К добру ли, к худу ли, но мир не ограничивается соревнованиями по высшему пилотажу. В то время когда Эрликон с Кромвелем летали, интриговали и вообще боролись за место под солнцем, Ингебьерг Пиредра тоже не теряла времени даром. Она выступила в Стимфале, затем — в Монреале и Торонто, а дальше подошел срок на ее же деньги широко разрекламированного кругосветного турне с «Козерогами» Эрика Найджела. И в те дни, когда авиационный Стимфал млел у экранов телевизоров, а Эрлен приходил в себя на больничной койке среди чудес электронной стимуляции, Инга прибыла в Ливерпуль, в Вустер-Холл, что в двух шагах от овеянной легендами Эбби-роуд.

Прямо у такси ее встретил сам Эрик, именитый лидер «Козерогов», страшно задерганный и злой. Дела не шли ни в какую, и появление Инги, ее вольные импровизации на тему классических козероговских композиций (не составившие ей никакого труда), ее переложения Мэрчисона стали самым отрадным эпизодом на общем малоутешительном фоне.

Менеджер «Козерогов», их многолетний босс — тот, что фактически создал группу и привел ее на вершины хит-парадов, где растут золотые и урановые диски, — ушел, объяснив, что дальнейшая разработка этой жилы ему неинтересна, и изменил «Козерогам» с безызвестными, но перспективными новичками. Пристойного развода, однако, не получилось: взбешенный Эрик незамедлительно влепил судебный иск — к великой радости газетчиков и с крайне малым толком для себя. С целой бригадой юристов прибыл новый менеджер, и тут отношения не заладились с первого дня.

Это, впрочем, было не самое страшное. Произошли вещи гораздо хуже. Флетчер Этвуд, флейтист, слава «Козерогов», единственный, кроме Эрика, участник старого, первого состава за два десятилетия многократно обновлявшейся группы, тоже объявил об уходе. Их отношения с Найджелом никогда не были безоблачными, поскольку во все времена единственным автором Эрик считал лишь самого себя, а Флетчер, в свою очередь, также обожал именоваться композитором, и вот наконец накопилась та капля, которая переполнила чашу. Удар был чрезвычайно болезненным, без Флетчера весь замысел гастролей если и не летел к черту целиком, то, по крайней мере, терял наполовину, и уж точно выпадал гвоздь программы — шотландский цикл. Контрактно-рекламная машина была уже запущена на все обороты, календарь утвержден, и Эрик то клял все на свете, не разбирая выражений, то впадал в горестное оцепенение. Вдобавок и последний альбом «Козерогов» критика встретила довольно холодно — большой беды тут, правда, не было, но число разных неурядиц в музыкальном семействе заметно подскочило.

В этой нервозной атмосфере, полной неразберихи и перебранок — «Чтоб тебя пристрелили, как Леннона, проклятый ты предатель», — Инга за синтезатором произвела фурор своими авангардистскими вариациями, которые она безупречно компоновала с найджеловскими темами, так что художественная часть проблем решилась сразу, но дальше дело упорно не шло, и в середине третьего дня скверно проходящих репетиций Эрик в пятисотый раз откинул назад пегие патлы, положил ей на плечо горячую руку и сказал:

— Вот что, поезжай-ка ты домой на недельку и расслабься, пока я тут управлюсь с этими сукиными детьми. Я тебе позвоню.

Инга кивнула и, доверившись старушке «Эйр-Франс», через два часа была дома. Она рассчитывала преподнести сюрприз Звонарю. Произошло, однако, нечто совершенно противоположное.

Эхо выстрелов у кафе «Мермоз» докатилось до «Олимпии» и офиса Пиредры одновременно. Забавно, что кромвелевская саркастическая надежда сбить Рамиреса с голку полностью оправдалась: Пиредра на какое-то время и впрямь перестал улыбаться и неимоверно длинным ногтем правого мизинца принялся чесать бровь рядом со шрамом. Рамирес был виртуозом калабрийской школы игры на гитаре, а в ней мизинцу отводится довольно серьезная роль.

Впрочем, мысли его потекли в совершенно негаданном направлении. То, что обоих эмиссаров устранили столь молниеносно, в старинной классической манере, было, безусловно, серьезнейшим симптомом каких-то неведомых пока неполадок, но это почему-то обеспокоило Пиредру меньше всего. Скверно было не это. Плохо было то, что провалились люди именно Звонаря: Гуго своими специалистами дорожил, а в их с Рамиресом беседе никакая стрельба оговорена не была; давнее же недоверие Звонаря к Пиредре давно секретом не было. Теперь же предстояла неизбежная и неприятная процедура объяснения этой горячей голове истинной подоплеки событий, и врать-то, вот горе какое, было нельзя, ибо Звонарь, как известно, обладал настоящим собачьим чутьем на правду. Если бы Пиредра мог сформулировать принцип общения со своим лучшим другом, то, вероятнее всего, процитировал бы аббатису Кревскую: чем больше правды и чем больше путаницы, тем лучше.

Без церемоний и даже без предварительного звонка Рамирес приехал в «Олимпию». Звонарь сидел в кабинете за столом, который стоял на львиных лапах и по краю имел резную балюстраду, а вместо соответствующего зеленого сукна столешницу покрывал календарь, испещренный бисерной каллиграфией Гуго. На этот календарь Звонарь сейчас же выставил новомодные кубические стаканы и из бутылки с «Белой лошадью» разлил в них шотландскую смесь, которой путешественники некогда развлекали себя по дороге из Эдинбурга в Лондон.

— Ну, — проворчал разбойник, — объясни, друг дорогой, в какую такую хреновину мы впутались.

Пиредра тут же понял, что следует делать. Он немедленно перевоплотился и действительно стал растерянным и сбитым с толку верным другом, поскольку чувство товарищества было в Звонаре одним из самых живых и неистребимых начал.

— Черт ее знает, — сказал авантюрист откровенно. — Сам не понимаю.

— Нет, ты уж постарайся, — предложил Звонарь. — С чего это вдруг твой милый мальчик так невежливо обошелся с моими парнями? Томпсон отработал у меня десять лет, это он сделал нам Пал-Роджерс. А Бейкер? Кой черт — ни за что угробить таких людей!

— Не знаю, — повторил Рамирес. — Вот зарежь, не представляю, как такое могло получиться.

Гуго смотрел на него мрачно и с сомнением.

— Правда, вот какая штука, — продолжал Рамирес, подбираясь к самому зыбкому месту. — Этот Эрлен — сын Мэри Дарнер. Ну, а она со Скифом — сам знаешь.

Пиредра снова весьма осторожно коснулся истины — подставляя под гнев Звонаря мать Эрлена, он второй раз предусмотрительно забыл упомянуть, кто отец. Но и этого было достаточно, чтобы гангстеру показалось, будто Гуго запустил ему в физиономию стаканом. Но нет, тот просто с силой толкнул его по гладкой поверхности стола. В разбойничьих глазах полыхнуло бешенство.

— Да, мудрено догадаться, что к чему, — зарычал он, и во взгляде обозначилось неопределенное пока прицеливание. — Вот, в самом деле, что бы это Скифу могло прийти в голову! Да ты не с ума ли спятил, друг любезный?

Рамирес печально, но хладнокровно покачал головой:

— Я тоже не первый день на свет родился. Это не Скиф, то-то и паршиво.

— Конечно, это Урсула Ле Гуин воскресла — дай, думает, открою-ка я пальбу.

— Да, представь. Не станет же Скиф устраивать стрельбу посреди улицы.

Зачем ему? И потом, он в курсе: дал понять, что не против.

— Интересно, — сказал Звонарь и вновь взял стакан.

Действительно, довод был основательным, да и Пиредра в вопросах стилистики был авторитетом непререкаемым. И впрямь — не подобает шефу разведки улаживать дела в базарной манере при помощи апробированного калибра, да еще со своими же присными, когда достаточно сказать два слова в трубку — чепуха какая-то! Гуго рассеянно посмотрел в окно.

— А верно, чудно, — проговорил он наконец. — Говоришь, он знал? Что там было? «Бульдог-сорок четыре»?

— Тоже, кстати, непонятно. Что за циркач? Любой бы взял какой-нибудь магазинник, и дело с концом. Кто же теперь пойдет с пистолетом?

— Погоди. — Звонарю пришла в голову другая мысль. — Парень ведь работает на Бэклерхорста?

— Не проходит, — ответил Пиредра. — Бэклерхорст давно бы позвонил. Извинился. Через два дома живем.

Гуго кивнул. Ситуация представала в ином свете.

— Нет, — продолжал Рамирес, устраиваясь поудобнее и вытягивая ноги — грозу явно проносило стороной. — Я тебе скажу. Это кто-то. Понимаешь? Мы налетели на кого-то. Он не из команды, и он в курсе наших дел. Разговор тут очень серьезный и здорово мне не нравится. Вряд ли мы его так просто ухватим…

— В Стимфале у нас фра Винченцо.

— Да, правит железной рукой. Кого пошлешь?

— Хватит, допосылались. Сам поеду.

— Да не валяй дурака. Ну что? Ладно, тебя не переупрямишь. Поспрашивай, у него с полицией нормально, пусть заглянут в картотеку, машина тоже местная, все бывает, может, мы тут еще горбатого лепим… И не очень-то, смотри поглядывай, чувствую, дела там крутые.

— Не учи ученого, — отозвался Гуго, допил свой стакан и той же ночью вылетел в Стимфал.

Так Сталбридж тоже совершил паломничество на землю обетованную, и поездка эта привела к несколько неожиданным последствиям. Фактический результат оказался нулевым — стимфальский дон фра Винченцо встретил коллегу уважительно и с достоинством, но никаких внятных объяснений дать не сумел — точка зрения Пиредры полностью подтвердилась: какой-то очень информированный и очень скрытный незнакомец весьма грамотно среагировал и вновь затаился. Самому же доставать Эрлена из весьма и весьма охраняемых ванденбергских бункеров и тем устраивать скандал, Звонарь, помня наставления Пиредры, счел неразумным и лишь крепко призадумался. Этим дело, собственно, пока и завершилось, но побочный, эмоциональный эффект вышел куда как более значительным.

Как раз в это время у Звонаря с Колхией нарастал один из периодов охлаждения. Поэтому Гуго покидал кров без особенных объяснений, простился скорее с детьми, уезжавшими на учебу, нежели с подругой, и по возвращении ожидал лишь усугубления кризиса. И точно, во время их совместного обеда (Звонарь лишь позвонил в «Олимпию» и поехал прямо домой) загудел телефон. Колхия, с которой они не успели перемолвиться и двумя словами, оставила салат оливье, и из тех ответов, которые она давала на вопросы, долетавшие из трубки в ее ухо, прижавшее заправленную огненную прядь, можно было без труда сообразить, что кто-то где-то снова заболел, застрял без денег, сел в тюрьму и надо срочно лететь спасать и хлопотать. Звонарь забыл вынуть вилку изо рта и уставился в стол, как в лицо злейшего врага. Дальнейший ход событий был ему известен заранее. Но тут произошло чудо.

— Клиф, я не смогу, — сказала Колхия, — У меня только что вернулся Гуго. Пусть Чича едет. Она теперь дама состоятельная, у нее связи, а я сейчас просто никак.

Звонарь бережно положил вилку рядом с тарелкой и вспомнил о ней не скоро.

Инга прилетела тридцатого, в субботу утром. Ровно в десять она прошла через галерею. На ней было муаровое прямое платье, чуть ниже колен, что выглядело некоторым вызовом моде, каблук высокий, шляпа с громадными, плавно колыхавшимися полями — словом, Инга в значительной степени вернулась в блаженной памяти пятидесятые. Волосы она уже твердо решила отпустить и с одной стороны сложно их заколола, с другой, слева, оставила свободно ниспадающими, сделав над глазом единственную косичку. Взгляд ее ничего не выражал; по случаю неопределенности душевного состояния серебра было немного: ожерелье, кулон, на руках двойные браслеты с резьбой, соединенные цепочками с широкими перстнями на всех пальцах; серьги двухъярусные, в форме опрокинутых семисвечий. Продемонстрировав репортерам свой уффициевский профиль, Инга скрылась в недрах «линкольна» и произнесла лишь одно слово: «Домой».

