принадлежит другому хозяину.

„Бурьяновские поля, сразу видать, — плюнул Хонця. — Что это за пшеница! Сплошной горчак. И как это мы тут трактор поведем? Полторы десятины Траскуна в Вороньей балке, у Кукуя — за толокой, у Триандалиса — возле самого колодца, у Омельченко… Вся земля, как назло, раскидана шматками. Тьфу ты, черт! К осени будем пахать по сплошному клину, но как теперь убирать? Проклятые межи!..“

Не останавливаясь, он оглянулся назад. Большая часть ковалевских полей была уже убрана, по желтой щетине стерни были сложены высокие копны.

„Она права, — подумал Хонця про Эльку, — правильно она меня ругала. Недаром ковалевские в ней души не чают. Вся в отца, в Хоне-Лейба, упорная. Такую с толку не собьешь“.

В стороне, из-за Жорницкой горки, время от времени показывались тракторы и слышалось приглушенное стрекотанье жаток.

„Должно быть, сегодня кончают… — Хонця поскреб свою жесткую щетину. — Постой-ка, — сообразил он вдруг, — а ведь там, под Жорницкой горкой, лежит Оксманов незасеянный клин…“

Подогретый новой мыслью, он пошел еще быстрее. Хорошим подспорьем для колхоза будет этот клин!

Чем ближе к Бурьяновке, тем земля становилась влажнее, в канавах стояла вода, и на дороге кое-где попадались лужи, не высохшие после предутреннего дождя.

Хонця оглядел свои ноги, облепленные глиной, и решил забежать домой — помыться и перекусить.

Не прошло и нескольких минут, как он выскочил из хаты, ругаясь и размахивая руками, — вслед ему из сеней несся пронзительный голос жены. Хонця обернулся, погрозил кулаком и, как был, грязный, голодный, пустился к красному уголку.

В красном уголке было сильно накурено. Тут уже Добрый час сидели Хома Траскун, Триандалис и Шия Кукуй, посасывая толстенные цигарки и пуская из ноздрей густой махорочный дым.

— Что-то долго он, Хонця, — сказал Хома, выглянув в окно.

— И ее, видишь, нет… В сельсовете она, что ли?

— Да, заварила кашу Хонцина баба… Нашла тоже, за кого бояться. К такому мерину и старая кобыла в стойло не заглянет. Гм…

Они смолкли. Мимо окна быстрыми шагами прошла Элька. Войдя в комнату, она сухо поздоровалась, положила в ящик стола какую-то бумажку и отвернулась к окну.

Хома проглотил словечко, вертевшееся у него на языке. Он приготовился было встретить Эльку шуткой, но, увидев ее опухшие глаза, осекся. Все молчали. Эльке тоже не хотелось говорить.

С утра она действительно отправилась в Санжаровский сельсовет — без особой надобности, просто так, лишь бы уйти из хутора, — и потом полдня бродила одна в степи, поверяя ветру свою девичью обиду.

Шумно распахнулась дверь, и вошел Хонця. Тяжело дыша, он быстро окинул взглядом собравшихся, увидел Эльку и улыбнулся во весь рот.

— Кажется, все живы?

— Хонця! Ну?

— Есть, есть!

— Не может быть! — вскочил Триандалис.

— Честное слово! — И Хонця с необычной для него лихостью хлопнул Триандалиса по плечу.

— Так где же он? — закричали все в один голос.

— Говорю — есть, значит есть. — Хонця сдвинул кепку на затылок. — Я их там взял в оборот: как-никак свои ребята. Я им говорю: „Вместе кровь проливали, старост и бандитов колошматили, а теперь, говорю, вам, черт бы вас подрал, хорошо, а на нашем горбу все еще кулак сидит, Оксман, говорю…“

— Ты не томи. Где трактор? — взмолился Шия Кукуй.

— Погоди, дай досказать… „Так вот, говорю, погонять его у нас будет пока что она, Элька…“ Ну, тут они все заорали: „Верните Эльку!“ — „Нет! — говорю. — Что нет, то нет…“ — Хонця искоса поглядел на Эльку, заметил ее осунувшееся лицо и чуть нахмурился. — Ну, словом, трактор есть. Они уже согласовали с МТС. Завтра же и отправляйся за ним, Элька, ладно? — Последние слова он выговорил мягко, просительно, боясь, как бы Элька не подумала, что он распоряжается ею.

— Теперь дело пойдет! — Хома Траскун довольно потирал руки.

— Мы с которого поля начнем, а? — хрипло спросил Шия Кукуй.

Хонця усмехнулся.

— Небось со своего хотел бы?

— Да я ничего, я так спросил, — оправдывался Шия. — Просто, думаю, надо знать…

Хома с шумом встал со скамьи.

— Вот что! По такому случаю и стаканчик опрокинуть не грех. Пошли ко мне!

Все поднялись.

— Значит, Хонця, можно приниматься за дело? — спросил Триандалис.

— Не можно, а нужно, — ответил Хонця. — Сегодня же надо собрать инвентарь.

Когда все, кроме Хонци, ушли, Элька села за стол, достала из ящика бумажку и протянула Хонце.

— Это тебе. В Санжаровке получила. Хонця несколько раз перечитал бумажку.

— Вызывают в райком… Гм… И надо же, именно теперь! Что это им приспичило в такое время?

— Не знаешь, зачем? — спросила Элька.

— Не знаю, не знаю… — Хонця задумчиво тер кулаком колючий подбородок. Вдруг он оживился: — Послушай, что я надумал. Под Жорницкой горкой пустует клин, Оксман его в аренду брал…

— Да, я уж и сама думала, когда смотрела план. Давай возьмем этот клин под озимые.

Элька отвечала деловитым тоном, но чувствовалось, что она не в своей тарелке. Будто не замечая этого, Хонця продолжал:

— И второе дело. Как ты решила с Пискуном? Может, сегодня ночью? Жаль, меня не будет. Кого ты думаешь взять с собой?

— Ну? Кого?

— По-моему, Коплдунера. Боевой парень. И знаешь что, возьми Матуса. Пускай он посмотрит своими глазами… Да ну, держи нос выше! — сказал он вдруг с ворчливой лаской.

Элька подняла на него глаза.

— Так ты слыхал? — тихо спросила она. Хонця сердито кивнул головой.

— Как это она могла?… Да нет, наверно, она не сама, ее кто-нибудь надоумил. Надо узнать… И я тебя очень прошу, чтобы больше такого не было. Сам понимаешь, как это девушке…

— А, чепуха! От сплетни бабой не станешь! Плюнь! Вот откуда оно идет, это-то надо, это да… Не беспокойся, дознаемся… Ну, я пошел, а то поздно. Думаю, завтра вернусь. Ты слышишь меня?

— Хорошо, — ответила Элька, продолжая думать о чем-то своем.

14

Перевод Т. Лурье-Грибовой

По Бурьяновке пронеслась весть, будто Хонця вернулся из Ковалевска с трактором.

Симха Березин, пробираясь задворками, ходил из хаты в хату и втихомолку рассказывал хуторянам о бумаге, которая пришла из райкома. Каждого он уверял, что рассказывает только ему одному, упаси бог передать еще кому-нибудь.

— Поймали-таки вора за руку, — ухмылялся он в бороду. — Надо же, такая уйма хлеба пропала из амбара! Вот оно как, живешь и не знаешь, что у тебя под носом делается. Ведь ворьё, сплошное ворьё! Да, весело будет…

На самом деле Симхе было совсем не весело. Он прямо позеленел, когда услышал о тракторе. Никак он этого не ждал. С чего бы это украинскому колхозу разоряться ради Бурьяновки?… А тут еще весь хутор узнал, что Хонця ночью был в Ковалевске и напрасно его жена накинулась на Эльку.

— Ну, и что? — отвечал он, выщипывая волоски из своей волнистой, окладистой бороды. — Не с Хонцей, так с другим. Ей лишь бы мужик, видно птицу по полету…

Но про себя он люто досадовал. Бегая по дворам, он лихорадочно обдумывал, что бы сейчас предпринять. Надо что-то делать, пока не поздно. Как назло, Оксман куда-то подевался. Где это его носит?

Триандалис с грохотом и скрипом тащил со своего двора старую жатку, опоясавшись веревочными шлеями, тянул, чуть не припадая грудью к земле.

— Запряги жеребца!

— Поднатужься, Димитриос, назад легче будет! — поддразнивали соседи.

Старенькая жатка немилосердно скрипела заржавевшими колесами, все ее разболтанные части дребезжали.

Янис, сын Димитриоса, член совета пионерского отряда, толкал мотовило. Позади, у горбыля, подпиравшего осевшую степу, стояла заплаканная жена.

— Ой, и попадет ему от нее! — злорадствовали женщины.

— Она в него вчера бураком запустила. Ей-богу, сама видела…

По всему хутору стоял шум, ржали кони, лаяли во дворах собаки. Из двора Хомы Траскуна пионеры выволокли несколько колес и с криком покатили их к красному уголку.

Солнце уже почти село. На дорогу упали длинные тени деревьев, чуть слышно шелестела листва.

По тенистой тропинке, держа в руке косынку, шла к красному уголку Элька. Зеленое платье, плотно облегавшее ее ладное тело, сбивалось на ходу, мелькали крепкие, круглые колени.

Шефтл увидел ее из-за плетня и нерешительно направился к калитке.

Но Элька прошла мимо, даже не оглянулась. Может, она его не заметила, а может, притворилась, что не замечает.

Шефтл растерянно смотрел ей вслед, стоял и ждал, не оглянется ли. Элька шла, помахивая косынкой: видно было, как играет под платьем ее тело. Шефтл не сводил загоревшегося взгляда с ее крепких обнаженных ног.

„Силой Двойре не уступит…“ Ему вспомнилась девушка из соседнего хутора, которая прошлым летом всю жатву батрачила у Симхи Березина. Она часто наведывалась к нему в клуню, и ему было с ней хорошо, но, когда она уходила, он забывал о ней. А вот к Эльке у него совсем другое. Он бы сам не подумал, что так может быть.

„И на что ей понадобилось чужими делами заниматься? — злился Шефтл. — Обо всех печалится… Не для девушки это. Ее дело простое…“ Он сердился и в то же время чувствовал, что его еще сильнее тянет к ней.

Навстречу Эльке бежали пионеры.

— Товарищ Элька, мы поедем сегодня в ночное!

— Коней уже привели…

— Смотрите, вон Кукуев мерин, — показывала Зелдка, красивая, высокая девушка лет шестнадцати.

Элька повернула голову. В комнезамовском дворе, среди трех засохших деревьев, стояли две понурые кобылы и чалый мерин с бельмом на глазу.

Ничего себе тягло! Элька усмехнулась и весело спросила:

— А кто из вас, ребята, хочет трактором управлять?

— Я! — выскочил вперед Иоська Пискун.

— Нет! Нет! — зашумели дети. — Он даже своих коней никогда не пасет.

Элька подняла обе руки. Дети стихли.

— Давайте так, ребята: первое звено будет готовить грабли, второе — вилы, третье пусть приведет в порядок кнуты… Или нет… Третье звено, чего вы хотите?

— Пасти коней!

— Ладно, сегодня третье звено пасет коней.

Она потерла рукой лоб, точно что-то припоминая.

— А четвертое звено обойдет хутор и напомнит женщинам о сегодняшнем собрании.

Прыгая, как жеребята, впервые выпущенные на волю, дети бросились в разные стороны. Третье звено побежало в комнезамовский двор.

Вова, сын Калмена Зогота, кричал оттуда:

— Иоська! Где Иоська?

Иоськи не было. Он еще раньше незаметно отошел от ребят и, огорченный, обиженный, убежал домой.

15

С выгона возвращалось стадо. Солнце уже скрылось за курганами. Смеркалось.

Хома Траскун вылез из-под сваленной набок жатки.

— Ну, шабаш! Стадо вон идет.

Колхозники оглянулись. Никто не чувствовал усталости. Они знали, что сейчас на них смотрит весь хутор, и готовы были трудиться до поздней ночи.

— На сегодня хватит, кончаем, — повторил Хома.

Во дворах хозяйки доили коров, пахло парным молоком. Элька забежала к Хоме, выпила стакан молока и пошла искать Коплдунера.

Среди густых, осыпанных плодами ветвей стоял винный яблочный дух. Снизу пахло повядшим сеном, разбросанным по земле вокруг старых, корявых стволов.

Элька глубоко вздохнула, чувствуя, как с каждым вздохом ей становится легче и спокойнее. „Отсталый хуторок, — думала она. — Ну и что же! Районный комитет послал меня сюда, значит, доверяют, значит, верят, что справлюсь. И справлюсь! Первый узелок завязан, есть уже маленький коллектив, есть трактор. А там…“ Она зажмурила глаза, и перед ней, точно наяву, встали новые добротные дома, коровники и конюшни, заколыхалось бескрайнее поле пшеницы и заходили по всей степи могучие комбайны. Она даже услышала их гул. Ах, только бы поскорее это было!..

Она быстро прошла по саду, отклоняя руками свисавшие книзу тяжелые ветви яблонь. Одна ветка зацепилась за плечо, и с дерева упало несколько спелых яблок.

Тотчас кто-то выбежал из соломенной сторожки, видневшейся невдалеке. Элька остановилась. Из-за деревьев показалась Настя в цветастом платье с высоко поддернутым подолом. Глаза, зеленые, как молодая крапива, колюче поблескивали.

— А, Настя! — обрадовалась Элька.

Она подняла с земли яблоко, впилась зубами в румяный бочок и с полным ртом спросила:

— Коплдунер тут?

Настя ответила не сразу, стояла, погасив зеленые огоньки ресницами.

— Не знаю, — сказала она, не поднимая глаз. — Нет его… никого нету. Он тут не сторожит… совсем ушел…

— Как же так? Где ж его искать?

Настя ухватилась за яблоневую ветку, подалась к Эльке. Она часто дышала, высокая грудь вздрагивала.

— Нету… сама видишь…

— Где же его искать?… Послушай, Настя, мы ведь машину получаем, трактор, в двадцать лошадиных сил. Знаешь ты об этом? Завтра мы его привезем… Почему ты не вступаешь в колхоз? Были бы вместе, подружкой мне была бы… Охота тебе ломать спину на Оксмана! Сколько ты получаешь?

— Не знаю… Ничего не знаю… Нечего тут. Никого тут нету… — Голос у Насти срывался, грудь под кофтой ходила ходуном.

Элька посмотрела на нее встревожено.

— Что с тобой, Настя? Обидели тебя или что? Скажи! Слушай, пойдем сейчас со мной в красный уголок, пойдем, а, Настя? Поговорим до собрания. Может, тебе что-нибудь надо?

— Ничего мне не надо! — В глазах полыхнул крапивный огонек, губы сжались узелком.

Элька помедлила с минуту, потом пожала плечами и пошла прочь. У последних яблонь она обернулась.

— Если он придет, скажи ему… Слышишь, Настя, скажи Коплдунеру, чтобы шел в комнезам, я его там буду ждать…

В ответ Настя изо всех сил дернула ветку и сдавленно крикнула:

— Шлюха! — И еще раз: — Шлюха поганая! — И, мелко перебирая босыми ногами, побежала к шалашу.

Ноги сами вынесли Эльку за ограду сада. „И эта… За что?“ — щемило сердце. Что она ей сделала?… „Нет! Не надо было соглашаться, не надо было идти в этот дикий хутор. Кто может с ними сладить? Нет, вернуться в Ковалевск. Сегодня же…“

Но тут же она рассердилась на себя:

„Не будь дурой, Элька! Не обижаться на них надо, не бежать от них, а доводить до разума. Не поддаваться, а перевоспитывать“.

Эти слова сказал ей прошлой весной Микола Степанович. Ковалевск выделил тогда трактор в помощь колхозу, организованному на одном из старых здешних хуторов, и Элька на только что отремонтированном „Интернационале“ распахивала там целину. Кулаки натравили женщин. Бабы напали на нее в степи, разорвали на ней платье, забросали камнями. В тот же день прискакал верхом Микола Степанович, провел на хуторе несколько дней, пока не наладил работу, а ее, Эльку, заставил остаться. „Только не отступать, — говорил он ей. — Запомни это, девушка, на всю жизнь. Тот, кто отступил один раз, может и второй раз не выдержать. Если ты уверена в своей правоте, дерись до последнего“.

„Глупости! Подумаешь, двум бабам не понравилась! — ругала себя Элька. — Мало ли что кому в голову взбредет… Важно самой быть человеком“.

У голубоватой комнезамовской хатки стоял Матус и по обыкновению ковырял в зубах.

— Ты одна? — спросил он насмешливо, увидев Эльку.

— Добрый вечер, — сдержанно ответила она. — Что, никто не пришел?

— И не придут. Давно уже с мужиками спят в обнимку…

— Может, еще соберутся… — Элька растерянно оглядывала пустынную улицу.

— Да что ты, в самом деле? Ночь на дворе, чего ждать? Ей-богу, прошлись бы лучше, прогулялись бы, а?

Элька гневно посмотрела на него.

— Больше вам ничего не хочется?

— А чем я хуже того же Коплдунера? У Эльки слезы выступили на глазах.

— Почему вы со мной так разговариваете? — спросила она дрожащим голосом.

— Ну-ну, уж и пошутить нельзя! — Матус увидел, что девушка не на шутку расстроилась. „Черт ее знает, уполномоченная все же“. — Ты ничего не знаешь о Хонце? — поспешил он переменить разговор. — Зачем это его вызвали в райком? В райком зря не вызывают…

— Вы что, слыхали что-нибудь? — быстро спросила Элька.

Матус снова сунул спичку в рот.

— Всякое говорят… А ты разве… Не может быть, чтоб ты не знала.

— Да откуда? — с сердцем сказала Элька. — Вы знаете, так скажите.

— Нет, нет! Мало ли что брешут… Не мое это дело. Элька с минуту испытующе смотрела на него. Он,

видимо, что-то от нее скрывал. Потом, тряхнув головой, откинула волосы со лба, точно решила больше не думать об этом.

— Так… Ну ладно. Где Коплдунер?

— Да вон, около ветряка я его видел.

— Ага… Значит, попозже мы за вами зайдем. Насчет того дела. Насчет Пискуна… — И, не слушая, что Матус ей еще скажет, Элька быстро пошла к ветряку.

На песчаном взгорке за хутором ветряк сонно махал в сумеречном небе заплатанными крыльями, шумел жерновами.

Около ветряка стояла чья-то подвода, Коплдунер помогал таскать мешки с мукой.

Запыленный возчик, сопя и отдуваясь, говорил:

— В Малостояновке что было, слыхал? Там вчера всех кулаков выгнали. Сендера Оксмана тоже раскулачили, черт бы его побрал с братцем! — Он оглянулся. — А братец-то все еще с вас шкуру дерет! Шесть с половиной с пуда, чтоб ему с голоду пухнуть…

Верхом на буланой — вторая на поводу — проскакал мимо ветряка Шефтл.

Он подстегивал кобылу, свистел, гикал, точно ему хотелось, чтобы весь хутор смотрел на него. Увидев Эльку с Коплдунером, он пнул лошадь ногой и во весь опор пустился к двору.

16

Юдл Пискун пришел вечером домой в большой тревоге. Только что, пробегая задами мимо красного уголка, он увидел Эльку и Матуса, которые будто спорили о чем-то, и Элька назвала его имя. Нет, он не ослышался, она ясно сказала: „Насчет Пискуна“. Он притаился за плетнем, хотел подслушать еще что-нибудь, но они тут же разошлись в разные стороны. Чертова сука, что она пронюхала, чего ей надо, чтоб ей утром глаз не открыть? Юдл был вне себя. Он с порога заорал на жену, почему опять не завесила окна, пнул попавшуюся под ноги табуретку так, что она кувырком полетела к стене, и побежал в конюшню.

Сквозь щели в кровле конюшни слабо брезжило ночное небо. В углу, на куче прелой соломы, чуть дыша, лежала гнедая. Ее густо облепили мухи, ползали по ней, копошились в ноздрях, в углах глаз, точно на падали.

Юдл подошел, приподнял носком лошадиную морду и с отвращением сплюнул.

— Хоть сдирай с нее шкуру живьем, ничего ее не берет.

Он быстро вскарабкался по стоявшей у стены стремянке и, держась за стропила, по одной сбросил на землю высохшие лошадиные шкуры. Двором он перетащил их в клуню и засунул под кучу прошлогодней мякины. Перебегая обратно двор, он увидел Оксмана, который огородами шел к его хате.

Юдл повел Оксмана за соломенную скирду, где их никто не мог увидеть.

— Плохо, Юдка, совсем плохо, — говорил Оксман, усаживаясь под скирдой. — Они достали трактор. — Синие жилы на руках вздулись, руки тряслись. — Куда деваться? Что делать? Что делать? Ты тогда говорил на счет Успеновки что-то… Так, может… Надо спасаться, они нас за горло берут…

Юдл не отвечал.

