Как будто ничего не изменилось. По-прежнему взлетали и садились самолеты. По-прежнему каждое утро Эрликон погружался в «кишку Маркелова», прятал голову под шлемом с гофрированным хоботом, окончательно придававшим ему слоноподобный вид, и земля и небо начинали крутить свою обыденную карусель; свисали белые полотенца облаков, туманил стекла пересеченный инверсионный след, наскакивал и проваливался «Стоунхендж». На этом фоне неутомимо мигали и перебегали крестики, нолики и прочая символика боевого наведения; «Джон, выключи ты эту иллюминацию», — просил Эрлен. «Ничего, ничего, — отвечал Кромвель, — просто, как прицел захватить вражеский, то есть самолет соперника, или ангар, или еще что-то не наше, жми пускач, и тебе сразу полегчает». Все оставалось на своих местах, но и в самой обыденности ощущались перемены.
Сбылось предчувствие, посетившее Эрликона на стимфальской госпитальной койке. Романтика превратилась в рутину; волнующее наслаждение, которое дарили полеты, и чисто эстетическое удовольствие от авиационного дизайна сгинули; сам запах смазки, кожи, горячего металла, прежде так радовавший, стал привычным спутником утомительной и смертельно надоевшей работы… Железо, горючее, пот, калории, тонны, секунды, десятые секунд… Когда же это, о Господи, кончится? Тут, однако, речь шла лишь об испытании терпения, главные неполадки залегали гораздо глубже.
На Эрлена обрушилась слава. Свое имя ему случалось встречать в газетах и раньше, но теперь это просто в счет не шло, теперь он занимал первую строчку и почти с ужасом всматривался в собственную чудовищную фигуру в кривом зеркале прессы. Господи, это же не я, думал Эрликон, слушая телевизионный гвалт, это не моя жизнь. А где моя? И кто я? Эти вопросы расшевеливали в нем тоску, ту самую, первые признаки которой он ощутил, впервые увидев злополучный «Милан» в ванденбергском подземелье. Тогда, глядя на этого мрачного великана, он подумал то, что лучше всего определяется поговоркой «не в свои сани не садись» — и, однако же, сел, и кони бойко взяли с места, и шальной ямщик люто нахлестывал… Далеко завела чужая колея, но не это было самым страшным. «Пусть я бездарный урод, но жил же я как-то до, было же что-то мое… Что же? Что именно? Ничего не помню». До Эрлена стала доходить запоздалая догадка, что в Кромвеле он встретился не с гримасой судьбы, а с самой судьбой — в натуральную величину.
Наиболее значительной частью прошлого был, конечно, Скиф, но после стимфальских откровений подумать о Скифе было не то что жутко, но просто совершенно невозможно.
Если бы кромвелевские чудеса и таланты хоть сколько-нибудь увлекали, если бы власть над людьми и машиной обещала хоть какие-то приятные перспективы! Но нет, и тут для Эрликона все складывалось грустно и непонятно. Чем дальше, тем сильнее он испытывал неприязнь к их совместным достижениям; в маршальском мастерстве и своем участии в нем Эрлен находил что-то постыдное и возбуждающе брезгливое чувство нечистоты, какое вызывают свалки, бойни и романы Габриеля Маркеса.
Этой каше из омерзения, сомнений и одурения был нужен какой-то противовес, и нет ничего удивительного в том, что Эрликон снова задумался об Инге.
Чувство Эрлена было больше, чем просто влюбленность. Еще будучи затюканным сверстниками малышом, он грезил о некой иной, волшебной и прекрасной жизни, которая, возможно, существует где-то рядом — стоит только отыскать дверь. Каким чудом Инга воплотила для него этот мир, объяснить трудно, но переменить это воплощение никаким кромвелевским беседам было не под силу, тем паче что Инга явилась в жизнь Эрлена раньше маршала, и два этих пласта — любовь и кромвелевский кошмар — никак в голове Эрликона не смешивались.
Итак, едва миновал шок после свидания в аббатстве, Эрлена вновь повлекло привычным течением. Пускай бред — ведь даже в пространстве дурного сна мозг умудряется найти логику и точки опоры. Подобно великому множеству других влюбленных, Эрликон пытался отыскать разумные обоснования и оправдания своим неразумным чувствам.
Ну, во-первых, он, как последний дурак, убежал, не дождавшись какого-нибудь финала. Инга ведь ничего не сказала. Не успела сказать. Наоборот, она была настроена более чем дружелюбно. Значит, еще ничего не кончено. Во-вторых, даже если дело гораздо хуже, это мало что меняет. Все равно. Перед ним то единственное, чего он желает в жизни, это его любимое чудо, и он готов стать какой угодно частью этого чуда. Чего бы это ни стоило, какого времени и каких усилий, и какое бы место ему в итоге ни отвели. Тут Эрлен приближался к сладострастному мазохистскому восторгу самопожертвования, и это было, пожалуй, самым отчетливым ощущением в его душе.
Все прочее соединялось в тревожную путаницу и мешанину. В самом деле, ну, Кромвель, ну, шум-гам, но через две недели конец соревнований, конец всей чепухе, и все! А Скиф, нашептывал внутренний голос, а Рамирес? Ничего не знаю и думать не хочу; вернусь в Институт и буду ждать, чем все закончится. А Инга? А Кромвель? Не будь дураком, Эрлен Терра-Эттин, ничего не кончится, все только начинается…
Покинув электронику, гидравлику, бетон, дождь и Вертипороха, Эрликон подъехал к дому, кивнул охранникам, поднялся на второй этаж «старого замка», повернул ручку с латунной саламандрой и вошел в апартаменты «Дассо». Комнаты были отделаны довольно любопытно. Бежевые стены разделялись чем-то наподобие черных деревянных рам, с которых на высоте более двух метров начинались книжные полки, заставленные то ли действительно книгами, то ли весьма натуральными макетами — выяснить истину без лестницы не представлялось возможным, да и лестница вряд ли бы тут помогла, поскольку именно в проемах рам стояли величественные лайковые диваны; на одном, кстати, спал Вертипорох, а самое массивное чудище, похожее на бегемота-альбиноса (Эрлен звал его «слонопотам»), занимало центр. Окна со стрельчатыми верхушками (в этом месте архитектор, похоже, вспомнил, что играет в готику, и на оставшейся площади учинил мудреный переплет иссеченных окружностей и зубцов) полностью заменяли наружную стену, и вот около этих окон, у столика с дисплеем, расположился в таком же широченном кресле маршал Кромвель. Судя по тональности мелодии, он терзал центральную информатеку и на появление Эрликона отреагировал крайне сонно:
— Видели, видели мы ваши ухищрения… Быстро под душ и обедать, — и даже от экрана не оторвался.
Однако Эрлен сейчас думал совсем не об обеде.
— Джон, мне срочно нужно на Землю.
— Стоп, — сказал Дж. Дж. компьютеру, нехотя пробудился и повернулся к Эрликону с нарочитым удивлением. — Я что-то не очень понял. Вам, сударь, надоело жить?
— Да, надоело. Так надоело. Джон, я должен ее увидеть. Ну не убьют же сразу.
— Именно сразу. Дассовскую охрану с собой не потащишь.
Эрлен привалился спиной к двери:
— Что же мне теперь, всю жизнь жить под охраной? Однажды они до меня все равно доберутся. Нет, подожди, Джон, я все знаю. Без тебя Рамирес уже давно бы со мной разделался, я бы взорвался, сгорел, все, что угодно; Джон, я уже сто раз покойник, я живу по ошибке, в долг, а моя жизнь и половины такой цены не стоит. Для меня теперь нет законов, они остались там, по ту сторону, и мне все едино, я должен ее видеть, хоть Пиредра, хоть этап, хоть не знаю что.
Эрликон и сам ужаснулся такому несвязному словоизлиянию, но Кромвель, напротив, усмотрел в его речах некую логику, поняв все, как обычно, на свой лад.
— Эге, да у тебя, как я вижу, тюремный синдром… Следовало ожидать. Никогда не слышал? Под влиянием стресса, при долгом пребывании в неадекватных условиях, в замкнутом пространстве у людей случается психологический сдвиг ориентиров, переоценка ценностей… Я это видел на каторге. Начинаются склоки из-за ничейного квадратного дюйма на нарах, убивают за возможность подглядеть, как переодевается жена командира отряда, и все в этом же духе, и это в недавнем прошлом боевые офицеры с неплохими нервами. Ну, а разным впечатлительным студентам под давлением обстоятельств мерещится, что вся их жизнь — это пиредровская дочка.
— И что же?
— А то, что спустя короткое время для тебя вся эта история с гангстерской любовью превратится в досадный эпизод. Наша жизнь сейчас слегка… м-м-м… ненормальна, ты немного не в себе, это естественно, но все вернется на круги своя. Эрли, возьми себя в руки. Жизнь не делает нам скидок за былые заслуги… Вспомни короля Ричарда. Как только мы закончим с нашими летными делами, мы незамедлительно уладим все недоразумения с Пиредрой и его бандитским отродьем.
— Отродьем? А мы кто такие? Чем мы лучше? Мы тоже убили… Я тоже теперь отродье, я замешан во всем, потому что все видел и соглашался. А ты, Джон?.. Извини, но ты… Тебе говорить…
— Ну да, я военный преступник, как выражался твой дядюшка.
— Ты начал ту войну.
— Ах, это я начал войну? А известно ли почтенному обвинителю, что к началу войны я сидел в заштатном Крайстчерче, был опальным генералом и имел под командованием ощипанный корпус да еще один полк этого тихого шизофреника принца Руперта. Еще не явился миру чудодей, который при таких раскладах начал бы хоть какую-нибудь войну.
Эрлен не настолько хорошо знал детали военной истории, чтобы поймать Кромвеля на слове, но все же почувствовал, что маршал лукавит. Впрочем, Дж. Дж. и сам понимал, что мимолетная опала в Крайстчерче — слабое оправдание для бессменного начальника генерального штаба, и потому поспешил перейти в наступление:
— Да-да-да, какие мы ужасно плохие… Война и все такое прочее, хотя и не мы начали эту войну и не мы придумали этот мир с его законами. Ты говоришь, что мы не имеем права судить Рамиреса (Эрликон этого совсем не говорил, но маршала уже неудержимо несло по волнам ораторской стихии), а какое право ты имеешь судить нас? Какое право вы имеете судить нас? Тебя клюнул жареный петух в виде испанской шаманки, и ты усомнился в системе мироздания — прелестный повод! Да, любезный юноша, мы воевали и перекраивали мир по собственному разумению и не прятали голову в песок. А вот ради чего живете вы? Ради чего живешь ты, судящий меня? Ради идеи контакта? Твоим контактом правит железка, сделанная неизвестно кем неизвестно где, которая из своих интересов убивает твоих собратьев руками гангстера, которого я пристрелил полвека назад, и малахольного завоевателя, умершего тогда же за миллион парсеков от Земли.
Этой гневной тирадой маршал, видимо, хотел отрезвить Эрлена, но результата добился абсолютно противоположного. Эрликон молчал, чувствуя себя подавленным, он даже не обратил внимания на то, как Кромвель перевел разговор в другое русло, и догадывался, что сейчас ему предложат почетный компромисс, как всегда, уводящий в нужную Дж. Дж. сторону. Однако самым тошнотворным было очередное, еще более резкое напоминание о том, как смешна его воля в тех жерновах, в которые он угодил. В Эрлене поднялось рвущееся, тупое возмущение.
— Я не буду играть по этим правилам! — выпалил он. Где-то в животе ли, в груди ли возникло знакомое болезненно-сладкое чувство подступающей истерики.
— Ах ты Господи! Чем же тебе плохи наши правила? — вновь что-то, чего Эрликон не сумел разобрать, захватило Кромвеля за живое. — Я, мой дорогой, слышал подобные упреки бессчетное число раз и заранее знаю, к чему они ведут. Все эти разговоры приходят рано или поздно к одному и тому же: вы-де задержали, вы-де отклонили человечество от достижения какой-то там заветной цели. Как же, как же. Вздор! Открой Шардена: цель человечества — это мы! Никто не знает направления, и цели никакой не существует. Нельзя сожалеть о том, чего никогда не было; система отсчета кончается на нас с тобой, и поэтому мы смело можем называть Скифа и Пиредру мерзавцами и убийцами. А заодно и их дочку.
Эрлен затрясся и попятился, и неизвестно, что сказал бы и что бы тут могло произойти, но дверь внезапно распахнулась, ударив его по спине, и на пороге появился Вертипорох, держа в руках пакет апельсинов и телеграфный бланк. Вскоре после «Стоунхенджа» под напором Кромвеля механик расстался с бородой и в сохраненных усах стал похож на молодого, но на редкость задумчивого моржа.
— Вот новость, — объявил он, швыряя апельсины в ближайшего слонопотама. — Главный прислал письмо. Зовет на пляс к деду-основателю. Эй, что это с тобой? Слушай, Джон, надо белые шарфы, знаешь, такие длинные, до земли; пальто черные, шарфы белые, там такой народ соберется…
Дж. Дж. заглянул в телеграмму:
— Бал. Выезжаем в свет. Это за неделю-то до этапа. Охохонюшки. Дитя мое, — сменил он тон, — вам необходимо развеяться. Добрейший маршал Кромвель идет навстречу всем пожеланиям команды, но — позвонить девушке разрешаю только из аэропорта, не то дон Рамирес разволнуется, а мы должны беречь его для Скифа.
— На предмет эксперимента, — радостно докончил Вертипорох. — Джон, позвони в «Нину Риччи», есть потрясающие шарфы, можно, например, с вышивкой…
Эрликон смотрел на них и подумал сначала: «Господи, зачем я не умер? — а потом: — Господи, какая же пошлость лезет мне в голову!»
Эдгар Баженов прилетел на званый ужин тем же рейсом, что и Эрлен. В аэропорту Шарля де Голля чемпиона встречали особо доверенные представители армии поклонников и поклонниц — любимицы «Пентхауза» три Кассандры — Касси, Сандра и Андреа вместе со своей дамой-патронессой Люсиндой Джессоп. Фигуры всех четверых были настолько усовершенствованы современной хирургией, что пробуждали у Баженова какие-то сельскохозяйственные ассоциации — «мои холмогорочки», называл он их ласково, вызывая веселое оживление: «What does it mean — cholmogorochki?» Отвечать Эдгар не спешил, а в этот раз обошелся с подругами уж и вовсе невежливо: упав в тройные объятия и едва втянув свои длиннющие ноги так, чтобы дверца «линкольна» могла закрыться, он велел отвезти себя в Центральную летную информатеку, пить отказался и крайне жестким, даже равнодушным тоном отложил все развлечения на вечер.
Эдгар пребывал в величайшем смущении духа, и дело тут было отнюдь не в том, что Эрликон нещадно осрамил его и поразил воображение. Это бы ладно, но… Страшная догадка брезжила в чемпионском мозгу — чудовищная, как будто ничем не подкрепленная, но все же… Эрлен и представить себе не мог, что из всей эпопеи со «Стоунхенджем» Эдгара больше всего поразили взлет и посадка «Милана». Никто в те минуты не обратил внимания ни на то, ни на другое — все были потрясены, и Эдгар был потрясен, но у него была дьявольски цепкая память, он просмотрел — и не один раз — все записи и кинограммы всех чемпионатов и Олимпиад, и не только. Эрликон посадил самолет по так называемой азимутальной схеме, тридцать градусов в сторону от курса, в зоне скверно управляемой «нечеткой тяги», как бы чуть боком; в старину такой финт называли (непонятно почему) «иноходью», и проделывали его в высшей степени изощренные мастера как доказательство полного равнодушия к трудностям нештатной позиции.
Был же пилот, садившийся так всегда, сделавший «иноходь» своим фирменным клеймом, исполнявшимся уже машинально… Десятки раз, во многих хрониках, видел Эдгар этот нарочито небрежный разворот, и толпа ледяных мурашек пробежала от чемпионского копчика к чемпионскому затылку.