Дух ее в это время более всего напоминал замерзший водопад. Никакая бурная деятельность, никакие козероговские перипетии пока не вернули ей душевного спокойствия. Ее метания и ожидания — чего? — ничем не разрешились, и в какой-то момент, среди незатухающих борений, Инга впала в некую оцепенелость Страсти по «Козерогам», неясность их дальнейших планов ее практически не задевала («Все вздор, там будет видно»), решений не предвиделось («Надоело все ужасно»), и пока что надо просто вернуться к очагу («Как-то там страдает Гуго?»), временно оставив мир за порогом «Пяти комнат». Однако, едва покинув орех и бархат лифта, Инга попала в атмосферу необычайную.

Это была атмосфера любви. В Звонаря и Колхию то ли бес вселился, то ли они оба впали в детство, но зрелище было невероятное. Они дурачились, хохотали без причины, кормили друг друга из ложечки, снова хохотали, готовили какой-то немыслимый обед, похожий на ирландское рагу. Звонарь играл на гитаре, не выпуская Колхию из объятий, а вся квартира была заставлена цветами и шампанским. Дети разъехались учиться: Борис — в Рочестер, Ричард — в Нормандию, и этому фестивалю чувств никто не мешал; в «Олимпии» же полновластно заправлял Бэт Мастерсон.

Ингу, естественно, пригласили к столу, но не очень обращали на нее внимание. Ничего подобного она не ожидала и была ошеломлена — да что за глупости, вот нежности телячьи… Инга что-то не доела, что-то не допила, умчалась на свою половину — меня тошнит от вашего веселья! Что делать, редкой колдунье по силам зрелище чужого счастья; ах, был бы Крис, вот кто умел направить ее накал и смятение в нужное русло! Но есть же еще и другой человек.

Другим человеком был давний приятель Инги шотландец лорд Патрик — записной чародей, чернокнижник, черный маг седьмой ступени посвящения, магистр, циник, нахал и острослов. К Инге он относился как к капризному ребенку, таланты ее признавал, но осыпал насмешками, и ему одному она это прощала — хотя бы потому, что его темное мастерство было выше ее собственного, как небо — земли, а женские прелести не имели над ним решительно никакой власти.

Пусть похамит, пусть поиздевается, черт с ним, думала Инга, заказывая по телефону Глазго, пусть попляшет на костях, это-то мне сейчас и нужно; она не отдавала и не желала отдавать себе отчет, чем именно так задел ее звонаревский пир — разгадка была близка, но время ее пока не подошло.

Увы! Лорда Патрика не было ни дома, ни в клубе, он пропал, как исчезал всегда — неизвестно куда и неизвестно насколько, никого не поставив в известность. Инга оттолкнула телефон и бросилась на диван, смешав несколько выражений из итальянского и испанского диалектов, причем итальянское «си» врезалось в каталонское наречие, и вместо слова «мать» вышло «матери», и «шлюхи» вместо «шлюха». Кипа газет на низком журнальном столике — обезумевшая парочка газет, само собой, нечитанная, — разъехалась, часть с шелестом слетела на пол, и с одного из раскрывшихся разворотов на Ингу грустно взглянул Эрликон.

Она замерла. Господи ты боже мой! Ну конечно! Вот кто ничего не просил, ничем не уязвлял, а просто сказал: «Я твой». Что там такое? Победа… Выигрыш… какие-то дурацкие очки… Стимфал, госпиталь… Какое число? Еще четверг. Невероятно. Через сорок минут ее уже не было в доме.

Шла к концу вторая неделя пребывания Эрликона на госпитальной койке Университетского центра. Усилиями реанимации, хирургии, экспресс-регенерации и интенсивной терапии он почти поправился телесно, однако душевное потрясение пока никак не отходило. Эрлен лежал на гидротерапевтических подушках, то спал, то смотрел в белый потолок, то в телевизор, где бессчетно кувыркался его знаменитый теперь «Милан», не снимал наушники, в которых звучала музыка, поставляемая неунывающим маршалом; журналисты осаждали клинику, но он отказывался с ними встретиться, да и вообще разговаривать ни с кем не желал.

Можно смело сказать, что его увлечение авиацией полностью закончилось. Что-то сгорело и рассыпалось в прах. Это что-то убил и шок после этапа, и то, что Эрликон понял: летать, как Кромвель, он не сможет никогда, а летать так, как прежде, потеряло всякий смысл. Романтика превращалась в работу, и более того — в работу, вызывающую внутреннее неприятие.

Ведь впереди его ждал третий этап — блуждание в кошмарных облачностях Валентины, своеобразный воздушный «Кэмел-Трофи» — гравитационные столбы и ловушки, эшелонные проходы и вообще условия, максимально приближенные. Хорошим тоном считалось вообще хоть как-то долететь до финиша, а не вернуться в полубессознательном состоянии на покореженной машине в трюме десантного крейсера. Эрлен уже участвовал в этих пытках, дважды добирался до конечной базы, занимая почетное место в первых строчках второй десятки, и оба раза почел это за чудо; уже тогда он терпеть не мог третьего этапа, что же говорить теперь…

Ему хотелось сейчас оказаться как можно дальше от Стимфала, от самолетов, где-нибудь в деревенской глуши улечься в пробитом солнечными лучами сарае на сене — он никогда в жизни еще не валялся на сене — и читать до бесконечности какое-нибудь затейливое занудство типа Толкиена или Диккенса; днем смотреть на облака, а ночью — на звезды, и больше ничего. Ничего. Да, но третий этап. Да еще и Кромвель. В разных вариациях несколько раз Эрликону снился один и тот же сон: будто он вновь стоит перед летной комиссией, но комиссия на этот раз какая-то громадная и расположилась она в смутном, туманном и невероятно высоком амфитеатре, лиц не разобрать, но вердикт звучит явственно и проникает в самый мозг: «Исходя из совокупности инструкций, разрешить маршалу Джону Кромвелю взять с собой на борт самолета пушку». Да, пушку, и пушка эта тотчас же появилась, но не современная авиационная, а допотопная бронзовая коронада, заряжавшаяся с дульной части шипящим и дымящим ядром, и рядом с ней стоял сам Кромвель — он ничего не говорил, а лишь улыбался своей радостно-хищной улыбкой, которая ясно выражала: теперь-де мы им всем покажем… Эрлен каким-то уголком сознания понимал, что все это происходит во сне, он замычал, рванулся, силясь проснуться, и проснулся. Вокруг царила ночь, тишина, горел ночник, похожий на подфарник, а напротив, за стеклянной стеной, у компьютерного дисплея и впрямь сидел Кромвель, время от времени беззвучно шевеля губами. Сквозь дурман полусна Эрликон вдруг сообразил, что маршал командует компьютеру: «Дальше… дальше…» В длинной фигуре его, казалось, не было ничего зловещего, но капля холодного пота неспешно пересекла скулу Эрлена.

«Боже мой, боже мой… Нет никакой пушки, да и не надо, он же их и так… Он же их там просто всех посбивает, не знаю как, но он это сделает и придет первым…»

И без всяких ночных видений, едва придя в себя, Эрлен сказал Кромвелю:

— Джон, я больше не хочу выступать.

Дж. Дж. посмотрел на складки одеяла, которое укрывало Эрлена, так, словно разглядел в них какое-то чудо, и не стал ничего отвечать. Он принялся отвлекать Эрликона музыкой, подробно комментируя содержание каждого диска, рассказывал всевозможные новости и сплетни, а если разговор и заходил об авиации, то только в плане здоровья, медицинских норм и так далее. Ни об этапе, ни о долге перед Бэклерхорстом речи не заходило. Еще маршал увлеченно взялся устраивать Эрлену знакомства и любовь.

— Вот письмо, — говорил он (писем было великое множество). — Некая Диана. Судя по выражениям, вполне интеллигентная особа. Ты посмотри на фотографию — неординарное лицо.

— Джон, — нехотя отвечал Эрликон, — это не для меня.

— А для кого? Ты не больной, не извращенец. Что за жизнь ты ведешь? Зачем тогда летать, заявлять о себе на весь мир? Зачем вообще все?

— Боюсь, что незачем все и не нужно. Но Кромвель и не думал униматься:

— Вон сестричка из реанимации, Дженифер. Девка глаз с тебя не сводит. Ты где-нибудь видел такую фигуру?

— Джон, ну что мне с ней делать?

— Покажешь ей самолет.

— Зачем ей самолет?

— Не знаю. Я им всем показывал самолет. Знаешь ли, около самолета все как-то происходит само собой. Утром летаешь, днем показываешь машину, вечером ведешь ужинать. И дело происходило, заметь, на военной базе, туда не очень-то и проведешь.

— Джон, ты знаешь, что я об этом думаю. Потом, она слишком высокая.

— Это не аргумент. Кстати, пиредровская дочка ничуть не ниже, вот уж башня так башня. Я понимаю, что длинные ноги у девушки — это красиво, но все хорошо в меру. Не знаю, как она влезает в машину, но на мотоцикле ты ее точно не увезешь.

Тут уж Эрликон не мог сдержаться:

— Джон, ты знаешь, ты не любил… это не то, что ты думаешь, это больше; она для меня… Она для меня — другой уровень, другая жизнь. Инга там живет постоянно, а я только пытаюсь… Короче, это как чудо.

Однако маршал считал себя авторитетом и в подобной психологии.

— Может быть, я и не любил по-твоему, но кое-что повидал. Любовь в отношениях мужчины и женщины — дело десятое. Да, с нее все начинается, но сколько она длится? Год? Полтора? Любовь — это стартовый двигатель ракеты: гром, треск, и мы на орбите. Но вот все отгорело, и, если не включатся маршевые двигатели, твоя ракета грохнется обратно; мало того — сгорит.

— Что же это за маршевые двигатели?

— Уважение, взаимопонимание, общие интересы. Ну какие у тебя могут быть общие интересы с этой бандитской дочерью, которая, как говорят, еще и ведьма, каких мало? Слышал о яблоке и яблоне?

— Джон, ты не любил.

— Опять я не любил. Хорошо, поговорим о любви. Знаешь правило одиннадцатого шага?

— Нет никаких правил.

— Есть. Вот слушай. Представим, что мужчину и женщину разделяют двадцать шагов. В широком понимании. Так вот, ты должен сделать свои десять шагов и остановиться. Если она там тебя не встретила, не делай одиннадцатого — потом придется делать двенадцатый, тринадцатый — и так всю жизнь, и будет это не жизнь, а муки.

— Джон, это арифметика какая-то.

— Это высшая математика. Ты положишь на свою страсть жизнь, а для нее это — мимолетный эпизод. Ради двух минут ты рискуешь угробить свою судьбу и лезешь голым задом к волку в пасть. Есть такое понятие — рентабельность.

— Я не бухгалтер.

Но когда на маршала находила стихия проповедничества, его трудно было унять.

— В старину бывали такие брошенные угольные шахты — хотя уголь там еще был, и неплохой. Загвоздка в том, что один вывоз пустой породы обходился дороже, чем все предприятие. Понимаешь, о чем я говорю?

— Когда добывают золото или уран, с расходами не считаются.

— Нет, ты точно сошел с ума. Уран и золото добывают роботы или каторжники. Каторжники! Вот и с тобой будет то же, а может, и похуже, если не выкинешь эту дурь из головы!

— Знаешь, Джон, — тут Эрлен сел на своих подушках, — я читал в детстве сказку про бумажную рыбу. Она однажды добралась до стакана с водой и, конечно, погибла в нем, но зато хоть сколько-то времени она по-настоящему плавала. Ты меня понимаешь?

— Рыба у него в стакане плавала, — чуть позже мрачно сказал Кромвель Вертипороху — этот обмен притчами маршалу очень не понравился.

— Что? — изумился механик. — Какая рыба?

— Рыба такая, что околдовали нам парня и боком ему выйдет эта Инга.