— Ты что молчишь, Юдка? — Оксман смотрел на него с испугом.

— Они его не получат, — проговорил Юдл, пощипывая ус.

— То есть как это? Откуда ты взял?

— Они его не получат, говорю. Скажите слово и… Поняли?

— Ага, ага, — поддакивал Оксман неуверенно, словно не совсем понимая, к чему тот клонит.

— Догадались? — прошептал тот.

— Опасное дело… Риск…

— Ну и что? Последнее поставить на кон, говорю я. Чего вы ждете?

— Так я же… Я все, что могу… А что я могу один? Что?

Юдл помолчал, что-то обдумывая.

— Как Симха? — спросил он наконец.

— Он у меня будет сегодня. — Оксман оглянулся. — Попозже, уговорились мы. Может, и Шефтла Кобыльца позвать? — Он был явно растерян.

— Для чего? Он нам не нужен. Кроме как о себе, ни о чем не думает. Плюньте на него, еще подведет. Вы бы лучше об этом бабском собрании позаботились, чтобы его не было… Мне-то, положим, что, а вот вам…

— Позаботился, позаботился! Моя Нехама сегодня с ног сбилась, бедняжка… Что она о себе думает, эта потаскуха? Она будет с мужиками путаться, а бабы — в рот ей смотреть? — Оксман жалко подмигнул. — Никакого собрания она не получит… А скажи…

Он замолчал, словно не решаясь продолжать, потом придвинулся к Юдлу вплотную.

— Ты думаешь, они не знают про тебя?

— Что?

— Я слышал, будто… Тьфу, будь они прокляты!

— Что вы слышали?

— Поговаривают насчет… насчет твоей кобылы. И… и еще… — Он опять оглянулся и глазами показал на скирду, за которой они прятались.

На самом деле Оксман ничего насчет скирды не слышал, но он знал, что осенью Юдл купил изрядный запасец пшеницы и, конечно, нигде, кроме как под скирдой, спрятать ее не мог.

Юдл крепко прикусил тонкий ус. Он боялся выдать свою тревогу, хотел промолчать, ответить шуткой, но не совладал с собой.

— Кто это брешет? Кто? Кобыла… Какая кобыла? Горло мне хотят перерезать… Я им покажу… Она у меня больше ни пить, ни есть не захочет, коммунистка эта! Я им подпущу-таки красного петуха.

— Ш-ш-ш…

— Что „ш-ш“? Вечно вы всего боитесь! В Успеновке — было? И до сего дня не дознались, кто…

Оксман заерзал. Ну зачем так прямо говорить? Нет, он опасный человек, этот Юдл.

— Что вы ерзаете, точно на крапиву уселись? Хотите или нет? А хотите, так надо смазать. — Юдл пощелкал себя по ладони. — Трактора им тогда не видать, как своих ушей. Только не тяните… Я уже там побывал, — добавил он, показав в сторону Черного хутора.

— У него? — оживился Оксман.

— У него, у Патлаха. Он сделает, все будет чисто. — А если…

— Его дело. Надо только смочить дорожку, так оно будет надежнее.

— Ну, а все-таки, не дай бог…

— Да вам-то что? Жалеете его, что ли? Старый пьянчуга, все знают.

У Оксмана на шее мелко билась синяя жилка. Перед его глазами вспыхивало пламя спички, которую Юдл зажег тогда в темной боковушке, и у него мурашки пробежали по телу. Но он все-таки кивнул головой. Он согласен на все. Только бы спастись…

Они еще пошептались, стоя за скирдой, потом Оксман покорно вытащил кошелек, отсчитал Юдлу несколько бумажек и засеменил к себе домой.

А Юдл Пискун, пригибаясь в густом пырее, лисой крался через луговину к Черному хутору.

Иоська вернулся домой поздно.

Весь вечер он пролежал в густой полыни на задворках, всхлипывая от огорчения. Ему было обидно, что ребята осрамили его перед Элькой. А все отец. Разве Иоська не хочет пасти свою лошадь?… Ладно, он им еще покажет…

В хате было темно и тихо. Отец, как видно, куда-то ушел. Мать по обыкновению спала.

Иоська бесшумно подобрался к двери, которая вела в конюшню, и попробовал ее открыть.

— Все равно я ее выпущу! Пусть только попробует меня тронуть — сбегу от него совсем! — бормотал он.

Дверь была заперта на замок.

Иоська повертелся по комнате, ища ключи. На гвозде висел отцовский пиджак. Ключи были в кармане. Иоська отпер дверь, на цыпочках прокрался в конюшню, сдвинул засов па наружной двери и распахнул ее.

Стало немного светлее. В углу, свесив голову к пустым яслям, стояла гнедая. Иоська выбежал во двор, набрал охапку свежего сена и принес кобыле. Потом он еще притащил ведро сыворотки и напоил ее.

Внезапно у забора тявкнула собака. Иоська испугался. Он бросился через внутреннюю дверь в сени, быстро навесил замок, положил ключи в карман отцовского пиджака, лег на свою подстилку в углу и притворился спящим.

„Пусть он знает, пусть! Сена ему жалко… Все равно я ее угоню в ночное. Пусть только попробует тронуть, я тогда все расскажу в отряде… Будет знать…“

Мысли у него стали путаться, и вскоре мальчик крепко заснул, позабыв, что наружная дверь конюшни осталась открытой.

Поздно ночью проснулась Доба. Она пошарила ногой по кровати. Пусто. Юдл еще не вернулся. У нее заныло сердце. Зачем только она его отпустила? Мало она горя вынесла из-за его темных делишек, мало страдала?

Но разве он когда-нибудь ее слушает? Не может жить, как все люди…

В углу на подстилке громко храпел Иоська.

„Как бы он не простудился“, — встревожилась Доба, слезла с кровати и укрыла сына кожухом.

17

Было уже за полночь, когда Элька стукнула в низкое оконце матусовской хаты.

— Матус…

В хате проснулись. Женский голос брюзгливо отозвался:

— О господи, покоя не дают! И что там опять? Стучат среди ночи, надо же такую наглость иметь…

Элька постучала еще раз.

Женский голос взвился на октаву выше. Элька отошла от окна. На траве у канавы сидел Коплдунер и дремал, опершись локтями на согнутые колени и свесив голову.

— А! Идет? — встрепенулся он.

Парень очень устал. Каждую субботу Яков Оксман посылал его на ветряк. Сегодня он работал на мельнице последний раз. И сад он тоже больше не будет у него сторожить.

В дверях показался Матус. Вид у него был заспанный и недовольный.

— Охота вам таскаться ночью! — зевнул он во весь рот. — Чего мы там не видали? Сломанной подковы от дохлого коня? Тебе только бы лишние заботы выискивать!

— Почему вы за него заступаетесь? Вы что, с люльки его знаете? Бывший спекулянт, лавочник, говорил Хонця.

— Ну, а если бывший лавочник, так что? А сейчас он хлебороб. Получил переселенческий ордер, советская власть ему дала, не спросила у Хонця. Партия нам велит перевоспитывать таких, а ты…

— Ну ладно… Сначала посмотрим, тогда и будем перевоспитывать. — Элька слегка подобрала платье, чтобы не зацепиться за кусты. — Аида быстрее…

— Вечером я тут видел Оксмана. По-моему, он к нему ходил, к Юдлу, — заговорил Коплдунер, до сих пор молча шагавший рядом с Элькой.

— Мало ли что… — Матус зевнул.

— На ветряке он сегодня даже не появлялся. Это с ним первый раз. А жена его по всему хутору бегала.

— Ну и что из того? — Матус пожал плечами.

— А то, что они сорвали женское собрание. Вы же сами видели, никто не пришел…

За оградой пискуновского двора не было слышно ни звука. Они вошли во двор, и Элька негромко постучала в маленькое оконце, глядевшее на улицу. Вскоре на пороге хаты показалась Доба в помятом широком платье.

— Нам нужен Юдл Пискун, — сказала Элька.

— Юдл?… Нет его, только-только ушел… К соседу за чем-то пошел…

— К кому, говорите, он пошел? — сухо спросила Элька.

— Да зачем это он вам понадобился в такое время? Завтра он сам к вам придет, я ему скажу. Придет, придет рано утром.

— Он нам сейчас нужен, а не утром, — вмешался Коплдунер. — Знаем мы его — сегодня он тут, а завтра ускакал торговать новую кобылу… — Коплдунер терпеть не мог Юдла и теперь по-мальчишески радовался, что может прищемить ему хвост.

— Да что это вы? Где это видано! — лепетала Доба, трясясь всем телом. — Юдл пока что ничего у вас не украл… Не убежит он от вас… Виданное ли дело? Ночью стучаться в чужие окна! Да что это вы? Идите своей дорогой…

Элька отошла от двери.

— Хорошо. Вы ему передайте, чтобы он пришел к нам завтра, а сейчас, будьте добреньки, отоприте конюшню.

Добу с головы до ног прошиб холодный пот. Перед глазами у нее замелькали лошадиные шкуры на стропилах и заморенная кляча…

— С чего это вдруг, зачем вам наша конюшня?… У меня и ключей нет… Идите поищите мужа, с ним разговаривайте… Куда? — крикнула она отчаянно, видя, что Коплдунер направляется к конюшне. — Вы что, ломать вздумали?

— Зачем ломать? — послышался густой бас Коплдунера. — Элька, ну-ка, иди сюда! — Голос его звучал растерянно.

Подойдя ближе, Элька удивленно взглянула на Коплдунера. Дверь в конюшню была открыта настежь. Коплдунер зажег спичку.

— Где же лошадь? — Элька огляделась кругом.

Ясли полны сена, а лошади нет. У Добы, то ли от холода, то ли от испуга, зуб на зуб не попадал. Она сама не знала, куда делась гнедая и кто открыл наружную Дверь.

— Кобыла… так она ведь на выпасе, Юдл ее в балку угнал… Совсем позабыла, о господи боже ты мой…

Матус был доволен. Говорил он, что нечего идти, или нет? Обидели человека зазря. Только бы устраивать неприятности, мутить народ. Элька обескуражено молчала. В самом деле… Подняли шум, напугали женщину. Что ж это Хонця?… Нехорошо получилось!

Когда они ушли, Доба тщательно заперла дверь и улеглась под одеяло. Ее бил озноб.

Напротив, на соломенной подстилке, спал Иоська и бормотал во сне. Быть может, ему снилось, что вместе с пионерами он пасет в балке лошадей.

А гнедая была совсем рядом. Она сама вышла из конюшни и паслась тут же, за хатой.

— Таскаемся по ночам, будим людей, — ворчал Матус на обратном пути. — Не говорил ли я вам? Все ваш Хонця!

Элька не отвечала. Она была так утомлена, что еле сдерживала желание повалиться на землю и заснуть в первом попавшемся палисаднике.

Они брели по темной улице почти на ощупь. Где-то глухо тарахтела далекая подвода.

— Все-таки с Хонцей дело не просто, — не унимался Матус. — Райком зря вызывать не станет. Я уже давно говорил, что, пока Хонця командует, хорошего не жди.

— Что ты так за него переживаешь? Боишься, что тебя вместо него назначат? — насмешливо отозвался Коплдунер.

— А ты чего суешься? — огрызнулся Матус. Втайне он считал, что ему вовсе не место в захудалой бурьяновской лавчонке. Но быть председателем колхоза? Спасибо, очень ему нужно тащить этот воз!

Он зевнул и пошел к своему двору.

Элька и Коплдунер свернули на тропинку возле канавы.

— Пустой он человек, правда? — сказала Элька.

— Пустобрех, — согласился Коплдунер. — Ты устала? Может, пройдем еще немного? — спросил он, когда они были против двора Хомы Траскуна.

— Нет, уже поздно. Ступай.

— Я хотел тебе сказать… Я ведь тоже слышал.

— О чем?

— Да о нем, о Хонце.

— Что ты слышал и от кого?

— Да вот насчет амбара… Что будто бы он хлеб оттуда брал. Ключи-то у него… Весь хутор гудит.

— Что? Ну и люди у вас! — с сердцем сказала девушка. — Лишь бы языком молоть. И ты туда же!

— Так разве я верю? Я только тебе… Надо же знать, что люди говорят…

— Говорят, говорят… А обо мне не болтают?

Коплдунер замялся:

— Так видели же…

Элька посмотрела на него с изумлением…

— Что видели? Что ты несешь?

— А… Шефтл Кобылец?

— Он говорил? — воскликнула девушка.

— Да не он. С ним… с ним, говорю, видели.

— С Шефтлом? — вдруг заулыбалась Элька. — Эх, дурачина! — И она легонько дернула Коплдунера за выгоревший добела вихор.

То, что они говорили сейчас о Шефтле, было ей необыкновенно приятно. Но Коплдунер угрюмо глядел в сторону.

— Если хочешь знать, ты ему нужна, как кобыле кнут.

— Почему это? — тихо спросила Элька.

— Почему? Потому, что ты за коллектив, а ему коллективов не надо, ему и одному хорошо.

— И что из этого?

— А то, что нечего лезть к нему, и не один я так думаю.

— Дурак!.. Поверь мне, — добавила она спокойнее, — он еще будет работать в колхозе не хуже других. Надо его переупрямить.

— Как же, надейся! Переупрямишь его! Да и знаешь что, как-нибудь обойдемся без него. Что ты в нем нашла?

— Ну, хватит. — Элька нахмурилась. — Хватит, наговорились.

Она повернулась и быстро убежала во двор. Коплдунер постоял, подумал и пошел в сад, к Насте.

18

По ставку пробегала утренняя прохладная рябь. Из прибрежных камышей поднимался густой туман и белесыми полосами тянулся к гуляйпольским курганам.

Только что встало солнце, алым арбузным кругом повисло над баштанами, и на крылья ветряка легли розовые пятна.

На краю хутора, где стоял ветряк, было непривычно тихо. Не слышалось шума жерновов. Яков Оксман, жалкий, босой, с волочащимися по земле белыми тесемками подштанников, топтался на деревянных ступеньках, горестно бормоча:

— Сколько лет она мне служила! А теперь конец… нету мельницы… конец…

На солнечном песчаном пригорке собрались хуторяне, задрав головы, глазели на дрожащие крылья и почесывались со сна.

— Только собрался было немного ячменя смолоть…

— Развалюха. Как она еще держалась…

— И надо же было ему, старому дурню, положиться на чужого человека! — причитала Нехама. — Оставил его одного на мельнице. Ох, боже ты мой…

— Не кричи, — жалобно просил Оксман. — Теперь уже все равно. Пропало, ничего не поделаешь. Он не виноват, не кричи, прошу тебя! Хоть с мельницей, хоть без мельницы, все разно, слава богу, бедняки…

— Подайте на бедность! — насмешливо бросил кто-то в толпе.

— Пусть бы он выкопал пшеницу, которую припрятал…

— Жди, как же…

Оксман все топтался на ступеньках, а Нехама кричала и бранила его.

На выпасе за огородами показался Юдл Пискун. Он шел густой луговиной, как видно, со стороны Черного хутора. Вдруг он остановился, посмотрел на толпу у песчаного пригорка и юркнул в сторону.

„Угораздило его вылезти среди бела дня! — Яков Оксман был вне себя. — Не мог притащиться ночью, воровское отродье! Зачем было с ним связываться? Ведь под петлю подведет, разбойник“.

Он поднял голову и, выставив худой кадык, смотрел на истрепанные крылья ветряка, с которых, чуть подрагивая, свисали лохмотья мешковины.

„Пусть теперь забирают. Пускай поездят в Блюменталь с мешками, чтоб им пусто было! Ничего, еще придут ко мне на поклон! Дожили! Собственное добро приходится ломать. Своими руками свою же мельницу… — злобно дернул он себя за жидкую седую бородку. — Я им своего нажитого, я им своего кровного не отдам“.

Он схватился за грудь и закашлялся.

„Куда там! Не та сила… Нет, нет, не то время… Не тот хутор“.

Он устало сел на стоптанные ступеньки бездействующего ветряка и опустил голову на худые, дрожащие колени.

Кто знает, может, он в последний раз сидит у этой мельницы, где хозяйничали его отец и дед… Кто знает, что ждет его завтра… Его брата, Сендера Оксмана, уже выгнали из собственного дома…

Он поднял глаза на лесенку, которая вела внутрь ветряка.

Когда-то на этих ступеньках сидел, развалясь и важно поглядывая сверху вниз, реб Завл, его отец. Каждый вечер вокруг него собирались все почтенные хозяева и степенно беседовали о делах общины, о ценах на зерно.

Целые вечера просиживали они, бывало, на ступеньках оксмановской мельницы, единственной мельницы в хуторе, и слушали, как шумят на ветру крылья, как стучат жернова и суетится хромоногий Давидка, который прослужил Оксманам не один десяток лет… И все это ушло навек, никогда не вернется, все растоптано… Но он, Яков Оксман, не позволит себя растоптать!

„Сегодня же схожу к Березину поговорить о нашем коллективе“, — решил Оксман.

19

Уже мычали у дворов коровы, когда Шефтл Кобылец вернулся с поля. Он вкатил жатку в клуню, а сам ускакал к ставку — поить своих буланых. В меркнущем зареве заката горели лучинками прибрежные камыши, отбрасывая красноватые тени на воду, и казалось, там, под водой, тоже дотлевает огромный костер.

Шефтл сбросил с себя одежду и, нагой, верхом на лошади, ворвался в зеленовато-красную воду.

Буланые плыли бок о бок, прядая ушами, а Шефтл обмывал рукой их пыльные спины. Вокруг летели брызги, вода бурлила, и по ставку перекатывались маленькие волны. Шефтл бросил быстрый взгляд на камыши, словно ожидал, что снова увидит, как девушка, наклонившись, полощет в пруду кофточку. Он уже несколько дней не видел Эльки, и каждый день казался ему годом.

Назад, в хутор, он тоже скакал галопом, хотя дорога шла в гору. Загнав лошадей в конюшню, Шефтл свернул самокрутку и вышел на улицу.

Около двора Онуфрия Омельченко он увидел Эльку. Она шагала навстречу, словно поджидала его.

На минуту у Шефтла пресеклось дыхание, земля рванулась из-под ног, точно его корова подняла на рога. С трудом глотнув воздух, он неуверенно направился к Эльке.

„Не могу без нее, — подумал он. — Тянет — и все тебе тут. Как подсолнух за солнцем, так и я за ней“.

Всю прошлую ночь Шефтл валялся без сна в высокой телеге, что стояла у него в глубине двора, лежал, зарывшись головой в сено, и до одури, до сладостной боли в сердце думал, какое хозяйство они подняли бы вдвоем! Что ему коллективы, провались они со всеми тракторами вместе! То ли дело — он да она, ладная была бы пара…

Он тешился этой мыслью, как крестьянин удачным урожаем. Зарывшись в сухое, душистое сено и жмуря в полудреме глаза, он видел…

Зима. Шефтл, закутавшись в старый полушубок, охапками таскает в сени бурьян. Бурьян сухой, смешанный со свежей пшеничной соломой. Во дворе, над хутором, по всей степи бушует метель, хлещет снегом в замерзшие окна, завывает в трубе. Снег валит и валит; замело все дороги, занесло гуляйпольские могилки и деревенские мазанки. А он, Шефтл, сбросил в сенях полушубок и облепленные снегом валенки и, босой, улегся рядом с Элькой на разостланной возле печи соломе. Он подкидывает в топку бурьян, сухой бурьян вспыхивает ярким пламенем, трещит и брызжет жарким теплом. И теплый розовый отсвет огня падает на Эльку, на ее разметавшееся тело…

От соломы пахнет степью. Элька вздыхает, придвигается к Шефтлу… Из скотного двора слышится мычание коровы и ржание буланых, а под добротной кровлей на чердаке воркуют его голуби. В хате тепло. Элька подсушивает полную сковородку подсолнухов, и они лежат на соломе и щелкают семечки, а за окнами свищет вьюга, заметает снегом канавы и замерзшие стога, заносит дороги, хлещет в незащищенные кровли соседних хибарок.

Но что до этого Шефтлу Кобыльцу! Его двор огорожен со всех сторон, сто хата хорошо обмазана коровяком с глиной, и он сам, его скотина и птица обеспечены кормом на всю зиму. Чего ему еще желать?» Чего еще желать Шефтлу Кобыльцу? Разве только чтоб жена придвинулась поближе…

— Что это тебя не видно? — спросила Элька. — Я хотела… Мне бы надо с тобой потолковать.

Шефтл стоял и смотрел на нее потерянными глазами. Пыльные патлы упали на низкий лоб. в углу рта погасла самокрутка, а он все сосет ее. Элька улыбнулась.

Они прошли заросшим двором па огород. Придерживая рукой платье, Элька опустилась на траву.

— Садись, — сказала она. — Что ж ты стоишь? Он сел. Оба молчали.

Вдруг Элька весело хлопнула его по руке.

— Брось жевать, папироса давно погасла!

Слегка покраснев, Шефтл выплюнул самокрутку и тут же пожалел — можно было еще разок-другой потянуть.

