Ему вконец обрыдла его побочная, т. н. научная карьера (удобная и внешне блестящая, но возможностей причинять живым людям настоящее зло — фактически никаких), и нестерпимо захотелось осуществить своё подлинное призвание — спасти Россию.

Он победил в закрытом правительственном конкурсе на самую изящную национальную идею (рабство есть осознанная необходимость), вдобавок зашифровав её наиболее благовидным девизом; хотя сам Уваров, не умея думать на русском языке и не любя на нём говорить, иной раз озадачивал своих клерков таинственным восточным словцом чучхэ — вычитанным, должно быть, из какой-нибудь книги В. Гумбольдта.

Впрочем, глагол «думать» в данном случае слишком жгуч. Головной мозг Уварова представлял собою как бы мичуринскую делянку: никаких сеянцев, только саженцы; на кожуре идеи-подвоя делается Т-образный надрез, в него вставляется черенок идеи-привоя; туго обвязать — и рано или поздно околотишь гибрид; это значительно надёжней, чем ждать милостей от природы. Оба раздела программы Застоя — внутри- и геополитический — опирались на последние достижения взвешенной отечественной мысли.

Первый — на тезис А. Х. Бенкендорфа: дабы избежать великих, как во Франции, потрясений, следите за IQ: в среднем по стране он должен быть всегда ниже, чем у самого бездарного руководства. Дословно:

«С самой смерти Людовика XIV французская нация, более испорченная, чем образованная, опередила своих королей в намерениях и потребности улучшений и перемен; не слабые Бурбоны шли во главе народа, а он сам влачил их за собой; Россию наиболее ограждает от бедствий революции то обстоятельство, что у нас со времён Петра Великого всегда впереди нации стояли её монархи; но по этому самому (а? каковы цинизм и дерзость: располагая лишь теми способностями, какие есть, — и это в аналитической записке на имя нац. лидера!) не должно слишком торопиться с просвещением, чтобы народ не стал по кругу своих понятий в уровень с монархами и не посягнул бы тогда на ослабление их власти».

Отсюда теория и практика сдерживающего образования. Худшее, что можно сказать про любого нежелательного: хочет быть (или: думает, что он) умнее всех. Это — волчий билет. (А комсомольский — на стол! И совету пионерского отряда поставить на вид: просмотрели, упустили товарища.)

Соответственно, геополитическую концепцию (решающий этап, железный занавес, всемирно-историческая роль, светлое будущее на руинах побеждённого Запада) Уваров, по-видимому, извлёк из коллективного бессознательного образованщины; или просто украл из статьи Николая Надеждина в журнале «Телескоп» (1832, № 1):

«Род человеческий, уже дважды живший и отживший полную жизнь мужества, по всем приметам вступает ныне в третий период существования. И никак невозможно подавить в себе тайной приятной уверенности, что святая мать Русь, дщерь и представительница великого славянского племени, назначается манием неисповедимого Промысла разыгрывать первую роль в новом действии великой драмы судеб человеческих; и что, может быть, она будет для времён грядущих тем же, чем некогда были пелазги для классического мира и тевтоны для мира романтического… Если Россия обратится к сокровищам обоих миров, кои суждено пережить ей, и, набогатившись их неистощимым богатством, воспрянет к живой и бодрой самодеятельности: тогда на что дерзнуть, чего достигнуть не возможет?»

(Скучно? А я предупреждал: это трактат. То есть действуют не фигуры, а тексты.)

Положим, сам Уваров ни во что такое — ни в какое светлое будущее — не верил. Как и Надеждин, полагаю. Как вообще никто. (Кроме миллионов русских крепостных. Которые, уяснив новую генеральную линию — и что она — навсегда, пошли на крайние — противозачаточные — меры.)

Уваровым владело — о горечь! о кислота! — роковое предчувствие, что всё бесполезно: когда-нибудь и Россия неизбежно превратится в цивилизованную европейскую страну — даже нельзя исключить, что в демократию.

Но так же непреложно он знал — о кислота! о горечь! — что избран Провидением, чтобы исполнить неисполнимое: погасить скорость. Как тот голландский мальчик с пальчиком против цунами — заткнуть отверстие в дамбе. Утешаясь этой параллелью. Не трепеща. И — патронов не жалеть; в смысле — виновных не щадить.