— Любовь… — благожелательно протянул Вертипорох.

Маршал приставил ему к носу призрачный палец:

— Мне эта любовь подозрительна… Слушай, команда будет такая: я в ангар, ты сиди в предбаннике и гляди в оба. Если будет выбор стрелять или нет, стреляй. Я буду через полтора часа.

По причине такой вдохновляющей беседы Одихмантий страшно растерялся, и его прошиб холодный пот, когда снизу, с пульта, позвонили и сообщили, что Эрликона хочет видеть некая Ингебьерг Пиредра, и пилот немедленно распорядился ее впустить. Механик приоткрыл рот, растопырил руки и оглянулся, словно прикидывая возможность бежать во все стороны одновременно — ему захотелось и срочно позвонить в Ванденберг, и остановить Ингу, перекрыв коридор, и засесть с пистолетом под кроватью. Остановился он на самом нейтральном варианте: сел у окна между палатами и стал смотреть во все глаза, приминая бороду холодным стеклом.

Эрлен полулежал, полусидел, раскинув по белизне лечебного кресла черные кудри; на нем была все та же майка «Штат Мичиган», все те же спортивные брюки, а на голове — большущие наушники, через которые «Порги и Бесс» сотрясали барабанные перепонки. Переживания Вертипороха Эрликона никак не коснулись, а весть от Инги вызвала примерно те же ощущения, что и «плоский штопор» с удалым маршалом, и привычный огненный кулак ударил под грудину. Он содрал наушники — герои Гершвина смолкли на полуслове, и засомневался: вставать или оставаться в лежачем положении — как-никак он был больным, а это давало определенные преимущества. И тут в вытянутом восьмиграннике коридорного окна показалась Инга. Она улыбнулась, постучала пальцами по стеклу и через три секунды появилась в дверях.

Что чувствовал Эрлен, описать невозможно. Его обуял одновременно и ужас, и восторг. Вид Инги потряс его, как разрыв гранаты. Что там говорить о глазах, бровях и губах! С каждого волоска пепельной гривы («смотри-ка, у нас с тобой волосы одинаковой длины!»), с каждой складки салатного сафари летели стрелы Амура, будто дерзкий греческий мальчишка завербовал себе в подмогу полчища Чингисхана.

Несколько минут разговор шел довольно странно и сумбурно: Эрликон что-то отвечал, не особенно осознавая что, и сам не слышал или не понимал, что же такое говорит; затем общими усилиями семь красных роз водрузили в не слишком эстетичную, зато объемистую медицинскую посудину с мерными делениями, потом Инга засмеялась, положила свою загорелую, звенящую серебром руку на руку Эрлена и сказала:

— Собирайся. Я тебя похищаю.

В этот момент подслушивавшему у окна Вертипороху сделалось дурно. Сначала он бросился к дверям, желая как-то распорядиться, чтобы Эрликона не выпускали; не добежав, он кинулся обратно, решив, что лучше вывернуться и задержать Ингу, но эта мысль его почему-то испугала, и он вновь ринулся к выходу, теперь уже надеясь перехватить самого Эрлена. Призраки убийц из кромвелевских предостережений маячили у него перед глазами, от душевного напряжения механик снова забыл закрыть рот, и длинная струйка слюны устремилась к полу; руки Одихмантий держал так, словно вот-вот собирался ухватить мифического быка за рога. Он сам, как распаленный бык, помчался по коридору, по какой-то своей логике вознамерившись поймать Эрлена на лестнице, и буквально проскочил сквозь возвращавшегося быстрым шагом маршала.

— В чем дело? — спросил Кромвель. — Пожар? Мафия?

— Да! То есть нет! — шепотом произнес Вертипорох. — Джон, она его увозит!

Секунду Дж. Дж. смотрел на механика остановившимся взглядом, затем скомандовал:

— Без паники. К телефону.

Телефон стоял за соседней дверью. Стуча тупо срезанным ногтем по пластмассе, Вертипорох набрал номер уже известной мадемуазель Делорм — той, что предупредила приятелей о приезде звонаревских профессионалов; это был первый из двух телефонов, оставленных Скифом, и оба Кромвель заставил свой экипаж выучить наизусть.

После минутной заминки включился автоответчик и промурлыкал, что мадемуазель отбыла в отпуск и просит оставить информацию до ее возвращения. Маршал и механик бессмысленно уставились друг на друга.

— Крути дальше, — приказал Кромвель.

Второй телефон был секретным и имел выход прямо в какой-то закрытый секретный канал Института Контакта. Пользоваться им Скиф разрешил только в самом крайнем случае.

Здесь тоже поначалу воцарилось молчание, показавшееся вечностью, и после него механический голос объявил, что линия заблокирована, и посоветовал связаться по коду.

Никакого кода ни Кромвель, ни Вертипорох, естественно, не знали.

— Вот, значит, как, — проговорил Дж. Дж., дико улыбаясь в пространство. — Ай да Скиф. Вот как… Что стоишь? — неожиданно зашипел он на Вертипороха.

— Быстро флягу, НЗ, бинокль — и вниз, в гараж. Мотоцикл на ходу?

— А? Да, на ходу. Может, лучше возьмем больничный «бьюик»?

— Какой «бьюик», спятил, у нее спортивный «бугат-ти»! «Бьюик»… Живо!

Небывало жаркое бабье лето стояло над Стимфалом. Строго говоря, зимы в ее северном понимании тут не существует, но горы да ветвь арктического течения, к ноябрю задувал ветерок, из-за которого на море начинает штормить, а еще раньше стимфальская публика достает из шкафов плащи; в декабре же и мокрый снег не такая уж диковина. Но в этом году в начале октября природа решила задержать лето на плоскогорьях. Табун северных антициклонов заплутал где-то на океанских просторах, и вечер первого понедельника нового месяца выдался не просто теплым, а по-июльски душным. Прорезая все более густеющий поток машин, дедушка-"харлей" нагонял кроваво-красный приземистый «бугатти». 'Струи морского воздуха трепали рыже-гнедую шевелюру Димы и делили на разные пряди его бороду. Механик хотел надеть шлем, но Кромвеля уже охватил боевой дух, и маршал с чувством укорил соратника:

— Стыдись… Наше дело правое!

И Вертипорох, так и не научившийся разбирать кромвелевский сарказм, торопливо бросил шлем обратно на полку, словно тот внезапно раскалился.

Они легко отыскали Ингину машину, но дальше дело пошло сложнее: держаться рядом было опасно, поскольку Дж. Дж. не желал раньше времени выдавать свое присутствие, а отпускать далеко тоже было рискованно: в эдакой толчее легко потеряться. Из-за автострадной планировки Стимфала разных параллельных улочек и проулков, столь удобных для охоты с мотоцикла, в городе просто не было. Приходилось лавировать и прятаться за машинами, то и дело зажигая поворотники.

Покинув госпиталь, Инга направилась строго на юг; однако, минуя центр, она круто свернула на Пятьдесят второе государственное шоссе и погнала свой роскошный лимузин на восток. Кромвель поджал губы: этот путь вел в горы, к вилле Рамиреса, а штурмовать ее вдвоем с Вертипорохом — дело, безусловно, любопытное, но вряд ли веселое. Маршал вдвинулся механику в самое ухо:

— Сбавь до шестидесяти миль и приготовься… Если за указателем повернут налево — подходим вплотную и стреляем.

— Куда стрелять? — спросил Вертипорох, чувствуя разливающийся по телу холод.

— Куда… Куда попадешь, Клинт Иствуд… Нас через полчаса ждут такие «хеклеры», какие тебе во сне не снились…

Слеза, выкатившись из внешнего уголка глаза механика, под давлением ветра пробежала и затерялась в истоках бороды. Мама, подумал Вертипорох, никогда больше не пойду в кино на боевики, к черту их, глупость все это… Но оказалось, что волновался он рано: «бугатти», похожий на окровавленный обух томагавка, несущийся над дорогой, проскочил роковой перекресток, никуда не свернув, и по-прежнему летел на восток.

— Перестраивайся вправо, на боковушку, — распорядился Кромвель. — И отрываемся.

Под прикрытием громадного белого рефрижератора «харлей» ушел на крайнюю боковую полосу и через минуту оставил автомобиль гангстерской дочки далеко позади.

Дорожная развязка, на покрытие которой Вертипорох уронил холодный пот и слезы, была на этом участке Пятьдесят второго шоссе последней. Здесь проходила городская черта, а магистраль уходила дальше, сквозь горы. Стимфал, как известно, тем и отличается от других столиц мира, естественно выросших на пересечении торговых и иных путей, что через этот край приморского нагорья никакие дороги никуда не ведут. Все здешние шоссейные коммуникации — по сути, слепой аппендикс, а континентальные автострады начинаются восточнее, по ту сторону поднимающихся к океану гор. Именно Пятьдесят второе шоссе и связывает город с окружающим миром, точнее, сорокамильный отрезок, прорубленный в красно-черных базальтах, — и за ним, на просторе, бетонное полотно разбегается во все стороны — поезжай куда глаза глядят.

Но в первые часы наступающей ночи дорожное пространство пробитой в хребте скважины пустело. Гости — кто уже приехал, кто уехал, у горожан наступили часы вечернего досуга; лишь одинокие тягачи и трейлеры будили эхо на восьми рядах меж каменных стен. Такому раритету, как «Харлей-Дэвидсон», спрятаться было негде, и потому Кромвель решил дождаться подопечных на выходе. Приятели взгромоздили мотоцикл на самый край козырька разворота пандуса и тревожно вглядывались в сумерки, время от времени заставляя мотор глухо завывать.

Проехали два грузовика с дугообразными упорами бамперов, за ним — тягач с неимоверно длинной серебристой цистерной; потом фургон для лошадей. Кромвель смотрел на часы. Секундная стрелка резво прыгала с деления на деление, красного «бугатти» не было.

— Что за черт? — спросил Вертипорох. — Где они?

Кромвель едва слышно выругался. Стрелка на часах описывала круг за кругом, ожидание приближалось к фазе безнадежности.

— Тут же не свернешь никуда, — пробормотал Вертипорох, косясь на Кромвеля.

Маршал уже не обращал внимания на дорогу, взгляд его был безумен и устремлен в неведомое, в глазах металась, меняя масштаб, карта окрестностей Стимфала. Одихмантий ждал, вцепившись в ручку газа. Спустя краткое время Дж. Дж. приказал:

— Давай наверх!

— Куда?

— Бери эту бандуру и тащи наверх!

Да, несказанно осложнило жизнь простодушного инженера-механика знакомство с покойным главнокомандующим. Темной ночью, ибо смеркается в этих местах мгновенно: не бывает в Стимфале долгих вечеров, волок Вертипорох тяжеленный мотоцикл через бетонную бровку вверх по крутому каменистому откосу, укрепленному сеткой и поросшему полынью, неверной под ногой и мерзкой по запаху, лез по каким-то плитам, а рядом кружился и шипел «давай, давай» бешеный призрак.

— Куда теперь? — захрипел Одихмантий, преодолев наконец склон. Волосы его прилипли ко лбу, и сам он напоминал лик на плащанице.

— Она могла увезти его или на рудник, или в аббатство, больше тут ничего нет. Рудник ближе, едем сначала туда.

— Едем? А какая там дорога? — В голосе Вертипороха звучало и смятение, и тоскливое предчувствие ответа.

И ответ его не обманул:

— Нет там никакой дороги и не было никогда. Заводи!

Смилуйся, Боже. «Харлей» взревел ликующим ревом и понесся вверх по плоскогорью, вновь на запад.

Светила луна. В небе Стимфала их вообще-то три, и картина ночи должна была бы быть феерической, однако ничего подобного, как правило, не происходило. Во-первых, два спутника более чем скромны по размерам и заметной роли играть не могут, а во-вторых, соединение всех трех лун в какое-то поэтическое время — явление исключительное. Тем не менее постоянства одного ночного светила вполне хватало, чтобы различать дорогу на любой скорости — а Кромвель требовал гнать вовсю, да и почва соответствовала самым строгим запросам. Это были те самые недавно так удивившие Эрликона «лошадиные зубы» — каменные столбцы, плотно, как брусчатка, притиснутые друг к другу. Суровые дантисты — дожди и ветра, перевивающие редкий песок, подточили их во многих местах, и казалось, под колесами проносится исполинская лошадиная челюсть, охваченная пародонтозом, однако такое покрытие было «харлею» нипочем.