Но допустим, допустим, Эрлен как-то выучил, освоил, в конце концов, парень способный, этого никто не отнимет, но ведь же еще и взлет… Семьдесят градусов, ручку вправо на себя, левая нога до отказа, переворот. Такого не знали даже очень и очень грамотные пилоты, а уж тем более Эрликон — это было не просто заковыристое и эффектное вступление, это был ныне никем не применяющийся коронный прием асов второй мировой войны — уход с аэродрома под обстрелом или во время атаки бомбардировщиков. Где, в каком сне этот недоученный мальчишка мог подсмотреть тот давний фокус и сделать его первый раз в жизни так, будто никак иначе отродясь и не взлетал?
Воздушный почерк каждого пилота неповторим и после определенного срока неизменен. Баженов тренировался и выступал вместе с Эрликоном почти пять лет и его стиль знал досконально и в подробностях. Восходящие виражи удаются Эрлену лучше, чем нисходящие; он силен в штопорных фигурах, но это не от опыта, а от Бога, а потому успех нечеток и нестабилен; и еще полторы дюжины деталей Эдгар мог бы назвать без труда, он любого пилота легко опознавал в воздухе по первой же эволюции. Теперь же произошло чудо. Вдохновенную, но рваную и комканую поступь Эрликона в одночасье сменил размашистый и уверенный шаг — словно робкая и неверная стамеска начинающего столяра уступила место грубому, но точному топору плотника-виртуоза. Да, жестковато, но выверено фантастически; да, перо местами хромает, но рука — гения-каллиграфа. И это страшно вымолвить, но, о Создатель, Эдгар знал эту руку…
Но ведь это еще не все. В Фарборо Баженов не пропустил ни одного вылета Эрликона. В девяти из десяти случаев Эрлен оставался прежним — чуть лучше, чуть хуже, все бывает, но иногда, вдруг — ах ты черт!
Да что с ним вообще произошло? Откуда эта техническая грамотность? Откуда сумасшедшая эрудиция? Откуда этот тон и жуткий оскал? И этот взлет, и эта посадка…
Баженов ведал цену статистике. Он был математик, он знал, что, если правильно отобрать и пронумеровать факты, можно увидеть тот лес, которого не видно за деревьями. И Эдгар сделал это, припомнив и аварию, и таинственный Институт Контакта, и более чем загадочную реакцию руководства «Дассо» (кому-кому, а Баженову было прекрасно известно, что случайно, по везению, Бэклерхорст никому никакого самолета не даст), и чудеса второго этапа, и чудеса «Стоунхенджа» — и Эдгару стало не по себе. Самые невероятные догадки зароились у него в голове. Клонирование и двойники? Какой-то новый, неслыханный допинг? Взрыв наследственной памяти? Зомбирование?
В Центральной летной информатеке — она же архив «Аэроспейса» — у Эдгара, вследствие чемпионства и вытекающего из него всевозможного почетного членства, имелся собственный внеочередной или «судейский» ключ, которым он и не замедлил воспользоваться. Здесь, кроме всего прочего, хранились данные о всех соревнованиях, когда-либо проходивших под эгидой Союза пилотов, и в период подготовки летчик или тренер мог просмотреть запись любого выступления, снабженную судейской индикацией и расписанную по международным летным стандартам. Едва очутившись меж пористых квадратов кабинки, Баженов потребовал последние данные по Эрликону. Компьютер без проволочки подтвердил код и дальше начал обстоятельный рассказ про мифы и легенды «Стоунхенджа».
Итак, судейская комиссия была в курсе. Эдгар даже не хмыкнул и не переменился в лице, он ждал такого поворота событий и мысленно себя с этим поздравил. Значит, Незванов и компания решили посмотреть сквозь пальцы. Что ж, их дело. Они в своем праве. Баженов переключил код. Теперь он запросил сравнение показателей Эрлена с классическими эталонами. Первыми в таблице шли кромвелевские индексы.
Это была чистейшая случайность. Ни о каком втором пришествии великого маршала Эдгар и не помышлял: он надеялся высчитать среднюю погрешность, которая должна была оказаться на порядок ниже нормы, и при случае сунуть ее в нос Эрликону. Для этой цели у Баженова была припасена личная контрабандная программа. Но она не понадобилась.
Компьютер с чуть заметным замедлением выдал ответ, и целых десять, а может, и двенадцать секунд Эдгар смотрел на экран, не понимая, что происходит. Весь дисплей — справа от столбца значений — занимали нули. Они шли колонками сверху вниз по три в ряд, и никакая другая цифра не оживляла их монотонности. Электронный мозг не находил различий в ста с лишним летных индексах Дж. Дж. Кромвеля и Эрлена Терра-Эттина.
Такого просто не могло быть. Воздушные индексы подобны отпечаткам пальцев — они различаются даже у близнецов. Значит… Что же это значит? Эдгар сначала побледнел, потом вдруг сделался красным. Неожиданно он почувствовал себя глубоко оскорбленным. Дьявольщина необъяснимая, ясно лишь одно: налицо самое грандиозное жульничество за всю историю летного спорта. Удивительное дело — при всей своей внутренней озлобленности Баженов умудрялся быть еще и строгим моралистом. В каком-то углу его сознания жили необычайно стойкие представления о профессиональной чести, цеховой гордости, по глубине близкие к религиозной нетерпимости. Откуда они взялись? Возможно, инфантилизм, лишь другого рода, ни в чем не уступающий Эрленову… Не знаю. Главное, что профессиональное достоинство Эдгара было задето. Кроме того, несмотря на покровительство и насмешки, он считал Эрликона своим другом, так что загадка приобретала еще и некий привкус предательства. Ай да Эрлен! Ай да Контакт! Да, в «Дассо» не растерялись. Баженов погасил экран, но по-прежнему не сводил с него глаз.
Первая его реакция была сугубо национальной: Эдгару захотелось срочно побежать на банкет, вдохновиться одним и другим стаканом неразведенного и дальше, отыскав Эрликона, высказать все, что сразу так горячо накипело, а то и заехать по физиономии. Но то ли ум, то ли дьявол, заключенный в Эдгаровой натуре, удержали чемпиона. Опять-таки, в отличие от Эрлена, у которого все душевные силы уходили на подготовку и совершение поступка и ни о каком замысле последующих ходов речи не было, Баженов умел просчитать и задать вопрос: а что потом?
А что потом? Скандал, и дальше? Где доказательства? И доказательства чего? Что толку попусту ударить в колокола? Нет, с горьким злорадством побежденного думал Эдгар, знание — сила, и монополия на знание — монополия на силу, и еще — что за парад поговорок? — молчание — золото. Кроме того, совершенно неизвестно, какие еще сюрпризы таит ситуация, какой момент для вмешательства она может представить, какие открыть возможности… Нет, время для публичной разборки пока не подошло, хотя один на один и можно, можно поинтересоваться…
Все эти размышления Эдгара несли один, довольно неожиданный оттенок: не было никакого внезапного поражения, ведь проиграл-то он совсем не Эрликону! Что бы там ни было, а самолюбие спасено, и более того — спортивное тщеславие было удовлетворено в максимальной степени: ему выпало тягаться с самым именитым пилотом всех времен и народов. Подобное Баженов мог оценить, как никто другой. А Эрлен…
Да, Эрлен. Что же — он хладнокровный злодей, дурачащий весь мир ради собственной выгоды? Эдгар даже усмехнулся — уж на кого-кого, а на беспардонного авантюриста Эрликон никак не похож, счастливее он не стал, скорее наоборот, вид у парня потерянный… Что же там за чертовщина творится? Тут мысли Эдгара стали настолько противоречивыми, что он слегка запутался — экий ералаш! Чемпион поднялся и зашагал прочь. Несмотря ни на что, он чувствовал, что жизнь оставалась ужасно интересной штукой. Распахнув дверцу машины, Баженов вновь свалился в объятия трех Кассандр и, глядя в кремовые изгибы стеганого потолка, произнес:
— Ну, девки, я вам доложу…
— What, what? — радостно заголосили «деуки» — неизвестно почему, им страшно нравилось, когда Эдгар говорил с ними на своем непонятном экзотическом языке.
Юбилейный вечер был назначен в новом «Хилтоне» на замученных новостройками Елисейских полях — фантасмагорическая громадина, увенчанная множеством башен, скосов и шпилей. Лимузины всевозможных марок, бытующих по обе стороны Атлантики, машины поскромнее, а также просто такси разной журналистской мелюзги сменяли друг друга у стеклянного тоннеля-входа, перехваченного через каждые полтора метра то ли золотыми, то ли бронзовыми арками; здесь располагался сорокаструйный фонтан, стеклянная же пирамида — одна из многих в Париже, хранящих, видимо, память о наполеоновском походе, и чугунный носорог, весь ноздреватый, будто кусок сыру, но чрезвычайно добродушный на вид. За нашими друзьями был прислан солидный добропорядочный «бентли», и после краткого знакомства с обоими эшелонами более чем любезной охраны команда Серебряного Джона проследовала на второй этаж насладиться коктейлями в избранном обществе.
После всех споров наряд был выбран соответственно случаю — смокинги, бабочки плюс знаменитые белые шарфы-палантины. Кромвель, однако, в последнюю минуту решение изменил и надел белый фрак с белой бабочкой, что вполне гармонировало с его белоснежной шевелюрой. Вид получился почтенный, но — увы! — вовсе не аристократический, на что Дж. Дж., вероятно, рассчитывал. Бог весть почему, но ни одной черты аристократизма не было у Кромвеля. Его клыкастая веселость, перемешанная с кабацким цинизмом, бодрая шизофрения никак не позволяли представить маршала в роли патриарха некоего княжеского дома. Но, как бы то ни было, в тот вечер темными у Кромвеля остались только глаза — круглые и непроницаемые. Как у акулы, подумал Эрлен, стоя в лифте напротив, как у акулы в кино, когда она отрывает кусок и зажмуривается без всякого выражения. А у Пиредры глаза как у леопарда — старого умного леопарда. Ну и компания. А на кого, интересно, я похож?
Тем не менее настроение у всех было приподнятое, хотя Вертипорох с непривычки здорово нервничал. Забавно, как одежда меняет человека: именно механик в своем вечернем смокинге, при усах и в белой рубашке по затейливой французской моде сделался вдруг похож на нескладного отпрыска какой-то старинной фамилии, а его нижняя губа, освобожденная от бороды, и вовсе наводила на мысль о Габсбургах.
Наверху, в зале, среди сверкания паркета, мелькания лакеев и множества голых женских спин к приятелям немедленно подошел Бэклерхорст, стиснул руку Эрлена могучей феодальной дланью, заговорил о чем-то с Кромвелем, они взяли бокалы с подноса блуждающего официанта и, прихватив для приличия видимости Вертипороха, тут же отправились по каким-то делам, а Эрликона оставили на попечение то ли внучки, то ли жены какого-то магната, с которой второпях успели познакомить. Внучка-жена была настолько засушена диетами, что определить ее возраст было решительно невозможно: Эрлен ей чем-то понравился, и общительность ее била через край, но вот беда: говорила она на языке, которого Эрликон не просто не понимал, но даже бы и не взялся угадать принадлежность. Кончилось тем, что он просто сбежал, почему-то пробормотав:
— Челюсть себе вставь, карга. — И принялся бродить среди общества самостоятельно.
В числе прочих набрел он и на Эдгара, утешавшегося в организованном на американский лад буфете в компании других пилотов и мисс Силикон Люсинды Джессоп. При виде Эрлена Баженов подозрительно оживился и как-то плотоядно предложил выпить.
Однако Эрликон мало одарил его вниманием и вообще никак не отметил странное состояние товарища. Он думал о другом. Следуя издевательскому совету Кромвеля, Эрлен прямо из аэропорта позвонил Инге — он знал теперь оба ее телефона — и вот неожиданное чудо: она нашлась, она ответила — как ни странно, из родительского дома, потом второе чудо: в ответ на его неловкую речь она охотно согласилась на свидание, в шесть, «У Марешаля», и даже сказала, что сама закажет столик. Эрликона тотчас же настиг любовный нокаут, и потому единственное, чему он мог посвятить себя на этом, как ему казалось, дурацком и затянувшемся вечере, это безостановочно гипнотизировать взглядом цифры на часах и неустанно редактировать вступительную фразу.
Однако все же пришлось выступить в отведенной для него роли. Подоспели маршал с директором и повлекли Эрлена в задние отдаленные покои, где гостей было немного и расположилась элита во главе с пергаментного цвета стариком в кресле на колесах. Кресло это передвигали по залу двое: зрелая дама в бриллиантах и мужчина с проседью, похожий на стареющего киногероя; на группе, их окружавшей, лежала незримая печать почтения. Подразумевалось, что всех присутствующих полагается знать в лицо, поэтому, представ пред влиятельными очами, Эрликон услышал только собственное имя. Он молча поклонился, втайне опасаясь того, что Дж. Дж. придет охота пошутить, и как бы дедушка, поднявшись по такому случаю со своей каталки, не сплясал бы перед обществом джигу. Но, против ожидания, Кромвель отнесся к церемонии вполне серьезно и даже произнес любезную фразу — он-де счастлив и чего-то там желает. Старичок, в отличие от своего колесного собрата Карла Брандова, заговорил живо и весело, поворачиваясь и жестикулируя восковыми ручками. Разговор велся на французском, и Эрлен понял, что его называют неосторожным молодым человеком; прочее оставило лишь впечатление от великолепного беарнского акцента. Впрочем, и так было ясно, что слава «Стоунхенджа» докатилась и до этих мест. Наконец их с миром отпустили, и дальше задачи распределились следующим образом: механик, в качестве представителя команды, остался на балу накачиваться различными сортами шампанского, пилот стремглав помчался на свидание (коварные минуты из невыносимо тягучих вдруг превратились в безжалостно быстрые, и Эрликон боялся опоздать на свой важный разговор, и вдесятеро больше боялся самого разговора), а главнокомандующий, который вообще ничего не боялся, отбыл выяснить, какие новые козни затевает его старый знакомый Рамирес Пиредра.
Инга и в самом деле находилась в родительском доме. Она приехала рано утром, едва рассвело, бросила в гараже задрызганный «хаммер» и, раскидывая по дороге одежду, погрузилась в ванну. Ни отца, ни матери в городе не было — Рамирес укатил в Бельгию на какие-то переговоры, мамаша Хельга прочно засела в Канне со своими модами и модельерами, поэтому никаких вопросов никто не задавал, и Инга спокойно могла блаженствовать среди пузырьков, булькающих сквозь воду и шампунь. Впрочем, ни блаженства, ни спокойствия не получалось, а случилось нечто совершенно противоположное.
Инга совершила нечто. Сделала один из самых серьезных шагов по дороге к той новой жизни, которую для себя наметила, а попросту говоря — убила Колхию. Поехала и убила.
Да. Нормандия, осень. Была какая-то река, протекающая среди желтеющих скошенных полей, а за ней — еще одна, и языки длинных озер — их, кажется, называют старицы, и между ними — снова скошенные полосы, мостов не было, все это приходилось объезжать, взлетали то ли гуси, то ли утки, потом поднялась стена леса, через лес тоже текла река, впадала в море, и море было недалеко, за краем леса, за дюнами и кустами, и вот в эту лесную реку стремился ручей, прокладывая себе путь по мшистым камням, в нем в полиэтиленовых пакетах были уложены продукты, а на берегу стояли палатки, и это было то самое место.
Инга лежала в траве, на старых и свежих палых листьях, и смотрела в развилку двух огромных деревьев, двух ветел, раньше их было три, но от одной остался лишь почерневший трухлявый клык с губастым желобом от былого дупла; она опустила на глаза очки-бинокль с дальномерной шкалой, и на том берегу ручья из палатки вышла Колхия, а над ручьем кручеными прядями собирался туман. Был вечер, очень теплый для октября в этих местах.