Так вот. Получив соответствующий административный ресурс, Уваров сразу же, первым делом и всею мощью обрушил его на Николая Полевого. Поскольку, вслед за Пушкиным, считал его участником самой опасной экстремистской группировки. Точнее — главарём.

Запись А. В. Никитенко:

«— Это проводник революции, — говорил Уваров, — он уже несколько лет систематически распространяет разрушительные правила. Он не любит России. Я давно уже наблюдаю за ним; но мне не хотелось вдруг принять решительных мер. Я лично советовал ему в Москве укротиться и доказывал ему, что наши аристократы не так глупы, как он думает. После был сделан ему официальный выговор: это не помогло. Я сначала думал предать его суду: это погубило бы его. Надо было отнять у него право говорить с публикою — это правительство всегда властно сделать, и притом на основаниях вполне юридических, ибо в правах русского гражданина нет права обращаться письменно к публике. Это привилегия, которую правительство может дать и отнять когда хочет. Впрочем, — продолжал он, — известно, что у нас есть партия, жаждущая революции. Декабристы не истреблены: Полевой хотел быть органом их. Но да знают они, что найдут всегда против себя твёрдые меры в кабинете государя и его министров. С Гречем или Сенковским я поступил бы иначе; они трусы; им стоит погрозить гауптвахтою, и они смирятся. Но Полевой — я знаю его: это фанатик. Он готов претерпеть всё за идею. Для него нужны решительные меры». И проч.

Не мешает заметить, что всё это — полная чушь. По ироническому капризу Автора истории литературы, как раз Николай Полевой буквально олицетворял официальный, Уваровым же сконструированный идеал (ПСН) — как человек из народа и патриот и верующий даже до слёз.

Ну вот разве что насчёт самодержавия он, похоже, позволял себе и после 1830 года думать (и то не вслух) то же самое, что дозволялось думать сколько-то лет до: что если бы монархия дала себя слегка ограничить разумной конституцией (которая, кстати уж, освободила бы крестьян), то, пожалуй, это пошло бы стране на пользу. Плюс из прав человека легализовать два-три, в том числе — обращаться письменно к публике, why not?

Фанатиком революции Полевой казался Уварову исключительно оттого, что Уваров был идиот. Видел вещи превратно. Хотя по жизни и педераст, как государственник России он чувствовал себя скорее педофилом, превыше всего дорожа её невинностью. Программа Застоя, сочинённая (ну скомпилированная, всё равно) им, была сказка о спящей нимфетке. Николай Полевой был для Уварова персонаж воображения, столь же отвратительный, как для Гумберта Гумберта — Чарли Хольмс, если помните такого.

В ЦК КПСС, я уже говорил, разобрались моментально — и вычеркнули Николая Полевого из пламенных революционеров раз и навсегда. Переместили (по совету т. СНОП) в список литераторов второго ряда, про которых — нецелесообразно.

Однако это не помешало Уварову упорно и без устали добиваться постановления о журнале «Телеграф».

Став и. о. министра в марте 1833-го (а в апреле назначив заведовать столичным губнаробразом и Горлитом известного нам дундука), он уже в майском номере «Московского телеграфа» обнаружил подходящий материал. Антисоветскую публикацию. За которую, действительно, при Сталине автор (кажется, не Николай Полевой, а в данном случае Ксенофонт) отправился бы в такие места, где ворон не собрал бы его костей. Да и при Хрущёве, Брежневе и др. — с ним тоже не случилось бы ничего особенно хорошего.

Это была статья про книгу Вальтера Скотта «Жизнь Наполеона Бонапарте». Книгу автор статьи хвалил, однако же упрекал англичанина за недооценку России:

«…Не сказал почти ничего о состоянии духа народного в России 1812 года. А какой важный предмет для рассмотрения представлялся ему!»

Зачин прекрасный! Проблематика, можно сказать, «Войны и мира». Отчего же дундуку сразу послышался в этом восклицании какой-то дьявольский смешок?

«Он увидел бы необычайное явление совершенного спокойствия, уверенности, можно сказать, неподвижности нашей при великих событиях».

Вроде всё правильно. Цензору только следовало вымарать неподвижность.

«Никогда и ни в каком государстве, при чужеземном нашествии, народ не оказывал такой доверенности к властям».

Это — да. Тут всё нормально.

«Французы были уже в сердце России, а мы даже не знали, что делается в наших армиях».

Ведь был же — для таких именно случаев — специальный секретный циркуляр: это же типичная неконтролируемая аллюзия. На 1941-й. Кто цензировал? Двигубский?