Дорожный ветеран показывал себя наилучшим образом и радовался возврату к шальной рокерской молодости. Неутомимо отплясывали передние амортизаторы, беззвучно дышали атмосферы, закачанные в шипованную резину, принимая удары каменных коронок; с жаром танцевали шестеро поршней в своих масляных рубашках, выписывая в цилиндрах извечную "У", и длинные, косо срезанные литники новых покрышек неистово колотили по зернистому граниту.

На фоне ярких лунных бликов рисовались темные контуры мелких колючих кустов; далеко слева размытой черно-белой мозаикой смутно проступали отроги гор Котловины; вой двигателя уносился к звездам, но Кромвелю и этого показалось мало.

— Музыку, — приказал он. — Включи на внешние динамики.

Что же, настал черед и старине «харли» пасть жертвой маршальской меломании. Стимфальские музыкальные автоухари — а там даже у иного таксиста полмашины занимала какая-нибудь квадросистема и еще саксофон торчал между колен — произвели на Серебряного Джона неизгладимое впечатление. Такого в дни его молодости не бывало. Ничего. В «харлее» были незамедлительно произведены необходимые доделки, и за время болезни Эрлена старичок украсился двумя обтекаемой формы колонками по тысяче ватт каждая. Теперь предстояло испытать их в деле.

— Втыкай, втыкай, — сказал Дж. Дж. — Нас и так за сто верст слышно.

Кассета ушла в гнездо, и — о ужас! — Вертипорох перепутал записи! Вместо подобающего случаю «Полета валькирий» волшебство ночи разорвал кантри-стайл «На берегах Огайо» — деревенские страдания грянули между небом и землей бесхитростно, зато с душой:

I plunge my knife into her breast While gently in my arms she rest She cried: «O' Willie, don't you murder me I'm not prepared for eternity».

I took her by the lilly white hand And let her down by the river's strand First I picked her up, then I cast her down Stood and watched her slowly drown —

и залихватский наигрыш губной гармошки лился над скалами!..

Тем временем местность вокруг менялась. Кустарник исчез, пропали песок и щебень; удивительные надолбы под колесами приобрели уклон к югу, а впереди показалась гряда холмов со столообразными вершинами, похожая на позвоночник гигантского зверя, — приближался каньон Альмадены.

И вот с какого-то места каменная поверхность, похожая на брусчатку, действительно стала брусчаткой. «Харлей» проскочил один мощенный шлифованными блоками желоб, за ним второй.

— Стоп, машина, — велел Кромвель. — Глуши мотор, приехали.

Странное это было место. Бесчисленные ряды идеально подогнанных друг к другу камней тупо скалились в лунном свете; там и сям темнели провалы колодцев, отличающихся по размеру, но с безупречно выдержанной геометрией и так же идеально облицованные все тем же тесаным гранитом; полная тишина, до шума пульса в ушах, стояла кругом: не было слышно даже сверчков и цикад. Неизвестно почему Вертипороху сделалось жутко, разбросанные повсюду черные дыры заставляли ждать, что из них вот-вот… но дальше механик и думать не стал.

— Где… где… где это мы? — едва слышным шепотом спросил он.

— Это рудник, мы на верхней кровле… Ты прислушивайся, здесь акустика — дай бог. — Маршал стоял на заднем сиденье и озирался, вытянув жилистую шею; было ясно, что романтические страхи не имеют над ним никакой власти, и Вертйпорох ощутил прилив горячей благодарности.

— Не едет никто, — произнес он уже гораздо уверенней.

— Да вижу, вижу… Мы, правда, обогнали их минут на пять. Ладно, трогай к монастырю.

— У меня кассета кончилась, а другой нет.

— Ставь сначала. — Маршал сокрушенно покачал головой. — Страх, подо что приходится выступать.

Утес, или выступ Фраскенн, — самый внушительный в той цепи, которая обрамляет Альмаденский каньон, и глубже других заходящий в Малый каньон, поэтому нет ничего удивительного в том, что Эрликону с его верхушки показалось, что площадка бывшего монастыря со всех сторон окружена пропастями. Однако наш пилот ошибался. От восточной стены — той самой, у которой Эрлен просил Ингу выйти за него замуж, — начиналась довольно пологая седловина, поросшая чем-то вроде можжевельника и соединяющая Фраскеннскую гряду со следующей, лежащей ниже по каньону. На этот-то соседний гребень и выскочили Кромвель с Вертипорохом в конце своего путешествия.

— Откати мотоцикл в лощину и приходи сюда с биноклем, — распорядился маршал. — Если я не ошибся, у нас пара минут… Да, флягу захвати.

— Что там, дом какой-то, — сказал механик, приникая к резиновым окулярам. Бинокль был с переводом на ночное видение и давал картинку, как при слишком ярком солнечном освещении.

— Это и есть аббатство, там в войну батарея стояла… Тихо! Слышишь?

Уже и без бинокля был виден свет поднимающегося на гряду автомобиля, и доносилось недовольное ворчание аристократического двигателя.

— Те же, часть вторая, — объявил Кромвель. — Ну, Дима, начинаем. Вставь шестой патрон и слушай меня внимательно. Инструкция простая. Сейчас мы доходим вон до тех кустиков, и ты ложишься в них головой. Как в поговорке. Ложишься не на живот, а на спину. В случае чего стреляешь в любого, кого увидишь. Лежишь и ждешь от меня команды; если услышишь стрельбу, то без всякой команды бежишь наверх, там метров сто, не больше, и стреляешь во всех, кто не Эрликон. Попадешь — хорошо, не попадешь — еще лучше, мальчика только смотри не зацепи. Выстрелы считаешь вслух — прямо так и кричи: раз, два… Как досчитаешь до шести, бросаешь пистолет в ближайшую рожу и падаешь куда-нибудь подальше. Прочее тебя не касается. Все понятно?

— Все понятно, — ответил Вертйпорох, чувствуя, как его спина вновь превращается в кусок льда.

— Ну и отлично. Укладывайся и жди. — С этими словами маршал канул во тьму.

Здесь я хочу отдать должное Вертипороху. Полностью поддавшись кромвелевскому гипнозу, он свято верил, что за проклятым кустом собралась вся международная мафия; он был готов к тому, что настал его последний час, и, лежа на холодном песке, прощался с жизнью; каждая поджилка его несуразно длинного тела тряслась от страха, но ему и в голову не приходило все бросить, убежать, забиться в какую-нибудь расщелину или тем более вскочить на «харлея» и умчаться прочь. Более того, он знал, что в нужную минуту поднимется, пробежит эту, вероятно последнюю в жизни, стометровку и будет стрелять и подставит шкуру под пули. Я безоговорочно признаю механика Вертипороха смелым человеком.

Однако первым из мировых злодеев, которого узрел Одихмантий, был все тот же Кромвель. Он распростерся рядом, и вид у маршала был задумчивый.

— Тут хитрость какая-то, — пожаловался он. — Куда-то мы заехали, нет никого. Земля, что ли, треснет и оттуда громилы полезут?

— А эти двое? — поинтересовался Вертипорох.

— Целуются в машине. Похоже на пикник. Оружия нет.

— Джон, так это просто свидание! — Вертипорох возликовал. Давно он не был так счастлив.

Кромвель молча пожевал сжатыми губами:

— Лежи пока. Подождем. Это все не вдруг придумано.

Он вновь исчез и вернулся через полчаса:

— Закусывают. Да, надо признаться, на убийство мало похоже… Все равно, кончится это плохо, та стерва ему не по зубам.

— Иногда это нужно.

— Ему это совсем не нужно. Словом, так. Какие нас еще ждут сюрпризы — неизвестно, поэтому трезвись и бодрствуй, и смотри не засни, как апостол Петр в Гефсиманском саду. Ешь и пей, но по сторонам поглядывай… Я там присмотрю. Вот до чего доходишь иной раз — приходится подглядывать за пиредровской дочкой! Как это, в сущности, роняет наше достоинство.

— Мы товарища выручаем, — рассудительно возразил наивный механик.

— Надеюсь, товарищ справится без нас. Со своим делом. Все, я пошел. Громко не чавкай. Враги услышат.

Состояние счастья — это вовсе не обязательно какие-то краткие минуты, оно может затягиваться, и довольно надолго. Оказавшись в машине в четырех дюймах от Инги, Эрлен впал в обыкновенное восторженно-одурелое состояние. Вид и близость идеала переполняли и распирали его душу, и никакого иммунитета в этом отношении даже и не намечалось.

Запах ее духов вытеснял всякое представление о разумных нормах их употребления; манера вести машину — на дорогу она обращала внимания куда меньше, чем на Эрликона, — тоже изумляла новизной, граничащей с риском; притом все это — дорога, машина, движение — было делом десятым, потому что главным, разумеется, был их разговор.

Инга оживленно говорила сама, звеня браслетами, то и дело отрывала руку от руля и с необычайным вниманием слушала Эрлена, поворачиваясь и глядя на него, мало обращая внимания на светофоры. Темная масса ее волос переливалась, подвески серег крутились и сталкивались. Тупость менеджеров, коварство подруг, ворох насмешливых жалоб и сплетен, густо замешанных на презрении, — весь светский коктейль представал перед Эрликоном; все это было ему неведомо, абсолютно чуждо," и он завороженно и радостно слушал.

Мир, который открывала ему Инга, потрясал Эрлена в общем-то одним-единственным качеством. Он потрясал взрослостъю. Как и отец, ставший контактером, так и сам Эрликон, ставший пилотом, пронес через все свои душевные мытарства непоколебимую инфантильность, неистребимую память детства, превращавшуюся то в очарование, то в проклятие. Мир взрослых так и оставался для него загадкой, в общении с людьми он не нарастил никакого панциря дипломатических уловок и маневров и в грозящих стрессом ситуациях предпочитал отдаляться, а чаще и проще — прятаться и убегать, что в старину назвали бы робостью и зажатостью.

Инга же в этом отношении была подлинным профессионалом общения; любую беседу она вела и поддерживала без усилия и совершенно автоматически — так классный баскетболист, ведя мяч, не следит за ним, обращая внимание лишь на передвижения товарищей по команде и соперников. В общении же с мужчинами она чувствовала себя и совсем свободно, навыки тут были настолько многочисленны и отточенны, что присутствие, например, в данный момент единственного влюбленного никак не могло создать ни малейшего напряжения.

Для Эрликона в этом вопросе дела обстояли из рук вон плохо. Его романтический облик, его нервические настроения и замкнутость невольно создавали ему имидж дамского любимца, но увы. Нельзя сказать, что Эрлен был уж совершенно обойден женским вниманием, но благодаря несообразностям его характера самый обычный процесс общения мужчины и женщины был для него отягощен, запутан и, что еще хуже, болезненно заострен, так что те девушки, которые иной раз, в результате многих мук, дарили его своей благосклонностью, появлялись не благодаря умению и обаянию, а из-за стечения обстоятельств или же безысходности ситуации. Опирались подобные отношения на великое терпение женской снисходительности, сестры любви, но, не имея соответствующего опыта и воспитания, Эрликон и любви-то не очень умел отличить.

Поэтому неподдельное внимание и интерес Инги, женщины взрослого мира, женщины его мечты, разили пилота наповал. Задавив сотрясающее волнение под ребрами, Эрлен слушал ее вопросы о соревнованиях, о машинах, о судьях, отвечал, и у него вдруг мелькнула мысль, что Кромвель прав, возможно, и впрямь следовало показать самолет — и он неожиданно пожалел, что маршала нет рядом: «Этот черт уж точно ничего бы не испугался…», и затем возникла другая мысль, оценивая предыдущую, — злобное самокопание не отпускало его ни на минуту: «Боже, я выродок…»

Инга тем временем испытывала непонятный душевный подъем. Страдания Эрликона она видела, сочувствовала ему, восхищалась, сколь стойко и раскованно он при всем том держится (она помнила о руинах великих цитаделей в его душе), но чувство ее уносилось куда-то дальше. Что-то должно было сегодня произойти. Что? Неизвестно, но навстречу она шла с охотой и даже весельем.