Элька чуть придвинулась к Шефтлу.

— Я вот что хочу тебе сказать… Понимаешь, Шефтл, я вот все думаю о тебе… Всю ночь думала… Ничего ты один не добьешься… Скажи по совести: неужели тебя не тянет к нам, в колхоз?

Не этого он ждал, не это от нее хотел услышать.

— Чтобы мои буланые на Коплдунера работали? Не дождаться ему! Он моих коней пока не выхаживал…

Элька схватила его за руку.

— Да не кричи… Не кричи, никто тебя силой не тащит…

Теплота ее ладони пронзила его до костей.

— Ну что ты от меня хочешь? — проговорил он с горечью. — Сама посуди: неровня он мне, Коплдунер! Не буду я за него работать!

Неожиданно девушка обняла его за шею и шаловливо спросила:

— А кто тебе ровня?

Пристально глядя ей в глаза, он ответил словно во сне:

— Ты…

— Я? — смеялась она. — Я?

— С тобой бы мы… Один я не управлюсь, это верно, земля труда требует, а у меня одна пара рук. Вдвоем бы — вот это да…

От волнения у него пересохло во рту.

— Так две пары рук лучше, говоришь, чем одна? — все улыбалась Элька.

Он обхватил ее за плечи и притянул к себе.

— Ты… Ну, ты сама посуди… Вдвоем знаешь какой двор поставим… Две пары рук… ого!

— А десять? А двадцать? А сто пар рук?

— Двадцать? Сто? Э! Ни к чему это! Не надо мне хозяев над собой, я сам себе хозяин. Для моей земли мне нужны руки, мои и твои.

Шефтл глубоко вздохнул и замолчал. Нежданно-негаданно высказал он ей все, о чем день и ночь думал с тех пор, как увидел ее у ставка, и сейчас у него стало легче на душе.

Элька почувствовала, что он снова придвигается к ней, вот-вот коснется плечом, и сама не знала, хочет она этого или нет. Она и досадовала и жалела его. Уперся, как дитя неразумное, ничего не хочет слушать… И от этой жалости ее еще сильнее тянуло к нему.

— Ну, как хочешь. Завтра мы пригоним трактор, сам посмотришь. Как возьмемся в сто рук — земля дыбом!

— Опять двадцать пять! Ну на что мне твой трактор, скажи? Чем мои буланые нехороши? У кого еще такие кони, как у меня? Только бы меня не трогали…

Элька смотрела на него с состраданием.

— На своих конях ты далеко не уедешь, Шефтл. Хутор прежним не останется. Еще год, еще два… Сам увидишь.

— Ну, не знаю… Что там потом будет, я не знаю, а сейчас не пойду. На кой черт мне все это, и скотина и все, коли не мое оно… Не хочу — и конец. Сто хозяев, один котел — это не по мне. Еще мой дед, бывало, говорил: «Одна голова не бедна, а и бедна — так одна». Пусть хоть кучка кизяка, да моя. Свою межу я распахивать не дам, хоть убей.

— О, каким голосом ты запел…

Шефтл сидел, нагнув голову, тяжело дыша. Как тут быть? Не могут они столковаться, не понимают друг друга. Он ей свое, она ему свое.

Сколько он себя помнит, у него была одна мечта, одна-единственная: свой двор с высоким забором, пара добрых коней, породистые коровы, куры, утки и своя хозяйка… Ради этого он трудился, не жалея рук, вот уже сколько лет, ради этого он, как муравей, тащит, что ни попадется на пути, в свой двор. И труды его не пропадают даром — понемножку прибавляется скота во дворе, а в клуне хлеба.

Знает ли Элька, как тепло и светло в его мазанке, когда вокруг зазывает метель? Как у него сухо и чисто, когда над крышами льют дожди… Пускай бы зашла посмотреть. Что это за жизнь для девушки! Не дело для нее валяться по чужим дворам, трепать языком на собраниях… Что им от него нужно? Как смеют они зариться на его землю! Разве она не знает, что это его жизнь, его душа, его кровь?

— Не пойду, хоть убей, — повторил он угрюмо. — На меже лягу, режь меня с нею заодно. Свою землю никому не отдам.

— Все равно пойдешь, не сейчас, так потом, — усмехнулась Элька. — Вот, значит, как? А я думала, ты свой парень.

Почувствовав на себе его руку, она резко повела плечом, точно стряхивая гусеницу, потом крепко обняла колени и так сидела, задумавшись.

— Ты еще меня вспомнишь, Шефтл, — тихо сказала она. — Ну что ж…

Неожиданно в сердце ударила тревога. По всему хутору выли собаки. Элька проворно вскочила на ноги и выбежала на улицу.

— Шефтл! Шефтл!

По темному небу за Ковалевской дубравой стлался дымно-красный отсвет.

— Шефтл! Ковалевск горит! Шефтл!

Пожар, видимо, разгорался не на шутку, красный отсвет над рощей становился глубже и ярче.

У загона Эльку нагнал Коплдунер. Он скакал верхом на одной из колхозных кобыл, держа на поводу вторую. Элька одним прыжком вскочила на лошадь.

Из мазанок, подпоясываясь на ходу, выбегали хуторяне, тревожно оглядывались, не их ли это дворы горят, потом, задрав головы, смотрели из своих палисадников на небо.

Шефтл тоже метнулся к своему двору. Успокоенно вздохнув, он вернулся на улицу.

— Ух ты, как полыхает! — бормотал он. — И она там… Поскакала как очумелая…

По дороге загромыхала телега. Хома Траскун и Матус, раздобыв пару лошадей и поставив на телегу кадки с водой, гнали в Ковалевск.

Во всех концах хутора слышались тревожные крики. Вслед за Траскуном и Матусом помчалась вторая телега, с Триандалисом, Калменом Зоготом и Омельченко. Во дворах отчаянно лаяли собаки, через улицу перекликались женские голоса. Только во дворе Якова Оксмана было тихо. Окна были, как всегда, занавешены, никто не показывался из дома.

— Жалко. Надо бы разбудить, вот бы им радость была! — бросил кто-то.

— Не бойся, не спят…

А пламя становилось все выше, и все ближе к Бурьяновке занималось красным небо.

Симха Березин тоже смотрел на пожар, охал вместе со всеми и качал головой, а про себя думал:

«Горят, окаянные! Сам господь с ними рассчитывается. Может, и поджег кто? — мелькнула мысль. — И то неплохо… Пусть хоть до завтра горит…»

Запыхавшись, весь встрепанный, подбежал к загону Юдл.

— Люди, что вы стоите? — кричал он. — Беритесь за дело, надо спасать!.. Что это? Огонь будто больше стал? Больше, а?

В темной степи слышалось торопливое движение, скрипели колеса, ржали кони. Из окрестных украинских сел, из ближних хуторов и колонии народ спешил в Ковалевск.

Шефтл стоял возле своей канавы. За свой двор он спокоен, его хата, слава богу, цела. Но что-то, словно искорка далекого пожара, тлело в глубине души, жгло, жалило. В какую-то минуту подумалось было: не взнуздать ли и ему коня и…

— Э! Ни к чему! Далеко… — пробормотал он, словно оправдываясь перед собой. — Далеко, — повторил он и, махнув рукой, ушел во двор.

А небо все багровело. В какой-то из деревень тревожно звонили колокола. Со стороны Ковалевска, чернея в дымно-красном небе, неслись тучи ласточек.

20

В узком и длинном коридоре райкома то и дело хлопали недавно выкрашенные двери. Хонця подошел к кабинету секретаря и неуверенно приоткрыл дверь. Он и сам не понимал, почему, собственно, волнуется. Из хутора вышел как будто спокойный, но, подходя к Гуляй-полю, стал нервничать, и сейчас у пего было по-глупому тревожно па душе.

Миколы Степановича Иващенко не было, он поздним вечером выехал в район. Должен был утром вернуться, но задержался в только что организованной Успеновской МТС. Ему еще очень хотелось побывать в Ковалевске, в родном селе, но туда был порядочный конец, и так как на утренние часы в райком были вызваны люди, Иващенко велел шоферу ехать прямо в Гуляйполе.

… Иващенко жили на нижней окраине Ковалевска, у глиняных ям. Там, на узкой улочке, среди покосившихся батрацких землянок, стояла хатенка, в которой родился и вырос Микола. Отец его, Степан, первый силач на селе, работал у здешнего богатея и сельского старосты Пилипа Деревянко. Едва Миколе исполнилось одиннадцать лет, он тоже пошел к нему батрачить.

Чуть свет, когда ночная роса еще жгла босые ноги, Микола в заплатанных штанах отправлялся в поле и полол хозяйский картофель, морковь, бураки и кукурузу.

В жатву он, еле удерживая в руках тяжелые грабли и кровавя ноги колючей стерней, подгребал колосья за тарахтевшей лобогрейкой. В холодные осенние дни, в дождь и ветер пас старостовых свиней.

Зато зимой Микола мог вдоволь насидеться в землянке. Разутый, стоял он у окошка и, продышав пятачок в замерзшем кусочке стекла, выглядывал на улицу, где хозяйские дети в теплых кожушках и валенках с визгом проносились на санках с горы или бежали в школу. У Миколы щемило сердце от обиды и зависти. Однажды вечером он не вытерпел. Как был, босой, прокрался палисадниками к школе, подтянулся, держась за наличник, и с замиранием сердца прильнул к окну. Он увидел строгие ряды парт, блестящую черную доску и разноцветные картинки на стенах.

Кулацкие сынки заметили Миколу и с криком: «Вор! вор!» — начали закидывать снежками. Разъяренный, он соскочил с окна и бросился на мальчишек. Одного сунул головой в сугроб, другому поставил фонарь под глазом, третьему расквасил нос, но и сам вернулся домой весь в синяках. Мать Миколы, которая уже год не поднималась с постели, тихо сказала сыну:

— Микола, прошу тебя, сынок, не ходи туда больше. Не про тебя эта школа…

— Что я, хуже других? — озлобленно спросил мальчик.

— Такая уж твоя доля…

«Доля… Что оно такое — доля?» — думал Микола, и с тех пор эта мысль не давала ему покоя. Почему одним счастье, а другим горе? Почему старосте живется сытно, весело, вольготно, а они часто сидят без хлеба? Вот сейчас он пробегал мимо старостовой хаты. Там играл граммофон, в больших окнах светло горел огонь, а за столом, уставленным пирогами, среди гостей сидел разряженный Тимошка и запихивал в рот огромный ломоть.

За что Тимошке такое счастье? У него и сапожки хромовые, и в школу он ходит; все потому, что хозяйский сын. А он, Микола, на их земле надрывается. Земли у них, может, сто десятин и полный двор худобы, а у Миколиного отца даже дворняжки нет, потому что нечем ее кормить. Шесть с лишком лет проработал Микола у Деревянно, в степи, на конюшне, на кирпичном заводе. Но однажды, когда Пилип при расчете обидел его закадычного дружка Хонцю Зеленовкера с хутора Бурьяновки, Микола среди бела дня выбил стекла в светлых старостовых окнах и убежал из села. Скитался по хуторам, работал у немецких колонистов, пока не настала война, а там его взяли в солдаты.

Года через три в волость дошли слухи, будто Микола Иващенко убит, но в начале зимы 1918 года он нежданно-негаданно возвратился в Ковалевск, худой, бледный, в длинной простреленной солдатской шинели. Он добрался сюда из далекого Петрограда, где полгода пролежал в госпитале. От него крестьяне впервые услышали про Ленина, про ленинский Декрет о земле. Собрав вокруг себя солдат, вернувшихся с фронта, батраков и бедных крестьян, Микола Иващенко организовал в Ковалевске революционный комитет, который сбросил урядника, старосту, создал в окрестных селах комнезамы и разделил всю землю между крестьянами.

А когда на Гуляйпольщине стали орудовать банды батьки Махно, Микола Степанович Иващенко сколотил партизанский отряд. Верхом на горячем коне Микола носился по пыльным дорогам, был первым в боях, и пуля его не брала. Но однажды ночью Миколу подстерег в Успеновской дубраве Тимофей Деревянко и разрядил свой обрез ему прямо в бок. Тяжело раненного, его отвезли в святодуховскую больницу. Потом, когда Гуляйпольщину занял на время Деникин, в Ковалевск прискакал с белогвардейским карательным отрядом Тимофей, согнал семью Иващенко к глиняным ямам и своей рукой расстрелял всех…

«Вот эта дубрава», — чуть ли не вслух произнес Микола Степанович, когда машина стала огибать лесок. Почему-то сегодня так отчетливо встали в памяти далекие годы детства и юности. Может быть, потому, что ему предстоял неприятный разговор с Хонцей, с тем самым Хонцей, который по первому его зову вступил в партизанский отряд?…

Тем временем Хонця сидел в неуютной приемной райкома, примостившись на краешке скамьи в углу. У стола напротив сидели и стояли несколько крестьян и слушали молодого инструктора, который вполголоса быстро говорил им что-то.

«Болезнь это у меня, что ли? — думал Хонця, наблюдая за инструктором. — Как говорить, так у меня язык заплетается. Ну с чего это на меня такое беспокойство напало? — пытался он себя ободрить. — Микола Степанович свой человек, из одной миски ели, в одном отряде воевали, в одной партии состоим. Непонятное дело: когда он у нас в хуторе, мы с ним словно на одну арбу колос подаем, а тут как-то совсем по-другому…»

Двери поминутно хлопали. Торопливо входили потные, запыленные мужики, заглядывали в одну комнату, в другую и, недолго побыв, с громыханьем разъезжались на своих телегах, кто в какую сторону.

Наконец во входных дверях показалась высокая сутулая фигура секретаря райкома. У порога он задержался, стряхнул с себя пыль, вытер лицо платком. Тотчас его окружил наехавший народ. Стало шумно. Иващенко оживленно здоровался то с одним, то с другим.

Те, кого Иващенко на сегодня вызвал, стояли в стороне у окна и молчали. Шумели прибывшие по своему почину.

— Степаныч, нехай райком выделит мне другого уполномоченного! — покрывая общий гам зычным баритоном, кричал худой, смуглый, как цыган, мужик, председатель малостояновского сельсовета.

— А чем тебе Таратута не показался?

— Это я ему не показался, видно, моя борода глаза ему мозолит. Одну ночку переспал и укатил, даже с народом не повидался.

— Как так? — нахмурился Иващенко.

— А очень просто. Глушь у нас, видишь ли. И потом подавай ему масло, сметану, жареных курей… А раз нет, значит, ноги на плечи — и айда. Условия неподходящие.

— Мы ему создадим условия… — проворчал секретарь райкома, и тон у него был такой, что малостояновский председатель не позавидовал сбежавшему Таратуте.

— Ну, а ты чего принесся за тридцать верст, Максим Павлович? — обратился Иващенко к коренастому мужику с густой, круглой бородой.

— Меня спрашиваешь? — отозвался тот, хитровато играя черными глазами. — Я, Микола Степанович, к тебе только с одним вопросом: чем мой колхоз хуже Санжаровского? Чем? Вот это ты мне разъясни, и я уеду с богом.

— Кто говорит, что вы хуже? — усмехнулся Иващенко, догадываясь, к чему клонит председатель Святодуховского колхоза. — Мы считаем твой колхоз одним из лучших в районе, а может быть, и самым лучшим.

— Лучшим? Почему ж тогда МТС Санжаровке дала трактор, а мне нет? Чем я это заслужил, а?

— Да ты никак слезу готов пустить? Постыдись, Максим Павлович! У тебя же лучшие кони в районе.

— А им кто не дает? Хай санжаровцы заботятся о своей худобе, как я, тогда у них тоже будет. Я своих коней не от МТС получил.

— А сколько в МТС тракторов, ты знаешь? Хорошо, если десяток. А колхозов в районе? Тридцать семь. Ничего не попишешь, Максим Павлович.

— Ишь какие умные! — ворчал святодуховский председатель. — С трактором каждый выйдет на первое место. Конечно…

Иващенко развел руками в знак того, что разговор окончен, и повернулся в другую сторону. На глаза ему попался уполномоченный Блюментальского колхоза, который, искательно склонив набок оплывшее бабье лицо, пробивался ближе к секретарю.

— Школьников, что вы тут делаете? Почему вы снова приехали?

Тот вытирал платком потный, в жирных складках лоб.

— Согласовать надо, Микола Степанович. Тут у меня важный вопросик, — ответил он очень серьезно.

— Опять согласовать? Мы же вчера все согласовали. Что ни день, он тут как тут. Вот несчастье…

— Ну а как же? — изумился Школьников. — Как можно без этого?

— Скажи: а когда ты к своей бабе лезешь, тоже сначала согласовываешь? — полюбопытствовал щуплый мужичонка, стоявший сбоку.

Грохнул хохот. Иващенко с усмешкой покачал головой и, раздвинув сгрудившихся вокруг него людей, подошел к Хонце.

— Давно ждешь? — спросил он, крепко пожимая Хонце руку. — Ну, идем, идем… Сначала я приму тех, кого вызвал, — бросил он Школьникову и знаком пригласил Хонцю пройти в кабинет.

В кабинете, светлой продолговатой комнате, он первым делом скинул с себя запыленный брезентовый плащ, затем быстро подошел к широкому столу у окна, в которое заглядывали ветки акации, и уселся в жесткое кресло.

— Голова трещит, — сказал он, потирая седоватые виски. — Всю ночь трясся в своей таратайке. Ну, рассказывай… Да ты что стоишь, как непрошеный гость? — поморщился Иващенко, заметив, что Хонця нерешительно остановился неподалеку от двери. — Так что у вас слышно? Прежде всего как с колхозом? Наладили?

— Что тебе сказать… — вздохнул Хонця. — Коллектив наш пока что слабенький. Пять дворов, три коня да ржавая лобогрейка — вот и все мое хозяйство… Меня ведь председателем выбрали, — слабо усмехнулся он. — Хорошо еще, заполучил в Ковалевске трактор… — И Хонця стал рассказывать, каких трудов стоило добиться в МТС разрешения, чтобы Ковалевск передал трактор Бурьяновке.

— Значит, трактор у вас есть, говоришь? — перебил его Иващенко. — Это уже наверняка?

— Есть, есть! Что за вопрос! Наверно, уже гудит, — ответил Хонця и чуть смутился.

— А кто у вас в коллективе? — спрашивал Иващенко, знавший почти всех бурьяновских в лицо.

— Ну, кто… Хома, Триандалис, Коплдунер, Омельченко еще и Кукуй… Беднота.

— Да, мало, очень мало. А как Зогот? Кобылец?

— Да так… Они умные, на готовенькое хотят. Не идут, а другие на них смотрят. Может, и я виноват, не умею уговаривать…

— Ну, а Элька Руднер как? Разве не помогает?

— Помогает ли? Старается… Трактор я вот достал… Да нет, она ничего, только что она может? Девушка…

Иващенко насмешливо сощурил покрасневшие глаза.

— Ой, Хонця, что-то, мне кажется, ты того… Обиделся? Мол, обойдемся и без вашей уполномоченной? Ты это, брат, напрасно!

— Да нет, я не против. Язык у нее неплохо подвешен, — проворчал Хонця.

Брови у Иващенко сдвинулись, он перестал улыбаться.

— Напрасно, напрасно! — сухо повторил он. — Элька работник молодой, но мы тоже думали, когда ее выдвигали. Хорошо подвешен язык, говоришь? Ну и что? Коммунист должен уметь разговаривать с народом, а ты в этом пункте слабоват, учти. Но она не только говорить умеет, у нее и голова и руки золотые. Отцовский характер. Кто-кто, а мы с тобой, Хонця, не должны забывать, что она дочь нашего боевого товарища, верно?… То-то же! Надо ей помогать. Да, брат, помогать надо, понял?… Ну ладно, ты, брат, поменьше переживай, — добавил Микола Степанович гораздо мягче, заметив, как подергивается у Хонци вытекший глаз, и вспомнив, что еще предстоит неприятный разговор. — Беритесь дружно за дело, и все будет хорошо. Зогота, Зогота убедите вступить в колхоз, он мужик основательный, на него многие оглядываются. Значит, трактор у вас есть, говоришь? Ну, добре! Не то мы бы вам подбросили. Завтра-послезавтра я у вас побываю. Послушаем, как у вас там гудит… Вот, так-то… А теперь второе дело…

Микола Степанович замялся. Он встал, несколько раз прошелся из утла в угол, потом сел на стул рядом с Хонцей, который молча ждал, что он скажет.

— Знаешь, проезжал я сегодня успеновским леском, — начал он задумчиво, — и вспомнилось старое. До сих пор перед глазами стоит. Как мы отстреливались, как ты меня раненого подобрал… И так потянуло в Ковалевск, прямо сказать не могу. Подумай, ведь где я только не был, всю страну объездил — в Курске, в Ашхабаде, во Владивостоке в армии служил… Год в Харькове на партийных курсах. Красивый город, чудный город, но вот что хочешь говори, нет для меня милее наших мест…

Дверь осторожно скрипнула, и в щелке мелькнула чья-то всклокоченная борода.