«Французы были уже в Москве, а мы и не беспокоились об этом».

Если понимать по-прежнему в том смысле, что народ безоговорочно доверял политическому руководству, — возражений нет; а всё же фраза излишне хлёсткая.

«Конечно, расстройство вещественное было велико; многие дела и сношения прекратились, но никто не почитал потери столицы гибельною для государства; все, напротив, были в какой-то уверенности, что нашествие Наполеона есть мимоидущая буря, после которой всё примет прежний вид».

Вот что хорошо, то хорошо. И Льву Толстому пригодится.

«Говорят об ожесточении крестьян, о народной войне, но —»

Что такое? что ещё за но? какое тут может быть но?

«— но ничего этого не было».

Снять Двигубского, немедленно, телефонограммой, уволить. Без пенсиона.

«Может быть, на всём пространстве пути французов, и с окрестностями Москвы, где прожили они довольно долго, несколько десятков, и едва ли сотен мужиков оказали сопротивление фуражирам и мародёрам, но разве это значит народная война?»

Вот на что замахнулся. Ну берегись.

«Русские дворяне и купцы сделали великие пожертвования; но не прежде, как при воззвании своего монарха. Из Москвы бежали, в Петербурге готовились к бегству, но сопротивления народного не было нигде. Как же было не заметить такого необычайного явления…»

Довольно. В следующем предложении автор осмелится похвалить императора Александра за то, что не уступил Наполеону: а, дескать, прикажи он капитуляцию — никто бы не пикнул.

И с невинной улыбкой безродного космополита обронит про сожжение Москвы:

«Как русский, любящий славу своего отечества, я готов согласиться, что подвиг был изумителен своим величием, но, признаюсь, не вижу никакой определённой цели для него».

Началось по Толстому, а кончилось, стало быть, Щедриным. И это сойдёт «Телеграфу» с рук? Ну уж нет. Министра просвещения теперь зовут Уваров, невзирая, что покамест и. о.

Летом государю не до литературы: войсковые маневры. Но не за горами сентябрь.

«В бытность мою в прошедшем году в Москве, как известно Вашему Императорскому Величеству, я обращал особенное внимание на издаваемые там журналы, в коих появлялись иногда статьи, не только чуждые вкуса и благопристойности, но и касавшиеся до предметов политических с суждениями и превратными, и вредными. Поставив московскому цензурному комитету пространно на вид обязанности его, я делал самые подробные внушения и самим издателям журналов и получил от них торжественное обещание исправить ложную и дерзкую наклонность их повремённых изданий. Сие, по-видимому, имело некоторый успех, ибо с того времени тон сих журналов смягчился и доселе не замечалось вообще в них ничего явно предосудительного, как вдруг с удивлением я прочел в недавно вышедшей 9-й книжке “Московского Телеграфа” статью, под заглавием: “Взгляд на историю Наполеона”, в коей о происшествии столь важном и столь к нам близком заключаются самые неосновательные и для чести Русских и нашего Правительства оскорбительные толки и злонамеренные иронические намёки, как Ваше Императорское Величество изволите усмотреть из представляемой здесь в подлиннике статьи с моими отметками.

Цензор сей книжки, действительный статский советник Двигубский, за неосмотрительность свою, долженствовал бы подвергнуться отрешению, если б не был уже вовсе уволен от службы.

Что касается до издателя “Телеграфа”, то я осмеливаюсь думать, что Полевой утратил, наконец, всякое право на дальнейшее доверие и снисхождение Правительства, не сдержав данного слова и не повиновавшись неоднократному наставлению Министерства, и, следовательно, что, по всей справедливости, журнал “Телеграф” подлежит запрещению.

Представляя Вашему Императорскому Величеству о мере, которую я в нынешнем положении умов осмеливаюсь считать необходимой для некоторого обуздания так называемого духа времени, имею счастие всеподданнейше испрашивать Высочайшего Вашего разрешения».

Попадался ли вам когда-нибудь доклад более убедительный? Халтурщик Жданов — как говорится, отдыхает. «Европейца» в прошлом году прихлопнули, слава богу, в мгновение ока за один — весьма сомнительно, что сомнительный — абзац с приложенным к нему явно поддельным ключом. А у нас тут — во-первых, состав налицо: ревизия истории, злостная попытка принизить подвиг народа в Отечественной войне (а из подтекста торчат уши категорически чуждой идеи: неверия в патриотизм рабов — то есть именно в самое Nationalité), — это вам, знаете ли, не скетч про обезьянку; а во-вторых, как уместно подпущено состояние умов; а некоторое обуздание т. н. духа времени — просто римский стиль, один к одному: прагматично и величаво.