Машина затормозила и остановилась.

— Повернись ко мне, — приказала Инга. — И расслабься. — После чего привлекла Эрлена к себе и поцеловала.

Не могу сказать, что парень упал в обморок или был прожжен насквозь; ощущения его и до этого уже оказались за таким пределом, что удивлению оставалось очень мало места. Как бы то ни было, взаимопонимание выросло, и по въезде в аббатство дело быстро пошло на лад. Сразу же после остановки двигателя Эрликон протянул руку, втайне готовый к тому, что будет поднят на смех, но этого не произошло, а, напротив, Инга охотно придвинулась вплотную (благо не мешала ручка переключения скоростей), и начались такие поцелуи и объятия, что можно было только позавидовать. Правда, в один из критических моментов кресло под Эрленом вдруг сдвинулось куда-то назад, но он молодецки держался, зацепившись локтем левой руки и страшно напрягая мышцы спины — пока их губы и языки не разъединились и Инга не воскликнула: «Я невероятно голодная! Я же сегодня ничего не ела!»

Началось бойкое приготовление пикника. Лунный свет сочетался с жарой, нагревшиеся за день камни не желали остывать, и дыхание ветра тоже не приносило прохлады. Высокие травы и крапива заглядывали в бойницы уцелевших южной и восточной стен, с северной и западной сторон от окон остались лишь парные плиты оснований, а простенки, сохранившиеся на треть или даже половину впечатлявшей когда-то высоты, смотрели вверх, как сточенные, но по-прежнему грозные зубы. За ними начинался провал Малого каньона, и дальше открывался вид на темные горы.

В центре длинного прямоугольника двора, на каменном, похожем на саркофаг возвышении, Инга расстелила покрывало, и на нем они расставили всевозможную снедь, бутылки, зелень и прочее, привезенное в пакетах и термосах.

— Что это? — спросил Эрликон, принюхиваясь и отщипывая листки.

— Не спрашивай, — загадочно ответила Инга. — Ешь и пей, ты у меня в гостях, в моих владениях…

К своему удивлению, Эрлен в самом деле смог есть и пить, правда, что именно, он не замечал, и, если было какое-то спиртное, оно не оказало на него решительно никакого действия, разве что смесь из Ингиных трав… но нет, он ничего не почувствовал.

Дар анализа, способность отличать причины от следствий, покинул Эрликона; он вдруг увидел, что Инга стоит в проломе стены лицом к горам; платье исчезло, и тело смотрится как молочный поток на черном фоне; Эрлен не оценивал ее фигуру, он впал в некое подобие медитации, воспринимая реальность как отвлеченную данность, чьи законы неведомы, непознаны и непознаваемы. Инга оказалась рядом, глаза в глаза, произнесла: «Вылезай из всего этого», и высокие кроссовки полетели куда-то в колко зашуршавшую траву, ее горячие руки уверенно помогли ему, посуда и еда пропали, и внизу очутился тот самый вырубленный из камня, покрытый темной тканью стол, на котором они пировали; упершись руками в грудь юноше, Инга села на Эрликона, и тут начались вещи необычайные.

Жар ее тела проник в него, и все вокруг изменилось, весь мир предстал ярким и живым, сквозь нервы и мышцы потекли токи от земли, травы, еще чего-то непонятного из недр и воздуха, их было великое множество, всего и не разобрать, его плоть и кровь соединились с ними, неколебим остался только мозг, и дальше пошли уж и вовсе чудеса. Поднялись древние могучие инстинкты и вышибли те каменные пробки, которые отделяют сознание от подсознания. В мозгу Эрлена пролетел весь тот скудный набор представлений о мужественности, что некогда сложился у него: серебряные рыцари, игрушечные ковбои и еще невесть какая дребедень, а за ними хлынули совсем уж неизвестные валькирии, вороны и просто откровенные демоны, не имеющие ни имени, ни обличья. В существо Инги он погрузился как в пламя, и в этом пламени ему привиделось: исполинских размеров звериный рогатый и бородатый лик, пред ним Инга и еще ворох тварей, множество из которых только что пролетело сквозь его сознание. Но что было самое странное — на Ингу Эрлен смотрел глазами как раз той чудовищной бизоньей морды, он видел свою колдунью спереди, сзади, снизу, сверху, и она глядела на него и одновременно — на того. Тело ее колебалось и дрожало, неясные отсветы прыгали по лицу, груди, животу, выхватывая то огненный глаз с провалом скулы, то шею и уступ ключицы; волосы, шевелясь, стояли черным нимбом; Эрликон чувствовал приближение последней судороги наслаждения и в то же время величайшую тоску отделения души от тела, как недавно во время посадки, когда Кромвель отстрелил баки, и с той секунды связь с жизнью начала стремительно ослабевать… Но тут произошло нечто странное: зверь, через зрачки которого Эрлен смотрел на Ингу, отрицательно покачал головой.

«Нет, — вроде бы сказал он, или так пригрезилось Эрликону, — это не наш, и это не твой. Я не буду с тобой в этот раз. Сделай для него все и отпусти».

Черти, вороны и прочая нечисть — статисты этой сцены — вновь кинулись в простор Эрленова сознания, пролетели над ущельями меж извилин и ухнули в колодец спинного мозга. Роковой зазор отделения души от тела подобно полосе воды, разделяющей причал и корабль, стал сужаться, сужаться, и вот былые узы окрепли, томление подступающей смерти миновало. Эрлен еще успел увидеть, как ругалась и протестовала бедная Инга — она плевалась, била кулаками, волосы падали на лицо, и груди метались в такт конвульсиям, но вот постепенно пятна света из красных снова превратились в лунно-бледные, реальность вернулась на свое законное место, и ведьма смирилась и утихомирилась.

— Тс-с-с, — сказала она. — Не думай ни о чем, я все сделаю сама.

Однако Эрликон, невольная жертва всех этих потусторонних разборок, не пожелал никаких продолжений, отпрянул в сторону и буквально скатился с каменного ложа.

— Куда ты? — изумилась Инга.

Эрлен будто и не слышал ее. Тупо он осмотрел себя, собственные руки, потом без спешки влез в брюки и сапоги, натянул майку и, миновав северную стену, ринулся вниз, в обрыв, взрывая песок, сгребая по пути щебень и цепляясь на лету за жесткие кусты. Окруженный этой лавиной, Эрликон бежал, скользил, падал (счастье Вертипороха, что тот устроился гораздо правее, на восточном склоне), пока со всей геологической свитой на самом дне каньона не влетел с шумом и брызгами в холодную воду ручья.

Он был совершенно уничтожен. И дело даже не в том, что, как он понял, какие-то таинственные силы отказались принять его в свое лоно — пусть бы все и прошло по Ингиному плану и при этом Эрликону удалось сохранить жизнь и рассудок, он все равно был бы раздавлен и убит. Ведь ситуация, как он полагал, потребовала от него проявления какого-то высшего, почти божественного мужского начала, того, чтобы он стал Тором, Одином, Юпитером, — вот какие ставки в той большой, по-настоящему взрослой игре, а он… Мальчишка, сопляк, бездарь… Его преклонение перед личностью Инги доросло до невероятных, ударных величин, и эти величины его сокрушили. Я не потянул, думалось ему, я ничто, тот мир для меня закрыт — туда таких не берут.

Не было никого, кто мог бы объяснить Эрликону суть произошедшего, сказать, что уже одно то, что он устоял и вышел невредимым из колдовских объятий, поднимает его на самый высокий уровень в глазах всех на свете магов и владык. Там, где девяносто девять из ста навеки утратили бы волю и разум, его закаленная самоистязаниями психика страстотерпца выдержала, не дрогнув, и это был подвиг, но Эрлен не знал об этом. Мистические силы великих глубин не сумели одолеть его, но некому было растолковать парню суть его победы.

Зашнурованные до упора высокие кроссовки заливались холодом ручья, косые тени скрывали изгибы каменистого русла; какая-то птица монотонно кричала в далеком мраке, и на миг почудился удаляющийся треск мотоцикла. Эрликон наклонился, зачерпнул воды, плеснул в лицо, провел мокрой ладонью по шее к груди.

— Я лучший пилот в мире! — закричал он во всю силу легких. Потом добавил шепотом: — Я дерьмо, а не пилот.

Под равномерный плеск он побрел вниз по ручью, словно стараясь перехитрить неизвестных преследователей.

«Кто я такой? — думал он. — Что там гадать… Какой я, к черту, контактер, какой пилот… Это все не в счет, это все так… Я — генетическая ошибка, вот я кто, жертва научного прогресса… Мог бы я выжить естественным путем? Смешной вопрос… Но что же делать? Уйти? Но как же… Не знаю».

Ручей, лениво блуждая и изгибаясь, становился то шире, то уже и вдруг покинул пределы каньона и вывел Эрлена к белым в лунном свете отмелям и черной говорливой воде Альмадены. Ноги начали уставать. Какое бы ни пришлось выбирать решение, нельзя вечно скитаться по этим горам. Прикинув подобие схемы маршрута, Эрликон сообразил, что, поднявшись вверх по течению, он часа через два дойдет до шоссе и окажется как раз на северной, то есть на стимфальской, стороне. Сунув руки в карманы и нахохлясь (прохлада все же потихоньку давала о себе знать), он зашагал по земле, песку и камням и вскоре за поворотом увидел огонек.

Не ожидая ни хорошего, ни дурного, все более погружаясь в цепенящую хандру, Эрликон пошел к этому костру и, подойдя, ничуть не удивился, разглядев отражение огня на металле с детства знакомого «харлея» и рядом — неразлучную пару, Вертипороха и Кромвеля, разогревающих на углях какую-то банку.

— Привет, привет, — радушно встретил пилота маршал. — Присаживайся, сейчас поедим.

— На вот, хлебни, — предложил Вертипорох. — Маловато, правда, осталось…

Эрлен сел, отпил из плоской изогнутой фляги и долго смотрел в костер. Потом сказал:

— Ладно. Хорошо. Я буду летать. Если уж ничего другого не суждено.

В то время как раздираемый комплексами Эрликон влачился в направлении всепрощающих маршальских объятий, для Инги наступил момент размышлений и прозрений. После скандала, который она устроила князю тьмы, ее настроение поутихло, и она в задумчивости продолжала сидеть все на том же сундуке-надгробии, обхватив колени, прикрытая только своими волосами, спадавшими колоколом на плечи; серьги и браслеты она, естественно, и не снимала.

Все, связанное с Эрленом, отлетело от нее, мыслями Инга уже унеслась далеко прочь. От всего произошедшего осталось лишь чувство слабого разочарования и досады, но встряска не прошла бесследно — та, другая мысль, которая подспудно все последнее время брезжила в сознании, не давая покоя, которая будоражила ее по дороге сюда, подступила совсем близко, и до решения оставался один шаг.

И вот этот шаг совершился. В старинном романе можно было бы написать, что с глаз упала пелена (что за пелена? куда упала?). Начало падения этой загадочной пелены все-таки не обошлось без Эрликона. «Он и в самом деле иной, — подумала Инга мимолетно. — Не подходит для вот этого — этих стен, этой травы…»

А кто подходит?

И из лунного света, из светлых и черных пятен, из путаного узора листьев и стеблей перед Ингой соткалось лицо Гуго Звонаря — так перед мореплавателем открывается долгожданная родная гавань, Инга даже тихо застонала.

«Я же люблю его… Вот дура, я же всегда его любила. Дура, дура безмозглая… (Инга употребила и более сильные выражения.) Ведь это же… Это…» — Тут слова у нее закончились, и остались одни чувства; возможности, скрытые в этих чувствах, представали пред ней поочередно во всем великолепии.