Иващенко замолчал, глянул на Хонцю. Хонця чуть покачивал головой, словно в такт его речи, бледное, болезненное лицо его посветлело. «Не может быть», — подумал Иващенко, отвечая себе на какой-то тревожный вопрос, и положил руку Хонце на плечо. Хонця встрепенулся.

— Заболтались мы с тобой, а меня ждут… Сейчас я тебя отпущу. Ты мне только скажи: что у тебя там с амбаром?

— Амбар? А что с ним может быть? — рассеянно ответил Хонця. — Стоит на своем месте. Все в порядке.

— Ты уверен в этом? — Иващенко отошел к столу и стал рыться в какой-то папке.

Хонця беспокойно шевельнулся на стуле. Вопрос секретаря об амбаре он пропустил мимо ушей, но сейчас, когда Микола Степанович снова заговорил о бурьяновских делах, он подумал, что напрасно так уверенно сказал ему о тракторе: «Уже гудит». А кто знает, не подведет ли МТС, получат ли они еще этот трактор? На всякий случай надо было заручиться поддержкой райкома, а не хвастаться, как мальчишке.

— Я вот что хотел… — начал он нерешительно.

— Прости, не расслышал? — Микола Степанович поднял голову.

— Я насчет трактора…

— Это я уже знаю. — Тон секретаря райкома был необычно резким, и Хонця смешался. — Вот что, брат, — Иващенко нахмурился, — давай-ка я лучше напрямик. Из ваших хуторов пришло письмо, жалоба на тебя. Расскажи мне, как коммунист коммунисту, что у вас там за история с амбаром. Куда пропали сто пудов хлеба?

— Какие сто пудов? — Хонця подскочил, словно его хлестнули кнутом по лицу. — Да ты что?

— Не горячись. Чего ты кричишь? Разве я тебя обвиняю? Просто спрашиваю. Поступила жалоба, надо разобраться. Случись это со мной, я первый потребовал бы выяснения. Надо выяснить и посмотреть, что это за комнезамовцы…

… Хонця ушел из райкома совершенно расстроенный. Он даже не стал искать попутной подводы и отправился в Бурьяновку пешком.

— Пускай назначают ревизию! — возмущенно говорил он сам себе, шагая по степи. — Сто пудов хлеба… С ума сошли… Кто возьмет, когда ключи у меня, у меня одного, даже носа в амбар не сунешь! Пускай назначат ревизию, пускай отбирают ключи, сам отдам… нате!

Он шел, забыв, что с утра ничего не ел; в голове у него шумело. Кажется, ничто на свете не могло его больше обидеть, чем то, что он услышал сегодня.

Наступила ночь. В темноте на верхушках скирд перекликались молодые аисты.

Хонця пошел быстрее.

21

Хуторяне с нетерпением ждали новостей о пожаре. Еще не выгнали стадо на пастбище, когда вокруг вернувшихся из Ковалевска бурьяновцев стал собираться народ. Юдл Пискун в одной исподней рубахе толкался среди людей и без умолку говорил:

— Как это люди не остерегаются огня… Ай-я-яй, какая беда, какое несчастье!

— Значит, верно? Трактор сгорел? Так-таки взорвался? — раз десять переспрашивал Симха Березин. Ему прямо не верилось, чтобы вышла такая удача.

— Мы еще посмотрим, — возбужденно кричал Триандалис, — мы еще увидим, что следствие покажет!

— Да, сама собой скирда сена не загорается…

— А вы бы поосторожнее! — вскинулся Симха Березин. — Такими словами бросаться нечего. Мало ли отчего бывает пожар. Огонь — вор. Бросил окурок, думаешь, погасил его, а потом вот вам — люди крыши над головой лишились.

Шия Кукуй почесывал затылок.

— Ну, значит, трактора нет… Нечего, значит, и голову себе дурить. Без трактора нам колхоз ни к чему…

— Уже назад потянуло? — сердито глянул на него Хома Траскун. — Выходи, никто тебя не держит.

— Я и говорю… Возьму своего коня…

Коплдунер, позже всех вернувшийся из Ковалевска с обеими кобылами, грязный, с запавшими, блестящими глазами, лихорадочно рассказывал:

— Первой занялась скирда сена, та, что ближе к дубраве… Все говорят… А потом ветром, что ли, занесло огонь в бензин… И пошло, и пошло… Эх, взяли бы мы вчера трактор, хоть он уцелел бы…

— Как себе хотите, а это неспроста, — вмешался Триандалис. — Не иначе, поджог это. Ковалевск давно кое-кому глаза колет…

— Ч-ш-ш! Дай послушать! — зашумели на него со всех сторон. — Пусть он скажет, пусть Коплдунер… Как там, напали на след или что?

— Разное говорят. Только кто его знает… Посмотрели бы вы, что там творилось! Все бегут, тащат ведра, все село — старый и малый. Из других сел прискакали и тоже давай тушить. Хорошо хоть, что так дружно взялись, не то прости-прощай, одна глина осталась бы.

Яков Оксман беспокойно выглядывал из-за своего высокого забора. «С одной стороны, — думал он, — опасность стала будто бы меньше. Трактора, значит, они не получат… А без него им придется затихнуть, коллектива без трактора не будет… Но что, если, не дай бог, дознаются? Что тогда?»

А какое ему, Оксману, до этого дело? — успокаивал он себя, семеня взад и вперед вдоль забора. Мало ли отчего бывают пожары? С Юдлом, с этим мошенником, — больше никаких дел. А Патлах… да он его знать не знает, этого пьяницу, ни он у Патлаха не бывал, ни Патлах у него, слава богу. Так чего же ему бояться?

Но он боялся, руки и ноги у него холодели от страха. Кто ему велел связываться с этим разбойником, с этим хорьком вонючим! Он же первый и побежит показывать, он первый!

Куда ни кинь, все клин. Надо покуда что вывезти в Мариуполь хоть мешков двадцать пшеницы… Нет, все, все надо вывезти, все, что есть…

На Ковалевском проселке показалась Элька. Колхозники, стоявшие у красного уголка, поспешили к ней навстречу. Элька устало опустилась на траву возле канавы, поджала под себя ноги и с минуту сидела молча.

— Хонци еще нет? — спросила она охрипшим голосом.

— Нету, — ответил Хома Траскун.

— Ну, что люди говорят? — Элька кивнула головой в сторону Ковалевска.

— Да всякое…

— А вы что скажете?

— Кто мы?

— Коллектив. С трактором-то у нас пока что лопнуло…

Хома Траскун пожал плечами.

— По-моему, о чем тут спрашивать? Коллектив есть коллектив. Куда нам от него…

— Значит, завтра выходим убирать пшеницу, а, товарищи колхозники?

— А я… Я не согласен… — заикаясь, произнес Шия Кукуй. — Вы мне отдайте моего коня…

Элька порывисто повернулась к нему.

— Уже на попятный?

— Так ведь это… какой расчет без трактора? Я отдаю своего коня, а вы все что? Ничего…

— От вас я этого не ожидала, — огорченно сказала Элька.

— Да что я, обязан, что ли? — храбрясь, повысил голос Шия Кукуй. — Никто ничего не дает, а я дели с ними своего коня…

— Пока что мы еще ничего не делим. Пока что надо спасать пшеницу…

От соседнего палисадника шел Матус.

— Ну как? Есть новости? — спросил он, подходя к Эльке.

— Какие новости! — неохотно ответила Элька. — Вы мне лучше скажите, что у вас на складе. Бензин заготовили?

— Так ведь трактор сгорел!

— Вы этим не отговаривайтесь. Бензин должен быть. Трактор мы достанем.

— Бензин-то будет, а вот трактор будет ли… И как это случилось? Я просто места себе не нахожу… Столько добра сгорело…

— Сгорит, раз подожгли, — бросила Элька.

— Подожгли? Что ты говоришь? Кто?

— О, кабы знали, кто! — сочувственно усмехнулся Юдл Пискун. — Живым бы, я думаю, он не ушел… А что, есть след или как? Убить его мало, злодея.

— Я бы его не убил, — мрачно проговорил Триандалис. — Я бы ему руки отрубил, вот так, — показал он, — и пустил бы: «Иди!»

— Ну-ну! — Элька поднялась с земли. — Поговорили, хватит! Пошли, товарищи, пора браться за дело. Ничего, мы и трактор получим, а пока что надо запрягать лошадей, пшеница не ждет.

На середине улицы ее догнал Юдл Пискун.

— Товарищ уполномоченная, — он подобострастно изогнулся, заглядывая ей в лицо, — я насчет коллектива… Что-то вы меня обходите… Сами же были у меня, видели, как я живу… С Матусом я уже говорил… Запишите меня. Я же всей душой…

Элька в раздумье закусила нижнюю губу. Пожалуй, не стоит ему отказывать. Хонця тут, видно, перегибает. А может, тогда и Шия Кукуй… Она вопросительно посмотрела на Хому Траскуна, на Онуфрия Омельченко и поняла, что они согласны.

— Ну что ж… Какой-нибудь инвентарь у вас есть?

— Есть жатка, сейчас она будет тут, я уже за ней бегу. Только вот кобыла у меня никудышная, того и гляди, ноги протянет, ну что ты будешь делать… А жатку я сейчас, в одну минуту…

— Давайте, давайте! — торопливо кивнула ему Элька. Все-таки он был ей противен. — А насчет вашей лошади, насчет лошади… ну что ж, надо лечить.

Когда Элька с горсткой колхозников вошли во двор комнезама, кукуевского коня там уже не было.

Мимо комнезама, понукая лошадей, проехал на лобогрейке Шефтл Кобылец. Он сидел развалясь, ворот рубахи расстегнут, свалявшийся чуб до бровей. На заднем сиденье, съежившись в комок, тряслась его мать.

Среди дня вернулся из райцентра Хонця. О пожаре в Ковалевске он уже знал, услыхал в Веселом Куте.

«Надо же быть такому несчастью! — Хонця до боли скреб свой колючий подбородок. — Надо же! А я брякнул, что трактор уже есть… Тьфу, пропади оно пропадом!..»

Во дворе комнезама он застал одну Эльку. Она возилась с пискуновской жаткой. Колхозники уже были в поле.

— Ну что там? Рассказывай! Наши новости ты уже знаешь? Ну, рассказывай скорее! — торопила Элька.

Хонця долго вытирал потное лицо.

— Нечего рассказывать, — проговорил он угрюмо. — Кругом погано, будь оно проклято…

Элька смотрела на него с испугом.

— Случилось что-нибудь?

— Ничего. Можешь пойти в райком и сказать, что Хонця обманщик. Сам себя обманул и вас тоже. Я ему сказал, Миколе, что трактор у нас уже есть… Иди знай, что в Ковалевске будет пожар! Выходит, он давал, а я не взял…

— Чего ты не взял?

— Трактор. Иващенко нам трактор хотел дать. У них как раз есть. Иди знай, что тут такая беда!

Он поминутно утирался ладонью и рукавом.

— Как же ты так сплошал? — не выдержала Элька. — Эх… Слушай, может, мне сегодня же поехать? — прибавила она, помолчав. — Подводы туда нет, не знаешь?

— В жатву?… Верхом разве…

— Нет, нет! Лошади нам в поле нужны. Ничего, я как-нибудь… А зачем тебя вызывали?

Хонця махнул рукой, повернулся и пошел. Элька догнала его, мягко положила руку на плечо.

— Ну, скажи, зачем тебя вызывали, а? Или нельзя?

— Так ты не знаешь? Я же их тут обокрал, — ответил Хонця с горечью. — Амбар я обокрал. Написали в райком письмо, будто я взял из амбара сто пудов хлеба. Сто болячек им в бок! Провокаторы паршивые! Я им покажу, я весь хлеб до зернышка взвешу! Я этого так не оставлю, я докопаюсь, какой это пес гадит, я его пополам разорву! И еще подписались: «Комнезамовцы».

— Постой, не кипятись, — успокаивала его Элька. — Я точно так же, как ты, уверена, что это провокация. Но пока мы не перевесим весь хлеб и не докажем, что недостачи нет, мы никого ни в чем не убедим. Главное — спокойствие. Поди поешь, отдохни… Иди, иди, я сама сбегаю к нашим.

Она улыбнулась, помахала рукой и быстрым шагом пошла по дороге в поле, где бурьяновцы в первый раз сообща убирали пшеницу.

22

Шелковицы на вершине бугра запылали костром. За Черным хутором разливалось пламя заката.

Элька уже миновала гуляйпольские могилки. Она торопилась. Надо до ночи добраться до Успеновки. Там она переночует у своей подруги Маруси Казаченко, с которой они вместе работали на маслобойке, а завтра утром уже будет в райцентре.

За курганом послышался стук колес.

«Хорошо бы на Гуляйполе… Может, подвезут», — с надеждой подумала Элька.

Она обернулась. Телега была уже видна. Она быстро катилась по дороге, поднимая невысокую пыль.

Элька свернула с дороги на травянистую стежку, тянувшуюся вдоль кукурузного поля. Скоро телега нагнала ее и замедлила ход. Элька узнала возчика.

— Шефтл! — радостно вскрикнула она. — Куда это ты? Воз был набит пышным, свежим, пахучим сеном.

Шефтл сидел в нем по пояс и смотрел на Эльку черными, как смородина, смеющимися глазами.

— Пр-р-р, курносые! Лошади стали.

— Ты на Гуляйполе? — Шефтл перекинул ногу за грядку телеги. — Давай полезай, денег я с тебя не возьму… Пр-р-р! На колесо становись.

Чуть приподняв юбку, Элька ловко взобралась на задок.

— Трогай! — Она прыгнула в сено. — Так куда ты едешь и зачем? Стой, не гони! — воскликнула она, растягиваясь на теплом от солнца сене. — Куда ты так торопишься?

Привстав на коленях и размахивая в воздухе кнутом, Шефтл свистел и гикал на лошадей:

— Гей! Айда!

На минуту отступили все заботы — неубранный хлеб, мать, которая слегла после первого же выезда в поле.

Под вечер, когда Шефтл вернулся из Вороньей балки, так и не дожав своей полосы, он узнал, что Элька недавно ушла в Гуляйполе. Шефтл вдруг вспомнил, что собирался в Успеновку за грохотом. Он мигом перепряг лошадей и погнал следом за Элькой, больше всего боясь, что ее перехватит какая-нибудь подвода…

Элька устраивалась поудобнее за его спиной.

— Куда гонишь сломя голову? — стукнула она его кулаком по плечу.

— Ш-ш-ш, курносые! — Шефтл натянул вожжи. — В Успеновку еду, дело есть. Садись сюда, — он показал ей место возле себя, — там тряско. А ты куда?

Он посмотрел на нее с укором, точно говоря: «Ты-то едешь по чужим делам, знаю. И на что это тебе? Разве не могла бы ты жить по-другому? Вот она, твоя доля, вот он я, перед тобой. Чего тебе еще надо?»

Он подсунул кнут под сено и все посматривал на девушку.

В вечернем сумраке гулко отдавался стук колес. Телега уже миновала бугор с шелковицей, кукурузные поля остались позади.

— А правда, будто ты думаешь уходить от нас? — нерешительно спросил Шефтл.

— Кто тебе сказал?

— Люди говорят. Не получается у вас, всем видно. Не для Бурьяновки это…

— Тебе что, хочется, чтоб я ушла? — Ресницы у Эльки шаловливо сощурились, в глазах задрожал теплый огонек.

Сейчас она выглядела еще милее, чем всегда, — может быть, оттого, что новая голубенькая кофточка так шла к ее светлым волосам, так плотно облегала ее полные плечи и крепкую грудь. Красивая кофточка, глаз не отведешь…

— Я и сам не знаю, — печально отозвался Шефтл. — И зачем только ты сюда приехала? Чего мне раньше не хватало? А сейчас сам не знаю, что со мной делается. Обидно мне за тебя, Элька, очень обидно! А как подумаю, что тебя не будет, тоска берет…

Элька живо повернулась к нему, голубая кофточка на миг прильнула к его рукаву.

— Тоска, говоришь?

Телега, мерно покачиваясь, катила мимо веселокутских полей. Он долго смотрел на них, потом показал рукой:

— Вот… даже глядеть скучно. Не та стала степь. Все пшеница да пшеница… Тоска… Прошлым летом степь еще была совсем другая. Благодать! Там тебе пшеница, а там овес, там полоска ячменя, там рядок подсолнухов, глаз не нарадуется. И желтое, и зелененькое, и голубое… А сейчас одна желть… Но-о!

На минуту он скосил глаза на Элькины загорелые ноги и хлестнул лошадей вожжами.

«Такая девка славная, а таскается по чужим делам, — не мог он успокоиться. — Ну к чему это?» И он дурак, ну к чему он гонит сейчас лошадей, ведь не к спеху, еще когда веять придется… А она, чего доброго, еще и смеется над ним…

— Ты что так смотришь? — сухо спросил он.

— Да так… Подумала, что если б пришлось уйти отсюда, тоже бы заскучала. Но пока что я никуда не ухожу.

— Правда? — вдруг обрадовался Шефтл. — Все равно останешься, хоть бы ничего у вас и не вышло?

Элька задумчиво покусывала сухой стебелек.

— Ты не молчи, говори. — Шефтл придвинулся к ней.

— Я-то говорю, ты вот меня не слушаешь, — усмехнулась Элька. — Держишься за свою земельку и не хочешь понять, что не ты хозяин, земля над тобой хозяин. Надрываешься, жилы из себя тянешь, а живешь бедно, вот ты что пойми. А мы это хотим переменить. На тебя вот пшеница тоску наводит, а я сплю и вижу, как она колышется по всей степи. Для тебя же, чудак, чтобы легче было… Как ты не понимаешь! — горячилась Элька, сердясь на себя, что не находит нужных слов, и на него, что таких простых вещей не понимает.

— Пока что мы еще никакой легкости не видали, — угрюмо отозвался Шефтл. — Но-о!

— На готовое хочешь? Я вот пешком пошла в Гуляй-поле за трактором, они мучаются там на трех клячах, а ты…

— Пускай мучаются, не моя забота.

— Дикий ты, Шефтл, совсем дикий! Пойми: время сейчас такое, что… Ну вот Ленин, ты знаешь, что он про тебя сказал?

— Про меня? — У Шефтла рот растянулся до ушей. Махнув рукой, он повторил: — Про меня. Выдумаешь тоже…

— Да, да, про тебя! Что пока такой крестьянин, как ты, будет копаться на своем клочке земли… Эх, Шефтл! Крапивой зарастешь!

— Это мы еще посмотрим! — И, неожиданно расхрабрившись, он положил ей руку на плечо.

— А ну-ка, убери лапы! — с непривычной суровостью сказала Элька.

Он молча примотал вожжи к облучку и снова попытался ее обнять.

— Не лезь, говорю! — сердито крикнула Элька. — Отодвинься, слышишь?

— С моего воза ты меня не спихнешь, — ухмыльнулся Шефтл.

— А я сама сойду. Пусти, добром прошу, Шефтл… На ходу спрыгну…

Он гикнул на лошадей, и они понеслись вскачь. Телега громыхала на ухабах, ее бросало из стороны в сторону, а Шефтл, зарываясь с девушкой в сено, шептал ей на ухо:

— Ну, спрыгни, попробуй, спрыгни… — И все теснее прижимал ее к себе.

— Уйди, пусти же… — Элька дышала тяжело и часто. — Ну, ты…

На повороте она вырвалась, соскочила с телеги и, не оглядываясь, быстро пошла по дороге в Гуляйполе.

23

Прошло несколько дней, а Элька все не возвращалась. По хутору поползли всякие слухи…

На рассвете, едва солнце выставило из-за горы свою красную макушку, бурьяновцы вышли в поле.

Вокруг по всему степному простору стояли вразброс возы и арбы. Издали они казались совсем маленькими.

Большинство хуторян вышли с косами. Додя Бурлак, вцепившись руками в скользкий держак, тяжко сопя, шагал по жнивью. Коса с тонким свистом врезалась в жиденькие колосья, потом отлетала кверху. Струйки грязного йота стекали по шее, и он чувствовал, что еще немного — и он бросит косу и сам ляжет рядом с ней. Особенно устала правая рука, локоть точно клещами сдавило.

Он остановился, вытер лицо рукавом и, зажав коленями косовище, стал точить затупившееся лезвие. Невдалеке, за третьей межой, он увидел Калмена Зогота. Тот, трясясь на старой, дребезжащей лобогрейке, погонял коней. Жена сбрасывала колосья. Жатка медленно въедалась в ниву, махая крыльями и шумно лязгая ножом.

Додя Бурлак завистливо причмокнул. Нечего говорить, Калмен Зогот справится раньше его. Будь у него, у Доди, лобогрейка — другое дело. А так — маши косой, как твой прадед махал…

Он засунул брусок за пояс и снова зашагал по полю.