Николаю Павловичу оставалось, скользнув по бумаге взглядом, только кивнуть.

Вместо этого он оставил её и журнал у себя и вернул через несколько дней с резолюцией:

Я нахожу статью сию более глупою своими противоречиями, чем неблагонамеренною. Виновен цензор, что пропустил, автор же — в том, что писал без настоящего смысла, вероятно, себя не разумея. Потому бывшему цензору строжайше заметить, а Полевому объявить, чтоб вздору не писал: иначе запретится его журнал.

Николай был мужчина бесконечно притягательный, такой статный, голова Юпитера Капитолийского (в гневе — Юпитера Громовержца), с дундуком не сравнить. Культ его личности смягчал точившую мозг Уварова mania di grandezza. В лучшие минуты постоянно воображаемого диалога — вы честь и совесть нашего века, Sire, говорил идиот. А ты его ум, возражал император.

Нет, негодовать на него Уваров не мог — только скорбеть. И слёг с приступом обиды и подагры.

Обида была так сильна, что он думал о государе в третьем лице. Ах, как он мягкотел под своими рыцарскими латами, думал Уваров, — alas! доиграется, что какой-нибудь Тютчев снабдит его в дорогу на тот свет эпитафией: ты был не царь, а лицедей!

Ясно же, что не обошлось без Бенкендорфа (графа Бенкендорфа — он же у нас теперь граф!), без его фальшивой песенки про имидж империи. Как это важно, чтобы заграница знала, до чего высока у нас социальная мобильность: каждому зипуну в смазных сапогах открыты все пути; простой le moujik, фабрикант de tord-boyaux — сивухи, короче, eau-de-vie trés forte, — может сделаться (если министр просвещения — чокнутый славянофил) членкором Российской академии, аннинским кавалером, владельцем самого влиятельного, будь он проклят, печатного органа, да ещё и популярным беллетристом.

Ах, ну конечно: в этой же книжке журнала Полевой начал свою какую-то повесть — и государь увлёкся сюжетом! Нищий, гениальный петербургский живописец влюблен в мещаночку — она выходит за другого — его сердце разбито — продолжение впредь.

Ну раз так — дочитывайте, Votre Majesté. А негодяй пускай погуляет до следующего раза. В следующий раз не уйдёт. Потому что мы подготовимся. Мы хорошо подготовимся, всесторонне.

Кто, однако же, эти вы, M-r d’Ouvaroff? Всё тонет в ротозействе. Кроме верного дундука, на кого опереться? Московская цензура непростительно слаба.

И если бы только цензура. Там весь актив нуждается в основательной чистке. Даже органы поражены.

Первопрестольная! Фактически — столица оппозиции. Расхаживают уцелевшие (пощажённые неизвестно зачем) декабристы, важно волоча подрезанные крылья. Чаадаев неподвижно возвышается; щёлкает клювом, поджав коленку. Любомудры в искусственной листве щебечут. Нынешний год вылупились из привозных яиц сен-симонисты. (Птенцов назвали: Огарёв и Герцен.) Ещё бы — в такой благоустроенной вольере, да при таком уходе. Плюс видимо-невидимо либеральных кур.

Генерал-губернатор Голицын — покровитель. Обер-полицмейстер Цынский — попуститель. Жандармский генерал Волков (вот только что, в июле, помер белой горячкой — Полевой разразился некрологом — а для Бенкендорфа-то какая потеря!) — лично визировал телеграфские статьи.

Которые целый город с жадностью читает. И, кстати, провинция. 1500 экз. Единственный такой тираж в стране. («Ленинград», между прочим, был самый заурядный плохой журнал; советский без физиономии; плюнули, растёрли — никто не вздохнул; а «Телеграф» — уж если сравнивать, то с твардовским «Новым миром»: источает дух отравы, приманчивый для мошкары.)

С этой точки даже не выглядит ошибкой, что пришлось разрешить двум скользким типам — Сенковскому и Гречу — «Библиотеку для чтения». Проект аппетитный: переводного и самодельного худлита — под завязку, плюс дайджест иностранной научно-технической литературы, плюс фельетоны и рецензии. То есть опять же «Телеграф», но а) петербургский! б) без Полевого, в) Полевому в убыток и поперёк.