Но возможно ли такое вообще — вдруг влюбиться в человека, которого знаешь с детства и который годится тебе в отцы? Если да, то перспективы возникают ошеломляющие, и Инга по достоинству оценила их.

В любви, в этом великом охотничьем поле, отказаться от обмана, уловок и финтов, и утрата тайны не означает утраты очарования. Впервые она увидела возможность находить удовольствие, отдавая и раскрывая себя полностью, не пряча ничего в тени, оставаясь сама собой без заботы о ликвидации последствий такой откровенности («Хоть на горшке сидя, сказал бы Гуго», — подумала Инга), и даже наоборот — наслаждаясь тем, что показываешь себя всю как есть, со всем стыдом и мерзостями, и не опасаешься ни враждебности, ни презрения. Боги святые, да ведь только один Звонарь и умеет так любить: не закрывая ни на что глаза — ни на одно клеймо, ни на печать зла. Инга уставилась в темноту перед собой, ничего не видя и не слыша, — вот она, та вожделенная обитель, по которой тосковала ее душа с незапамятных времен.

Но как быть? Ведь Гуго… «У него нет другого выхода. — Инга упрямо затрясла головой, словно споря с какими-то оппонентами. — Он поймет. Я помогу ему это понять. У нас у обоих не было выбора… изначально. Нельзя спорить с судьбой. А это судьба».

Тот, кто хорошо знал Ингу, мог бы заметить, что в ней даже проступило некое величие и гордость — она ощутила себя Стоящей На Пути. Да, предстоит игра. Но теперь — теперь! — она знает цель; наконец-то, после долгих сомнений, пришла ясность. «Гуго мой, — думала Инга. — А я — его. Так было задумано. Я сделаю… я выполню предназначение».

Подобно многим деятельным личностям, Инга не обременяла себя излишним анализом ситуации. Ей было достаточно того, что картина казалась очевидной, а на всевозможные подводные камни энергии у нее хватит. Кроме того, она свято полагала, что знает Гуго — одна из самых распространенных людских ошибок: думать, что прекрасно знаешь человека потому, что давно с ним знаком…

Итак, вслед за Эрленом скоро и Инга покинула аббатство. Для пилота наступила пора смирения, для колдуньи — час торжества. Что же касается желаний самого Звонаря и судьбы Ленки Колхии, то это, как видно, никого не интересовало.

Фарборо!

Где Стимфал с его раскаленными горами, нависающими над океаном, и криками чаек, уносящимися в глубь плоскогорий? Нет ничего этого, здесь север, здесь дожди размывают песок, а из песка растут сосны, а над соснами тянутся низкие тучи, по утрам из леса ползут туманы, а где-то вдалеке шумит и волнуется Северное море. Здесь самая настоящая осень без всяких тропических циклонов и прочих штучек.

Собственно, Фарборо — это название деревни, которая цела и по сию пору — маленькая, с очень красивой церковью из розового камня. Как-то однажды над картой этой местности встретились несколько циркулей, и в результате возле сонного Фарборо построили аэродром, потом — очень большой аэродром, вскоре там провели авиасалон, за ним второй, потом — каждый год, а летчики выступали с показательными полетами, и в один прекрасный день им за эти полеты начали ставить оценки и давать неуклюжие серебряные кубки с двумя ручками. Так начался Мемориал Джона Кромвеля. Отпочковавшись от салона, он стал трехступенчатым, проводился по всему миру, до Плеяд поднял ставки и гонорары, но и теперь считалось хорошим тоном приехать перед этапом в Фарборо, полетать, повращаться в кругах — других посмотреть и себя показать.

Кинематографисты ездят в Канн. Авиаторы — в Фарборо.

В отличие от Ванденберга, здесь нет многоэтажных, напичканных компьютерами подземелий, все в ангарах, но тренировочная база не менее изысканна и не менее дорога. Это весьма серьезный аспект — тренироваться в Фарборо удовольствие очень и очень дорогое, и далеко не у всех фирм бывает возможность поддержать эту старую добрую традицию. Гораздо дешевле почти все то же самое можно найти совсем неподалеку — например, в Гладстонбери, там тоже прекрасный авиационный комплекс, но тогда уже не сможешь сказать: «Я был в Фарборо».

Есть и еще разница. Если в Ванденберге главенствует мысль фирменная, то в Фарборо правит бал командный принцип. Тут, кроме блоков и групп МББ или «Боинг», запросто можно встретить команду Франции, Японии или Англии-III, поскольку в легких классах «500» или «Бриз» национальные корпорации могут закупать импортные машины или же летать на самолетах отечественных фирм. В супертяжелом классе эти различия отсутствуют: крейсера строят транснациональные компании, и туг уж команды или смешанные, или, чаще всего, выступают под флагом концерна. Таить друг от друга перед третьим этапом уже нечего — вольной программы на мемориале нет, технические данные перестали быть секретом с первого дня, а пресловутый «конверт с сюрпризами» будет распечатан судейской коллегией уже после старта.

В этот раз «тяжеловесы» разместились в большом и нескладном здании на юго-западной окраине комплекса. Дом был двухэтажным, в плане имел форму креста и был построен в стиле средневековья, с белеными стенами, диагональными балками и красной черепичной крышей. Южное крыло и центр занимали кухня, связь и два обеденных зала; верхний этаж северного крыла — «Мицубиси», нижний — РФК, южное поделили «Мессершмитт-Бельков-Блоом» и какой-то персонал «Локхида» и «Дугласа», восточную часть — как ее называли, «старый замок», на две трети был отдан «Дассо» с его странноватой командой.

«Боинг» в Фарборо не поехал, «СААБ-Скания», за которую летал чемпион мира Эдгар Баженов, поступил и вовсе непонятно: прибыл сам Эдгар с техниками и самолетом, администрация же осталась в Стимфале. Что-то не заладилось у скандинавов на этот раз, ремонтные бригады, сменяя друг друга, копались в машине круглые сутки, и Баженов находился в состоянии постоянного то скрытого, то явного раздражения.

Из апартаментов «Дассо» открывался вид и на все аэродромные службы, и на вторую — после фарбороской церкви — местную достопримечательность: линию энергопередачи Полюс — Экватор, точнее то, что осталось от нее после войны. Она была построена в эпоху увлечения полярными силовыми станциями; теперь сохранившиеся девятнадцать исполинских опор использовались как превосходный наземный ориентир всех проходивших над Фарборо воздушных маршрутов. Эрликон, проводивший над ними в воздухе ежедневно по нескольку часов, корректируя по ним положение на маневре и посадку, мог бы поклясться, что перечислит по памяти детали каждой из колонн. Все циклопическое сооружение пилотами иронически именовалось «Стоунхендж», и о нем существовало что-то вроде легенды. Еще в стародавние времена какой-то шутник из летающего племени сулил неисчислимые блага тому пилоту, который сумеет пройти на своей машине эти столбы, используя «кромвелевский переворот» — гибрид знаменитой «петли» Нестерова и «кобры» Пугачева. Некоторое время это считалось теоретически допустимым, хотя уже пятая-шестая опоры открывали такому смельчаку ворота для самоубийства, позднее математически выстроенная модель доказала, что при всем желании прославленная фигура на какую-то малость не укладывается в расстояние между колоннами и, значит, любая попытка пролететь «Стоунхендж» обрекала на верную смерть.

Мы вправе были бы ожидать, что Эрлен после свидания в аббатстве впадет в черную меланхолию, тоску, угрызения и вообще в депрессию, но, как ни странно, он перешел в стадию несколько отупелой, но благодатной отрешенности — состояние, нередко настигающее человека среди самого отчаянного разгула страстей. Как и обещал, Эрликон взялся за полеты и летал исступленно, работая на износ и находя в этом удовольствие — Кром-вель по-прежнему действовал на него как адреналиновый выброс, и Эрлен испытывал неизъяснимое чувство, не просто растрачивая, а сжигая собственные силы.

Сценарий нового витка летно-подготовительных испытаний, который начал раскручивать маршал, был предельно прост: перегнав «Милан» в Фарборо, поставить его там на доводку, переосвидетельствование и «косметику», что возлагалось на Вертипороха и орду присланных Бэклерхорстом экспертов, и тут же немедленно начать тренировки, чтобы как-то стабилизировать духовный контакт обоих пилотов или, по крайней мере, сделать его менее болезненным. На все это отводилось чуть больше двух недель. Двадцатого октября все машины и пилоты грузились на авианосец и отбывали на Валентину — планету, чья буйная атмосфера, обогащенная коварными судейскими подвохами, должна была предоставить летчикам возможность блеснуть всеми гранями таланта и конструктивными достоинствами самолета. Там, на станции Вайгач-3, был назначен старт третьего, заключительного этапа. Шесть часов спустя начинался подсчет прибылей и убытков, выплачивались ставки и, самое главное, заключались договоры, а еще — после станции Вайгач открывались перспективы на грядущий через пять месяцев чемпионат мира.

Эрликон переменился внешне. Он похудел и стал выглядеть значительно старше; седые волосы появились у него довольно рано, лет в двадцать, но лишь теперь они превратились в настоящую седину. Если раньше он курил от случая к случаю, по прихоти Дж. Дж., то сейчас, уже в Фарборо, как-то вечером, после одуряющей воздушной кутерьмы, спрыгнув на бетон возле мокрого самолета, он с невеселым удивлением отметил, что вытащил сигарету из полупустой пачки и уже держит в руке зажигалку. Накрапывал мелкий дождь, по ту сторону машины Кромвель клял Вертипороха, а механик клял каскадные фильтры. Эрлен покачал головой, размял сигарету, втянул горьковатый дым. Курим, значит.

В Фарборо Кромвель заставил его летать на трех машинах («Хорошо, не одновременно», — мрачно шутил Эрликон): «Кранфилд А-1» — учебный самолет для отработки азов летного дела, как будто Эрлен был зеленым первогодком, «Тайгер-2000» — тренировочный аналог «Милана,» и, наконец, сам «Милан», когда его покидали муравьиные полчища техников и экспертов. «Наше дело, — твердил Дж. Дж., — ликвидация безграмотности». На практике это превращалось в сущую каторгу.

Каждое утро, ни свет ни заря, маршал гнал Эрлена на тренажер, где втолковывал, чего он хочет на этот раз, потом — на летное поле, и там по два, по три часа с перерывами старина «Кранфилд» выделывал такие штуки, что Баженов, Лабрада — тот, что пилотировал обиженный Кромвелем «Матадор», да и другие летчики, тренировавшиеся рядом, чесали в затылках и спрашивали себя, не зашел ли у их коллеги ум за разум. Впрочем, Эдгар, а за ним и многомудрый Такэда вдруг на некоторое время поддались этому гипнотизму и тоже пересели на «кранфилды». В результате пошел слух, что лидеры, глядя на Эрликона, с досады повредились рассудком и уж не знают, что бы такое выкинуть почуднее.

После полетов Эрликон снова шел на тренажер, и Кромвель наглядно разбирал совершенные ошибки, заставляя десятки раз проделывать одни и те же эволюции. Дальше — теоретические занятия, обед, общефизическая подготовка, ужин, сон. Сам же Кромвель успевал еще вместе с Вертипорохом заглядывать в самолет, вести переговоры с экспертами, судейской коллегией и Бэклер-хорстом.

В это время «Шпигель-СП», младший родич «Интеллидженсера», писал так:

"Описывая ситуацию накануне третьего этапа, невозможно перебрать с красками. Ушедшие в отрыв трое лидеров ныне практически недосягаемы для соперников, но вопрос стал еще острее: кто из трех? Эдгар Баженов — признанный мастер турнирной импровизации. Говорят, что там, где все пилоты знают десять уловок, Эдгар всегда придумает одиннадцатую. Он знаменит и своим бойцовским характером, однако его преследуют технические неполадки — «СААБ» пока что показывает себя довольно ненадежной машиной и не может обеспечить превосходства над конкурентами.

«Мицубиси», без сомнения, стал «гвоздем» сезона. Столько технологических находок не привезла на мемориал ни одна компания. Однако Такэда Сингэн, во-первых, еще очень молод, во-вторых, по своему профилю он спортсмен скорее камерного, «кубкового» стиля; специалисты отмечают отсутствие у него трассового опыта. Как-то он проявит себя среди вихревых столбов Валентины?