Между тем Калмен Зогот на своей развалюхе еле-еле тащился. Лошади то и дело приставали. Он добрался до полосы Никиты Друяна и там остановил их.

Сивые клячи шумно дохнули и опустили головы к колосьям.

— Жарко, — послышался голос Микиты, вылезавшего из-под арбы. — Жарко, — повторил он. — Парит… — И подошел к Зоготу.

Калмен Зогот отер пот с лица.

— Тьфу! — плюнул он. — Горе, не работа! Еле тащатся. Пр-р-р! — Он подбежал к лошадям и отцепил постромок.

Микита Друян присматривался к лобогрейке.

— Берет?

— Э… Столько жизни нашим врагам, сколько она берет! А ты как? Косой?

— Косой. Тяжко. Или годы это? Бывало, до самого вечера машешь, и коса как по воздуху ходит, поет. А теперь… Сил не стало, и коса не берет. Не то что машина. Машина не потеет. — Микита умолк и выжидающе смотрел на Калмена Зогота. Тот не отзывался.

— А знаешь, Калмен, что я тебе скажу? — не вытерпел Микита. — Мне так думается, может, в коллективе и полегче было бы и повыгоднее, а?

— Может, и так. — Калмен Зогот в раздумье поскреб потную бороду. — Но для этого что надо? Чтобы дали машины.

— Так дадут ведь. За тем она и в район пошла, Элька.

— Пойти-то она пошла, а с чем вернется, я еще не знаю. Ну, задумались! Айда! — прикрикнул он на лошадей, щелкнув в воздухе кнутом.

Лошади тяжело потянули жатку, она заскрипела и опять пошла тарахтеть.

— Что это твой хлопец тебе не помогает? — крикнул вслед Микита.

Зогот не ответил. Он был в большой обиде на своего Вовку. Убежал бог знает куда с пионерским отрядом. Родное дитя, уже большой парень, а бросил отца в самую горячую пору, ушел чужим людям помогать!

Чем дольше он думал об этом, тем сильнее закипало в нем сердце.

— Калмен, я не поспеваю, — кричала ему жена с заднего сиденья, — не гони так!

Микита стоял, глядя вслед пылившей жатке, пока она не свернула в сторону, потом вытащил из-под арбы косу, поплевал на ладони и широким, мерным шагом пошел по полосе.

Коса позванивала, подсекая под корень низкорослые колосья и сорняки, а в голове у Микиты все яснее складывалась мысль. Сколько лет он нянчится с этой полоской- и что она ему дала? Что нажил он за это время? Ломоту в костях.

Дойдя до вершины бугра, он увидел Додю Бурлака. Тот поднимался ему навстречу. Слышно было, как он дышит.

— Бог в помощь! — Микита выпрямил спину и приставил руку ко лбу. — Должно, не рано уже… Сопишь, а? Ты сколько рядов прошел?

Додя взялся за брусок.

— Не коса, а бревно. Кто его знает… — Он посмотрел назад. — Я не считал.

— А у меня, брат, вот какая думка. — Микита поставил косу и оперся на обушок. — Нечего нам глядеть на Зогота, у него как-никак своя жатка. Но мы-то с тобой, что мы-то теряем, вот ты мне что скажи.

На разбросанных по степи полосках там и сям вспыхивали на солнце одинокие косы. На взгорке выделялся клин Хомы Траскуна, где работали первые бурьяновские колхозники.

Додя Бурлак со свистом оторвал брусок от косы.

— К ним думаешь?

— Так ведь…

— А я прямо не знаю, как быть. Один одно говорит, другой — другое… Толкуют, будто у них весь хлеб отберут, у коллектива, значит, как есть подчистую.

— Кто это сказал?

— Ну, какая тебе разница… Люди говорят.

Яков Оксман тщательно запер за собой калитку и пошел тропинкой вверх по улице.

Что-то Юдл крутит, хитрит. Не надо было с ним связываться. Кто его просил, этого выродка, заводить дела с пьяным Патлахом? Бог знает, что тот может выкинуть. А теперь полез к ним, в коллектив этот подлюга полез…

Возле кооперативной лавчонки он увидел Юдла. Легок на помине! Оксман сделал ему знак, а сам ушел за амбар.

Тотчас явился и Юдл.

— Ты вот что, — дрожащим голосом зашептал Оксман, оглядываясь по сторонам, — ты меня в свои дела не путай. Я против хутора не пойду. Моя хата с краю. Пускай будет коллектив. Мне что! Меня никто не трогает, и я никого не трогаю… Сделайте милость… Раз они тебя приняли, так меня и подавно примут.

— Полегче, полегче! — Юдл искоса бросил на Оксмана острый взгляд. — Смотрите, как бы потом не плакать!

— О чем плакать, сам знаешь. В том деле, с Ковалевском, я человек посторонний. Никого я не видел и знать ничего не хочу. И этого, Патлаха, ты ко мне не подсылай, так и запомни…

Юдл что-то ответил, повысив голос, и Оксман перепугался до смерти, как бы кто-нибудь не услышал, и проклинал себя, что начал этот разговор.

Колхозники работали на склоне балки, па клине Омельченко.

Лошади резво тянули жатку, охлестывали бока хвостами, отгоняя докучливых мух. Жатка тарахтела, мотовило крутилось, сзади по жнивью стлалось пыльное облако.

Впереди, погонщиком, сидел Хома Траскун, а Димитриос Триандалис, торопливо взмахивая вилами, сбрасывал колосья.

За машиной, обгоняя друг друга, шли Коплдунер и Онуфрий Омельченко. Они складывали колос в копны. Последним шел Хонця с большими граблями в руках; он прочесывал жнивье и подгребал разбросанные колосья.

Работа шла споро, весело. Может быть, потому что у каждого в глубине души теплилась надежда — нет-нет то один, то другой бросит взгляд на Гуляйпольский шлях: не идет ли там Элька с хорошими новостями?

Получалось так, что каждый спешил догнать другого, а всех вместе заставляла поторапливаться жатка.

Коплдунер с размаху поддевал вилами кучу колосьев и, держа на весу, на присогнутых ногах бежал к копне.

Прежде, бывало, работая в степи, он через силу двигал руками, чуть не валился с ног, и ему всегда хотелось только одного — залезть под копну и проспать до вечера. А сейчас Коплдунера точно спрыснули живой водой, руки сами летают, не руки, а крылья! Сердце полнилось незнакомой радостью, он так и кипел задором. Ну-ка, сколько копен он уже сложил?

— Сейчас догоним жатку… Сейчас догоним, — повторял он, то и дело поднимая глаза на уходящий хвост пыли.

Но Хома Траскун понукал коней, лобогрейка тарахтела все громче и все дальше уползала вниз по склону.

Димитриос Триандалис насквозь просолил потом свою красную куртку. Тяжело ворочая вилами, он ревниво посматривал на Хому Траскуна, который частенько огревал кнутом его кобылу.

— Перестань, — буркнул он наконец.

Но Хома не слышал и все погонял лошадей. Триандалис соскочил с жатки, глаза у него налились кровью.

— Годи, говорю! — гаркнул он и замахнулся вилами. — Не стегай! Не стегай, говорю, не то кишки из тебя выпущу!

Сверху донесся шум. По заросшей зеленой стежке, перекликаясь и обгоняя друг друга, сбегали пионеры.

Вовка Зогот первый подбежал к Хонце.

— Мы из отряда, третье звено, — запыхавшись, еле выговорил он. — Дайте нам вилы, мы будем сгребать! Дайте нам грабли!..

— Лучше вилы, вилы! — кричали ребята.

— Я хочу вилы, не надо граблей…

— Мне тоже вилы, — попросила Иринка Друян, — мне и Зелдке!

Третье звено рассыпалось по полю, сгребая скошенную пшеницу.

— Вот и подмога, — пробормотал Хонця и, как всегда, нельзя было понять, рад он или нет.

Пионеры работали быстро; ладные копенки росли одна за другой.

Быстрее всех ворочала вилами светловолосая девушка, время от времени весело покрикивавшая на ребят.

— Молодцы, — похвалил их Коплдунер. — Ишь как управляются, прямо тебе заправские косцы! А красивая девчонка их вожатая. Вон та, Зелдка. Правда?

Хонця кивнул на молчаливого Омельченко.

— Ему спасибо, вырастил сироту… Однако что ж мы стоим?

— Да… Будь вторая упряжка…

— Может, пока что с косами пройдем? — предложил Омельченко.

— Это правильно! — живо откликнулся Коплдунер. — Мы им покажем, раньше всех справимся. Утрем Кобыльцу нос!

— Вот же я и говорю. Работать так работать. Айда!

Коплдунер и Омельченко ушли на клин Триандалиса, Хонця остался с пионерами копнить хлеб.

Среди ребят он заметил Иоську Пискуна, который волочил за собой грабли с ворохом колосьев.

— Поди-ка сюда, — подозвал его Хонця.

Иоська вздрогнул, бросил грабли и подбежал к Хонце.

— Отец твой где? Опять на базар поскакал? Иоська опустил глаза.

— Он больной. Он велел сказать, что заболел…

— Так. — Хонця смотрел сердито. — А кто за него работать будет?

— Я… Я буду…

— Ты? Гм… А он, значит, как в поле, так и разболелся? Легкой жизни ищет твой батька… Что ж это за болезнь у него такая?

Мальчик молча шмыгал носом и заливался краской. Хонця покачал головой и, слегка усмехнувшись, хлопнул его по плечу.

— Ну, беги, берись за грабли. Валяй, валяй! Ты молодец!

«Сегодня уж она должна прийти, — подумал он об Эльке. — Столько дней… Неужели и вправду достанет трактор?»

Почему-то эта мысль его не очень порадовала. Он никому этого не сказал бы, даже самому себе, но где-то в потаенном уголке души надеялся, что, может, и она трактора не достанет. Пусть пока идет как идет, как-нибудь справимся… А там он сам насядет и уж к пахоте обязательно добудет трактор.

Задумавшись, Хонця незаметно для себя изрядно отстал от пионеров. Жатка уже поднималась по соседнему склону, к Черному хутору. На гребне балки, среди высокой травы, показался человек, Хонця приставил руку к глазам. Человек начал спускаться в балку.

Это был Патлах. Ноги у него заплетались, испитое, мокрое о г. пота лицо было искривлено злобой.

«Сволочь Юдка! — бормотал он про себя. — Возьму и выложу все, как было… Будет знать, как голову морочить, паскуда… Обмана я не признаю… Дал слово — держи,»

Мысль о том, чтобы пойти и рассказать о пожаре все, как было, уже не раз тревожила его пьяную голову.

Он, Патлах, не виноват. Выпил — и все… Он без водки не может, каждому известно, а с пьяного какой спрос? Юдка его напоил, вот… А потом надул, сволочь… Обещал от Оксмана пять мешков муки, а дал только полмешка… Нет, с ним, с Патлахом, это не пройдет. Не на такого напали. Он, Патлах, не признает обмана. Дал слово — держи, хоть в лепешку разбейся…

Час назад жена выгнала его из дома, и он, кипя от злости, решил идти в Ковалевск.

Пропадай все на свете, пусть с него хоть кожу сдерут, но с Юдкой он рассчитается. И с этим старым козлом тоже. Он все расскажет, все, как есть…

Издали он увидел, что внизу, в балке, стоит Хонця. Патлах потоптался с минуту на месте, потом повернул в ту сторону.

«Дай-ка я с ним сперва потолкую. Пусть скажет, что мне будет за это. Он меня напоил, Юдка…»

Но на полпути его осенила новая мысль:

«Пожалуй, лучше сперва зайти к Юдке, — может, прибавит еще полмешка. А промочить глотку наверняка даст…»

Он остановился, вытер потное, бледное лицо и повернул в другую сторону.

— Патлах!

Он оглянулся. Хонця махал ему вилами, подзывал к себе. Патлах озадаченно почесал затылок и опять повернул к Хонце.

— Бог в помощь! — прохрипел он, подходя. — Ты что это надрываешься в такую жару?

Хонця опустил вилы и оперся на держак.

— А ты куда тащишься в такую жару? Тот расслабленно махнул рукой.

— Туда. В Ковалевск иду…

— В Ковалевск? А правду говорят, будто там поджигателя поймали, не слыхал?

Испитое лицо пьянчужки еще больше побледнело и покрылось зернистым потом.

— Поймали, говоришь? — Он подозрительно глянул на Хонцю. — Вон как, значит, поймали, за руку схватили… — пробормотал он.

На минуту снова мелькнула мысль выложить Хонце все, как было. Ведь если и впрямь поймают, хуже будет… Постой, а может, это Хонця его выпытывает, нарочно старается заманить в ловушку?

— Чего ты пристал? — хрипло заорал он. — Что тебе от меня надо? — И, шатаясь, побрел прочь.

— Постой! — кричал ему Хонця. — Ты ж не в Ковалевск пошел, а в Бурьяновку!

Но Патлах, не оборачиваясь, плелся своей дорогой.

Немного погодя, когда Хонця с пионерами были уже на середине балки, сзади, на скошенном склоне, послышался чей-то пронзительный голос. Среди копен замелькала женская юбка, и вскоре показалась Зоготиха, Вовкина мать.

Запыхавшись и размахивая руками, она сбежала вниз и напустилась на сына:

— Уходи отсюда, негодник! Сейчас же! Что это за напасть такая! Отец, несчастный, один надрывается в поле, а он тут на чужих дядек работает, чтоб им пусто было! Спросите его: для чего, зачем? Платят ему, дураку, что ли, за это? Да ты меня слышишь или нет? Отец там из сил выбивается, иди к отцу, говорю!

Вовка стоял, упершись глазами в землю, красный, как свекла. Жатка была уже далеко. По всему жнивью беспорядочными кучками лежали колосья. Ребята бросили работу, собрались вокруг Вовки. Из-за него стоит все дело. Он хотел тихо объяснить это матери, чтобы ребята не услышали, но она размахивала руками и кричала свое:

— Иди сейчас же к отцу! К отцу иди, говорю, не то голову тебе оторву!

— Зачем вы так кричите? — строго сказала Зелдка.

— Смотрите на нее! — вскипела Зоготиха. — Батрака себе нашла… О господи! Дома пальцем о палец не ударит, ведро воды ему лень принести, а тут на чужих спину гнет… Подожди, я тебе это попомню!

— Ну и пусть! — в свою очередь вспыхнул Вовка. — Тут все звено, и я никуда не пойду!

— Нет, пойдешь, пойдешь, как миленький, на карачках поползешь! — выходила из себя Зоготиха. — Что вы смотрите? — бросилась она к Хонце. — Зачем детей мучаете? Скажите ему, чтобы шел домой! Гоните его отсюда!

Хонця еле сдержал улыбку.

— Зоготиха, вы же умная женщина, не надо так кричать. Никто его не заставлял, он сам сюда пришел. С пионерским отрядом. Я ничего не могу сделать.

— Как это вы не можете? Гоните его! Отец из сил выбивается, я еле на ногах держусь…

— Все равно он не уйдет, все равно не уйдет! — прыгая на одной ножке, пропела Иринка.

— Не уйдет! Не уйдет! — хором заголосили ребята. Вовка был готов сквозь землю провалиться. Знай он раньше, что так получится, вовсе не пошел бы. Вот ведь тоже, всюду надо ей лезть… Ладно, дождется она у него…

— Не уйду! — прокричал он. — Я совсем домой не приду, так и знай! — И, глотая слезы, он стал подгребать колосья к копне.

Зоготиха отошла в сторону и, сложив руки на груди, страдальческими глазами смотрела на пионеров, хлопотавших у чужой пшеницы, и на собственного сына, который ее вгоняет в могилу…

Жатка делала новый круг. На месте Хомы сидел теперь Триандалис; его белая, подстриженная борода ярко выделялась на дочерна загоревшем лице. Хома сбрасывал сзади колосья.

Пионеры с шумом и песнями сгребали скошенную пшеницу. Один Вовка хмуро помалкивал. Теперь уже ему было жалко мать, над которой смеялись ребята.

Когда через некоторое время Вовка обернулся, матери уже не было. Он увидел ее далеко-далеко, возле клина Димитриоса Триандалиса. Над клином раз за разом вспыхивали на солнце две косы.

24

Ранним утром Юдл совсем было собрался выйти в поле — работать, не работать, там видно будет, но идти надо, чтобы Хонця не брехал. Но в последнюю минуту он передумал. То, что Элька неожиданно уехала в район,

пугало его. На всякий случай он решил перепрятать какие есть деньжонки из комода в более надежное место. И от клячи надо наконец избавиться, больше ни дня нельзя ее держать.

Он снова улегся в постель, разбудил Иоську и, покряхтев для виду, сказал, что болен, кости у него ломит. Пускай он, Иоська, передаст Хонце, что так, мол, и так, отец занемог и в поле сегодня не выйдет.

Как только Иоська убежал, Юдл вытащил из комода старую, облезлую шапку, в которой он хранил деньги, и перепрятал в боковушку у сеней. Потом смежной дверью проскользнул в конюшню.

— Вот баран! — в сердцах помянул он Иоську. — Давно бы я уже и думать забыл об этой дохлятине, если б не он. Родного сына приходится бояться.

Гнедая лежала неподвижно, вытянув худые ноги. На ней кишмя кишели мухи.

— Слава господу богу! — плюнул Юдл. — Избавился наконец!

Он толкнул ее сапогом — кляча не шелохнулась.

— Теперь с этим делом будет похуже. Не дают жить, дышать не дают…

Вчера ему пришлось насыпать Патлаху полмешка ячменя. Оксман думает отделаться пятью мешками? Черта с два! Дураков нет. Патлах тоже знает, где Оксман живет.

Он запер дверь и ушел в хату.

Надо получить в сельсовете бумажку, что кобыла околела. Попросить разве Матуса? Матус ничего, с ним хоть можно разговаривать. После той ночи сам подошел к нему и вроде бы оправдывался: мол, дело с конюшней было Хонциной затеей, а он, Матус, не верил, отговаривал. Умная голова! Вот его бы нам в председатели, при нем можно бы жить… Рискнуть, что ли, и прощупать его насчет чертовой девки? Чего она поперла в район? Не понесла ли чего на хвосте? Могла что-то проведать. Недаром они молчат о пожаре, чтоб ей сгореть…

За обедом Доба подсела к нему:

— Юдл, я тебя прошу, обдери ты эту клячу — и все. Чует мое сердце, что добром это не кончится. Дай бог, чтоб я неправду говорила. И не связывайся ты с Патлахом, я тебя прошу. Ну скажи сам: к чему это тебе?

Юдл злобно хмурился и молчал.

На окраине хутора Настя заворачивала к оксмановскому двору высокую, доверху груженную арбу. Оксман, босой, в распахнутом сюртуке, вышел на улицу — посмотреть, не сыплется ли с арбы пшеница.

С поля, усталый и запыленный, возвращался Хонця. Проходя мимо, он бросил взгляд на арбу и подумал о Насте:

«Мается у него девка. Надо с ней потолковать».

Оксманиха увидела из двора Хонцю и подбежала к забору.

— Янкл, вот он идет, подойди к нему! Поскорее, а то он уходит… Только не мямли…

— Хонця! — не очень уверенно позвал Оксман и, опасливо оглянувшись, подошел ближе. — У меня к тебе дельце…

Хонця посмотрел на него своим единственным глазом и сухо ответил:

— Приходите в правление, там поговорим.

— Одну минуточку! Я тебя… Я вас не задержу…

Он взял Хонцю за рукав и отвел немного в сторону, к забору.

— Мы с вами оба не мальчики, реб Хонця. Скажите сами: разве я когда-нибудь желал вам зла? Наоборот… Так я хотел сказать… Ты мне скажи… — Оксман путался, сбивался, никак не мог приступить к делу. — Если… словом, чтоб ты знал, Хонця: пока я у себя хозяин, так что бы ни понадобилось… Сам понимаешь… Может, тебе сейчас надо? — И он сунул руку за кошельком.

— Катись ты к чертовой матери! — сквозь зубы сказал Хонця и перешел на другую сторону улицы.

Возле тесного, заросшего травой дворика его встретили дочери, две долговязые, худые девочки, которые волочили по обочине канавы дерюгу с кизяком.

Жена молча отвернулась, когда он вошел в их низкую, душную комнатушку.

— Дай поесть, — тихо попросил Хонця, опускаясь на скамью.

Жена не ответила.

— Дай поесть, говорю…

Она притворно отшатнулась, точно он бог весть как напугал ее, и швырнула на стол ячменную лепешку.

— На, жри! Председатель…

Хонця здоровым глазом сбоку посмотрел на жену и вдруг ударил кулаком по столу.

— Не могла похлебку сварить? Что я тебе, собака, что ли?

Жена ядовито поджала губы.

— К ней иди, пусть она тебе готовит… Похлебки ему! — взорвалась она. — А из чего ее готовить? Нет ведь ничего!