Я не могу назвать Ингу совсем уж стихийной и самобытной колдуньей. Разумеется, она кое-что читала и знала самые основополагающие правила, без которых невозможно никакое магическое действие — хороший колдун тем и отличается от плохого, что в итоге всех своих манипуляций остается жив. Тем не менее Инга в большинстве случаев полагалась на интуицию, чутье, обходилась без пентаграмм и древнехалдейских речитативов и на контакты с союзниками из иных сфер тратила несообразное количество энергии; бывало, что и не по делу рисковала. Энергии, однако, у нее был бездонный кладезь, союз с духами прочный, хотя, случалось, те временами ее покидали.
Но в этот раз все прошло без сучка без задоринки. Оборониться Колхия не смогла, да и не умела, она была натура открытая, восприимчивая. И где только в ту минуту дремал ее ангел-хранитель? Призванная Ингой темная сила проломила и прорвала все оболочки, страшно сотрясая все трепетное поэтическое существо Колхиевой души и тела, и возлюбленной Звонаря не стало. Все.
Скоро зима, скоро снег укроет эти чуткие сухие листья, а сменившийся ветер, продувающий оголенный лес, будет их разрывать и гнать с поземкой через дюны к морю, и многие долетят, а многие — нет, и ни там, ни тут нельзя будет отыскать следов.
Едва сознание Инги вернулось на место, как возвращается после укуса в отведенное ему природой ложе ядовитый зуб кобры, так сразу начались еще неясные, но повергающие в ужас сомнения. Дело было сделано роковое, цена удачи заплачена неимоверная, и наследственные предчувствия шепнули нечто смутное, но веющее холодом. Поздно Инга поняла мощь и опасность, исходящие от мученического венца.
Заставив себя ни о чем не думать, она бросилась прочь и после выматывающей ночной гонки оказалась под родительским кровом, в горячем водно-массажном прибежище. После долгой дороги и бессонной ночи Ингу посетило то редкостное состояние, когда тело истерзано усталостью, а голова и мысли на удивление ясные. Однако разобраться в этих мыслях было бы непросто уже по той причине, что Инга за последнее время все более перенимала отцовское интуитивное мышление, когда пусть даже весьма решительные и последовательные действия укладывались в некую логическую схему лишь задним числом; избытком же анализа вообще, как уже было сказано, Инга не страдала никогда.
Что же, никакого конкретного плана у нее не было. Самым осознанным чувством была ненависть к Колхии, а единственной четкой фразой: «Когда Чушки не будет». Здесь все ясно. Баба омерзительная, а Звонарь — лишь эпизод в мусорной ее биографии: «А знаете, девочки, я однажды была замужем за директором „Олимпии“, да, да, той самой „Олимпии“». Пакость какая. Из Гуго — сделать эпизод?
Лучше других или, возможно, вообще единственная, Инга знала душевную неприкаянность Звонаря, безнадежную глубину его одиночества, и оттого — зловещую зыбкость его теперешнего положения. Тут в ней явственно говорили материнские гены. Только она, Инга, может сделать мираж звонаревской жизни реальностью, закрепить его место в обществе, создать для него стабильность и привести к респектабельности — да, да, именно к респектабельности, и нет тут ничего зазорного. Ведь и в самом деле…
В самом деле, у них нет другого выхода. Нет на свете другой женщины, которая поняла бы его. От начала пути жизнь вела их друг к другу, и вот судьба совершит наконец полный оборот, и она, Инга, войдет в «Пять комнат» уже как полноправная хозяйка, этот дом действительно станет ее домом, ее и его существование обретет цельность, как знать, может быть, и дети… Но тут интуиция срывалась на визг ужаса и восторга, и всякая осмысленность кончалась.
Да, когда не станет Чушки. В горячей воде по ногам Инги пробежала ледяная струйка. Что ж, Чушки больше нет. Страшное условие выполнено. Может быть, слишком страшное? В фундамент ее будущего счастья заложена бомба, и с этой бомбой ей придется жить.
Как видно, Инга унаследовала отцовский характер далеко не полностью. У нее не было того бездумного чувства готовности убивать и быть убитой ради завоевания жизненного пространства; пока что она была далека от представления о жизни как об игре, в которой твоя собственная голова такая же фишка, как и остальные. Но пусть бы даже и так, смерть Колхии представлялась теперь все более и более рискованным ходом.
Завернувшись в халат, Инга босиком прошла по ковру и остановилась у окна. Отсюда был виден угол дома-форштевня, выходящего двумя фасадами на три улицы, за ним, в промежутке — деревья парка, и еще дальше — кусочек виадука метро. Характер у Звонаря мятежный, крутой, а главное — в решениях его всегда какая-то жуткая бесповоротность. С отцом можно договориться, с Гуго — нет. Он вообще уж слишком серьезный… Да, придется поизобретать всяких ходов, стать осторожной… или лучше объявить о своих намерениях в лоб? Посмотрим… Главное, можно быть нежной и ласковой, теперь нечего опасаться, теперь есть для чего, и ей ли не быть нежной с Гуго!
Таким или примерно таким был сумбур в голове Инги; не знаю, насколько мне удалось перевести его на человеческий язык, но, как бы там ни было, в разгар своих размышлений она почувствовала, что засыпает, и заснула. В четвертом часу пополудни ее разбудил звонок Эрлена, и она сразу же, еще не очень придя в себя, согласилась на его предложение — во-первых, к этому юноше Инга испытывала самое дружеское расположение, а во-вторых, сегодня она согласилась бы на что угодно: втайне от самой себя Инга начала страшиться одиночества. Так же инстинктивно она выбрала ресторан Марешаля — заведение, мимо которого Гуго ездил домой и из дома и даже иногда заворачивал прихватить бутылку, если на вечер не намечалось никакой компании.
Название «У Марешаля» изначально должно было означать «Мост Марешаля», хотя никакого моста на этом месте нет и никогда не было. В какие-то послевоенные времена на этом участке Сены Пьер де Марешаль вознамерился соорудить двухъярусную эстакаду, нечто наподобие Тауэр-Бридж, с ресторанами, увеселениями и, главное, видом на Нотр-Дам. Но то ли денег не нашлось, то ли мэрия, подогретая общественным мнением, восстала против замысла, но дальше грандиозного эркера в гостинице на набережной дело не пошло. Впрочем, и это сооружение сгодилось под более чем приличный ресторан, да и перспектива с высоты на раскинувший мосты Ситэ ничуть не пострадала, что весьма существенно отозвалось на ценах.
Узкий и длинный так называемый Нижний зал, в котором Инга ждала Эрликона, располагался над таким же длинным вестибюлем и упирался как раз в трехсторонний стеклянный колпак, выходящий на овеянную преданиями набережную. День клонился к закату, на столиках зажглись низкие зеленые лампы, было пока немноголюдно, и Эрлен, сначала поднявшись, а затем спустившись в чрево заведения, сразу же увидел Ингу в глубине зеленоватого сумрака. Внутри его прокатился привычный громовой удар, и в то же время мелькнула необычная мысль — сходство. Сходство с ним самим, с его лицом — ах, нет, с половиной его изломанного природой лица — удлиненный сфорцевский треугольник в массивной раме волос, такие же, кажущиеся отсюда непомерно огромными, темные очи на бледном лице, но, едва он подошел и сел, наваждение рассеялось. Проявились грани бровей, проступила белизна век, серебряный блеск серег, блики света в зрачках.
Что касается серебра, то сегодня Инга была в полном боевом убранстве — многоступенчатые серьги, кольца-браслеты с цепочками, кольца простые, какой-то резной цилиндр вокруг шеи и вообще все, что можно придумать, не переходя рубежа лошадиной сбруи.
— Ну вот и я наконец. — Речь Эрлена, как всегда в таких случаях, потекла легко, но одновременно и болезненно, словно обтекая по некоему ложно образованному руслу судорогу волнения, сдавившую естество: — Пришлось убежать с приема — знаешь, железная хватка официоза.
Ему очень хотелось говорить о своей любви и еще — как-то для начала извиниться за нелепости той ночи в Альмадене: «Ты уж извини, что в тот раз так все вышло…» Нет, это пошло звучит. «Ты уж извини, в тот раз вышла такая неувязка…» Черт, еще хуже. Он никак не мог решиться ни на один из вариантов, пока не выяснилось, что ни извиняться, ни даже вспоминать ни о чем не требуется. Инга с охотой признавала за ним право на любые чудачества, да и вообще не терпела счетов между друзьями, ее внимание окутало пилота подобно облаку наркотического дыма, и скоро он почувствовал себя пускай и не на очень высоком, но своем месте в этом, как он считал, мире если и не небожителей, то уж точно людей других категорий и законов.
Почему, ну почему первую в жизни элементарную теплоту и внимание он встретил у женщины, для которой значил столько же, сколько любимый плюшевый медвежонок?
Заказанные холодные и горячие закуски, как и всегда, проскользнули мимо его внимания; он снова только слушал, как Инга рассказывала о предстоящих гастролях, о неурядицах в компании «Козерогов», о салоне какого-то Макинтайра с его занудством, о возвращении рок-н-ролла, о том, что нужно взять себя в руки, и прочее, и прочее в этом роде — музыкальный мир оставался для Эрликона терра инкогнита, но он ясно ощутил, что его милую что-то гнетет и что, пожалуй, до любви сегодня разговор не дойдет.
— Ну хорошо, хватит обо мне, — сказала Инга, тоже, видимо, что-то почувствовав. — Я хочу, чтобы ты рассказал о себе. Все-все о твоих делах. Ты еще выступал? И что это был за прием?
И Эрлен принялся рассказывать все подряд, а Инга слушала действительно с интересом. Поначалу он посчитал неудобным говорить о «Стоунхендже», но потом, заметив, что течение беседы, несмотря на гладкость, что-то подозрительно мелеет, все же поведал и об этом, в юмористических, разумеется, тонах, и Инга смеялась вместе с ним. Потом речь зашла о судействе, о соперниках, и тема вновь начала иссякать — такое непринужденное в первый момент общение приобретало некоторую напряженность.
Но тут Инга, слава богу, перехватила инициативу — правда, не успел Эрликон обрадоваться, как оказался в еще более затруднительном положении.
— Послушай, — Инга отпивала какие-то незримые доли из пузатого кубического бокала. — Тебе обязательно так срочно уезжать? Задержись на два дня. Я покажу тебе город. У меня как раз осталось время.
У Эрлена земля поплыла под ногами. Сказочный сон, но ведь этап, но Кромвель… Нет, невозможно. И тут же внутренний голос подсказал ему, что все возможно и тот же Кромвель говорил, что Бэклерхорст тоже человек и все поймет… А пережить в Париже вторую Альмадену? Или все это игра, обман, дьявольский соблазн — а хотя бы и так… Но как объяснить это маршалу?
И в эту же минуту Эрликон увидел его. Дж. Дж. сидел в полутора шагах, в соседнем кресле, упершись вытянутыми руками в край стола и скептически осматривая внутреннее устройство ресторана. Убедившись, что его присутствие обнаружено, маршал тотчас оказался рядом.
Да, если чем и овладел в совершенстве Эрлен за это время, так это искусством молниеносных беззвучных бесед с бывшим командующим. Черт знает, как им это удавалось, но вполне литературные диалоги они все свободнее и свободнее ухитрялись вмещать в совершенно неприметные для окружающих секунды.
— Отвлекись от ведьмы и послушай меня, — предложил Дж. Дж. — У нас проблема. Чемпион наклюкался, уже приставал к Вертипороху, а сейчас везде ищет тебя. Предлагаю завершать вечер и без шумихи отбывать.
Да, надо сказать, что Кромвель для своих распоряжений минуту выбрал крайне неподходящую. Меньше всего Эрликон сейчас собирался следовать маршальским указаниям. Затаившееся истерическое бешенство глубин его натуры пробудилось вновь.
— Я никуда не пойду.
— Этот длинный черт что-то учуял. Будет скандал перед самым этапом.
— Я не боюсь скандала. Я устал прятаться.
— Вот дотянешь до того, что придется парня вырубить. Ты этого хочешь?
— Я сам с ним разберусь, оставь меня в покое.
Кромвель призадумался на мгновение, а потом без всякого перехода сменил тему:
— Эрли, мне же обидно за тебя, это издевательство, она тебя в грош не ставит.
На это Эрлен ничего не успел ответить, поскольку Дж. Дж. сделал шаг вперед, наполовину проступил сквозь своего подопечного и заговорил мерзким елейным голосом:
— Ну что это мы все обо мне да обо мне. Давайте хоть немного о музыке, о классике, которая не стареет.
Эрликон онемел от страха, подумав, что сейчас все, конец, они раскрыты, но вот ведь чудо — Инга не увидела Кромвеля! По каким-то причинам ее колдовской дар не сработал, и она серьезно ответила:
— Я очень ценю твои усилия, но, честное слово, не стоит затрачивать столько мужества на борьбу с классикой. Если есть желание, то со временем все придет-само собой.
— Это значит, мы такое дерьмо, что и классики не понимаем, — прокомментировал Дж. Дж. для Эрлена и тут же продолжил вслух: — Нет, я и вправду горячий поклонник Мэрчисона!
— Горячий оттого, что слушаешь его, сидя на лампе, — засмеялась Инга.
— Вот с чем нас смешали, — заявил Кромвель едва ли не во весь голос. — Эрли, и тебе мало? Ладно, гармонь бандитская, мы тебе утрем нос.
Маршал поднялся вместе с Эрликоном и быстрыми шагами направился к сцене, слева от входа, где четверо музыкантов лениво перебирали невнятный блюз. Весь Эрленов накал как ветром сдуло.
— Джон, да я не умею!
— Сумеешь. Эта выставка художественного литья нам чуть в рожу не плюет: да кроме нее Мэрчисона никто не знает. А тебе не стыдно. Дождешься, она тебе еще про всех своих любовников расскажет!
Поднявшись на сцену, Кромвель немедленно раздал всем по стодолларовой бумажке, после чего начался переговорный процесс. Плохой французский снова помешал Эрлену, но суть дела была ясна вполне. Дж. Дж. назвал какую-то вещь, двое оркестрантов знали, двое нет, басисту было ведено где-то ждать два такта, в конце что-то вроде стаккато, маршал приказал следить за его командой, финал четыре раза, не сбиваться; клавишнику вручили сигарету и отправили в зал, сам же Кромвель усадил Эрликона за синтезатор, на секунду хищно растопырил пальцы, радостно оскалился заинтересовавшейся публике, и понеслись.
Это были знаменитые вариации на тему «Тангейзера», опус второй — вещь, весьма и весьма характерная для Мэрчисона. Создав сначала очень серьезную и изящную композицию для оперно-симфонического цикла, композицию, которую Кромвелю вовек не осилить даже при поддержке самого именитого оркестра, мэтр, по обыкновению, впал в сарказм и депрессию и написал на ту же тему джаз-роковую пародию, где, кажется, поставил задачей максимально поизгаляться над своим же детищем, причем в наиболее вульгарной форме. Именно этот второй вариант и наяривал сейчас маршал, корча невидимые рожи изумленной Инге, а Эрлен чувствовал, как молочная кислота сжигает ему предплечья, и сухожилия в кистях вот-вот откажут. Нелегок музыкальный хлеб!
Наконец последний аккорд — и кончено. Немногочисленная аудитория, в том числе и Инга, разразилась аплодисментами. Кромвель лихо поклонился, уронив на лицо свою белую и Эрлена черную гривы, пожал руку вбежавшему на сцену пианисту — «молодой человек, что-то там такое, три раза в неделю, что-то такое четыре тысячи франков», — и Эрликон отправился на свое место.
— Джон, у кого это ты так выучился?
— У самого Мэрчисона.
— Ты что, был с ним знаком?
— Естественно. Он был моим придворным музыкантом.
— Вот это да. Как это ты сумел?
— А я держал его на голодном пайке, пока он меня не научил.
— Каком таком пайке?
— Героиновом.
— Ничего не понимаю. А еще что-нибудь знаешь?
— Нет, это все. Но это зато знаю хорошо. Я всегда ее играл на вечерах.
Тут они вернулись за столик, и Инга еще раз похлопала Эрлену. Восторг ее был самый искренний.
— Да, это нечто. Ты умеешь удивлять. Послушай, как тебе это удалось?