Эрлен Терра-Эттин, герой первого и второго этапов, несомненно, творит чудеса — как и парадоксальный военный самолет, на который его буквально в последнюю минуту посадил «Дассо». По резерву тяги французская машина обходит датскую и японскую, но Терра-Эттин уже два раза испытывал судьбу. Если перед нами случай фантастического везения, то не изменит ли оно на третий раз?

Итак, на что же делать ставку? На характер Баженова, на техническое совершенство «Мицубиси» или на счастье Эрлена Терра-Эттина?" Нагрузки дали свои результаты. Уже в середине второй недели Эрликон хотя и с трудом, но выдерживал Кромвеля в среднем режиме на протяжении предполагаемого летного времени, однако же ясно ощущал, что в целом такой контакт ему не по силам. Покалывало сердце, частенько охватывала слабость, непонятно немела левая рука. Врач, просматривая его кардиограмму, сказал: «По-хорошему вас надо бы отстранить от полетов уже сейчас. Во всяком случае, соизмеряйте, молодой человек, соизмеряйте…» Но Эрлен не желал соизмерять. Он истово вычерпывал себя до дна, не оглядываясь на ресурсы, отпущенные природой.

Тем пасмурным вечером, когда Эрликон, посмеиваясь над собой, принялся за полупустую пачку «Данхилла», они закончили пораньше, полет был последним в программе, и Вертипорох остался загонять «Тайгер» в ангар, а Эрлен с Кромвелем на аэродромном джипе поехали ужинать.

Трапезы, по крайней мере ужины, по стародавнему обычаю, были совместными. Еду дневную — все эти витамины, анаболики, протеины и углеводные загрузки — каждый принимал индивидуально и строго секретно. Дж. Дж. в этом плане усердствовал особо и сверх всего пичкал Эрликона какой-то невероятной заказной смесью из сорока трав. Но вечером было принято собираться в так называемом Верхнем зале дома, и компания возникала самая пестрая — менеджеры, техники, врачи и даже юристы. Администрация гордилась тем, что за весь сезон сюда не удалось пробраться ни одному репортеру.

Пилоты держались особняком, они то прибывали, то убывали, и костяк составляли четверо — Эрлен, Эдгар Баженов, Ли Лабрада — пилот «Матадора» и Такэда Сингэн, вечно молчащий, но исправно поддерживающий компанию. Пятым был, естественно, Кромвель, но об этом знали только он сам да Эрликон. Ли и Такэда пострадали от маршальских бесчинств во время второго этапа, но если Сингэн благородно негодовал и здоровался с Эрленом весьма холодно, то Лабрада, будучи вдвое старше, благожелательно усмехался и смотрел на обидчика словно на неразумное дитя.

Сам Эрликон этих сборищ не любил, поскольку любое общение было для него трудом, а Дж. Дж., напротив, развлекался беседами и сожалел лишь о том, что не имеет возможности усесться на председательское место в готическое кресло и открыто поучать все общество. Однако и без всякого кресла, устами Эрлена, маршал постоянно вставлял свои издевательства и парадоксы — Эрликона это изводило, но он был вынужден признать, что его компанейский рейтинг заметно поднялся.

Такая диспозиция стала, ко всему прочему, дополнительным маслом в огонь давнего конфликта Эрлена с Эдгаром, начавшегося лет пять назад буквально с первого дня знакомства.

Баженов был на семь-восемь лет старше Эрликона. Характер у Эдгара был въедливым и довольно ядовитым. На какой почве эта ядовитость выросла, это уж бог весть, но неистребимая злая ирония сопровождала все проявления его натуры. Уже будучи то ли физиком, то ли кибернетиком, он теперь учился какой-то авиационной математике, и, как говорили, учился блестяще, хотя большую часть времени летал и готовился к полетам. Баженов был насмешлив, рассудителен, самонадеян, но все знали, что эти черты в любой момент может оттеснить свойственный ему особый род увлеченности — глухой и слепой азарт, «разгорающийся, как сера под землею», питающий неугасимым огнем его дьявольское упорство. К Эрлену, которого считали его другом, Эдгар относился с покровительственной насмешкой, не отказывая себе подчас в удовольствии подразнить мятежную душу товарища. Эрликон защититься должным образом не умел и не стремился и то злился, то грустил, но, по своему обыкновению, ничего не предпринимал и, кажется, был готов терпеть такое положение вечно.

В последнее же время начались чудеса. Приноровившись как-то по привычке «пощипать» Эрлена, Эдгар налетел на весьма ехидный ответ; повторный наскок был отбит не менее уверенно. Дальше — больше, начали открываться ошеломляющие странности. Эрликон, оказывается, помнил все детали баженовских выступлений вплоть до бог знает какого-то года, все ошибки и весь технический плагиат его личных внедрений, что давало повод для всевозможных оскорбительных изощрений. Пару раз Баженов не поверил и полез в справочник — все точно, все сходилось, и это Эрлен, который отродясь ничего в технике не смыслил! Эдгар даже растерялся, но никогда не дремавшая в нем гремучая змея уже затрещала своей погремушкой — это нестерпимое нарушение, это вызов… это черт знает что такое!

Теперь, сидя за общим столом с белоснежной вышитой скатертью, заставленной фарфором, Баженов с усиленным веселым и ожесточенным вниманием приглядывал за Эрликоном. Обстановка зала, в котором они располагались, была невероятной смесью стилей со сдвигом в сторону неопределенного средневековья; главным компонентом интерьера служил камин — чудовищный контрфорс от пола до потолка, с резными львами на нависающем уступе и каминной полкой размером с кровать. Все это создавало ощущение скверной, но забавной театральной декорации и диктовало соответствующее настроение. Ужин, после дневных ферментов и концентратов, рассчитанных компьютером, разрешался любой (о спиртном, само собой, и речи не было), но достаточно легкий. Впрочем, техники и персонал могли есть что угодно — летный стол держался строгих правил.

В этот раз подавали какую-то необыкновенную рыбу под диковинным соусом; ваза, а скорее хрустальный таз, с фруктами занимала главенствующую высоту. Обыкновенно в застольной беседе избегали профессиональных тем, но сегодня Лабрада на правах патриарха — ему было за пятьдесят — решился нарушить традицию:

— Эрлен, зачем при такой облачности вы опускаетесь за полторы тысячи? На «Кранфилде» это чрезмерный риск.

Лабрада был не просто старше всех присутствующих пилотов — у него был еще и самый длинный послужной список. Если большинство летчиков выступали на трех-четырех соревнованиях в год, то Лабрада летал на шести и восьми, представлял самые экзотические фирмы, а порой и самого себя; кроме того, иногда Ли демонстрировал широту своих профессиональных навыков и подвизался на ниве аэробатики в легких авиационных классах — словом, постоянно напоминал о себе и зрителям, и судьям. В мировом рейтинге он кочевал вверх-вниз в первой пятерке и собрал, вероятно, самую обширную коллекцию наград всех званий и достоинств. Одевался Лабрада необычайно тщательно, имел безукоризненно подстриженную седую бородку, в любую погоду не снимал дымчатых очков, предохраняя драгоценное для его профессии зрение, а ножом, вилкой и прочими мудреными приборами владел не хуже Эрликона.

Баженов поддержал ветерана:

— Да, покрытие не держит, старик, какая-то дурацкая храбрость.

Эрлен пожал плечами. Не оправдываться же за Кромвеля, который придерживается замшелых нормативов полувековой давности и при этом говорит, что-де ни хрена, по старинке вернее и для пространственного мышления одна польза. Впрочем, Лабрада и не ожидал немедленного ответа. Он повернулся к Эдгару и погрозил ему пальцем:

— Вы бестактны, Эдгар. Следует высказывать мнение, но не осуждать.

Эдгар, не обращая внимания на изумленный взгляд Такэды, щедро поливал из длинноносого соусника:

— Ли, все дело в подходе, а точнее сказать — в мотивации. Вот вы, например, профессионал и летаете ради денег.

Лабрада ничуть не обиделся:

— Вы странно рассуждаете, Эдгар. Каждый из нас — профессиональный пилот. Что же здесь необычного?

— Именно, именно. Вы — профессионал, хорошо. Я — конструктор авиационных экзосистем и летаю потому, что могу, скажем, своим именем сделать рекламу машине… — Эта мысль страшно развеселила Эдгара, он захохотал, чуть не подавился, однако продолжал: — Но почему летает Эрликон? Он не конструктор, а деньги зарабатывать ему не надо. Следовательно, для него авиация — род самоутверждения, он что-то доказывает себе и нам, а значит, мы вправе сказать ему: «Дурацкая твоя храбрость, разобьешься!» Лабрада постучал костяшками о стол, отгоняя несчастье, и снова возразил в своей неизменно доброжелательной манере:

— Вы снова не правы, Эдгар. Даже если это и так, то ведь по каким-то причинам наш коллега избрал именно пилотаж, а не что-либо иное. Профессионализм — это прежде всего школа.

— Конечно, избрал. Пилоты нравятся девушкам. Тут Эрлен потемнел лицом, и, надо заметить, эмоциональное влияние его было велико, потому что все, включая и самого Эдгара, поняли, что разговор перешел грань. Однако чемпион останавливаться не захотел или уж решил выяснить, сколь далеко ныне простирается Эрленово долготерпение, и, отставив свой соус, пошел в лоб:

— Послушай, ты все еще дуешься на меня из-за Кристины?

Эрликон не ответил, и молчание его длилось едва ли не сорок секунд — срок для застольной беседы недопустимый. Собеседники могли истолковать это как угодно, не подозревая, что за это время Эрлен успел переговорить с Кромвелем. Они с маршалом довели технику общения до практически полной беззвучности и неразличимого шевеления губ.

— В чем дело? — спросил Дж. Дж. — Что, эта верста отбила у тебя девушку?

— Отбила, — мрачно ответил Эрликон.

— Что же ты молчал? — В голосе маршала прозвучала такая солидарность, что Эрлен чуть не улыбнулся. — И что же, она к нему ушла?

— Ушла.

— Почему?

— Потому что он блондин, потому что высокого роста, потому что чемпион.

— Чемпион? — Кромвелевский сарказм не менялся, но Эрликон почувствовал, что эта история задела его. — Ты в десять раз интереснее, а летаете вы все по-медвежьи, гореть вам, как факелы, в первом же бою… Да почему же ты раньше не сказал?

— Джон, остановись ради бога.

— Нет, такие вещи спускать нельзя.

Разговор этот разом переменил всю ситуацию за столом. Эрлен ахнуть не успел, как Дж. Дж. вписался в него, уперся ногами в нижнюю перекладину стола и оскалил Эрленовы зубы, насколько позволяла анатомия; Эдгару стало немного не по себе от вспыхнувшего в глазах приятеля безумного любовного внимания.

— Да, Кристина, — начал маршал вкрадчиво, — Кристина и профессионализм, вот какая тема… Что ж, Эдгар, я скажу тебе…

— Я вижу, вы спорите из-за девушки, — вмешался Лабрада.

— Что вы хотите, молодежь, — ответил ему Кромвель и продолжил: — Итак, я стал пилотом, и девушка меня полюбила. Ты это хочешь сказать?

— Ну, допустим.

— Так-так-так. Ты летал лучше меня и забрал ее себе… какое-то переходящее знамя… такова твоя логика. Нет, уж подожди, я закончу.

Баженов слушал, ожидая, какой оборот примет разговор, и надеясь перехватить инициативу.

— А теперь, — упорно гнул свое маршал, — я сделаю тебе предложение. Я лечу лучше тебя, а ты отдаешь мне Кристину. Как тебе такой вариант, чемпион?

— Зачем тебе сейчас Кристина? — спросил Эдгар, увидев в этом для себя выход. — Не много ли для тебя будет?

Такой намек на Ингу мгновенно выбил бы Эрликона из равновесия и увел бы разговор далеко в сторону, но для Кромвеля подобные уколы были что слону дробина.