— Нету, нету… Сколько живем, никогда у тебя ничего нет, — сердито проворчал Хонця. — А о ней чтоб ты мне больше слова не смела сказать, слышишь?… Испеки хоть картошки, там еще должна быть… Ну и жизнь!

За горячей картошкой он немного успокоился. Вспомнил, как он обрезал Оксмана, вспомнил, как дружно сегодня работали колхозники, и неожиданно замурлыкал под нос какую-то песню.

Дети, услышав, что отец поет, с изумлением уставились на него и дружно прыснули со смеху. В доме стало веселее.

25

Яков Оксман не мог себе простить, что так опозорился перед Хонцей.

— Смотрите, какой барин стал, целый помещик! Шантрапа голопузая, давно ли он у меня землю пахал! — захлебывался он яростью. — Давно ли мой хлеб ел! В жизни у него своего куска не было. С голоду бы все они пухли, если б не я…

Он ходил взад и вперед по двору, злясь на жену, которая заставила его так унижаться перед Хонцей.

Уже смеркалось. В палисаднике скрипнула калитка, и во двор вошел старый Рахмиэл.

— Добрый вечер!

Подойдя к дому, он медленно вытащил из кармана штанов щербатую люльку, набил в нее махорки и закурил.

— Добрый вечер, добрый вечер! — Оксман шел к нему навстречу и качал головой. — Люди, называется. Готовенькое им подавай! Наживал всю жизнь, а теперь им отдай… Попотели бы с мое… Вот вы, Рахмиэл, вы человек старый, вы честный человек, скажите: кому я делал зло, а?

— Упаси бог, реб Янкл! Кто говорит…

— Сколько раз вы ко мне приходили с нуждой, разве я когда-нибудь отказывал? Чего от меня еще хотят? Кто, как не я, выручал вас из беды? Кто, как не я?

Старик виновато молчал. Помявшись немного, он тихо проговорил:

— Реб Янкл, я и сейчас не просто так зашел, хотел спросить… не выручите ли вы меня?

Оксман наставил ухо, оживился.

— Чем могу, Рахмиэл, чем могу! — ответил он, приосанясь. — Слава богу, не первый раз.

— Я хотел… Обод у меня лопнул на заднем колесе. Нет ли, думаю, у вас лишнего? Может, завалялся?…

— Обод, обод… — рассеянно бормотал Оксман. — Посмотрим, может, найдется и обод. Денег я с вас не возьму. Потолковать вот с вами надо, так, по-соседски… Чтоб осталось между нами.

Он увел Рахмиэла на задний двор и, оглянувшись, спросил:

— О Хонце слыхали? Старичок пожал плечами.

— Ничего не слыхали? А об амбаре? — Плетут что-то, а я и не слушаю. Своих забот хватает.

— Так теперь я вам расскажу, только — ша… Рахмиэл покивал седой головой.

— Он утащил из амбара двести пудов хлеба!

— Двести пудов?! — ужаснулся Рахмиэл.

— Ш-ш!.. Я вам ничего не говорил, понятно?… Как вы думаете, почему ее нет? И где она сейчас? Там же, где и Хонця будет… Одна компания…

— Двести пудов! Хонця… Ай-яй-яй! Кто бы поверил? — не мог успокоиться старик.

— Об этом и речь. Его, само собой, попросят куда следует, а нам, честным хозяевам, пора о себе подумать…

У старого Рахмиэла все это как-то не укладывалось в голове, но постепенно ему начало казаться, что в последнее время и он замечал кое-что неладное. Несколько раз он видел, как Хонця поздно ночью вертелся около амбара…

Немного погодя, провожая старика со двора, Оксман весело говорил:

— В нашем коллективе вас не обидят, не то что у них. Сами видите, что у них творится. Так вы приходите поскорее. Только — ша…

Когда старый Рахмиэл ушел, около двора показался Антон Слободян. С минуту он постоял у калитки, точно раздумывая, потом повернул назад.

Оксман чуть было не побежал за ним, но Слободян сам остановился и повернул к калитке. Оксман сел на завалинку, сделав вид, что ничего не заметил.

Антон устало, словно нехотя, подошел к чисто побеленной завалинке и, кряхтя, присел рядом.

— Эхе-хе-хе!..

В блеклых глазах Якова Оксмана появилась довольная усмешка. На минуту он почувствовал себя, как бывало, первым хозяином на деревне. Ничего, нужда прищемила, так вспомнили, пришли… Можно не сомневаться, коллектив он уж как-нибудь сколотит…

— Я, это, — проговорил Слободян, поднимаясь, — пришел спросить, не дадите ли мне вилы.

— Нехама! — окликнул Оксман жену и показал ей глазами на Настю. — В сад ее пошли, чего она тут крутится? — сказал он вполголоса и повернулся к Слободяну. — Вилы, говоришь?

Когда ушел Слободян, унося на плече вилы, Яков Оксман с довольной усмешкой окинул взглядом двор и потер руки. Коллектив он сколотит, нечего и сомневаться. Сейчас самое время, пока этой девки нет… Он одернул сюртук, застегнул его и направился в клуню.

На задворках уже слышались тихие шаги.

Около шести вечера Элька забежала на минуту в райком проститься с Миколой Степановичем, потом села наконец на трактор.

Сейчас было уже десять. Скоро Бурьяновка. Трактор бодро гудел и попыхивал. Элька обеими руками налегла на руль. Ее огорчало, что уже позднее время. Люди лягут спать, и никто не увидит, как она будет спускаться с горы. Она ничего не замечала вокруг и думала только об одном — сегодня вечером бурьяновские поля получат первый трактор. И как же ей хотелось, чтобы хутор не спал…

Уже остались позади гуляйпольские могилки, и внизу Элька увидела желтые маленькие огоньки хутора. С бьющимся сердцем она переключила скорость и стала спускаться к плотине.

Под вечер Коплдунер прямо с поля пошел в сад, к Насте. Настя лежала в соломенно?! сторожке, молчала, отворачивалась.

Он присел возле нее на солому, стал рассказывать, как работали сегодня в поле, а она сердито посматривала на него узкими зелеными глазами и не отвечала.

Коплдунер наклонился, взял ее горячую руку в свои.

— Что ты молчишь, Настя, слова мне не скажешь?

— Пусть она тебе скажет.

— Это кто же?

— Сам знаешь. Таскаешься с ней…

— Глупая! Ей Шефтл нравится, сто раз тебе говорил… Его буланые ей понравились.

Увидев, что Настя повеселела, Коплдунер схватил ее за обе руки и рывком поднял с земли.

— Пойдем отсюда, а, Настя? Он обнял ее.

— Постой! — Настя наклонилась, подобрала несколько яблок и сунула ему в карман.

— Ну, пойдем, — просил Коплдунер.

— Куда? В красный уголок?

— Ну… ладно тебе…

Они медленно вышли на дорогу. Настя потянула Коплдунера за рукав.

— Туда… — показала она на степь.

— А в красный уголок? — усмехнулся Коплдунер. Он заметил огоньки в узких зеленых глазах и прижал девушку к себе.

— Настя…

Девушка громко рассмеялась, вырвала руку и пустилась бегом вверх по склону, к овсам. Вдруг она остановилась, прислушалась и встревоженно посмотрела на Коплдунера.

Вдалеке, у плотины, раздавалось низкое, прерывистое гудение.

Симха Березин прошел задворками прямо к Оксману в клуню. Там уже было несколько хуторян. В полутьме он увидел Калмена Зогота и старого Рахмиэла, на земле, возле веялки, лениво растянулся Риклис. Шефтл Кобылец в темном кургузом пиджаке беспокойно прохаживался по клуне, искоса, наметанным глазом оценивая оксмановское добро.

С того вечера, как Элька соскочила с его телеги, он не мог себе места найти. Его тревожило, что ее все нет, и днем, молотя во дворе хлеб, он не раз поглядывал на Гуляйпольский шлях.

Он и не слышал, о чем говорят. Перед глазами стоял тот вечер, воз с сеном, он и Элька в синеватой степи. Что-то его томило, не давало покоя.

Оксман то и дело выбегал из клуни и каждый раз возвращался все в большем страхе. Он ждал Антона Слободяна, а Антон не приходил.

— Плут, негодяй! — волновался он. — Кто его знает, что он задумал, еще приведет сюда кого-нибудь из этих… Послушайте-ка, — обратился он к Симхе, — давайте лучше перейдем к вам… Какая разница? Сами понимаете…

Тот поморщился, но промолчал. Поодиночке прошли задами во двор Симхи Березина.

По пути Шефтл отстал, свернул к себе и, как был, в пиджаке, повалился на кучу свежего сена за конюшней.

У Симхи в клуне, со всех сторон обставленной прошлогодними стогами, хуторяне забрались на мякину и расселись вокруг Оксмана. Яков Оксман немного ожил, снова почувствовал себя первым хозяином на деревне и другим дал это почувствовать.

— Двести пудов, вы подумайте, двести пудов! — повторял он без конца. — И такого бессовестного выбрали председателем! Сами знаете, был ли я ему врагом? Наоборот. От кого еще он видел столько добра, как от меня? Но когда человек весь хутор ограбил… Как тут молчать, а, Калмен?

Калмен Зогот не ответил. Никому и никогда он не делал плохого, не хотел вмешиваться и в Хонцины дела.

— Сейчас самое время, не надо откладывать… Симха, скажите вы или вы, Калмен, мы же с вами уже толковали… Почему бы нам, честным хозяевам, не собраться и не сколотить свой коллектив?

— Так какой же коллектив без машин? — отозвался Зогот.

— Почему без машин? — подскочил Оксман. — Я дам. Вы знаете, что у меня есть. То же самое и Симха. А там посмотрим.

— А трактор?

— Обойдемся пока и без трактора, — подал голос Симха Березин. — У них что? У них коней нет. А у нас слава богу. С трактором тоже не так просто: то он идет, то стал — и ни с места. А конь, был бы кнут, всегда потянет…

Внезапно снаружи, со стороны плотины, донесся глухой шум.

Хуторяне насторожились и стали подниматься.

— Куда вы? Подождите, давайте решим! — взмолился Оксман.

Шум все усиливался.

Оттолкнув Оксмана, Риклис первый выбежал на улицу, за ним остальные.

В темноте что-то рокотало то тише, то громче и бросало на хутор два светлых зыбких луча.

На улице сразу стало людно. Возбужденно перекликаясь, хуторяне собирались у загона. Рокот слышался все ближе, светлые полосы становились все короче, все ярче.

Собаки заливались неистовым лаем, с визгом рвались из дворов, точно чуя поблизости волка.

— Это трактор!

— Сюда идет!

— Элька!..

Хома Траскун бросился навстречу трактору.

— Сюда! Сюда! Правее забирай!

Трактор уже гудел на улице, и пронизанные пылью полосы света, колыхаясь, потянулись к красному уголку.

Элька, запыленная с ног до головы, радостно оглядываясь, то и дело регулировала скорость, хотя никакой надобности в этом не было.

У красного уголка она остановила трактор и ловко соскочила на землю.

Трактор сердито клокотал, садил дымом и мелко подрагивал.

Вокруг собрался весь хутор.

— Да отгоните вы собак, ни одного слова не слышно! — кричал Триандалис, кидая комками сухой земли в бесившихся дворняжек.

Элька обвела глазами хуторян и смахнула со лба седую от пыли прядь.

— Ну, теперь дело пойдет, — проговорила она.

Яков Оксман бессильно прислонился к косяку. Все! Поехал на ярмарку за большими барышами по укатанному льду, но лед треснул, и он тонет, тонет, и нет ему спасения… На руках у него вздрагивали синие жилы.

— Почему мы раньше молчали? Чего мы тянули?. Симха Березин выдавливал на губах улыбку. Пусть

Оксман не думает, что он, Симха, тоже испугался.

— Ай, плохо, ай, погано, реб Симха! Они все против нас злобу затаили, дай бог, чтоб я неправду говорил…

Они вышли за ворота. На другом конце улицы, в красном уголке, ярко вспыхнули окна.

«Все эта проклятая девка!» — думал Оксман.

Что-то темное шевельнулось в нем, и его потянуло к Юдлу. Ему стало жутко от собственных мыслей, он искоса бросил испытующий взгляд на Симху, не заметил ли тот чего-нибудь, и ушел.

— Конец… — бормотал он, пробираясь заросшей пасленом канавой. — Конец всей жизни… Надо забрать, что только можно, и поскорее уносить ноги.

«Первым делом вывезти пшеницу… Нет, пшеницу всю сразу нельзя, по частям… И поскорей рассовать коров… Белолобую свести к Насте — пусть пока доит, — а других… Других продать в Юзовке на базаре… Все равно прежней жизни уже не вернешь…»

Он вбежал в сад, заглянул в сторожку. Насти не было.

«Мало я им давал, мало меня объедали, мало кровь мою пили…»

Он забрался в глубь сада и, ухватившись за ветки, стал трясти изо всех сил. По земле застучали крупные влажные яблоки.

Тяжелые ветки, раскачиваясь, цеплялись одна за другую. Деревья шумели листвой, скрипели в темноте. Яблоки сыпались градом, били Оксмана по голове, по спине, по трясущимся ногам. А он бегал от дерева к дереву и тряс и дергал унизанные плодами ветки.

Суком зацепило сюртук, вырвало клок полы, в кровь исцарапало пальцы, но он даже не заметил. Ловя ртом воздух, он побежал в хату за мешками.

На рассвете, проводив Коплдунера на Санжаровский Шлях, Настя вернулась в сад. Она сразу заметила, что в саду как-то необычно светло, стало много неба между ветками.

— Стрясли яблоки! — охнула Настя. — Черт его вчера принес, — злилась она на Коплдунера, — все яблоки стрясли!

Ну что она скажет хозяину? Как на глаза ему покажется?

— В колхоз уйду, вот что! — гневно стукнула она кулаком по стволу. — Буду я на него задаром работать, на козла бородатого! Пускай трясут, от каждого не убережешь, сам пускай сторожит… Обещались юбку дать — так и не дали… Уйду — и все! Тоже буду на тракторе работать…

26

Рано утром Коплдунер и молодой тракторист Грицко пригнали из Санжаровки две новые жатки.

У комнезама никого из колхозников не было. Все столпились у двора Димитриоса Триандалиса. Коплдунер пошел туда.

По огороду, среди заботливо ухоженных гряд, Триандалис гонялся за Риклисом и раз за разом огревал его лопатой.

— Чтоб у тебя глаза повылазили, баламут проклятый! Я тебе покажу, как огороды травить! — сопел он.

Подошел Юдл Пискун, повертел ногой в низко обрезанном сапожке.

— Ай-ай! Такой почтенный человек, а носится, как живодер за бродячей собакой…

Среди хуторян прокатился смешок. Триандалис ничего не ответил, только с сердцем всадил лопату в землю.

Риклис, размахивая длинными лоскутьями рукавов, крикнул издалека:

— Ты меня еще попомнишь! Я тебе не Яков Оксман! — И, волоча подбитую ногу, потащился к запруде.

Ночью Риклис выпустил теленка из загона и загнал к Триандалису в огород попастись на свежих соседских кабачках. Думал через час-другой забрать, но, на свое горе, проспал.

— Травить соседский огород! — не мог успокоиться Калмен Зогот. — Ночью подняться с теплой постели, оставить жену и пасти телушку на чужом огороде!.. Хозяин! Живи с такими людьми…

— А я что говорю? — подскочил к нему Юдл Пискун. — Я бы на его месте, — он показал на Триандалиса, — я бы ему голову оторвал. Вы только посмотрите, как он тут нашкодил! Ай ай! Ни тебе кабачков, ни перца…

Между тем Элька завела во дворе комнезама трактор. Мотор заклокотал. Тотчас вокруг собрались люди.

— Ничего себе жеребец! — хихикнула полная, смазливая бабенка.

— Приставьте его к своей кобыле, — отшутился Хома Траскун.

— А ты верхом на него, верхом! — кричали ему.

— Вы что, трактора не видели? — Коплдунер сердито расталкивал людей. — Сбежались, как на пожар. Трактор им в диковинку. Мы вот комбайн скоро привезем…

Тракторист Грицко сел за руль, нажал на рычаги. Мотор хрипло загудел, саданул дымом, но трактор не тронулся с места.

— Он еще может и не пойти, — словно в утешение себе сказал Шия Кукуй.

Хома Траскун влез на одну из прицепленных к трактору жаток и с вилами в жилистых сильных руках развалился барином, гордый, как никогда в жизни.

— Ну-ка, взяли! — крикнул он Грицко.

Трактор все пыхтел и дышал дымом, но по-прежнему стоял.

— Подкормить его не мешает!

— Овса ему подсыпьте!

— А не захромал он у вас часом на одну ногу? — раздались смешки.

Внезапно трактор рванулся, вгрызся в землю блестящими зубьями и, подрагивая, пошел вперед.

— Взял? — Калмен Зогот даже рот разинул. — А-а… Колхозники на ходу вскакивали на жатки, и каждый

из них чувствовал себя сейчас королем или, по крайней мере, самым важным лицом в хуторе.

Юдл Пискун догнал трактор уже у амбара и ловко вспрыгнул на среднюю жатку.

Элька осталась у комнезама. У нее страшно болела голова. После нескольких ночей почти без сна захотелось в чистую домовитую хату и чтоб пахло чабрецом и сеном… Растянуться на свежей, мягкой постели и заснуть, ни о чем не думая…

В облаке пыли Элька увидела на дороге Шефтла Кобыльца. Он сидел на своей жатке как влитой и погонял буланых. Элька быстро отвернулась и ушла в красный уголок.

Матус встал поздно. Вчера зашел к нему Симха Березин и засиделся чуть не до ночи. Зачем он приходил, Матус так и не понял. Ему неприятно было, что Симха у него сидит, — мало ли что могут подумать, — но тот словно прирос к скамье, никак нельзя было от него отделаться. Потом всю ночь Матуса точили неприятные мысли. О ней ли, об этой дерзкой девчонке, которая с таким шумом въехала в хутор на тракторе, достала две жатки и, смотри-ка, сколотила-таки коллектив, о себе ли…

И все-таки, хоть убей, не верит он, чтоб из этого что-нибудь вышло. Нет, не для Бурьяновки эти дела… Годы должны пройти, а она хочет перевернуть всю степь за одну неделю… Да разве ей дело важно? Хочет показаться. Выскочка, и больше ничего. Еще грозится поставить о нем вопрос в райкоме. Пусть ставит, пусть попробует! Он ей не Коплдунер и не Хонця, его она на поводке не потащит… И вообще через месяц-другой его, Матуса, тут не будет. Не пропадать же ему в этой дыре!

Из окна он увидел, как дорога вдали поднялась пылью.

К красному уголку подкатил новый «фордик». Из машины вылез Микола Степанович, и через несколько минут они вместе с Элькой умчались в степь.

Матус с досадой задернул занавеску и снова лег на неприбранную постель.

27

Трактор и жатки работали от зари до зари. Уборка близилась к концу. Элька все время проводила в поле. Она видела, как на соседних полосках мужики, шагая с косами, то и дело оглядываются на трактор и шумливые жатки.

«Ждать больше нечего, — решила она, — Микола Степанович прав, сейчас они сами пойдут».

Вечером, когда она возвращалась в хутор, небо обложили тучи, глухо ворчал гром, но дождя не было. Элька разослала пионеров по дворам звать хуторян на собрание, а сама забежала к Траскунам поесть.

У двора комнезама, где было собрано все колхозное хозяйство, к суку старой акации повесили продырявленный таганок. Зелдка ударяла в железо подсолнуховым будылем, и негромкий сухой звук разносился по полутемной улице.

Вскоре красный уголок был полон. На передней скамье сидели Хома Траскун, Димитриос Триандалис и Коплдунер. Онуфрий Омельченко скромно держался у двери. Задвинувшись в дальний угол, Симха Березин перешептывался о чем-то с Калменом Зоготом… А за порогом, опершись локтем на косяк, стоял Шефтл Кобылец и не сводил глаз с Эльки. Снова она казалась ему далекой и чужой, точно между ними никогда и слова не было сказано.

Элька отошла от окна, на котором примостился Хонця, и, договорив что-то на ходу, решительно направилась к столу. Желтоватый свет керосиновой лампы упал на ее осунувшееся лицо и зажег ярким огнем ее живые, синие глаза.

— Ш-ш-ш… — пронеслось по комнате. Гул голосов притих.

— Как будто бы все пришли на наше сегодняшнее собрание? — Элька со светлой улыбкой пробежала глазами по рядам. — Ну что ж, давайте начнем, товарищи, если вы не против. — Она старалась говорить громко, размеренно. — Я думаю, нам надо выбрать председателя. Согласны? Есть предложение выбрать Калмена Зогота!

Элька бросила быстрый взгляд па Симху Березина, тот с рассеянным видом уставился в потолок.

— Зогота. Правильно, — поддержал Микита Друян.

— Зогота… Иди, иди, Калмен, бери вожжи в руки!

Хуторяне, гремя скамьями, поднимались с мест, оглядывались на Зогота. Кто-то крикнул:

— И вас тоже!