— Сюрприз…
Фокус, проделанный Кромвелем, рожденное им восхищение и удивление в глазах Инги произвели эффект, на который, возможно, и рассчитывал хитромудрый маршал. Эрликон почувствовал себя некой самостоятельной величиной не только оттого, что любимая женщина задержала на нем свое внимание. Теперь-то у него сразу нашлись слова, и слова эти показались ему самому очень достойными и мужественными.
— Инга, — сказал он, — я больше всего на свете хотел бы остаться тут с тобой, и не на два дня, а на всю жизнь, и ты это знаешь. Но сейчас я не могу. Сорвать этап… сколько народу мне потом даже руки не подаст. Через неделю все кончится, и я приеду к тебе на гастроли куда угодно и когда угодно.
Сказав, он невольно оглянулся: пусть-ка послушает старый крокодил, но Кромвель, как ни странно, куда-то исчез. Инга кивнула, похоже вовсе не обидевшись, и некоторое время они молчали, потом она легонько постучала пальцем по его ладони:
— Знаешь, пойдем пройдемся. Ты больше не будешь есть? Ты ведь не на машине?
Они вышли и, перейдя улицу, направились вдоль набережной на северо-восток. Эрлен оставался в некогда подаренном Бэклерхорстом длинном пальто все с тем же парадным белым шарфом, а Инга завернулась в темный расписной платок и надела большие затемненные очки, сразу став ужасно взрослой и значительной. Эрликон смотрел на нее с гордостью, так, вероятно, Роберт Кон смотрел на Брет Эшли.
— Ты знаешь, я никогда не думала о Париже как о родном городе, — говорила Инга. — По сравнению с другими городами все мне здесь кажется каким-то игрушечным.
— Но тут, наверное, все тебе знакомо, все закоулки.
— Совсем нет. Знаю ровно столько же, сколько остальные, а может, и меньше. По здешним меркам мы очень мало переезжали. Помню, когда мы еще жили на рю де Шар, там был удивительный старый дом, его можно было пройти насквозь по верхнему этажу и потом спуститься на соседнюю улицу… А еще там была огромная двойная лестница.
— Как это — двойная?
— Она была разделена надвое такой матовой стеклянной стенкой, и та, вторая, половина предназначалась для слуг. На ней были видны такие туманные силуэты… А наверху были большие внутренние окна в шестигранных рамах, словно иллюминаторы, я любила становиться на цыпочки и заглядывать, что там творится… А ты где жил и где живешь теперь?
Хороший вопрос. Где его дом?
Стоял тот закатный час, когда осеннее солнце, прежде чем скрыться за крыши и трубы правого берега, оповещает деревья и холмы парка на левом берегу о приближении октябрьской ночи. Справа от пилота за газоном и деревьями проезжали машины, еще дальше стояли дома, а слева, между ним и гранитным парапетом, постукивала каблучками своих сапожек дочь Рамиреса Пиредры, а за ней река неторопливо поворачивала к каналу и нависавшему впереди мосту с чугунным узором фонарей.
— Я живу… — начал Эрлен. — Ну… До десяти лет я жил в интернате, в Мишкольце, там очень красиво. Потом жил у Скифа в Деревне, это когда учился в школе и колледже, у него там большой дом и все в одной комнате… Бывает, живу у отца, но это редко. Ну, еще по нескольку месяцев в году — клиника, вот там мой дом.
— Постой. — Инга чуть коснулась пальцами его лба. — Ты так специально зачесываешь волосы, да?
— У меня тут шишка, — пробормотал Эрликон, к своему удивлению ничуть не смущаясь. — От электрода. Сюда вживляют электрод во время операции.
— Бедный, — сказала Инга. — А летать все это не мешает?
— Ужасно мешает, но что поделаешь.
— А отчего это так с тобой?
— Медицина еще не сказала последнего слова. У отца с матерью была генетическая несовместимость, еще плюс родовая травма — странно, что меня вообще спасли.
— Почему ты никогда не рассказываешь о матери?
Разговоры о Мэриэт всегда выбивали Эрлена из колеи. Это была запретная и в чем-то даже потусторонняя тема. Здесь он предпочитал придерживаться официальных формулировок.
— Мы давно не поддерживаем отношений. Откровенно говоря, ей просто не до меня.
Инга покачала головой:
— С твоей стороны это жестоко. Ты, конечно, недоласканный ребенок, но вдруг она тоже сейчас нуждается в поддержке?
Несокрушимая Мэриэт нуждается в поддержке? Вот удивительная мысль!
— Ты говоришь прямо как Скиф. Еще добавь, что она желает мне добра.
— Как знать, может, и желает.
Они как раз дошли до моста и вступили во мрак первой арки, сложенной старыми изъеденными камнями с белыми потеками по стыкам, и вот на фоне этих камней Эрликон увидел подходившего маршала в распахнутой длиннополой шинели.
— Чему быть, того не миновать, или все пути ведут к свиданию, — мрачно возвестил Дж. Дж, покосившись на Ингу. — И это отнюдь не название пьесы. Вам навстречу движется компания во главе с чемпионом в состоянии наилегчайшего подпития. Еще можем попытаться свернуть.
— Нет, — ответил Эрлен, и Инга с недоумением посмотрела на него.
— Жаль, — отозвался маршал без всякой, однако, грусти. — Эта история не сделает нам чести. Но будь по-твоему: поможем нашему другу в переоценке ценностей. Главное, не спеши и за пушку не хватайся — их всего четверо.
Смешно. Эрликон даже не сразу понял, о чем речь, — он давно уже не воспринимал пистолет как оружие, считая его частью одежды. Они как раз успели выйти из-под моста и дойти до того места, где снова начинался газон, стриженые кусты и липы, когда впереди показалась компания пилотов, идущих с вечера, и над прочими возвышалась изрядно раскрасневшаяся физиономия Баженова. Тут только Эрлен начал понимать, что имел в виду Кромвель.
Эдгар, строго говоря, не желал ничего дурного. Чувство веселой злости, охватившее его на выходе из архива, за последовавшие затем два часа разрослось до фантастических размеров, чему в немалой степени способствовала поглощенная чемпионом грандиозная комбинация из «Манхэттена», «Бурбона», «Международного», «Континенталя», «Шампань-Коблера», странного «Колибри» и еще чего-то в великом множестве. По причине, что Баженов был человеком практически непьющим, действие оказалось сногсшибательным едва ли не в буквальном смысле, а учитывая то, что до этапа оставалось два дня, все эти излишества сулили ему скорую встречу с обильной и малоприятной химией, о чем напрямую заявил старая черепаха Дэвис.
— Дэвис, — радостно ответил Эдгар, глядя широко открытыми карими, в каких-то веснушках глазами, — вот ответьте мне: разве я что-нибудь хоть раз украл? Я кого-то обманул? Нет, я старался делать честно. Дэвис, я честный человек!
Но это была уже пиковая стадия. Первый взрыв веселья Баженов испытал, когда вспомнил, что после эрленовских нулей на экране он не стал смотреть свои собственные показатели. Увы, там могли проскочить и сотые, и десятые, а кое-где, возможно, и единицы.
— Забыл! — сказал Эдгар бармену, встряхивая кубики льда в стакане. — Забыл посмотреть! Фрейд!
Среди подлинных, натуральных Эрленовых индексов тоже, бывало, попадались нули, например на кабрировании…
— Да ведь это и дурак сможет, — сообщил Эдгар все тому же бармену.
…Но в основном пестрели единицы, тройки, а случались и четверки. Тут Баженов даже захохотал, потрясенный открывшейся ему истиной: невозможно обыграть пилота, имеющего все нулевые индексы! А это значит, что кубок Серебряного Джона он уже проиграл, и роковой третий этап ровным счетом ничего не значит. Проиграли вообще все. Выиграл один Эрликон. Уже сейчас.
— Я ничего такого не сделаю, — объявил Эдгар собравшейся вокруг него публике, большинство из которой впервые наблюдали интеллектуала высшего пилотажа в таком виде. — Мне просто интересно, как он будет смотреть мне в глаза… неужели так же, как раньше? Ведь должно же что-то измениться, верно?
Этот дикий душевный зуд убедиться в реальности, как он полагал, предательства, прикоснуться к неведомому доселе извороту человеческой психики даже отвлек Баженова от сути самой загадки — не важно, как Эрлену удалось это сделать, бог с ним, в технический век живем, но ответь, дорогой друг, неужели ты хочешь остаться таким же, каким был до этого, когда у тебя в показателях сквозили твои родные двойки и тройки?
И вот, обуреваемый двумя неразлучными бесами — хмеля и правдоискательства, сопровождаемый тремя дружками-поклонниками, которых в старину назвали бы подпевалами, Эдгар умудрился-таки столкнуться с Эрликоном нос к носу.
— Серьезный прокол в нашей стратегии, — заметил Кромвель, оглядывая приближающиеся фигуры. — Признаю первым: теряем очки. Следовало избежать. У всех бывают просчеты; Эрли, мальчик мой, ты уж не бей его сразу — авось он как-нибудь уймется.
Несмотря на серьезность момента, Эрлен не мог не улыбнуться. Маршал по своей древней наивности считал, что любой слушатель ИК в первую очередь шпион-костолом международного уровня, и всерьез опасался ущерба летной солидарности. Правда, как и всегда, в кромвелевском лобовом подходе было много справедливого — хотя Эрликон и не был чемпионом Институга по программам «Ниндзя» и «Бэтмен», но учеником слыл способным, даже одаренным, так что габариты Баженова и какой-то там разряд его мало пугали. Но поднять руку на друга, да что там, просто безобразная сцена, свара на глазах у всех, на глазах у Инги — это ужасно… это невозможно. Может быть, и в самом деле следовало плюнуть на гордость и свернуть куда-нибудь раньше, как и предлагал Кромвель?
Они сошлись на полпути между мостом и пришвартованной неподалеку от него баржей-харчевней. Разгоняя мутные волны, навстречу друг другу прошли буксир и туристический катер; плавучий ресторан неторопливо качнул деревянными расписными надстройками. Пахло стряпней, сыростью и бензином.
— Ну, здравствуй, — сказал Эдгар. Против воли это прозвучало зловеще.
То, что друг появился не один, а в компании красавицы в модных очках, мало смутило Баженова, уж слишком горяч был его порыв, хотя где-то на краю сознания и мелькнуло опасение скандала.
— Мы уже виделись сегодня, — нарочито спокойно ответил Эрлен. — Инга, это мой друг, чемпион мира Эдгар Баженов.
Эдгар поклонился, страшно выпучив глаза. С него, казалось, вот-вот посыплются искры.
— Старик, я был сегодня в Центральном архиве, посмотрел твои коэффициенты… Откуда такая классика в наше время? А? Ну, да это ладно…
Эрликон понял с полуслова и похолодел. Вот что значило «этот длинный что-то почуял»… Итак, конец?.. Или… Что же… что же…
— Вот ты мне скажи, — продолжал Эдгар. — Ты все тот же человек, что был раньше? Ты вот так же можешь разговаривать с людьми, с репортерами? Со мной? Ты мне только ответь…
Все же кромвелевская выучка потихоньку сказывалась в Эрлене. Он почувствовал, что сдвигает брови совершенно в той же манере, что и маршал.
— Я не собираюсь ни о чем с тобой говорить здесь и в подобном тоне.
— Нет, отчего же? — возразил Эдгар, прямо-таки светясь. — Момент самый подходящий, тут все свои, не правда ли, сударыня? Ты мне только ответь, как старому другу, мне больше ничего не нужно: ты считаешь, что все может оставаться по-прежнему?
В подкрепление своих слов Баженов взял Эрликона за плечо. Тот решительно освободился:
— Старый друг не станет в доску пьяный приставать посреди улицы. Дай пройти, я тут не стану ничего обсуждать.
— Нет, станешь, — уперся Эдгар. Трое подпевал стояли вокруг, пока что не вмешиваясь, но и не собираясь уходить.
— Ладно, жердина, сейчас тебе будет фунт изюму, — посулил Кромвель, но что именно он собирался предпринять, так и осталось неизвестным, поскольку в эту минуту в разговор вмешалась Инга.
Коктейль кровей викингов и каталонских контрабандистов забурлил. Перво-наперво она небрежно махнула рукой в сторону, и этого движения не понял никто, кроме пары дюжих молодцев в «БМВ» на противоположной стороне улицы. Молодцы переглянулись, пожали плечами и вернули курки своих девяносто вторых: — А ну, убери руку!
Досадное смущение Эрлена подскочило до предельной отметки, маршал вновь оскалился, как идиот, а Эдгар почел за должное ответить.
— Потише, сударыня, — посоветовал он. — Не лезьте не в свое дело.
Его рука опять очутилась на плече Эрликона.
— Убери руку, — повторила Инга, подходя вплотную.
— Отстань! — рявкнул Баженов. — Скажи своей красотке, пусть утихнет!
— Сейчас ты утихнешь, — негромко пообещала Инга и чуть заметно дотронулась до Эдгарова запястья, словно собираясь проверить у него пульс.
Тотчас же чемпиона страшно замутило, и твердь поехала под ногами, он заревел, рванулся; тут и Кромвель, в свою очередь решив, что предисловия теперь уже окончательно исчерпаны, вступил в Эрлена, и они сделали мгновенное круговое движение в сторону, чтобы крутануть Эдгара с прихватом его все еще бездействующих сторонников в лучших традициях Морихея Уэшибы.
Уже очумелый Баженов должен был, сшибая своих верных, лететь вдоль парапета, но за секунду до этого рядом, по ту сторону газона, распахнулась дверца подлетевшего задним ходом лимузина.
Звонарь вернулся в столицу на день раньше Инги. Октябрь — надвигалось открытие сезона — время подготовительной суеты, бесконечных совещаний, время «тронной речи» и гастрольных итогов. Началось все, как обычно, с вороха неприятностей. Заокеанские и стимфальские переговоры затягивались, загадка Эрликона оставалась неразрешенной (кстати, приезд его в Париж мафиозные службы в отсутствие шефа как-то обыграть позорно опоздали), дома тоже радостного было мало. С корабля на бал Звонарь попал на секретную конференцию по национальному музыкальному планированию. Секретной она была, во-первых, оттого, что на ней считали реальные доходы и расходы, а во-вторых, потому, что обсуждали информацию, добытую путем подкупа и шпионажа. Присутствовали: Арон Хэнкок, финансово-юридический менеджер, Бэт Мастерсон, «олимпиец» номер два, сам Звонарь и Лукка-старший, франко-итальянский американец, один из заправил музыкального экспорта с восточного побережья. Председательствовать должен был лично Пиредра, но он напрямую обозвал национальные программы французской хреновиной с морковиной и попросил просто сообщить ему сумму убытков. Он-де сейчас же ее спишет и ни в какую отчетность даже не заглянет.
Похоже, Рамирес был недалек от истины. Пегобородый Арон, который, несмотря на миниатюрность, с годами все больше и больше становился похож на одного из микеланджеловских пророков, смотрел в бумагу, отпечатанную без помощи секретарши в одном экземпляре, и говорил вещи более чем грустные.
— Несмотря на то что до конца года осталось три месяца, — бубнил он наработанным беспристрастным тоном, — уже можно утверждать, что национальная программа провалена. «Ритм энд блюз» дали два и три десятых процента, группа Аджани — пять с половиной, Сен-Мишель — один и восемь, и так далее, можете тут посмотреть. Десятипроцентного барьера не преодолел никто. В то же время затраты на эти музыкальные программы без учета налогов составляют на сегодняшний день семьдесят миллионов долларов.
— У тебя «Мальборо»? — спросил Звонарь. — Ага… Ты пугай, пугай дальше, еще про пятипроцентные дотации расскажи.
Арон сердито посмотрел на него поверх очков-половинок:
— Дотационный коридор на авангард, андеграунд, фольклор и прочее продержался в общей сложности около двух месяцев, после чего мы были вынуждены отдать его на откуп периферийным менеджерам. Правда, потери в данном секторе составили не более четырех миллионов франков.
— Ну-ну, заканчивай.