Подорвать материальную базу иделогического противника рыночным приёмом.

А не скользок — кто? Возлагали на Пушкина — и сам же он вызвался — сплотить патриотическую общественность, — и где же его замечательная газета? Как только разрешили — стал искать, кому перепоручить, — и нашёл: какого-то проходимца — Отрешкова? Отрыжкова? по имени — Наркиз. Написал доверенность (Третье отделение пошло навстречу: Наркиз оказался их человек) — ну, с богом! собирайте же манускрипты лучших писателей, ваших знаменитых друзей! чтобы лубочно-сервильная «Северная Пчела» уползла, полураздавленная, куда-нибудь в Гостиный или в Апраксин, где ей и место: а не компрометируй правительство слюнявыми поцелуями в плечико; порядочной публике потребна пропаганда иного, высшего тона…

Однако тут выяснилось — кто бы мог вообразить? — что проправительственный орган — он по определению не совсем правительственный, то есть типографщику надо платить из своих (а вернутся они — если вернутся — не завтра), то есть в данном конкретном — ищите спонсора; ближе Москвы не нашлось — но не нашлось и в Москве, — и кого это мы видим на солнечной стороне Невского в июньский полдень? кто этот, рядом с Пушкиным, длинный, щуплый очкарик?

Представьте: не кто иной, как Греч, скользкий тип, издатель и редактор «Сына Отечества» и «Северной Пчелы» (и автор грамматических руководств, и повестей, и проч., и проч.).

А о чём это они на ходу так оживлённо беседуют? А о том, не поверите, что Пушкин желал бы пригласить Греча в соиздатели своей газеты и/или сам стать соредактором его журнала: реформировать его на манер английского какого-нибудь Review — а не, боже упаси, французского Revue.

Скользкий тип соглашался в принципе — его смущала (своей неопределённостью) денежная сторона — переговоры продолжались — Греч писал Булгарину в Эстонию:

«С Пушкиным сходимся довольно дружно, и я надеюсь, что сойдёмся в деле. Но ради Бога не думай, чтобы я тобою пожертвовал. Улажу всё к общему удовольствию».

«Сын Отечества» чахнул, «Пчела» сохла, конкурировать с «Телеграфом» становилось почти не под силу. Заключить союз с Пушкиным («и его партией»), постепенно прибрать к рукам, — а, глядишь, через год, как только Пушкину наскучит (какой из него журналист?) править рукописи, читать вёрстку — вся эта рутина, — объединим редакции, создадим общую газету; назвать, к примеру: Литературная (реанимировать дельвиго-сомовский бренд). На первой полосе — рисованные силуэты Пушкина и Горького, и — жирным шрифтом: Главный редактор Ф. В. Булгарин. Вся застойная образованщина будет наша! «Телеграф» же шлёпнется в грязь!

План лопнул, сделка не состоялась: Пушкину нечем было оплатить свой пай. И вообще он остыл. (Греч сообщал Булгарину: «образумился».) Раздумал издавать газету. А — поработать для «Пчелы» постоянным автором или собкором, ставка персональная: 1000 или даже 1200? Ответ: нет. Это, положим, мудро. Но качественной и притом благонадёжной русской периодики — как не было, так и нет.

А «Телеграф» — в две недели раз. И как ловко придумано: каждые четыре номера составляют часть, пагинация части — сквозная; переплести в коленкор и поставить в шкаф — плотный томик, и томиков этих уже более полуста. Совокупный вред от одной такой семейной библиотеки составит в тротиловом эквиваленте —

Подсчитать. Просмотреть от корки до корки весь «Телеграф». И всю «Историю русского народа». И «Клятву при Гробе Господнем». После чего представить государю идейный облик господина Полевого во всём блеске. Комплексная экспертиза — инновационная технология — в своё время с большим успехом применена против Даниэля и Синявского.

Но. Огромный объём работы. Нагрузить кого-нибудь из цензоров? Провозится год, а в первый же день проболтается. Референты Минпроса тоже отпадают: утечка неминуема. А как только Бенкендорф узнает — вся затея пойдет прахом.

Парадоксальная задача: нужен совершенно посторонний человек — но совершенно свой.