— Товарища Эльку!

— Нашу уполномоченную! Товарищ Руднер! — громче всех надрывался Юдл Пискун, вскочив на лавку.

— Зогота! Зогота!

Калмен Зогот смущенно улыбнулся в бороду. Первый раз в жизни на него смотрело столько глаз. Он с трудом протолкался к столу. Место возле Симхи Березина осталось пустым, и Симха ежился, как карась на сковородке. Ему совсем не хотелось быть на виду. Хуторяне все еще шумели, требовали, чтобы Элька тоже была в президиуме. А Элька унимала их движением руки и радостно думала:

«Наша возьмет! Надо сегодня же вечером выяснить с Оксманом».

Яков Оксман осторожно вкатил телегу в клуню и притворил за собой ворота. Огня он не засветил — на ощупь знал, где что у него лежит. Нехаму он оставил во дворе, приказав не спускать глаз с красного уголка.

В потемках он нашарил вилы и начал разметывать солому в углу. У него словно прибавилось сил. Тяжелые вилы быстро ходили в старческих, сухих руках, отбрасывая один за другим пласты слегшейся, прошлогодней соломы. Скоро Оксман нащупал глину. Он отставил вилы и вышел к Нехаме.

В отдалении, наискосок улицы, светились окна красного уголка. Время от времени на окна ложились тени — видно, кто-то проходил перед лампой.

— Бог знает, что там делается, — проговорила Нехама. — Поскорее бы ты не мог?

Оксман знаком велел ей замолчать и прислушался. Ему почудился шорох в палисаднике. — Где эта… Настя?

— Я ее в сад отослала.

— Если что, не кричи, кашляни — я услышу.

Он вернулся в клуню, взял лопату и принялся разрывать глинистую землю.

Собрание началось не так, как рассчитывала Элька. Только Калмен Зогот уселся рядом с нею за стол, с задних лавок послышались выкрики:

— Давайте о Хонце говорить!

— Думаете, никто не знает?

— Куда делся хлеб из амбара? — буркнул Симха из-за чьей-то спины.

— Тут наш хлеб воруют, а мы молчим! — надрывался Риклис. — Давайте ключи!

Становилось шумно. Кричали уже не только на задних скамьях, все собрание вспыхнуло, как стог сухой соломы.

— Наш хлеб сожрал, чтоб ему подавиться! — визжала Кукуиха.

— Двести пудов прикарманил — и шито-крыто…

— Постыдился бы хоть людям в глаза смотреть! Правда, Шия? — И Симха Березин потянул Кукуя за рукав.

— Пойдем к амбару!

— Ключи давай! Клади их на стол!

У Эльки стоял звон в ушах, словно она сидела на тряском возу и обезумевшие кони сломя голову несли ее под откос. «Только не растеряться!» — повторяла себе Элька, вцепившись руками в край стола. Она откинула назад волосы и поднялась.

Но прежде, чем она успела слово сказать, к столу протолкался Хонця. На нем лица не было. Веко над вытекшим глазом судорожно подергивалось.

— Кто… кто обворовал амбар? — выдавил он с хрипом.

— Ты! — крикнул Риклис. — Смотри-ка на него — он еще и несмышленыша из себя корчит!

— Я? Я?… — Хонця хотел еще что-то сказать, но не мог.

— Хонця, тебе пока слова не давали, — вмешалась Элька. — Товарищ Зогот, попросите его сесть. Тише, товарищи! Мы этот вопрос обсудим, хотя он и не включен в повестку. Мы обсудим его тут же. Слово имеет… Кто хочет слово? Кто поднял вопрос?

Мгновенно воцарилась тишина. Хуторяне переглядывались, кое-кто стал оборачиваться к Березину. Тот сидел тише воды, ниже травы.

— Кто просит слово? — повторила Элька. — Кажется, Симха Березин хотел что-то сказать? Я думаю, мы выслушаем его?

— Правильно!

— Реб Симхе, ну!

На лбу у Симхи густо выступил пот. Он бросил тоскливый взгляд на дверь, но там стоял Онуфрий Омельченко.

— Нам, товарищи, вопрос ясен, — продолжала Элька, не спуская глаз с Березина, — кто-то тут постарался, поработал языком. И не одного Хонцю хотят опорочить… Но об этом потом потолкуем, а сейчас дадим слово Березину. Просим, Березин! Подойдите сюда, к столу.

Симха Березин привстал было и опять сел.

— Почему вы меня спрашиваете? Ничего я такого не говорил, ничего не знаю…

— Значит, по-вашему, на Хонцю напраслину возвели? — перебила его Элька. — Так вас понимать или нет?

— Ничего я такого не знаю… Это меня…

— Значит, вы тут ни при чем? Значит, кто-то другой тут воду мутит? Сейчас мы это узнаем, сейчас узнаем…

— Он самый и говорил, — крикнул кто-то, — а теперь, видишь, на попятный полез!

— На нас хочет свалить!

— Ах ты старый пес! Сам брехал, а сейчас… — Он это, он!

Элька села. «Теперь мы на верной дороге. Теперь пусть кони мчат».

Оксман вырыл уже порядочную яму, когда услышал кашель Нехамы. Лопата выпала у него из рук.

— Что? — испуганно спросил он, на цыпочках выбегая к ней.

— Ничего… Запершило в горле. Это я колос жевала… Иди, иди! Что-то они больно орут. — Она показала на красный уголок. — Пока ты прособираешься, они еще, не дай бог…

Она не договорила.

Оксман вернулся в клуню и в потемках спустился в яму. Вскоре он уже нащупал мешки.

«Такую пшеницу жалко везти, зимой ей цены не будет. Но что поделаешь, когда крыша над головой горит?» Он нагнулся, кряхтя выбросил из ямы мешок с зерном, потом ухватился за другой. «Эх-хе-хе! — вздохнул он. — Собственную пшеничку приходится воровать. Ну и жизнь…»

Все так же впотьмах он уложил мешки в телегу, со всех сторон укрыл соломой.

— Идем. Надо покормить коней, — еле слышно позвал он жену. — Дожили, а?… Не забыть бы цепь снять на ветряке, напомнишь мне…

Осторожно, стараясь не скрипеть, он приотворил ворота в конюшню и проскользнул внутрь. Тяжело вздохнув, Нехама пошла за ним.

У Эльки сверкали глаза, горели щеки. Ее словно несла какая-то могучая и радостная сила, слова сами срывались с языка.

— Назад нам пути нет! — звенел ее высокий, чистый голос. — Вспомните, как жили ваши отцы и деды, как сами вы жили до этого времени! Поглядите на Хому Траскуна — какая жизнь у него была, что он нажил?

— Лодырь, — не удержался Симха Березин. Он тут же пожалел, но было поздно.

— Лодырь? — повторила Элька с такой ненавистью, что Симха вздрогнул. — Хома Траскун, значит, лодырь? А Калмен Зогот? У него какое богатство? Он тоже лодырь? И Триандалис лодырь, и Омельченко, и Додя Бурлак, и этот вот… и он… и он — все вы лодыри? Так хочет Симха Березин. Худобы у вас нету, в клунях у вас пусто — вот вы и лодыри, один Симха Березин хозяин. У него со стола не сходит белый хлеб, у него полон двор скотины и клуня ломится от зерна. Богато живет, ничего не скажешь! И он и Яков Оксман… Но, может, вы вспомните, хуторяне, кто из вас работал на них? Может, вспомните? Или не было этого?

Глухой рокот наполнил душную, накуренную комнату.

— Хуторяне! — Элька подалась вперед. — Товарищи! Пришло время положить конец! Хватит Оксманам и березиным жить за ваш счет, покончим с кулацкой эксплуатацией раз и навсегда! Для чего вы держитесь за свою бедность? До каких же это пор? Что нам говорит наша власть и наша партия? Очень просто: «Объединяйтесь — и мы дадим вам машины». Вот вам МТС… Вот вам тракторы, льготы разные… Работайте сообща и живите как люди…

— Ну, а я вам вот что скажу, — поднялся неожиданно Калмен Зогот. — Пусть Симха считает нас лодырями, как-нибудь переживем… Товарищ Руднер, запишите меня.

— Калмен! — охнула его жена в задних рядах. — Горе мне! Что ты делаешь, Калмен?

— Товарищи, — Элька летела как на крыльях, — Калмен Зогот с нами! Калмен Зогот человек понимающий… Мы тут с вами такую жизнь построим, какая никому и не снилась…

— И меня пишите! — крикнул Микита Друян.

— И меня, Додю Бурлака…

— Запишите меня, Антона Слободяна.

— А я что, последний человек на хуторе?

— Меня почему не записываете?

— Меня!

— Товарищи, — продолжала Элька, — под Жорницкой горкой лежит оксмановский клин. Он его взял в аренду. У кого, спрашивается? У вас же! Этим летом он его не засеял, земля пустует. Хлебозаготовки он сорвал…

— Ну, это вы зря! — крикнул кто-то.

— Я тоже так считаю, — вмешался вдруг Калмен Зогот. — Хлеб Яков Оксман сдал полностью, честь по чести. Все знают.

— Верно, Калмен! — поддержал его тот же голос.

Элька почувствовала, как ее воз, уже почти достигший вершины, вдруг застрял и медленно покатился назад. Мелкая испарина выступила у нее на лбу.

Вдруг в тишине раздался визгливый голос Риклиса;

— Люди, айда резать Оксмана! Мы же его хлеб жрали! И долги не надо будет отдавать!

Риклис еще что-то кричал, но голос его утонул в невообразимом шуме. Хуторяне с криками и бранью вскакивали с мест и чуть не с кулаками подступали к Риклису. Застарелая боль, ненависть, обида за годы нищеты, за тяжкий труд на чужой земле вырвались наружу.

— Заступник кулацкий, баламут! Еще над нами издеваешься?

— За сколько Оксман тебя купил?

— Восемь лет я у него спину ломал…

— Он — восемь, а я — все шестнадцать…

— Кровь наша у них в амбарах лежит!

— Надо раскулачивать Оксмана! Без всяких!

— Правильно!

— Товарищи! — взметнулся высокий голос Эльки. — Об Оксмане мы сегодня же примем решение. А теперь, кто хочет войти в колхоз, подымите руки.

В тесной комнате вырос лес рук, натруженных, покореженных рук с въевшейся в кожу и ногти черной, жирной землей. Шум перешел в тихий гомон и замолк совсем.

— Значит, все? — Элька обвела собрание почти растерянным взглядом. — Все… Кроме… Кто это там?

Шефтл Кобылец, стоявший у двери, угрюмо вертел в руках цигарку. Что-то оборвалось у Эльки в груди, и она с трудом выговорила:

— Кроме одного… Кроме Шефтла Кобыльца… Она тряхнула головой и торопливо продолжала, словно боясь, чтоб ее не перебили:

— Теперь, товарищи, вот что — есть предложение раскулачить Оксмана и Березина. Кто за то, чтоб раскулачить Оксмана?

Собрание ответило единым возгласом одобрения.

— А Березина?

— Раскулачить!

Темные, как земля, тяжелые, узловатые кулаки дрожали в воздухе.

— Товарищи! — зычно крикнул Коплдунер. — Предлагаю спеть «Интернационал»!

Коплдунер запел оглушительным басом, собрание подхватило. Элька медленно пригасила огонь в лампе. Хуторяне гурьбой повалили из красного уголка.

Яков Оксман ввел в клуню вороного жеребца и притворил дверь. Нехама вышла за ворота.

— Спасать, что только можно, — шептал Оксман трясущимися губами. — Дожил, нечего сказать… Последним старостой был на хуторе, а теперь, видно, последним хозяином буду…

«Что он там возится без конца? — думала Нехама. — Сказать ему, чтоб купил ситца и тюля на занавески или нет?» Она перевела взгляд с вишенника на смутно белевшую в темноте дорогу.

Ей показалось, что гул стал слышнее, даже будто бы поют. Внезапно окна в красном уголке погасли. А через минуту она увидела, как вверх по улице, прямо к их дому, двигается беспорядочная темная масса.

— Ой, горе мне! — простонала она и, роняя на бегу платок с плеч, кинулась к клуне.

28

Просторный оксмановский двор был полон хуторян.

Распахнули настежь ворота и скопом повалили в клуню.

Хонця зажег спичку. Около телеги, доверху груженной мешками с зерном, ошалелый, метался Оксман. У дышла стоял вороной и обнюхивал кучу мякины.

Коплдунер снял с коня упряжь и шлепком выгнал его из клуни.

— Нынче, брат, ты никуда не поедешь…

Хонця зажег вторую спичку. У колес телеги чернела широкая яма, а в ней круглились набитые мешки.

— Тридцать мешков! — не могла прийти в себя Кукуиха. — Яма с хлебом… Самого бы его в яму!

— Хлеб гниет, чтоб ему пусто было!

— Наши слезы…

— Чтоб ему слезами обливаться!

— О господи, за что вы его так клянете? — заступилась какая-то старуха. — Сами же все забираете…

— Столько ему ночей не спать, сколько у него еще хлеба зарыто!

— Преет, гниет, лишь бы людям не дать!

— Хонця!

— Коплдунер, сюда!

Хуторяне рассыпались по всему двору, обыскивали клуню, конюшню, стога. Триандалис влез на чердак и оттуда крикнул:

— Люди, тут полный чердак яблок!

— Кожи! Куча кож!

Нехама бегала по двору, плакала и голосила, но никто ее не слушал, да навряд ли она и сама себя слышала.

Оксман как сел у телеги на дышло, так и сидел, неподвижно глядя перед собой.

Из-под вороха прелой соломы Элька выволокла деревянный сундук. Когда оторвали крышку, Додя Бурлак подскочил как ошпаренный.

— Мой инструмент! Мои рубанки… Новенькие…

— Господи боже! — охнула старая Рахмиэлиха, видя, как Элька вытаскивает из сундука полушубок. — Наш полушубок…

— Пустите меня! — с криком проталкивалась к сундуку молодая женщина. — Там мои подсвечники… Ищите, я их у него заложила год назад, чтоб ему света не видать!

Люди теснились вокруг сундука; каждому не терпелось посмотреть, нет ли там какой-нибудь его вещи.

Поодаль стоял Калмен Зогот.

«Нет, кто бы мог подумать, — оправдывался он перед самим собой, — такой набожный… Иди знай!»

Покончив с оксмановским двором, всей толпой двинулись к Березину. Впереди шла Элька, Коплдунер и Триандалис, за ними Хома Траскун с Симхой, которого он не отпускал от себя ни на шаг. Сзади возбужденно гомоня, валил весь хутор.

Дойдя до березинского двора, Элька остановилась.

— Товарищи! — сказала она, повернувшись к хуторянам. — Со мной в дом пойдут Триандалис и Коплдунер. Где Березин? Ага… Айда и ты, Хома. — И, откинув назад волосы, она толкнула калитку.

В сенях, схватившись за голову, стояла рябая дочка Симхи. Отец исподлобья посмотрел на нее, и она без слова скрылась в боковушке возле кухни. Через минуту из-за двери послышались два тихих женских голоса, — видимо, там была и мать.

Березин распахнул дверь напротив, которая вела в просторную чистую горницу, и зажег лампу. У него дрожали руки, но он говорил без умолку:

— Зачем мне прятать? Мне нечего прятать, ищите себе на здоровье… И к вам я ничего не имею. Ваше дело такое… Должно быть, вам велели. Я не против, но только видит бог…

— А ну как найдем? — усмехнулся Коплдунер.

— Клянусь богом, не вру. Зачем мне врать? Я не Оксман. Он таки эксплуатировал, вот пусть хоть Хома скажет, а я… Я не против, ищите, по всей хате ищите. Найдете — пожалуйста, сам отдам… Но клянусь богом…

В хате ничего не нашли. Триандалис полез на чердак и сейчас же вернулся.

— Там пусто. Хоть раз в жизни правду сказал… А вот что в клуне?

Симха как будто повеселел, даже заулыбался.

— Милости просим в клуню, милости просим! Ищите сколько хотите, я хлеба не гною. Я и за деньги такого не сделаю, хоть убейте… Идемте в клуню, я вас очень прошу! Ищите и увидите своими глазами. Тогда узнаете, Кто Оксман и кто я…

Коплдунер смотрел куда-то вбок. Вдруг он поднялся и пошел к двери. Симха с лампой поспешил за ним. У двери стоял ветхий, потемневший от времени шкаф. Коплдунер кивком показал Эльке на пол.

Под шкафом, вровень с земляным полом, были настланы доски.

Симха беспокойно топтался у двери и быстро говорил:

— Вы мне не верите? Я, по-вашему, хлеб в клуне зарыл? Раз так, я даже требую, чтоб вы шли и проверили. Нет, нет, идите, обыскивайте! Раз вы могли мне такое сказать, так вот вам ключи, идемте со мной…

— Пойдете, когда мы вас позовем, — холодно ответила Элька, усаживаясь на табурет. — Потерпите, вы же у себя дома. Так хлеба, значит, у вас нет? Жаль! Государству хлеб сейчас вот как нужен. А теперь будьте добреньки, отодвиньте этот шкаф.

Березин не трогался с места.

Коплдунер и Хома нажали плечами на широкую стенку шкафа и сдвинули его в сторону.

— Зачем шкаф ломаете? — раскричался вдруг Симха. — Что вам нужно? Откройте его, он не заперт, откройте и смотрите, сколько влезет…

Доски, настланные под шкафом, затрещали. Коплдунер отшвырнул их в сторону Под досками лежала в несколько слоев мешковина, а под ней темнела рыхлая земля…

— Коплдунер, принеси лопату, — негромко сказала Элька, бросая взгляд на хозяина.

Он был желт, как тыква, рыжеватая борода его потемнела от пота.

— Лопату принеси, — повторила она. — И давай сюда еще несколько человек.

Глубокая яма под шкафом была полна пшеницы. Из ямы разило плесенью, — видимо, засыпали ее давно…

Была глубокая ночь, когда хуторяне вышли на улицу. Симха Березин выбежал вслед и, остановившись у канавы, хрипло закричал:

— Меня обобрали, а к нему почему не пошли? Лиса проклятая, он еще с ними шляется… У него почему не берете? — В ярости тряс он кулаком, издали показывая на Юдла Пискуна, который шел в толпе колхозников. — У него посмотрите, пошарьте под скирдами! Вор, злодей, он меня еще пришел грабить… Спекулянт, живодер!..

Юдл, сбычившись, шагал в толпе, боясь повернуть голову.

— Чтоб у тебя язык отсох, красномордая сволочь! — шипел он, дергая зубами колючий ус. — Онемеет он когда-нибудь или нет?…

Не поворачивая головы, он искал глазами Эльку. Внезапно у него похолодели ноги. Элька стояла в нескольких шагах от него и, показывая рукой в сторону канавы, говорила что-то Хоме Траскуну.

«Слышала… Чтоб ей сквозь землю провалиться вместе с этим горлодером! Что теперь делать? Что делать?»

Юдл затравленно оглядывался. Симха Березин все еще выкрикивал что-то, но слова его тонули в ночной тьме и шуме. Мимо сада, скрипя осями, медленно двигались тяжело груженные подводы. Через хутор шел обоз с хлебом.

— Э-эй! Видкиля? — крикнул Хома Траскун.

— Из Ковалевска…

Головная подвода с трепыхавшимся по ветру полотнищем остановилась. За ней другие.

На первой телеге кто-то выбросил ноги за грядку, оглядывался.

— Що це у вас? Подошла Элька.

— Да вот раскулачиваем… Макар! Ты? — обрадовалась она, узнав возницу. — Как живешь? Как вы там после пожара, а?

— Помаленьку. Сама видишь, хлеб сдаем. Работаем, как сто чертей. Пожар наделал нам шкоды. Но ничего, ковалевские народ крепкий. Если что, можем и вас взять на буксир.

— Подожди с буксиром. Ты мне другое скажи: было следствие?

— Да, приезжали из района… — Возница наклонился к Эльке и понизил голос: — Патлаха знаешь?

— Какого Патлаха?

— Пьянчуга один, с Черного хутора. Есть слух — не без него это. Сболтнул он что-то такое…

— Ну?

— Спьяну, известно. Пробовали допытаться — он глаза таращит, будто не понимает, что говорят. Может, и зря…

— По-моему, Макар, надо сказать следователю.

— Я и сам уже думал. Скажу. Нехай поинтересуется. Ну, а ты тут как? Молодцом, а? Наши по тебе соскучились, Алка. Или уже забыла о нас?

— Сами отпустили, надоела, значит, — засмеялась Элька.

— Попробуй не отпусти, когда Микола просит… А сейчас пора бы и до дому, дивчина.

— Ой, Макарушка, тут еще дела и дела…

Они еще потолковали, потом Макар тронул лошадей, и обоз, покряхтывая, пополз дальше.

Оттого ли, что Макар так тепло поговорил с нею, или от вида и скрипа этих подвод, кряхтевших под мешками зерна, Эльке стало и радостно и как-то чуть грустно. Она постояла, провожая глазами тающие во тьме очертания подвод, и слегка вздохнула.