Арон сделал свое фирменное движение плечами:
— Вывод прост. На сегодняшний день французской музыкальной культуры не существует.
Тут пришла в движение слоноподобная туша Бэта Мастерсона, заключенная в черную тройку. Его ницшевские усищи были тщательно расчесаны, маленькие голубые глазки светились добротой и сочувствием. У этого великана были в жизни две слабости: он дико стеснялся своих необъятных размеров и обожал Гуго Сталбриджа, которого считал благородным музыкальным идеалистом.
— Гуго, нам все это так же неприятно, как тебе. Ну что делать — не родились еще новые Дебюсси и Равель.
— И ты, Бэт, — усмехнулся Гуго. — Хорошо, и что же?
— В новом году правительство прекратит финансирование, а нам одним дефицита не закрыть. Давай попробуем через год.
Звонарь покачал головой:
— Значит, так, друга веселые. Линия наша будет такая. Конъюнктура упала не только у нас — упала во всем мире — верно, Винченцо? Я был на «Грэмми» — там едва натянули на половину номинаций. Бывают подъемы, бывают спады. Финансовый год, дорогой Арон, кончается в феврале, и значит, у нас не три, а пять месяцев. Кроме нас, этим мальчикам и девочкам заплатить некому, вот до февраля и будем платить. Равель не появился? Появится завтра. А прикроют нас в феврале — вот тогда и будем разговаривать. Все.
Все-то все, но осадок от разговора остался неприятный. Промолчавший весь вечер Лукка-старший, превращение которого в главного американо-европейского музыкального эксперта обошлось Звонарю и Пиредре в немалые деньги, приехал тоже с невеселой историей. Его сын, Лукка-младший, великовозрастный беспутный балбес, ввязался в Нью-Йорке в склоку между Дженовезе и Венуччи и собственноручно пристрелил основного венуччиевского головореза Жука Малдауни, после чего был взят прямо на месте Кремнем Хэпберном из отдела по расследованию убийств. Кремень Хэпберн по своему обычаю немедленно предложил младшему сделку: тот сознается в убийстве из личных мотивов, вендетте, чем угодно, а Кремень в ответ закрывает глаза на мафиозные межклановые разборки. Весь штат и пол-Америки знают, что договариваться с Кремнем Хэпберном нужно и должно — во-первых, он честный коп и слово держит, во-вторых, на ножах с отделом по борьбе с наркотиками, потому что наркоманию преступлением не считает и сажает строго за убийства. Но младший по дури набычился, отказался говорить вообще и в итоге загремел в Центральную. Там на Кремня Хэпберна, как утка на майского жука, налетел отдел по борьбе с организованной преступностью и младшего у него отобрал. Кремень закатил скандал. Тем временем (а дело происходило глубокой ночью) подоспел дженовезовский адвокат, вправил младшему мозги, и тот заявил: да, была вендетта, прадедушка убил прабабушку еще в Сицилии в прошлом веке, а виниться он будет только Кремню Хэпберну, и больше никого знать не хочет. Тут уж отдел по борьбе с организованной преступностью заревел, как гризли, завязалась перепалка, и чем все это кончится, никто пока не знает.
— Интересно сезон у нас открывается, — проворчал Звонарь, надел шляпу и отправился домой.
Там его ожидал следующий неприятный сюрприз. За раму зеркала в прихожей была всунута записка, одна строчка, загибающаяся к краю листка. Гуго снял пальто, бросил шляпу на журнальный стол, выдрал из гнезда кассету радостно заверещавшего автоответчика, достал из холодильника пиво и ломоть плесенно-острого сыра дарблю, прихоти Инги, и присел у стены на корточки в самой что ни на есть деревенской позе.
Все-таки уехала. В нормандский лагерь, к чертову этому проповеднику. Ведь просил же! Нет, ну не действуют на Колхию его разговоры. Далась ей эта экологическая религия, ведь бред же и спекуляция! В прошлом году — буддизм, язык сломаешь, теперь вот это. Его слова что-нибудь значат или нет?
С хлопком открылась банка. Все-таки что-то не так в их отношениях. Господи, наставь и вразуми. Он представил себе ее лицо: рыжий завиток, фарфорово-белая кожа, темные глаза в глубоких кельтских впадинах глазниц. Единственная женщина его жизни. Да уж, неизлечимо, как наследственная болезнь. Все же любовь невозможна без какой-то степени сумасшествия и одурения, просто психологического сдвига.
Да, правда, он старше на двадцать лет. Может быть, многовато? Нет, пожалуй, дело не в этом. Просто она такая, и любить ее надо такой… Вот только иногда непонятно, есть у него семья или нет. Сиди тут в одиночестве — все по милости этого жидкобородого экологического пророка в экологически чистой простыне, окруженного курятником поклонниц. В иные времена ты бы и глазом моргнуть не успел, как уже качался на колокольном языке, святой отче. И что она только в его словоблудии находит?
Ну ладно, дети растут, учатся, скоро, наверное, разъедутся совсем. Может, зря, может, это ошибка, что они не завели общего ребенка? Что же, еще не поздно. Но ведь с Ленкой поди договорись.
Звонарь привстал, потянул наугад бутылку с нижнего яруса сервировочного столика, опрокинул кувшин, поток кроваво-красного крюшона хлынул на ковер. Бог с ним, потом приберем. Что там? «Джонни Уокер и сыновья». И сыновья, прекрасно. Огненный ручеек быстро добежал до желудка. Конечно, сам во всем виноват. «Олимпия». Рамирес, дела, а у нее — гастроли, толкотня вся эта, что за семья.
С «Олимпией» неладно. Бэт, простая душа, грустит так, будто у них провалилась первая такая программа. У них провалились все такие программы. «Олимпия» давно уже стала контрактно-прокатной площадкой для американцев, спасибо, что есть еще англичане, и спасибо, есть возможность привозить Европу. Вот так и выясняется, что деньги решают не все. Тон задает Лукка и его шатия, им, собственно, уже ничто не мешает перекупить эту самую «Олимпию». Или Лукка, или японцы. И Пиредра запросто продал бы, если бы не Скиф. Скифу тоже наплевать, но ему нужна крыша. В любом случае он. Звонарь, все больше превращается в режиссера-скороварку для импортных программ и машину для подписывания бумаг.
Как же они все надоели. Давно уже ясно, что пора уходить. На шестом десятке уже можно уйти на покой. Хватит мафии, хватит Скифовой чертовщины, в конце концов, есть молодые. И то сказать, слишком долго он терпел всю эту гнусь. Ого, как они взбеленятся, все свои мерзости пустят в ход — ну так что ж. За свободу надо платить, и ваши цены мы знаем.
Я нашел для себя музыку, думал Звонарь, и я буду ею заниматься, а все остальное пошлю к черту, и этого своего шанса не упущу, и не советую мне мешать.
Привалясь к стене, он понемногу отхлебывал из бутылки и отламывал сыр узловатыми пальцами.
Будет музыка, и будет Ленка Колхия. Формальности она ненавидит так же, как и он сам, но черт с ним со всем — пусть попы оторвутся как хотят, но надо привезти ее из Нормандии и надеть ей на руку это злополучное золотое кольцо. И поставить условие: он отныне и присно соблюдает семейные приоритеты, но и она записывает только одну пластинку в год.
Ох, она взъерепенится, ох, будет шуму. И эколог этот висломордый — страшно, кажется, парень закомплексован, видимо, солоно ему приходилось в юности, то-то так упивается, он тоже сразу не отпустит, начнет плести с пятого на десятое… Пожертвовать на его церковь, что ли, и столько, чтобы заткнулся раз и навсегда? А вот бы пристрелить дурака…
Гуго покосился на черные шишечки готического буфета, уже не раз страдавшего во время приступов разбойничьей меланхолии. Привычной рукой Звонарь сделал мало уловимое глазом движение, и одна из шишечек с грохотом исчезла, оставив после себя сколотый шпенек, а чугунно-деревянный град Китеж, очередной подарок Инги, висевший на стене напротив, дрогнул, покосился и, унося на себе черную дырку от пули, скользнул вдоль стены и грохнулся на пол. Но Гуго, все так же небрежно-молниеносно вернув пистолет в кобуру, уже думал о другом.
Завтра вечером, после «Олимпии», надо, кстати, серьезно поговорить с Бэтом, потом завернуть домой — интересно, где это Ингу черти носят, могла бы позвонить, — прихватить еды, и к утру он будет на месте. Что говорить — неясно, но там слова найдутся. Господи, услышь и помоги грешнику.
Так Звонарь размышлял о своей жизни, и рано поутру, не откладывая ничего в долгий ящик, он принялся действовать в соответствии со своими размышлениями. Приехав в «Олимпию», а Инга в это время терзалась сомнениями, лежа в ванне, Гуго, как всегда, занялся делами с Бэтом Мастерсоном, разговаривал с прибывшими на открытие сезона менеджерами, со своими звуковиками, осветителями, инженерами сцены, отвечал на телефонные звонки всевозможных импресарио со всего мира; позвонил даже Пиредра и известил, что вечером прилетает. Колхия, увы, не позвонила, как Гуго втайне надеялся, и после этого олимпийского котла он поехал в «Пять комнат» собраться и перевести дух перед ночной дорогой.
Представительский олимпийский «додж» с недавних пор водил неуклюжий квадратный парень по имени Голубка. Для неровного, нервнопаралитического парижского движения с его пробками и объездами, шофер он был практически идеальный, но пару раз Звонарь засекал его на чересчур подробных докладах Пиредре — удостоверился, но предпринимать до поры до времени ничего не стал: побудь пока на виду, придет твой час, друг любезный. Что же касается Рамиреса, то на его счет Звонарь последние вкупе семьдесят лет не питал никаких иллюзий — старый товарищ всегда готов на любую двойную игру и при удачном повороте дел будет очень не против сделаться «боссом боссов»…
«Додж» катил по набережной, Гуго перебирал последние телеграммы и факсы и рассеянно поглядывал в окно — дождь был сейчас совсем некстати; в предчувствии столпотворения у светофора за мостом Голубка начал притормаживать, и тут Звонарь увидел справа на тротуаре знакомую фигуру — Инга! Рядом — какой-то гном в старинном парике ниже плеч, или это у него настоящие такие волосы? — а на них напирает двухметровый верзила с компанией дружков, и дело, похоже, к драке. Охрану шальная девка, само собой, отогнала…
— Стой! — приказал Звонарь. — Назад!
Голубка — человек ученый, ему два раза повторять не требуется. Машина, взревев, прыгнула назад, Гуго распахнул дверцу и в два шага оказался в центре событий. Без всяких затруднений вычислив расстановку сил и определив Эдгара как коновода, он свирепо рыкнул на него:
— А ну, отойди от них подальше!
Эдгар, несмотря на то что ни о каком одиннадцатом веке и тридцатом годе слыхом не слыхал и вырос в куда более тепличную эпоху, встретив Звонарев волчий взгляд, все-таки должен был его по достоинству оценить и, следуя доводам разума, унести ноги подобру-поздорову. Но он был пьян и заведен как раз тем своим неугасимым и слепым азартом до исступления, поэтому Звонарь ему показался лишь очередной досадной помехой в форме пожилого чудака ростом ниже себя на голову.
— Свали отсюда, дед, — порекомендовал чемпион, не уделяя Гуго особого внимания.
Звонарь сейчас же помог ему исправить эту ошибку, выбросив вперед ногу и влепив носок своего американского ботинка в чемпионскую голень. Баженов взвыл, как взвыл бы на его месте всякий и, переступив в соответствующую стойку, проделал безукоризненный, как на кинограмме учебника, хук слева. Великолепный, сокрушительный удар! Он легко мог бы выворотить любую из лип, росших вокруг, но, боже мой, сколько подобных ударов повидал Звонарь на своем веку! Подступающий седьмой десяток очень мало изменил разбойника, и его кулак по-прежнему без усилий проходил сквозь ухищрения любых кунфу и каратэ. Гуго едва заметно отвернул голову — ровно настолько, чтобы лишь кожей ощутить дуновение зловещего ветерка, и дальше к Эдгару пришло ощущение, будто на скорости девяносто миль он врезался физиономией в бетонный столб. Мир в его глазах треснул, рассыпался огненными брызгами и угас.
Свершилось. Избежав кромвелевской атаки, уклонившись от Ингиных колдовских когтей, на третий раз Баженов встретился-таки с судьбой. Он лежал на асфальте, напоминая Эрликону то большое пальто, что было некогда расстелено на полу Скифова кабинета. Подпевалы растерялись. Воцарилась пауза.
— Что ты, собственно, себе позволяешь? — гневно спросила Инга. — Ничего себе дела!
— Здравствуй, Инга, — ласково ответил Гуго. — Как я вижу, ты уже приехала, уже среди друзей.
— Это ты приехал. — Инга передернула плечами. — Ну давай, берись, надо же отвезти его куда-то.
Подошел Голубка, чем завершил численный перевес — Эдгарова братия в задумчивости отступила, не проявляя желания ближе познакомиться с талантами друзей Эрлена. Эдгара подхватили. Звонарь сказал: «Ну что же, пообедаем дома», — и вежливо пропустил Эрликона вперед. Набережная опустела, из-под моста вышел рыболов и забросил удочку.
Во вместительном «додже» Звонарь сел рядом с Голубкой, Инга с Эрленом сзади, а еще дальше, ногами под капотом багажника, а головой на полированной крышке бара, лежал Эдгар. Рот его чуть приоткрылся, посиневшие веки опустились, на скуле замерла прозрачная капля.
— И что они от тебя хотели? — спросил Гуго, когда машина тронулась.
— Спросить не успела, — фыркнула Инга. — Был разговор как разговор — что, спрашивается, ты накинулся на человека?
— Ну, извини, — пожал плечами Звонарь. Он покосился назад, потом взглянул на Эрликона в зеркало. Эрлен подумал: «Вот так лицо. То ли кроманьонец, то ли древний римлянин. Ишь, подбородок какой…» Тут его в прямом смысле слова прошиб холодный пот: он вспомнил Скифову папку. Убивалы, звонаревские костоломы… боги святые, да это же Звонарь. В который раз за сегодняшний день по телу разлилась пакостная слабость. Вот уж действительно, кажется, приехали. Крышка. И Кромвель опять куда-то пропал…
А Звонарь тоже, в свою очередь, отметил: «А парень-то красивый», и поинтересовался:
— Инга, ты бы представила меня своему другу.
— Пожалуйста. Вот этого забияку зовут Гуго Сталбридж, и он отнюдь не вышибала-любитель, а директор «Олимпии». А это Эрлен Терра-Эттин, знаменитый пилот и будущий герой Контакта.
В эту минуту уже Звонарь ощутил что-то вроде паралича. Картина ясная — ни обернуться, ни дать знать Голубке уже не успеть, и сейчас этот печальный демон выстрелит ему в спину через сиденье. В краткий миг Звонарь собрал недостающие фрагменты мозаики — то, о чем предпочел забыть в своих инструкциях Пиредра. «Ведь знал, ах, подонок!» Неожиданно представилось лицо Колхии. Оно было грустным.
Эрликон не стрелял. Звонарь сказал:
— Послушайте, Терра-Эттин. Пистолет, я полагаю, у вас с собой.
— Да.
— «Бульдог-44».
— Да.
Гуго кивнул. Инга сняла очки и посмотрела на Эрлена широко открытыми глазами.
— Я вам предлагаю на сегодняшний день заключить перемирие. Ни вы, ни я за оружие не беремся. Я приглашаю вас к себе на обед. Договорились?
— Договорились, — согласился Эрликон.
В том месте, где набережная пересекает бульвар Трианон, проходит рубеж неприкосновенного исторического центра и начинается район хайвеев и гостиниц. Здесь на повороте, возле гнутых пилонов отеля «Хайре» с греческой кухней, дорога переходит в мост, а мост — в многоуровневую эстакаду, которая тут же делится надвое. Пока Голубка преодолевал все эти сложности, Звонаря посвятили в суть той волнующей интриги, что загадочное тело, сопровождающее их в пути, не что иное, как чемпион мира. Кстати, и Эдгар замычал, завозился и перевалился на бок. Он открыл глаза, с некоторым усилием огляделся и, при поддержке Эрлена, съехал с бара на сиденье.