Как известно, независимый эксперт нашёлся. Как известно, уже через полгода Пушкин напишет:

«“Телеграф” запрещён. Уваров представил государю выписки, ведённые несколько месяцев и обнаруживающие неблагонамеренное направление, данное Полевым его журналу. (Выписки ведены Брюновым по совету Блудова.)»

Ну Брюнов и Брюнов. Не всё ли равно, какая фамилия.

Одну минуту. Во-первых, не Брюнов, а Брунов. Барон фон.

Во-вторых, «Baron von Brunov» — это вообще-то крокус. Такой сорт. Весенний. Голландский. Крупноцветный.

Цветки чашевидные, диаметром 4–5 см, с округлыми долями. Окраска их тёмно-сиреневая, внутри с заметными белыми штрихами. Снаружи в основании долей довольно большое, чёткое, тёмно-фиолетовое пятно. Трубка тёмно-фиолетовая, длиной 4–5 см. Пестик немного выше тычинок. Пыльники светло-жёлтые. Рыльца пестика крупные, рассечённые, оранжевые.

В-третьих, ни по совету Блудова, ни по предложению Уварова несколько месяцев подряд заниматься в рабочее (не в свободное же) время чтением русской словесности он бы не стал. Поскольку служил в МИДе, уж не знаю кем (впоследствии — посол в Лондоне), и лишь одна из его должностных обязанностей была — представлять своё ведомство на заседаниях Главлита. Но на общественных началах — не долгими ли зимними вечерами? — тратить свечи и глаза на «Историю русского народа» — извините.

Получается так: министр внутренних дел посоветовал министру просвещения попросить министра иностранных дел приказать —

Получается — чтобы покончить с «Телеграфом», составили кабаль сразу три министра.

Этот Брунов, Филипп Иванович, имел, говорят, слабость: любил пластронировать перед дамами. Понятия не имею, что это значит (навряд ли что-то несмешное), но есть сведения, что в описываемое время особенно часто и охотно он пластронировал перед M-me Нессельроде, супругой своего непосредственного.

Вот он, значит, перед графиней в будуаре пластронирует, а тут лакей скребётся: его сиятельство просит господина барона пожаловать в кабинет.

Короче говоря, Брунов губил Николая Полевого по заданию партии.

Полученному за почерк. Толстую тетрадь, заполненную им, не стыдно было подать государю в любой момент. Не прибегая к услугам переписчика. (Выигрыш времени. Опять же — секретность.)

Удивительно чёткий почерк был у этого крокуса. А притом своеобразный. Тщательно выработанный. Незабываемо узнаваемый.

Через сто лет один человек взглянул и сразу сказал — а ещё через шестьдесят другой тоже взглянул и с ним согласился, — что этим же почерком, или чрезвычайно похожим, исполнен некий диплом историографа ордена рогоносцев.

(В эту минуту вся интрига осветилась изнутри, словно внезапно запылал в догоревшем камине бумажный театр: Нессельродиха ненавидела — за какие-то эпиграммы — Пушкина; и это с нею, в её карете ездила Н. Н. — пока у Пушкина вторая болдинская осень — в Аничков; и Дантесу графиня покровительствовала; к Уварову благоволила ещё с тех лет, когда он при папеньке её — министре финансов — состоял Молчалиным; Пушкин напечатал «На выздоровление Лукулла», — а у них имелся испытанный шутник с нарядным почерком… Пушкин догадывался — про Нессельроде. Впоследствии Александр II говорил: да, это она. Старуха СНОП, сжимая вставные челюсти, невозмутимо смотрит вдаль.)

Но это к слову. А теперь — не забыть законопатить последнюю лазейку. Чтобы не вышло, как с «Новым миром», — редактор рухнет, журнал останется, — не будет этого! Зря, что ли, пробиваются тут и там ростки капитализма. Повалив, ударить, и крепко ударить, пошляка и подонка — рублём.

«Рассматривав за сим отложенные до сего времени прошения разных лиц относительно издания журналов, главное управление цензуры признало невозможным согласиться на принятие издателем Московского Телеграфа Николаем Полевым в участие по изданию сего журнала брата своего (опять двойка, Уваров, по русскому устному! а трус-секретарь ловит на лету, как божью росу) Ксенофонта Полевого, потому что первоначально дозволение на сие повремённое сочинение дано было одному Николаю Полевому, на коем одном должна и впредь оставаться ответственность за редакцию сего журнала».

Цель ясна, задача определена, — за работу, барон!