«Они уже везут… А мы еще где… Завтра же надо будет так наладить работу, чтобы не остаться в хвосте. Теперь нас много… Теперь мы горы переворотим!»

Улица уже опустела, хуторяне разбрелись по домам.

«А что, если бы сейчас зайти к Шефтлу Кобыльцу? — вдруг мелькнула шальная мысль. — Не дождаться ему! Уперся, как пень…»

Элька по-мальчишески повернулась на пятке и побежала в траскуновский двор. Забравшись в постель, она мгновенно уснула.

Где-то заорал первый петух.

29

На окраине хутора, в бывшем оксмановском дворе, уже несколько дней гудел трактор и на длинном черном приводе двигал молотилку.

Во дворе было шумно и пыльно. Кони, все в мякинной трухе, оттаскивали перехваченные проволокой кучи соломы далеко за клуню. То и дело подъезжали полные колосьев арбы, и возница нетерпеливым свистом давал знать, что уже ждет своей очереди у пыльной, стрекочущей молотилки.

Тихо и пусто было во всех закоулках хутора. Кто работал в степи, на уборке или на пару, кто на колхозном току.

Шефтл Кобылец возвращался с поля. Покачиваясь на высокой арбе, он засмотрелся на опустевший хутор. Словно и не его это хутор — таким он ему казался сейчас тоскливым и неуютным.

То ли дело прошлым летом! Хорошо было в хуторе, весело. К каждому двору пролегала наезженная, мягкая от пыли дорога, и по каждой дороге, покачиваясь и роняя колосья, ползла полная, с верхом, арба. На каждом дворе шла молотьба, вокруг молотильного катка трусили лошади и суетились люди. А сейчас во дворах не слышно ни стука, ни скрипа, ни веселой ругани. На глазах зарастают колеи на дорожках, ведущих к усадьбам хуторян, и все шире раздается дорога к колхозному току.

Там-то людно день и ночь, тарахтит молотилка, гам, свист, пыль столбом. Там он и Эльку часто видит. Снует среди людей, смеется, о нем, видно, и не думает… Как же хорошо было прошлым летом, когда он ее не знал! А сейчас она растревожила ему сердце, всю жизнь нарушила, будь оно неладно…

Словно нехотя повернулся он лицом к колхозному току и долго смотрел. Он увидел, как Элька взобралась на молотилку, и резко щелкнул в воздухе кнутом, торопя лошадей.

Кто-то показал вслед рукой, проворчал:

— Заядлый…

— Ничего, еще одумается.

Шефтл уже проезжал мимо бывшего березинского двора. Глядя на исшмыганную траву около добротно крытой хаты, он подумал:

«Жил человек, не знал горя, а теперь они клуб тут устроили…»

Осторожно обогнув канаву, он въехал в свой двор.

Шефтл сбросил слежавшиеся колосья на плотно убитую землю тока и перепряг лошадей в каток. Бредя за булаными по кругу, он вскоре поймал себя на том, что и тут каждую минуту поворачивается в сторону колхозного двора, точно надеясь кого-то высмотреть.

— Но, айда! — свирепо заорал он на лошадей и свистнул кнутом. — Куды, дармоеды?… И чего я сохну по ней? Ни худобы у нее, ни земли… Но-о, курносые! — погонял он буланых и чувствовал, что, сколько бы ни бесился, все равно его тянет к ней, к Эльке…

Уже померк закат, осела пыль на дорогах, в закуте конюшни сонно мычала корова, а Шефтл все молотил. Буланые устали. Изредка то одна, то другая слегка выгибала шею и косилась на хозяина черным выпуклым глазом, точно спрашивала: «Ты что же это, брат, заморить нас взялся?» Наконец Шефтл опомнился. Он выпряг кобыл из катка, отвел в конюшню, вытер их взмокшие бока, кинул в ясли свежего сена. Потом вернулся на ток и Чисто прибрал его, подметая к вороху каждое зернышко. Был поздний час, не меньше одиннадцати. Шефтл еле Разогнул спину. За весь долгий летний день ему только и довелось отдохнуть, когда трясся на арбе с поля. Волоча тяжелые ноги, поплелся он к своей высокой телеге, залез в нее, зарылся лицом в сено. Но заснуть не мог. В голове глухо стучала кровь, метались обрывки тревожных мыслей — об Эльке, о земле, о том, как теперь быть… Он долго ворочался с боку на бок, наконец вылез из телеги и, босой, с сеном в растрепанных волосах, вышел за калитку.

Хутор спал. Ни одно окошко не светилось, нигде не слышно было ни звука. Даже дворняжки молчали, устав от дневного зноя. С минуту Шефтл смотрел на черневшие во мраке горбы хат, потом круто повернулся и заросшей пасленом боковой стежкой стал спускаться к плотине. Он шел в Дикую балку.

Там, в Дикой балке, были у него две десятинки славного чернозема, который он пустил под пар. Они достались ему от отца, а отцу от деда, николаевского солдата, и Шефтл особенно любил этот свой надел. Но возделать его как следует он в нынешнем году не успел. Один только раз и прошел по нему с плугом недели четыре назад. Что поделаешь, когда тут тебе надо молотить пшеницу, а там уже ячмень осыпается в степи, тут огород надо полоть, а тут пахать… Хоть надвое разорвись, и то не поможет.

Поднялся ветер, нанес тучи. Они смутно выделялись в темном ночном небе. В разрывах между тучами выглядывал молодой, чистый месяц, серебрил стерню на опустевших полях. Там и сям качались на ветру растрепанные тени подсолнечников.

Шефтл долго шел, пока добрался до своего клина. Он узнал его сразу, хотя было темно. Он узнал бы его и с завязанными глазами — по запаху, по рыхлости узнал бы он его… Как макуха она жирна, его земля…

Шефтл стоял не шевелясь, сливая свое дыхание с дыханием земли, и сердце у него билось, как бесперый птенец, внезапно запертый в клетку.

Неужто она права, Элька? Неужто будет так, как она говорила, и он, Шефтл, сам отдаст хутору свою собственную землю?

Его земля, его надел! Тысячу раз исходил он эту землю вдоль и поперек. Она для Шефтла как самый близкий, родной человек, без которого, кажется, и дня не проживешь. А сейчас Шефтл чувствует, что вот-вот потеряет ее, и хочется, как человека, обхватить ее руками, прильнуть и не отпускать…

В степи выл ветер, в лицо летела сухая трава, но Шефтл этого не замечал. Тяжелым, мерным шагом обходил он свой клин, словно хотел увериться, что все цело, что никто ничего не нарушил, не захватил колесом трактора его межу. Потом он вышел на середину участка и остановился в задумчивости. Облака неслись чуть не над самой головой, тьма все сгущалась. Но и сквозь кромешную тьму он ее видел, слышал ее, свою землю. Вот она лежит под его ногами, стелется вокруг. Это он ее выходил, как добрую скотинку, угождал ей, чем только мог. Пахал, бороновал, снова пахал, отдавал ей весь навоз из-под лошадей и коровы, даже на кирпич, на топливо себе не оставил, а уж золу из печки берег пуще золота, каждую щепоть собирал в мешок и, взвалив его на спину, тоже тащил сюда, земле. Ничего ему для нее не трудно, ничего не жалко, лишь бы она была довольна, лишь бы не иссыхало ее плодоносное чрево…

Шефтл опускается на колени и разрыхляет пальцами пашню, чтобы посмотреть, достаточно ли в ней влаги. Он глубоко погружает в нее руки, потом берет горсть земли, давит и мнет ее, растирает кончиками пальцев, пробует языком, нюхает, и ноздри его жадно вздрагивают.

Его труд в этой пашне, и она его кормилица. Она принадлежит ему, он над ней хозяин, он и больше никто. На этой земле будет расти лишь то, что ему, Шефтлу, по душе. Захочет — и посеет здесь озимую пшеницу, и лучшей пшеницы не будет во всем хуторе. А захочет — здесь раскинется баштан, и земля родит ему горы гладких, глянцевитых, прохладных арбузов, ароматных желтоватых дынь, зеленых пупырчатых огурцов. Можно пустить весь клин под овес и ячмень, можно под кукурузу или подсолнухи. А по краям посадить всякую огородину — баклажаны, бурак и фасоль, укроп для засолки огурцов, кабачки, морковь, капусту… Можно бы и колодец выкопать, а пожалуй, и поставить сторожку и жить все лето в степи… Эх, ее бы сюда, Эльку! С ней вдвоем чего бы только они тут не посеяли, не посадили. А она не хочет. С ними ей лучше… Нет! Его это пашня, и он ее никому не отдаст. Она — его доля, его царство, его место в этом мире. И все, что тут растет, все, что бегает и ползает по ней, что скрыто в ее недрах, — все это принадлежит ему. Подземные воды, которые питают ее изнутри, и птица, которая щебечет в траве, и суслик, притаившийся в своей норке. И ветерок, несущий над ней облака, и сами облака, и светлая звезда — вот она мерцает как раз над его головой и смотрит сюда сквозь тучи…

И как она этого не понимает, Элька!..

Шефтл ложится на землю ничком, прижимается к ней, припадает грудью, словно отдавая ей боль растревоженного сердца. Ему кажется, что пашня колышется под ним, набухает, всходит, как опара, густо и влажно дышит ему в лицо.

— Родимая моя… — шепчет он, раскидывая руки.

Он вспоминает, как в детстве бегал по стерне за отцовской арбой, и сейчас ему кажется, что на земле до сих пор сохранились колеи, проложенные той арбой. Сколько раз перепахивал он эти две десятины, а следы колес остались, вросли в его сердце…

Заморосил мелкий дождь. «Пора домой, уже поздно, а с утра надо снова впрягаться», — думал Шефтл и не уходил. Он сидел среди поля, опершись на колени, и слушал, как шуршит трава. А небо сеяло влажную пыль на его склоненную голову и на раскинувшуюся кругом степь.

Он поднялся только тогда, когда начало светать. Дождик уже перестал. Отсыревшая рубаха липла к телу. Шефтл окинул взглядом свое поле и лишь тут заметил, что оно сильно заросло сорняками. Это особенно бросалось в глаза потому, что окрестные поля, принадлежавшие молодому бурьяновскому коллективу, были уже перепаханы и ровно чернели под туманным утренним небом.

— Ах, дождем бы их размыло! — выругался Шефтл. — Уже успели пар поднять…

С тяжелым сердцем он побрел к дороге, злобно приминая ногами густые, крепкие сорняки. Но как только он проходил, лебеда и репей победоносно выпрямлялись и, шурша, обступали со всех сторон. Они царапали ему ноги, цеплялись за штаны, за подол рубахи…

Шефтл страдал так, точно репей не в ноги ему впивался, а в самое сердце. Он не мог себе простить, что не перепахал пар, он знал, что виноват перед своей землей.

— А что я мог сделать, что? — ворчал он, — Разве поспеешь всюду, когда у тебя одна пара рук?… — И снова с горечью вспоминал об Эльке.

30

Два дня перевешивали зерно в общественном амбаре. Хома проворно насыпал зерно в мешки, швырком ставил их один за другим на весы и затем передавал мешки Коплдунеру. Чем меньше оставалось зерна в закромах, тем больше волновался Хома.

— Ничего, брат Хонця, не робей, зерна хватит, должно хватить! — бодро кричал он, подтаскивая мешки к весам. — Мы им заткнем глотки, брехунам проклятым!

Весы не дотянули сорока пудов.

Хонцю как обухом по голове хватило. Подкосились ноги, он тяжело опустился на первый попавшийся мешок.

Элька молча ходила взад и вперед по амбару.

«Может, ошибка? Да нет… Может…» Но она не знала, что придумать. Хонцю ее молчание окончательно вывело из себя. Не говоря ни слова, он бросил ей под ноги ключи и выбежал вон.

Элька подошла к весам, где стояли, смущенно переглядываясь, Хома и Коплдунер.

— Давайте пока не болтать об этом, друзья… Тут еще надо разобраться, — взволнованно сказала им Элька.

Оба дружно кивнули.

Но к концу дня весь хутор знал, что в амбаре недостает сорока пудов хлеба. Сам Хонця первый рассказал об этом.

Около дворов, у колодца и у загона стали собираться хуторяне. Слышались возбужденные голоса баб, мужики угрюмо ворчали. Элька поняла, что надо сегодня же созвать собрание и представить отчет ревизионной комиссии.

После отчета Хонце предложили выступить. Хонця отказался. Что он мог сказать? Что не брал? Кто ему поверит?

Собрание постановило снять Хонцю с предколхоза и взыскать с него в рассрочку недостающие сорок пудов.

Временным председателем избрали Эльку.

Когда голосовали оба решения, Элька несколько раз украдкой поглядывала на Хонцю. Он сидел с опушенной головой, непрерывно курил, веко вытекшего глаза сильно дергалось. Эльке стало мучительно жаль его и как-то неловко за себя, точно она была перед ним виновата. До этой минуты она деловито вела собрание, давала слово, сама что-то говорила, но сейчас, глядя на Хонцю, почувствовала, что больше не может вытерпеть.

Она без всякой надобности поправила волосы и обвела собрание нерешительным взглядом.

Колхозники, видимо, заметили ее замешательство. Стало тихо. Слышно было, как похрипывают ходики, висевшие за ее спиной.

— Вот что, товарищи, — начала Элька, покусывая нижнюю губу. — Только что мы с вами голосовали. Сняли Хонцю… Ну что ж… Ничего не поделаешь. Не хватает хлеба… Я, товарищи, тоже поднимала руку. — Элька с трудом перевела дыхание, словно ей не хватало воздуха. — Но я не верю! — вдруг выкрикнула она. — Что хотите говорите, но я не верю! Не такой Хонця человек. Вы все хорошо его знаете. Знаете, как он живет. Беднее всех на хуторе… И чтоб он… Он кровь за нас проливал! За нас всех! А мы… а мы…

Элька на минуту остановилась. «И зачем я это говорю? — мелькнуло у нее в голове. — Ведь уже проголосовали…» Но колхозники слушали с молчаливым вниманием. Хома, сидевший напротив, смотрел на нее блестящими глазами и одобрительно кивал головой.

— Я это к тому говорю, товарищи: не мог же хлеб пропасть сам по себе. Раз Хонця его не брал, — а я голову даю на отрез, что это так, — значит, кто его взял? Наверно, тот, кто писал. И мы выясним, кто это, мы докопаемся. Мы раскроем эту провокацию… Тут чья-то рука… Может быть, та самая рука, которая и скирду в Ковалевске подожгла. Скирда тоже не сама собой загорелась… И надо смотреть в оба, как бы не случилось еще чего. Кулаков мы выслали, но кто-то остался… Я вот узнала, что Патлах… — Элька запнулась. — Словом, как только выяснится, я вам все расскажу, — торопливо закончила она, чувствуя, что сказала лишнее.

Ведь толком еще ничего не установлено… А если правда, что этот тип поджег? Ему еще передадут и… Нет, на этом собрание заканчивать нельзя…

— Еще одну минуту, товарищи! — Элька подняла руку. — После собрания я еду в Ковалевск. Есть такая мысль: давайте вызовем на соревнование Ковалевск. Они предлагают взять нас на буксир, а мы…

Юдл, сидевший в задних рядах, больше уже ничего не слышал. Его била дрожь, в ушах шумело. «Патлах… Патлах, сказала она… Проговорился, проклятый…»

— У них был пожар, а они еще и помощь предлагают, — донесся до Юдла голос Эльки.

«О, чтоб ты сгорела! Где она могла его видеть? Что он успел ей выболтать?» Съежившись за чьей-то спиной,

Юдл сверлил глазами Эльку, и ему показалось, что она тоже посмотрела на него.

— Но, товарищи, соревноваться с Ковалевском — это не борщ хлебать…

«Заговаривает зубы… Что делать? От Патлаха избавиться нетрудно. Утонет, сломает себе шею в канаве — тоже никто не заплачет… Но она…»

— Надо взяться так, чтоб колеса трещали! И тогда увидите, какой станет Бурьяновка через два-три года…

«Ты у меня уже ничего не увидишь…» — почти вслух проговорил Юдл и, вздрогнув, оглянулся. От страха, что его могли услышать, он вспотел, как мышь. Но никто не обращал на него внимания.

После собрания Элька задержала членов правления. На час ночи было назначено бюро партийной ячейки в Ковалевске, и она хотела кое о чем посоветоваться. Юдл Пискун прислонился к окну, сделав вид, будто что-то рассматривает.

Элька его заметила и сухо попросила удалиться.

— Собрание уже кончилось, — громко сказала она. — У вас, я думаю, есть свои дела…

Юдл, осклабившись, вышел из комнаты. Постоял во дворе, потом бросился назад и припал ухом к двери.

Сперва он услышал высокий голос Эльки, которая несколько раз назвала Хонцю, потом загудели мужские басы. Разговор пошел о соревновании. Говорили о молотилке, называли какие-то цифры. Кто-то, кажется Коплдунер, вызвался проводить Эльку.

— Что ты вдруг забеспокоился? Сама дойду, — раздался голос Эльки у самой двери.

Юдл кошкой метнулся во двор.

«Ты у меня дальше балки не уйдешь». И он крепко прикусил свой тонкий ус.

Через минуту Элька вышла из правления.

На небе собирались тучи. Из-за бугра налетал прохладный ветерок, свежо, чуть горько пахло полынью. Элька поднималась по травянистой тропинке. Проходя мимо двора Шефтла Кобыльца, она замедлила шаг. Ей Показалось, что за невысокой изгородью прошел Шефтл, один-одинешенек, и ее вдруг потянуло туда. На сегодняшнем собрании она его не видела. Он, единственный из всех хуторян, не пришел. Надо же вразумить его, поговорить так, чтобы он наконец понял…

Шефтла во дворе не было. На завалинке покряхтывала старуха, ей ломило спину. К дождю…

— Добрый вечер! — негромко сказала Элька. — Что это вы тут одна, в темноте? Шефтла нет?

— Еще с вечера уехал… На Нечаевский хутор понесло его. Хотел на день-другой человека нанять. Дождь собирается, ворох стоит открытый, а он мечется, прости господи, как ошалелый.

Элька присела. Ничего, она немного подождет. Может, вернется Шефтл, а тем временем она накроет ворох.

Девушка поднялась, взяла вилы и проворно стала накидывать солому на кучу непровеянной пшеницы. Вилы быстро ходили в ее сильных, умелых руках.

— Не надо! Зачем вам беспокоиться! — благодарно вздыхала старуха. — Спасибо вам… Мне уж не под силу… Эх-хе-хе, старость не радость…

Вокруг было так сумрачно и глухо, таким заброшенным выглядел этот двор и эта одинокая, охающая старуха… Эльку охватило странное чувство. На минуту ей представилось, что именно так должен выглядеть двор последнего во всей стране единоличника.

Элька кончила накрывать ворох. Быстро стряхнула приставшие к платью соломинки и подошла к старухе.

— Скажите своему сыну, что я заходила, — тихо сказала она, — что я хотела его видеть, ждала…

Элька сделала несколько шагов и остановилась.

— Вы ему передайте, что я еще зайду… завтра.

Она ушла.

Тьма все сгущалась. В стороне, во дворе Юдла Пискуна, мигнул и погас огонек.

Элька была уже за хутором. Впереди лежала ночная степь, на небе черными пластами громоздились тучи.

Навстречу порывами задувал резкий ветер, завивал платье вокруг ног. На ходу Элька потуже обвязала голову клетчатым платком, чтобы ветром не трепало волосы. Она пыталась собраться с мыслями. На бюро надо поставить вопрос о помощи, которую Ковалевск обещал бурьяновскому колхозу. Это раз. О соцсоревновании — это два… И надо поговорить о Хонце… Как тут быть? И, непрошеная, приплеталась мысль о старухе, которую она оставила одну, в темном дворе, и о нем, о Шефтле…

Там и сям в черной степи глаз смутно различал бугорки копенок.

Начал накрапывать дождь.

«Хотела бы я посмотреть, какой она станет через несколько лет, наша степь…» — подумала Элька.

Внезапно за ближней копенкой что-то зашуршало, и раздался короткий сухой треск. Элька сделала было шаг к копне, но упала. Черное небо прорезала молния, коротко пророкотал гром. Или это ей показалось?…

Элька попробовала подняться. Словно в тумане увидела она маленькую тень, скользнувшую по гребню балки. У нее звонко застучало в голове, острая боль пронзила то ли правую руку, то ли бок, и она вытянулась на земле. Ей послышалось громыханье колес на горе. Или это гром гремит и ветер свищет в ушах?…

Ветер свистел по степи и стегал землю крупным, холодным дождем.

Далеко окрест дышали желанной влагой массивы колхозных паров. А вниз по горе, погоняя буланых, несся Шефтл Кобылец. Он свистел лошадям: «Фью-у, айда!» — и на всю степь клял свою мужицкую долю.