— Надеюсь, все в порядке? — спросил Звонарь.
Баженов осторожно пошевелил нижней челюстью, придерживая ее рукой, и ответил туманно:
— Камыш шумел, деревья гнулись… домой без челюстей вернулись. Можно задать вопрос?
На Эрликона он пока не смотрел.
— Да, конечно.
— Это уже все? Программа, так сказать, исчерпана? Я в том смысле, что нельзя ли остановить такси?
— В общем-то все, — успокоил его Гуго, — но мы хотели просить вас присоединиться к нашему скромному обеду.
— Благодарю вас, что-то не хочется, нет, знаете ли, аппетита, — вежливо отказался Эдгар. — Будьте так добры, высадите меня вон там на углу.
Голубка притормозил, и Баженов полез через Эрлена к выходу. Звонарь косо глянул на него вбок с оценкой во взгляде, и чемпион, начавший разбираться в выражении глаз гангстера, пробормотал: «Спасибо, я сам…»
— Эрликон, друг мой, — сказал он, уже стоя на тротуаре. — Я больше не имею к тебе никаких претензий и признаю твои аргументы доказательными… и весьма убедительными. Летай как хочешь, желаю тебе удачи.
Он, кажется, намеревался сказать еще что-то, но прервал свое саркастическое раскаяние, захлопнул дверцу и нетвердой походкой зашагал прочь.
— Я хотел пригласить его, — сказал Гуго. — Что это вы с ним не поделили, если не секрет?
— Он считает, что я летаю… Словом, применяю в воздухе запрещенные приемы.
— И что же, в самом деле применяете?
— Ну… — Эрлен сбился на неопределенное баритоновое мычание. — Случается всяко…
— Понятно.
— По-моему, — заметила Инга, — он решил, что вы одна компания.
Звонарь хмыкнул и с досадой помотал головой:
— Да что ж такое — все сегодня нескладно.
Известные «Пять комнат», куда направлялась столь поразившая Эдгара компания, еще накануне имели вид совершенной берлоги, что, к сожалению, происходило довольно часто. Постоянной прислуги Звонарь не держал, и уборка квартиры производилась от случая к случаю — раньше этим занималась в основном Инга, когда, вернувшись из очередной поездки, закатывала рукава спортивного костюма и выгребала мусор, бутылки, всевозможный хлам, после чего неизменно пыталась внести в стиль и убранство какие-нибудь новинки сообразно последним воззрениям. Колхия без затруднений мыла окна и пол и довольно ревностно следила за чистотой белья, но зато достижения из области пылесосной техники, кухонной индустрии и интерьера вообще оставляли ее равнодушной. Частые приезды и отъезды Ленки также мало способствовали созданию уюта. Домовитость фольклорной звезды странным образом просыпалась на природе, в чьем-нибудь заброшенном бунгало или просто хибаре, куда их порой заносило со Звонарем, — тут ее изобретательность в оформлении стола, икебане и вообще всего того, что именуется «гнездом», достигала художественных высот. В целом же разбойничье жилье представляло собой не поддающееся перу смешение стилей, дичайший разнобой со значительным — увы! — уклоном к свалке.
Изредка в «Комнатах» кое-какой порядок наводили телохранители — из простого человеческого чувства чистоты; бывало, что и кто-то из дежурных наркологов реанимационной бригады, доставлявшей бесчувственного директора в его апартаменты, звонил в контору, и пиредровские секретари присылали на дом специальную команду.
Разительным контрастом по отношению ко всему остальному, то пустынному, то одолеваемому вещевым хаосом пространству служили два объекта фантастического, идеального порядка: оружейный шкаф и стол с личными бумагами, где лежали нотные записи, из коих еще ни разу не пропала ни одна, и всевозможные деловые заметки, тщательно рассортированные и помеченные номерами в круглых рамках.
Берлога берлогой, однако сегодня рано поутру, готовясь к возвращению Колхии, Гуго осмотрелся вокруг новыми глазами и распорядился весь хлев ликвидировать, убрать, вымыть, вычистить, а также завезти продуктов согласно списку. Таким образом, «Пять комнат» неожиданно предстали в удивительном для них благопристойном виде.
Впустив гостей в дом — хотя, собственно, гостем-то был один Эрликон, Звонарь отправил Ингу на кухню заняться закусками и салатом, но перед этим на ее долю выпала весьма ответственная миссия.
— Одну минутку, — сказал Гуго, войдя из коридора в комнату. — Во избежание возможных недоразумений, Инга, забери у нас оружие и положи на шкаф. По праву гостеприимства — у меня первого.
Он слегка согнул руки: из-под левого локтя на свет божий глядела здоровенная коричневая рукоять с хитрыми выступами и точеными желобками под каждый из звонаревских пальцев. С гримасой снисходительной великомученицы Инга вытянула наружу могучий восьмизарядный и повернулась к Эрлену. Да, приходилось признать, что новенький Эрленов «рюгер», извлеченный из такой же не очень еще обмявшейся «босоножки», был мелок, стандартен и безлик в сравнении с гуговским монстром. С горестным вздохом водрузив пистолеты на книжные полки, Инга произнесла учительским тоном:
— Я надеюсь, что, когда мы сядем за стол, мне объяснят, что за комедия здесь происходит.
И с тем отбыла к плите и холодильнику.
Комната, в которой Звонарь принимал Эрликона, называлась гостиная. Была еще спальня, кабинет, комната Инги и еще одна, с которой хозяин положительно не знал, что делать, и не меньше двух раз в год решал устроить там библиотеку. Пока что в ней разместился стихийно возникший склад забытых, невесть кем подаренных и просто пришедшихся не ко двору вещей.
Гостиная была, пожалуй, единственным местом в доме, где вкусы Звонаря и Инги пришли в какую-то гармонию. На толстом пушистом ковре (дар Пиредры) стоял длинный стол очень неплохой работы, кресла в романском стиле, у стены — косматый диван и пианино, напротив — стенка с книгами и телевизором, под потолком — дубовые панели с резьбой. Цвет стен, картины и цветы Инга в каждый приезд меняла, в этот раз практически голые белые стены украшала одинокая гравюра, изображавшая забавный шабаш ведьм, обрамленный с четырех сторон темным по смыслу латинским текстом.
Гуго, покончив с формальностями, вдруг пришел в хорошее настроение, переоделся в домашний черный свитер без воротника, на несколько мгновений продемонстрировав Эрлену свой бугристый треугольный торс и столбообразную шею, двукратно обвитую серебряной цепочкой с безвестным образком. Эрликон в эту минуту подумал, что Баженов легко отделался; потом Звонарь подошел к пианино и, весело глядя на гостя, взял несколько аккордов и даже что-то промурлыкал, дальше полез в шкафы за вином и посудой. Сразу выяснилось, что Эрлену накануне этапа пить нельзя, Гуго сказал: «Спорт, понимаю», и тотчас же достал две бутылки тоника: «Это как раз можно» и расставил на столе стаканы всевозможной высоты и геометрии, а также прочие приборы. На вопрос, какую музыку предпочитает, Эрликон ответил: «Что-нибудь поспокойнее», и Звонарь поставил легендарный альбом «Джетро Толл» — старинный шотландский напев неторопливо поплыл по комнате. Bсeподчиняющее разбойничье обаяние постепенно начало оказывать на Эрлена свое действие.
Катя перед собой столик с огромными многоэтажными бутербродами с ветчиной, проколотыми насквозь синими и красными копьями, и двумя салатами в фарфоровых вазах, появилась Инга. Она тоже облачилась в домашний наряд в виде джемпера и брюк и рассталась с большей частью своих тяжеловесных украшений.
Бутылок — высоких, низких, плоских, шаровидных, кубических — наставлено было великое множество и непонятно для кого — Инга практически не пила, Эрликон довольствовался тоником, что же касается Гуго, то для него эдинбургская кобыла и удалой джентльмен с черного ярлыка всегда заслоняли богатство французского виноделия. После первой рюмки беседа некоторое время вращалась вокруг того, что куда поставить и как поступить с мясом, но затем, гонимая стремлением увести разговор подальше от собственной персоны, Инга взяла бразды правления:
— Так что же все это значит и откуда вы друг друга знаете?
Гуго разлил всем еще по одной, капнув для соблюдения приличий и Эрлену, и достал сигарету:
— Ну-с, история такая. Наш друг умудрился как-то не поладить с твоим батюшкой, и отец Рамирес попросил меня возможно полюбезнее переправить нашего друга на тот свет. Но уважаемый гость оказался весьма проворен, и двух моих старых приятелей, прибывших к нему с миссией, как не бывало. Короче, дивертисмент вышел настолько неожиданный, что мы до сих пор еще не оправились. Я все правильно рассказал, ничего не перепутал?
В словах Звонаря ничего смешного как будто не было, но Эрликон, сжав свой граненый стакан, вначале ощутил нечто похожее на икоту, а потом чаша потрясений этого дня в его душе переполнилась, и он захохотал. Хохотал тридцать секунд, минуту, полторы, боясь расплескать, поставил тоник на стол, сдернул надоевшую бабочку и даже расстегнул воротник. Инга и Гуго тоже в конце концов засмеялись вместе с ним, и воцарилось общее веселье. Бредовая, невероятная ситуация — что тут говорить, как говорить? Но, с другой стороны, разве он не студент Института Контакта и разве не готовили его три года как раз к тому, что он попадет в ситуацию бредовую и парадоксальную? Да, прямо комплексный экзамен по технике выживания.
— Простите меня, — сказал Эрлен, отдышавшись. — Я просто… Не каждый день вот так сидишь за столом с собственной смертью.
— Ну-ну, — укоризненно заметил Звонарь. — Скажем, стрельбу открыл ты первый.
— Да, а они приехали вручить мне букет гвоздик. — Кромвелевский тон звучал в речи Эрликона все чаще и чаще. — Нет, Гуго, ты рассказал все не так.
Необычайно доверительная звонаревская манера вести разговор быстро и абсолютно естественно позволяла переходить на «ты».
— Я не убивал твоих друзей. Даже не думал, мне это в голову не приходило. Просто Скиф дал мне для защиты… Ну, в общем, одного человека. Я все узнал последним… случайно. Это во-первых. Во-вторых, я понятия не имею, чем так не угодил твоему отцу. Мне как-то забыли сказать. — Эрликон потер лицо руками. — Наверное, я чепуху какую-то несу. Прожужжали мне все уши: Рамирес враг, он нас хочет убить, несчастный случай… Я уж и задумываться перестал, привык. А почему? За что? Инга, я не хочу и не хотел ссориться с твоим отцом.
— И Скиф тоже, — проворчал Звонарь. Он явственно уловил суть сделки двух умников по поводу трупа, уложенного его руками. Ах, гиены, мать вашу; старая дружба…
— Кто такой Скиф? — спросила Инга, пододвинув Звонарю пепельницу. — Это же твой дядя?
Пилот и гангстер переглянулись. В этот момент они поняли друг друга без слов.
— Скиф — большой авторитет, — дипломатично высказался Гуго.
Тут мы должны коснуться чрезвычайно деликатного вопроса: насколько Инга была в курсе отцовских дел?
В известной степени была в курсе. Естественно, ни о Программе, ни о Скифовой протекции она не слыхала, а если даже что-то и доходило, то ни Рамирес, ни Гуго никаких объяснений ей при всем желании дать бы не смогли. Также, кроме всего прочего, Инга начала осмысливать существование во времена уже достаточно вегетарианские, когда основные бойни и костоломки остались в прошлом, а Пиредра и компания вошли не просто в элиту, а в сверхпривилегированную касту преступного мира, то есть превратились в солидных, уважаемых в обществе добропорядочных людей, имеющих друзей в высших эшелонах власти. А какой-то близости в семейном кругу, располагающей к откровенности, Инга не видела ни в детстве, ни позже.
Словом, она знала, что ее родители принадлежат к весьма и весьма обеспеченному классу, поэтому, естественно, у них есть множество недоброжелателей, тем более что интересы бизнеса и закона не всегда и не везде совпадают. Знакомство же с Гуго помогло ей понять, что не все возникающие подобные противоречия разрешаются в суде при помощи адвокатов. Есть изнанка жизни, негласно признавала Инга, так это не нами придумано и не нам это менять. В подробности же она предпочитала не вникать. Поэтому сегодняшний случай ее, конечно, удивил, но нельзя сказать, что так уж ошеломил до глубины души.
— Так я что-то не понимаю, — спросила она. — Твой дядя-авторитет тоже хотел твоей смерти?
— Да вы ешьте, — предложил Звонарь. — Для чего все стоит?
— Я сегодня весь день только и делаю, что ем и пью, — ответил Эрлен. — Мой дядя Эрих… Хорошо, вот ты мне и ответь: в чем моя вина? И почему Скиф так со мной поступил?
— Давай-ка еще по одной… Прямо концерт-загадка. Тебе ничего не объяснил дядя, мне — мой друг Рамирес. Что же, поломаем наши умные головы. Но одно могу тебе сказать уже сейчас: Скиф тебя подставлял изо всех сил.
Эрликон наклонился вперед, впитывая взглядом грубую лепку разбойничьего лица и даже надеясь его смутить:
— Не лги мне, Звонарь.
Но смутить Гуго Сталбриджа было нелегко. Он чуть приметно повел бровью, голос на басах наполнился всегдашним зазубренным рыком:
— А я и не лгу. Ведь вам там отзвонила свиристелка из аэропорта, мисс ноги семьдесят восемь или что там у нее? Вот ее-то Скиф в Стимфале и оставил, а все прочие службы он отозвал. Он, друг незнаемый, тебя выставил на съедение, ты в сорочке родился — вот помяни мое слово. Кстати, не та ли барышня так хорошо стреляет?
— Не та, — криво усмехнулся Эрлен. — Ее он тоже убрал. Услал в отпуск.
— Гуго, — снова вмешалась Инга, — это надо немедленно прекратить. Что за безобразие — убивать Эрлена! Он студент, ни на какой службе не состоит, не верю, что нет возможности как-то договориться.
Звонарь успокаивающе поднял руку:
— Ладно, ладно. Тут не военный совет. Я все знаю — он герой-пилот, герой Контакта… Я все правильно называю?.. Погоди, Контакта… Ты — Эрлен Терра-Эттин?.. Да ты не родня ли Диноэлу Терра-Эттину? Ну, тому самому?
— Это мой отец.
На миг Звонарь онемел.
— Ты сын Диноэла? Быть того не может, он же умер давно.
— Жив-здоров, ничего с ним не случилось.
Ax, напрасно рассчитывал Рамирес, что Гуго забыл ту давнюю историю. Никого и ничего он не забыл. Было, было — далекая Тратера, жестокосердный алхимик герцог, веселый зеленый лес и тот черноволосый худенький юноша, который и привел всю их разношерстную компанию на сегодняшний путь. А ведь похож, ничего не скажешь.
— Вот это да, — медленно произнес Звонарь. — Вот это встреча. Послушай, а он тебе рассказывал — тридцать девятый год, побег?
— Почти что нет. Он мало что рассказывает. Помню, был дом какой-то с драконами.
Звонарь засмеялся:
— Верно, верно, было дело… Так где он, что с ним?
— На Англии-VIII, живет в пустыне. Западный Вахад.
— Гуго, как ты можешь помнить тридцать девятый год? — спросила Инга. — Сколько же тебе было лет?
— Да уж помоложе был, чем теперь. — Звонарь даже руки потер от удовольствия. — Так он что, у Стилхара, что ли?
— А ты знаешь Стила?
— Кто же его не знает? И Стилхар, и вся их оппозиционная шайка — не сегодня-завтра они тут у нас будут править бал… Вот оно как. Значит, Динуха жив и засел у англичан… Ты давно его видел?
— Ну… Перед тем, как все началось. Перед соревнованиями.
— А, ведь это ты — да? — влетел в окно на прослушивании?
— Да, влетел… Вот, познакомился с Рамиресом. Все нормально… потом Скиф… Скиф рассказал мне, ну, и…
И тут взгляды Эрликона и Звонаря пересеклись и сгустились, как сгущаются, совпав, ночью тени от разных фонарей.
— Рассказал про наши пироги? — то ли с сомнением, то ли с иронией спросил Гуго.
Они снова поняли друг друга, не называя истинных имен.
— Рассказал. И пошла вся эта чепуха…
На это Звонарь ничего не ответил, а неспешно закурил вторую сигарету.
Разбойник не был профессиональным аналитиком, как Эрлен, не обладал провидческой интуицией, как Рамирес, да и многие детали, например история с Кромвелем, были ему неизвестны, но мрачный опыт, касающийся сути подобных операций, и не вытравленная пока алкоголем природная сообразительность очень быстро представили Звонарю картину со всеми недостающими звеньями.
То, что этот юнец налетел на Пиредру и Ингу, да еще, судя по всему, отчаянно влюбился, рассудил Гуго, было, очевидно, чистой случайностью, вроде той, когда раз в год и палка стреляет, но одновременно — и серьезнейшей неприятностью для Скифа. Наш мудрец-разведчик принялся ликвидировать свой промах, причем до изумления тонко и ювелирно — одной рукой открыл парню карты и, стало быть, пресек возможность расспросов и разговоров как со стороны будущего сотрудника Контакта, так и со стороны весьма и весьма опасного папаши Диноэла; при этом обнадежил, наверное, племянника и неведомым путем плотно запер его на этих самых соревнованиях; а другой рукой в это время открыл все семафоры Рамиресу, хотя, видимо, и впрямь не сказал ни слова — Пиредра не сумасшедший, без всяких слов должен понимать, чем может обернуться для них со Скифом английский запрос на Совете Безопасности… Итог же курьеза ясен: приличия соблюдены, живой ли, мертвый ли — Эрлен молчит, а Скиф всем по-прежнему родной отец и в своем далеке ведать ничего не ведает… Да-с. Все это было бы прелестно, когда бы не было так гнусно.
Однако же мудрец выпустил из виду одно: и на него довольно простоты, да и друг Рамирес в этот раз явно хватил через край — что же, тем лучше… Звонарь кивнул своим мыслям, стряхнул с сигареты пепел и еще раз — кому символически, кому нет — всем разлил:
— За такое не грех и выпить. Спортсмен, может… нет? За весельчака Дина, который нагнал такого страху на нашу гоп-компанию.
Эрликон подавил вздох и покачал головой:
— Спасибо, но ведь это неправда. Никто не может бояться отца. Может, не надо об этом говорить, но он конченый человек.
— Вот тут я с тобой не соглашусь. Теперешних его обстоятельств я, правда, не знаю, но такое я о нем и раньше слышал, и где те, кто это сочинял? А уж кого я действительно знаю, как ты сказал, так это Стилхара, и никаких там конченых вокруг него нет, иначе и разговора этого не было бы. Ни Скиф, ни Рамирес шуток не шутят. Уж ты мне поверь, ваша фирма «Динуха и сын» может основательно попортить нашу музыку.
И Гуго подмигнул Эрлену, допил рюмку, отложил сигарету и бодро взялся за ветчину и салат. Эрликон тоже наконец почувствовал голод и, орудуя серебряной лопаточкой, вслед за Звонарем принялся нагружать тарелку салатом.
— Мне вовсе не до шуток, любезный хозяин. У меня была пусть не очень-то удачная, но вполне пристойная жизнь, и распоряжался я ею как хотел. Хотел — летал, хотел — читал. — В какой-то момент Эрлен и сам поверил в то, что говорил, да почему бы и нет, в чем-то так оно и было. — Я встретил женщину, которая для меня значит больше, чем все вообще, что было до сих пор… Ладно, все понятно. И вдруг мне дают пистолет, на меня объявляют охоту и черт знает что.
— Вот те раз, нельзя же так, — полунасмешливо, полусочувственно ему в тон произнес Гуго. — Брось жаловаться, вся жизнь такая… Но позволь задать тебе бестактный вопрос — уж коли сегодня такой день и мы не глотки друг другу режем, а мирно беседуем. Ты в самом деле ее любишь?
— Гуго, ты, кажется, собираешься нас обвенчать, — возмутилась Инга. — Прекрати, это смешно.
— Да, люблю, — заявил Эрликон. — И не хочу вмешиваться ни в чьи игры — ни в ваши, ни дядюшки моего поганого, — и немедленно выпил.
Инга слушала их с чувствами на редкость противоречивыми — боже, да ведь это какой-то клуб киллеров, и я тоже в этом хороводе! Кошмарный сон.
У Звонаря же за последние двадцать минут отвращение к пиредровским ухваткам выросло как никогда. Этот хорек, похоже, спятил и готов грести всех под одну гребенку, вернее, под один ствол, в том числе и этого несчастного мальчишку с покореженной физиономией и васильковыми глазами — скажи, какое страшилище выискал, ясное дело, завтра всем хана — тьфу! — двадцать раз уже мог договориться, да и Динуха не людоед, а уж друзьям головы не морочат тем более. А Скиф со своими научными интересами… Форменным ублюдством отдает ваша наука.
— Значит, давай решим вот как, — сказал Гуго. — Я предлагаю такой план: продолжим-ка мы наше перемирие. Это хорошо, что мы друг друга не перестреляли, так вот пусть оно так и остается. Станем держаться, как ты и говорил, нейтралитета — ты пока бучи никакой против нас не поднимай, а мы тоже ведем себя тихо. И заключим еще вот какой уговор — будет где какая-то неувязка, все под богом ходим — ты даешь знать мне, я — тебе, встречаемся и все обговариваем. С Рамиресом я попытаюсь уладить и обещаю, что в спину стрелять никто не станет.
Эрлен издал неопределенно-соглашающийся звук, прикрыл глаза, потом взглянул в сторону — ну конечно: у каминной полки, разглядывая коллекцию африканских статуэток на круглых толстых основаниях, прогуливался маршал. Окинув взором застолье, он сокрушенно покачал головой и театрально-обреченно вздохнул, после чего выразительно постучал согнутым пальцем по запястью — время. Эрликон посмотрел в окно — там было уже совсем темно, и в свете фонарей и пробегающих фар по стеклу катились беззвучные капли. Как и всегда в подобные моменты, потребовалось изрядное усилие.
— Дорогие хозяева… Мне, как и вам, чрезвычайно приятно, что мы не поубивали друг друга, а просто посидели за столом. Спасибо за угощение. Я должен собираться.
Звонарь, снова развеселясь, поклонился, не вставая:
— На дорожку… А ты что, тоже уходишь?
Инга первая поднялась с места:
— Гуго, для меня все это немного чересчур. Я хочу побыть одна и собраться с мыслями. Эрлен, подожди, я сейчас оденусь.
— Собирайся здесь, я сейчас уезжаю.
— О Господи, а ты-то куда еще?
— В Нормандию, привезти Ленку.
— Нет-нет, я провожу и пойду. Загляну домой.
— Ну хоть не пропадай, позвони по крайней мере, где тебя искать.
— Я позвоню.
Эрлен пожал Звонарю костистую ручищу:
— Будь здоров, Гуго. Рад был познакомиться.
— И я тоже был рад. Обязательно поклонись от меня отцу. Инга, верни гостю пистолет.
Эрликон засунул «бульдог» на место, натянул пальто, и вот он уже вместе с Ингой стоит на улице, в полукруге теплого света от козырька над порталом; рядом, в темноте под дождем, все тот же дассовский «бентли», в нем Вертипорох и Кромвель, изображая нетерпение, держится за ручку дверцы.
— Ты извини, что впутал тебя во все это, — сказал Эрлен. — Представляю, как тебе неприятно.
В ответ Инга вонзила пальцы в его жесткие волосы, пропустила сверху вниз, цепляя кольцами, потом сжала лицо ладонями, поцеловала и шепнула:
— Уезжай. И возвращайся.
Затем подняла капюшон белого плаща и быстро ушла, пересекая бульвар наискось. Эрликон посмотрел ей вслед и нехотя забрался в машину.
— Ну, ты даешь, — восхитился Вертипорох. — У Звонаря в гостях был?
Кромвель пребывал в самом благостном расположении духа.
— Докатились! — удрученно посетовал он. — Посмотрели бы отец с матерью, с кем их сын пьет да гуляет! С колдунами да бандитами. Вот до чего дело дошло! А что это мы стоим? Поехали, поехали. В аэропорт. Вернемся к нашим баранам.
Инга так спешно покинула «Пять комнат» по очень простой причине: она была уверена, что автоответчик уже полон соболезнований и всего прочего. Поэтому она сейчас хотела бы оказаться подальше и в полном уединении; последние полчаса она и так провела как на иголках. Но, едва войдя в нижний холл родительского дома, Инга услышала голоса охранников, встретила бегущего киборга-дворецкого и возле внутренних дверей увидела нераспакованные чемоданы. Отец приехал. Вот без чего она бы сейчас с удовольствием обошлась. Инга поднялась наверх, в кабинет, который про себя именовала «ковровым» — из-за покрывавшего весь пол ковра с таким высоким ворсом, что не сразу можно было разглядеть, на ком какие ботинки.
Рамирес, даже не сняв плаща, сидел в кресле, вытянув ноги, и мрачно смотрел в только что разожженный камин. Борода его на сей раз соприкасалась с шеей без помехи галстука, брошенного здесь же рядом. На вошедшую Ингу авантюрист как будто даже и не обратил внимания и лишь спустя минуту сказал без всякого выражения:
— Дура.
И затем, повернув наконец к дочери голову, заорал уже от души:
— Дура! Ну что ты наделала? Ты хоть знаешь, каких дел натворила? Ни черта ты не знаешь…
Инга ахнула и попыталась сконцентрироваться. Без толку. Перед ней сидел единственный человек, для которого тяжкий молот ее ведьминской мощи был что полет мотылька над цветущим полем.
— Зачем, дурища? Он же ребенок, а ты отняла у него любимую игрушку! Теперь все к черту полетит. — Рамирес с чувством вставил каталонское словцо. — Тридцать лет я… — Следующее слово было итальянским.
— Я люблю его, — ответила Инга. — А он не знает и не узнает.
На любовь Пиредре было наплевать со всех башен Гауди.
— Ах, он не узнает? Скажи, пожалуйста! Какими идиотами бывают умные люди… Кому подчиняется вся охрана? Ты знаешь, что они тебя потеряли в двух шагах от той гостиницы? Доложили мне, доложат и ему. Думаешь, он не сложит два и два?
— Ты ругаешь меня не за преступление, а за глупость, — заметила Инга.
— Да! Это хуже, чем преступление, это преступная глупость, — невольно цитируя классика, гневно признал Рамирес. — Что, непременно надо было вплотную подходить? Ты бы еще разводным ключом ее треснула, мадам Кастаньеда… Ну что мне теперь прикажешь делать?
Странное, доселе не случавшееся взаимопонимание установилось вдруг в эту минуту между отцом и дочерью.
— Я нарушила какие-то твои планы?
— Ты нарушила все мои планы. Ты замуж за него собралась? Ты думаешь, ты его знаешь? Ты считаешь, он твой добрый друг? Сказал бы я тебе… — Рамирес с досадой отвернулся. — Мои планы ее волнуют… Я тебе сейчас скажу о твоих планах. Извини, дорогая дочурка, но твоя песенка спета.
— Ты думаешь…
— Я думаю. Ты у него маузеры видела? Он тебе показывал?
— Нет. Кольты его я знаю.
— Он твои кольты завтра выкинет в канаву!
— Он же их любит.
— Много ты считаешься с тем, что он любит… Ящики такие полированные, в оружейном шкафу, из каждого ручка торчит?
— Да, как-то видела.
— Так, он тебе их не показывал… «Маузерверке», настоящая «девятка», там патроны почти винтовочные, вот! — Желтым ногтем Рамирес отмерил две с лишним фаланги своего музыкального пальца. — Продырявит тебе башку, будет там… два на два дюйма. Узнаешь тогда доброго друга…
— Что же мне делать?
— Не знаю. У тебя гастроли в Стимфале? Ну, два дня он будет хоронить… Собирайся и сейчас же, немедленно улетай. Все. Вещи брось, там купишь. Может быть… хотя и не верится.
Инга присела на край стола, погладила резной торец столешницы:
— Ты приказал убить Эрлена?
— А, он и про это тебе рассказывал? Да, приказал, приказал. Твой Эрлен одним словом и меня, и Звонаря, и всю компанию может отправить в такие места, откуда ты нас не скоро получишь. В нашем деле такое бывает сплошь и рядом… Знаю, знаю, что ты думаешь: что мы с тобой одного поля ягодицы — что ж, ты мне дочь.
— У тебя тоже неприятности?
— Да-с, не скрою, дела дрянь. — Рамирес устал злиться, и природная жизнерадостность постепенно брала свое. — Скорее всего, моя прелесть, твой папочка тоже вскорости употребит политический маневр под названием «ноги». Твоя бурная деятельность также в немалой степени этому посодействовала. Наш чертушка теперь взбесится, сграбастает вот те самые зональные пугачи, и ищи ветра в поле… А мне куда? Что я железке объясню? Извините великодушно, проморгал собственную дочь? Лихо у тебя вышло, калды-балды… Нет, слуга покорный, увольте.
— А как же концерн?
— Моя дорогая, я не Луи Четырнадцатый, но скажу: концерн — это я. Наша музыка сыграет в ящик… — Пиредра вдруг состроил самую утешающую гримасу и предложил: — Давай выпьем, а то мне чего-то не хватает.
В отличие от Звонаря, для которого все связанное со спиртным начиналось и кончалось словом «виски», Рамирес был гурманом и знатоком всего мирового, а в том числе и французского, винодельческого искусства. Он поднялся, освободился от плаща, повращал круглый, встроенный в стенку бар, достал бутылку и разлил коньяк в специальные хрустальные рюмки:
— За твое здоровье, благоразумная дочь, — и сделал Инге еще одну рожу, из тех, что так веселили ее в детстве. — За твои необычайные успехи. Допивай и беги отсюда со всех ног.
— Ох, мое серебро, — спохватилась Инга. — Я же все оставила!
— Серебряные будут ручки у гроба! — снова рявкнул Пиредра. — Живо!
Под влиянием ситуации и коньяка у Инги открылось второе зрение. Другими глазами она увидела всю картину: боже, да мы и вправду гангстерская семья, отец и дочь… вот как это выглядит! Что-то незнакомое пробудилось в ней.
— Па, — сказала она, — почему мы не говорили так раньше? Наверное, это я виновата, я даже не пробовала тебя понять. Ты был слишком добр ко мне… Знаешь, у нас есть еще шанс. Я чувствую, сейчас мы расстаемся, и надолго, но я тебе обещаю, может быть, через несколько лет, я буду ждать, мы обязательно встретимся и расскажем друг другу все до конца. Я очень этого хочу.
— За чем же дело стало, — проворчал Рамирес. — Ты только постарайся дальше без глупостей. Будь хорошей мышкой. А маме мы ничего не скажем.
Оставшись в одиночестве, Звонарь прошелся по комнате, вытащил еще одну сигарету, постоял у окна. Да, надо же, сын Диноэла. Тратера, покинутая, почти позабытая родина. Блудный сын… Наверное, стоят еще те леса, и паутина летит в сентябре, по долинам текут реки, у мостов города, у мельниц запруды, ветер волнует море еловых ветвей… Какой овраг был в том буковом лесу! На что он променял все это? На две кольтовские штамповки? Зачем? Затем, чтобы убивать горемычного сына горемычного отца Терра-Эттина? Но ведь нет уже страшного неумолимого герцога, нет и рыжего палача Монмаута, никто не ищет и не ловит давно умершего разбойника Сталбриджа! Показать Колхии свой родной край, она-то ведь ничего подобного не видела!
Вот мысль. Гуго утопил окурок в унитазе, затем, верный привычке бережно относиться к еде, проделал следующую простейшую манипуляцию: все недоеденное прикрыл тарелками и затолкал в холодильник, потом допил стакан и занялся грязной посудой, включив для начала телевизор — опыт подсказывал, что быть в курсе последних новостей иной раз весьма невредно для здоровья. Задвинув стену, он покатил столик на кухню. В эфире шел разговор о каком-то конгрессе, о чьем-то выступлении, и вдруг померещилось имя Колхии. Столкнув разом все, что было под рукой, в посудомоечную машину, Звонарь вернулся в гостиную.
— …исполнительница как народных, так и джазовых композиций, обладательница звания «гитара-акустик» семьдесят пятого, семьдесят седьмого и семьдесят восьмого годов, а также признанная лучшей певицей кантри-блюз прошлого года. Согласно сообщениям, смерть наступила в результате приступа острой сердечной недостаточности во время отдыха актрисы в заповеднике на севере Нормандии. О времени и месте церемонии похорон информации пока не поступало.
Сердце. Внезапная остановка сердца. В жизни Колхия не жаловалась на сердце. Гуго окаменело смотрел на экран. Все внутри, отталкиваясь и отворачиваясь от факта, выло и ревело: «Нет! Не верю! Не может быть!», всеми силами пытаясь убежать в прошлое, где этого кошмара еще нет. Бесполезно. Не убежишь. Вот оно. Умерла. Господи, что же теперь еще?
Звонарь нащупал за спиной пульт и выключил телевизор; бросил полотенце, которое, оказывается, все еще держал в руке, потом зачем-то взял со шкафа пистолет, убрал в кобуру и сел на диван. Душа разом помертвела, и неизвестно, что было бы дальше, если бы не утвержденная годами потребность в действии. Гуго снова поднялся и подошел к телефону. Ах да, он же выключен. Ого, ему, кажется, звонил весь город. К черту.
— Голубка. Давай машину. Через пять минут.
— Диспетчерская? Анри, это ты? Приготовьте вертолет — это первое. Второе — все данные. Больница, морг, главврач, префект, где поп этот проклятый. А… уже знаешь. Кто из наших выехал? Так. Нет. Мне нужны все, поднимай ребят. Я сейчас буду. Спасибо, малыш. Да, не поможешь. Вот еще что, пока не забыл, сообщи по каналу: операция по летчику отменяется, возвращай всех.
Звонарь дал отбой, оделся, затянул пояс кожаного пальто и неожиданно остановился, привалясь к косяку, и не меньше минуты простоял так, глядя невидящими глазами в раздвинутое пространство кухни. Потом погасил свет и вышел.
На нормандском берегу, между лесом и дюнами, возвышался громадный черный сруб. Наверху сруба стоял помост, на который вела свежеструганная лестница, а на помосте лежала Ленка Колхия в своем любимом походном наряде: джинсах, свитере и новеньких кроссовках. Сооружение было воздвигнуто за одну ночь, несмотря на то что смолу, например, — шесть бочек — пришлось везти специальным рейсом аж из Финляндии.
От всего остального мира этот уголок побережья отделяла вытянувшаяся вдоль края леса цепочка олимпийских охранников со вкрапленными в разных местах полицейскими в глянцевых плащах. Полицейские всем объясняли: допуска нет, права аренды законные, дождитесь завтрашнего дня, а пока вот объезд. Для прессы Звонарь объявил:
— Будут присутствовать только сыновья. Если какому-нибудь умнику захочется поснимать с вертолета, пусть он знает, у меня с собой «стингер».
И орда журналистов деликатно передвигалась вдоль опушки, вооружась телеобъективами и дальномерами. Подоспевшему священнику Гуго сообщил:
— Нет, святой отец, она отправится к Богу так, как сама этого желала. И я вас уверяю, что они там прекрасно договорятся. Так что ступайте и помолитесь за нее.
И священник пошел молиться.
Вместе с пестрым и довольно оживленным караваном, густо оснащенным гитарами, пожаловал некто, назвавшийся мужем, — старый облезлый мальчик лет пятидесяти в длинных седых патлах с претензиями на свободомыслие. Компанию вернули в автомобили, а пришельца доставили пред очи Звонаря. Тот первым делом посмотрел на старшего сына Колхии, Бориса.
Борис подошел и что-то зашептал Гуго на ухо. Звонарь выслушал, не поведя бровью, а старый мальчик-муж чувствовал себя все более неуютно: вокруг пустынные дюны, не склонные к общению вооруженные люди и не обещающий ничего доброго взгляд Звонаря. Прибывший облизнул губы и переступил с ноги на ногу.
— Я, — начал он, запинаясь, — видите ли… Мы…
— Ты, — подтвердил ему Гуго. — Вижу, что ты. Теперь слушай меня внимательно, потому что повторять два раза я не стану. Сегодня тебе предоставляется удивительный шанс, какого у тебя, может быть, никогда не было. Проси, что хочешь, и ты это получишь. Хочешь денег? Назови сумму. Хочешь дом? Говори. Хочешь земли? Скажи где. Хочешь машину? Пожалуйста, любую. Ну?
— Э-кхм-м, — сказал гость.
— Ну что, хочешь машину? — помог ему Звонарь.
— Хочу… машину.
— Какую?
— Э-э-э-э… «паджеро».
— Буча, — приказал Гуго одному из стоявших вокруг людей, — поезжай с ним в Довиль, купи ему «паджеро» и оформи все права. Заправь. Так вот, садись, уезжай, и чтобы я тебя никогда больше не видел.
И старый мальчик сгинул.
Теперь со всем этим было кончено. Теперь они втроем — Гуго, Борис и младший сын Ричард — стояли перед пахнущим смолой срубом; на песчаном склоне лежала глубокая тень, другой озаряло солнце, неподалеку вздыхало невидимое море.
— Гуго, — сказал Борис. — Не надо, не мсти.
— Гуго, — сказал Ричард. — Ведь ты не умрешь? Ну, не умрешь так скоро?
— Дайте гитару, — сказал Звонарь.
Гитара Колхии — та, которую она называла «кочевой», — видавший виды, но еще очень приличный инструмент немецкой работы с глубоким коробом и рябым от времени грифом; Звонарь взял ее и поднялся наверх, на помост.
Колхия лежала расчесанная, подкрашенная, очень красивая, с букетом осенних цветов под головой, спокойно глядя в небо закрытыми глазами, и даже утихший ветерок не тревожил ее рыжих кудрей. Присев рядом, Звонарь тронул струны гитары.
— Расстроена, — обратился он к Колхии. — Ничего, я сейчас.
Захрустели колки, зазвучали, меняясь, тона — рядом с мертвой возлюбленной Звонарь тщательно настраивал гитару. Настроил, положил под холодную руку, бахромчатый ремень бережно подсунул под плечо.
— Я забрал кападастр, — сказал Гуго, стараясь смягчить голос. — Я просто настроил повыше… — Тут он не выдержал и первый раз за все время незаметно для себя заплакал.
Спустившись к мальчикам, Звонарь поднял сосновую чурку, обмотанную смоляной куделью, и кивнул Борису. Щелкнула зажигалка, пламя весело затрещало. Гуго и следом ребята обошли вокруг сруба, втыкая факел между бревнами.
Вначале ничего было не разобрать из-за дыма. Потом огненный дракон расправил крылья, и находиться рядом стало невозможно; гудящая и крутящаяся башня огня поднялась над побережьем, и видно ее было за несколько миль.
— Ступайте, — сказал Звонарь мальчикам. — Поезжайте с Люком. Дальше я сам.
Двумя днями позже, опять-таки в несусветную рань, Гуго вернулся в «Пять комнат». Помывшись и побрившись, он приступил к делам: из первозданного хаоса стенного шкафа достал багажную стенторовскую сумку с давно вышедшими из моды гобеленными вставками (вот бы влетело разбойнику от Инги!) и уложил в нее разную походную мелочь, футляр с охотничьим луком, теплую куртку, носки, запасные сапоги, воспетые Рамиресом два маузера и патроны к ним, сборник собственных сочинений, длинный нож в универсальных ножнах, белье, два свитера и аккуратнейшим образом запакованную черноярлычную бутылку «Джонни Уокера». Задернув на этом всем «молнию», Звонарь занялся не менее важной процедурой: разложив на столе разнообразные ершики и масленки, он разобрал, вычистил и смазал все пистолеты. Современного оружия Гуго не любил. Что же это такое действительно: отдельный предохранитель на спусковой крючок, отдельный — на курок, и еще один — на затвор, да плюс фиксатор обоймы, да затворная задержка, и прибавьте разборную кнопку. Это уже не пистолет, а то ли пульт управления НАСА, то ли вообще вотум недоверия человечеству. Нет уж, он предпочитал в первую очередь полагаться на собственное соображение и верность руки, а автоматика — это, знаете ли, дело второе.
Любовно поклацав затворами восьмизарядных, Гуго вставил обоймы и дослал патроны, после чего, переодевшись во все чистое, натянул сложную двухкобурную сбрую и пару «двойных орлов» серии семьдесят рассадил на их законные места под мышками, а третий просто положил в карман пальто; надел пояс с очень элегантными метательными ножами, а за высокое голенище левого сапога засунул подарочный «деренжер» с перламутровой ручкой.
Снарядившись таким образом, Звонарь оделся, подхватил сумку и направился в гараж, где сам сел за руль какого-то подозрительного «рено» и на нем минут сорок колесил по городу, пока наконец, не приткнув машину в безвестном дворике на окраине, исчез из этого дворика неизвестно куда.
Появился он спустя полтора часа в совершенно противоположной стороне предместий в закрытой на каникулы авторемонтной мастерской, где его уже дожидались три человека.
Народ подобрался чрезвычайно любопытный. Первое, и весьма удивительное, заключалось в том, что их никогда не видели в «Олимпии». Их, к слову сказать, вообще мало кто и где видел, ибо вели они необычайно замкнутый образ жизни, и хотя в полиции на каждого из них существовало досье, но большей частью там были пустые строчки и вопросительные знаки. При всем при том люди эти были не просто знаменитыми профессионалами экстра-класса, но профессионалами-легендами с мировой славой и вполне солидными состояниями, поскольку стоили их услуги сказочно дорого. Объединяло их одно: каждый в разное время и по разным причинам был обязан Гуго Сталбриджу то ли жизнью, то ли больше чем жизнью, то ли вообще всем на свете, и по такому случаю все они были готовы идти за ним к черту в пекло. Туда, кстати, Звонарь и собирался их пригласить.
Имен в этой компании не существовало. Имена были у посредников, но сегодня посредников не требовалось. Номер один был алжирский еврей из прекрасной, между прочим, семьи, тишайший шизофреник во всем, кроме работы, обладатель абсолютно фантастического носа и не менее фантастического набора, скрытого в бесчисленных карманах кожаного жилета, клапаны и карабины которого содержали невероятное количество инструментов: загадочных крюков, тросиков, кривых ножей, фонариков, сюрикенов, запалов, обойм, непонятных ампул и иных таинственных приспособлений, в число которых входила и пара «сандалет» под патриотические «узи». Весь арсенал вполне компактно размещался под плащом.
Вторым был истинный француз, грузный потомок Кола Брюньона, навеки подаривший свое сердце взрывчатке, детонаторам и часовым механизмам, неустанный изобретатель портативных ракет ближнего и дальнего действия. Третий — рыже-белесый ариец — может, немец, может, голландец, стопроцентно нордическая внешность которого даже у самого непредвзято мыслящего человека вызывала невольный вопрос: а в самом деле, на каком основании славянская раса владеет такими территориями на востоке Европы? Этот отдавал предпочтение старушке винтовке «AUG» и щедро украшал ее разнообразной оптикой, лазерными и инфракрасными прицелами, вдобавок еще какая-то электронная коррекция и неведомо что; не менее мудреной механикой норовил он оснащать и собственные глаза.
Появление Звонаря прервало меланхоличную игру в кости под единодушное истребление соленых орешков; без каких бы то ни было предисловий Гуго разложил на столе план — судя по всему, какого-то архитектурного сооружения, где присутствовали лестницы и штрихованные врезки сечений.
— Ну, еще раз, — начал Звонарь. — Итак, мы собираемся навестить Рамиреса. Все обо всем знают, но некоторые уточнения стоит внести. Герой дня у нас — ты, Хайфа. Войдешь через крышу — и вдоль балки. У них там компьютерный центр и диспетчерская всей телеметрии, охраны три человека, и они никого не ждут. Программисты тебя, скорее всего, и не заметят, мимо них проходишь к люку — вот тут — и в нем зависаешь. Как только угнездишься, пискни. Мы все тебя ждем.
Окрещенный Хайфой рассеянно кивал, не сводя с чертежа выкаченных, под дивными ресницами, палестинских очей, и продолжал украдкой заглатывать по одному орешку.
— Люк над главным залом. Как только я дам команду и если я дам команду, убираешь его и перекрываешь зал сверху, вот с этого дальнего угла.
После смерти Колхии у Звонаря опустился правый уголок рта, поэтому в движениях губ появилось подчеркнутое усилие, почти болезненность, что вовсе, однако, не сказалось ни на глубине голоса, ни на четкости дикции.
— Возможно, что мы с Рамиресом сумеем договориться. Возможно, что и нет — значит, возникают два варианта: плохой и хороший. В случае плохого — вот отсюда, через главный вход, тебя поддержит Марсель, а со стороны кабинета, напротив — мы с Мюнхеном. Как только всех их приберем — а времени у нас мало, уходим через вот эту внутреннюю площадку. Если все сойдет тихо, ты так же возвращаешься вдоль балки и назад через крышу в соседний дом; нас, естественно, никого не ждешь.
Вопросов не возникало, все слушали внимательно, хотя и без эмоций, как-то полусонно, у всех присутствующих рутинность работы заметно перекрывала темперамент, долгий опыт приучил их автоматически, скаредно-скрупулезно экономить энергию для дела.
— Теперь ты, Марсель. У тебя немного проще. Ставишь пикап на стоянку и заходишь со стороны улицы Годдар. Тут смежная стена, устанавливаешь свои игрушки и ждешь сигнала. По сигналу ликвидируешь стену, и перед тобой две двери — эта и вот эта. Входишь через вторую, потому что первую они в пять секунд превратят в решето. Твой сектор — центр зала, и поосторожнее с гранатами, помни, над тобой висит Хайфа.
Брюньон-младший скупо отмахнулся — знаем, не маленькие.
— Мюнхен, малыш, тебе придется побегать. Произошли изменения, видишь? Пиредра сделал прямой выход в гараж. Это для нас и удобно, и не очень. Первая часть прежняя — через пожарное окно заходишь на его секретную лестницу, смотри, не впиндюхайся в сигнализацию. Охраны там нет, и, как только я зайду в кабинет, будешь слышать каждое слово. Ориентируйся по обстановке. Наш сектор — вся восточная стена от стойки до стойки. Уходим, как я сказал, через дыру Марселя, через площадку и на улицу Годдар, в микроавтобус. Если же они решат взять меня на лестнице или вообще обойдется без стрельбы, то ты сидишь в тамбуре, пока я не пройду зал, и независимо от того, началась заваруха или нет, бежишь вниз, в гараж, выезжаешь и со своей пушкой встречаешь нас у выхода. Мы втроем отъезжаем на «додже», а ты устраиваешь прощальный дивертисмент. В случае мирного исхода встречи министров точно так же спускаешься — не забудь запереть дверь — и спокойно уезжаешь. Про тебя, Марсель, и речи нет — размонтируешь свои шутихи, и в пикап — только тебя и видели. Рамиреса мы вряд ли обманем, но не пойман — не вор.
— В случае плохого варианта Рамиреса убивать? — спросил педант Мюнхен.
— Обязательно. Ох, он нам просто не дастся… Да, маловато нас, надо бы еще по человеку на машины… Их там дюжины две, не меньше. Короче, Хайфа, ты начинаешь. Мостись и сообщай. Потом вы двое, потом я. В случае какой-нибудь заминки минуты три я точно продержусь… Сейчас почти десять. Что же, я думаю, джентльмены могут взять шляпы и отбыть. С богом.
Джентльмены последовали его совету и отбыли.