— Не заговаривай мне зубы, Эдгар Баженов, — отозвался он, радостно оскалившись. — Давай заключим пари: ты ставишь Кристину…

— Да, а что ты?

— А я пролечу «Стоунхендж» на переворотах.

— Интересно, когда и на чем?

— Сегодня, на «Милане».

Эдгар откинулся назад и в поисках поддержки посмотрел на Лабраду.

— Старик, ты съехал.

— Вовсе нет, — успокоил его Дж.Дж. — Скажу больше, ты уже согласился на мое предложение, просто тебе нужно собраться с силами, чтобы об этом сказать.

— Не будем ссориться, — вмешался Лабрада. — Все равно это невозможно, Эрлен, вы же знаете, разрыв шестнадцать и пять на семнадцать и три — ваш переворот не укладывается на ноль восемь корпуса.

— Когда считали эти корпуса, — возразил Кромвель, — на самолетах не было тормозных венцов.

— Богоматерь дель Кобре! Вы что же, собираетесь тормозить перед каждой опорой?

Становилось понемногу страшно. Каждый понимал, что происходит дикость, но наваждение имеет способность завораживать. Неожиданно подал голос молчавший до сих пор Такэда:

— Прошу прощения, но у вас ничего не получится. Административный контроль.

Кромвеля не смутило и это.

— Сейчас на аэродроме никого нет, только роботы; запись можно стереть и вклеить на это место что-нибудь другое, это не проблема. Главное, Эдгар, ты согласен на мои условия?

Тому ничего не стоило ответить что-то нейтральное, типа «Сначала слетай, потом поговорим», и таким или иным путем уйти от пиковой ситуации, но что-то во взгляде Эрликона остановило его. Постоянная злоба Баженова на сей раз умолкла, но роль пассивного наблюдателя его не устраивала, и в нем заговорил азарт, извращенная увлеченность ученого — ему стало интересно, с какого момента Эрлен опомнится, повернет назад и тем самым восстановит статус-кво в их отношениях.

— Хорошо, я согласен, — с усмешкой вымолвил он.

— У кого заказан вылет на двадцать? — спросил Кромвель.

— У меня, — ответил Лабрада. — Но я в этом не участник.

— Как хотите, Ли. — Кромвель любезно не возражал. — Я сам запишусь. Надеюсь, однако, ваши принципы не помешают вам посмотреть на наши экзерсисы?

— Я посмотрю, — пообещал Лабрада.

На пути в стартовый зал Эрликон буквально взвыл:

— Джон, мы угробимся, это идиотизм! На «Милане» же нет сейчас мозга для этих твоих торможений!

Но Кромвеля тоже разобрало:

— Обойдемся теми мозгами, которыми снабдил нас Господь Бог. Ноль восемь корпуса! Я маршал авиации, у меня диплом Высшей военно-воздушной академии. Кто такие эти индюки, чтобы меня учить?

Эрлену сделалось жутко. Пятиминутный разговор за ужином превращался в прямую дорогу на тот свет.

— Джон! А Бэклерхорст? Мы не имеем права рисковать, мы же обещали, мы в долгу перед ним!

— Бывают моменты, когда человек имеет право забыть о Бэклерхорсте… Спокойно, курсант, через двадцать минут мы впишем твое имя в анналы…

— Какие, к черту, анналы!

— Ну, в скрижали… В общем, ты сможешь плюнуть в рожу всем чемпионатам и рейтингам на свете. А за Бэклерхорста не волнуйся, он поймет. — Тут Кромвель сделал паузу. — И вообще, запомни. За то, чтобы просто быть кем-то, уже надо платить. А за то, чтобы быть первым, надо переплачивать — вдвое, втрое, вдесятеро… Таков закон. Пошли.

Эрликон широко открытыми глазами уставился куда-то вбок, постоял, провел рукой по волосам и потом поплелся за маршалом.

Почему?

Достоверно известно, что существуют люди, которые в своей жизни не могут обойтись без риска. Свойство это, однако, объединяет народ весьма и весьма разный. Часть из них — просто азартные натуры, игроки, те, что в запале не ведают, что творят, а поостыв, порой и сами ужасаются содеянному, но тем не менее вновь и вновь впадают в подобное состояние. Иные же вообще не знали чувства азарта, но охладели ко всему на свете и приобрели болезненную склонность испытывать судьбу — это любители русской рулетки и езды без тормозов, такие давно перешагнули черту психоза. Третьи же — люди вполне нормальные и рационально мыслящие и вовсе не охочие скакать на необъезженном жеребце по неокрепшему льду, но хотят жить не иначе как на полную катушку, жечь свечу с трех концов — только так они чувствуют собственную полноценность. Они лезут в горы, идут на полюс, на войну, к черту в зубы и так наслаждаются прелестями жизни.

Эрлен принадлежал к четвертой, самой редкой и малопонятной категории. Его нервически-подвижная, но неактивная натура невольно тяготела к размеренному, рутинному образу жизни, замкнутому службой, домом и спокойными развлечениями; однако при соблюдении этих условий в душе медленно начинало закипать беспокойство, раздражение, какой-то зуд, похожий на накопление статического заряда, — в итоге возникала потребность в потрясении, шоке, некой отчаянной ситуации, которая, схлынув, на долгое время оставила бы после себя умиротворение и успокоение. Эрликон ненавидел и риск, и любые нервные встряски, как больной — горькое лекарство, но обходиться без этого не мог.

Вероятно, эта особенность характера была как-то связана с его беспрерывным самосозерцанием и самобичеванием. Разбирая характер этой связи, Сартр наверняка извел бы не менее десятка страниц с четырьмя от силы абзацами, я же ограничусь тем, что скажу: Эрлен и впрямь, пытаясь убежать и опередить свой самоанализ, часто принимал решения диковинные, а порой и просто опасные, и пытался воплотить их до того, как сам же зло высмеет их тщетность. Это удавалось ему крайне редко, но в те времена не было Кромвеля.

Еще не было семи — совсем светло даже по осеннему времени, да и тучи слегка разошлись, но прожектора над комплексом уже горели, придавая Контрольной башне и службам таинственный ночной облик. Колонны «Стоунхенджа» тоже были озарены и до половины сияли молочной белизной, а выше, там, где полотнища света расходились, проступали клинья цвета кофе с молоком — они все более темнели к вершинам, и на широких конечных площадках, в окружении сумрачного неба, горели парами красные огни, словно семейство вервольфов озиралось оттуда воспаленными глазами.

Серая остроносая махина «Милана» с задранным колпаком фонаря появилась из ангара. Вертипорох был немало озадачен, увидев вокруг самолета весь цвет фарбороского общества, и сразу насторожился, почуяв неладное. Однако, хотя никакого уговора на этот счет не было, правды ему никто не сказал.

Мобильный лифт поднял облаченного в костюм и шлем Эрликона к кабине.

— Стойте, — вдруг сказал Лабрада. — Давайте остановимся. Мы совершаем преступление. Терра-Эттин, вы доказали, что вы храбрый человек, в вашем мастерстве никто не сомневается. Прекратите ваше пари! Эдгар, в конце концов, вы порочите доброе имя девушки!

Баженов пожал плечами. Эрлен, уже сидя в машине, подключался к системам, отрицательно покачал головой.

— Что такое? — заорал Вертипорох, оглядывая всех.

Но фонарь, зашипев, уже опустился на место, и самолет всплыл на рулежную высоту. Баженов, Лабрада, Такэда и Одихмантий попятились, загораживая лица, в черных стволах дюз загорелся синий свет, и «Милан», выстрелив свистом по ушам, взмыл вверх-вбок и, обрастая режущим душу воем, провалился в небо.

— Добери ручку, — приказал Кромвель. — Десять градусов влево. Тангаж за маяком.

— Что? Ты хочешь заходить с обратной точки?

— Именно.

— Джон, Джон!

— Да, мой дорогой, если уж пролетать «Стоунхендж», то со всеми прибамбасами, феньками и наворотами, не каждый день такое выпадает… Не спи, вираж! Ножки красивые у этой Кристины?

— Обыкновенные.

— Ладно. Посвящается Кристине…

После посадки у Эрлена еще хватило сил приподнять руку и выключить блокировку фонаря. Спасибо кромвелевской настырности, спасибо тренировкам — он лежал в раскрывшемся бутоне «кишки Маркелова» залитый потом, будто в сауне, едва живой, блаженно расслабленный, с ломотой в левом виске, но уцелевший, не поврежденный буйством маршальского дарования.

Вертипорох, разгоняя перед собой лифтовую площадку, бросился к машине и в мгновение ока взлетел наверх. В продолжение всего действа он обрушил свой гнев почему-то на Лабраду, и можно было бы ожидать, что механик вывалит на ветерана все красочное разнообразие подвалов русского языка, но от волнения Дима вспомнил только два слова и, чередуя их, свирепо тряс ни в чем не повинного Ли за плечи, изрядно забрызгав его знаменитые очки. Потом, когда Эрликон вышел на последнее кабрирование и разворот на посадку, Вертипорох сел прямо на мокрый бетон и закрыл лицо руками. Лабрада, надо заметить, особенно и не сопротивлялся; вяло колеблясь под хваткой механика, он отрешенно выслушивал монотонные ругательства и не сводил глаз с «Милана». Эдгар стоял, как стоунхенджевский столб, и по его застывшему лицу ничего нельзя было понять. Такэда присел на корточки и время от времени качал головой, выражая восхищение. В эти минуты японец простил Эрлену выходку на старте второго этапа. Такэда изменил свое мнение: Эрликон, по его понятию, был не разбойник, бессовестно попирающий все законы и правила, но воин-маньяк, одержимый — человек, в котором отвага и честолюбие странным образом соединялись, порождая грозное безумие, полное презрение к смерти, а в этом, как ни крути, есть нечто, внушающее уважение.

Поддерживаемый Вертипорохом, Эрлен слез на землю, несколько раз глубоко вздохнул и под напором неуемного маршала просипел:

— Ну, где моя Кристина?

Баженов молчал и, подобно самому Эрликону полчаса назад, смотрел в сторону ничего не выражающим взглядом.

— Ничего тут обидного нет, — дружески пояснил Кромвель. — Не в карты же ты ее проиграл.

Эдгар не говорил ни слова.

— Да не нужна нам твоя свиристелка, — закончил Дж. Дж. уж и вовсе от себя. — Мы лучше заведем… Ли, что с вами?

Лабрада стоял печальный и торжественный, и глядел он куда-то глубоко внутрь себя и, похоже, видел там что-то такое, что стоявшие вокруг люди казались отдаленными и нереальными, будто во сне. Услышав вопрос Кромвеля, Ли отвернулся, потом взглянул на Эрлена и ответил, как всегда, доброжелательно и спокойно, но заметно изменившимся голосом:

— Эрлен… И вы, друзья мои. Я хотел бы с вами попрощаться. Я сегодня уезжаю. Желаю вам всем удачи.

— Как уезжаете? — спросил Эрликон, а Баженов, кажется, даже и не удивился.

— Я не буду выступать. Вообще больше не буду. Я вам чрезвычайно благодарен, Эрлен; вы мне напомнили о вещах, о которых я давно забыл.

И Лабрада повернулся и ушел, а вслед за ним разошлись и остальные. Той же ночью Лабрада действительно собрался и улетел в Стимфал, а оттуда — на Землю. Свой контракт у РФК он выкупил, заплатив, по слухам, более чем солидную неустойку, но впоследствии остался работать там же, в компании, в необременительной должности эксперта летной группы. Верный данному слову, он больше не выступил ни на одном соревновании.

Тем временем жизнь доказывала, что шила в мешке и в самом деле не утаишь. Во-первых, не считая великого числа местных свидетелей, чудеса «Стоунхенджа» прекрасно были видны из соседнего Гладстонбери. Во-вторых, полет Эрлена оказался во всех подробностях заснят сразу двумя проходившими в тот момент над районом спутниками, ну, а в центре обработки у «Интеллидженсера», естественно, нашелся свой человек, и обложка следующего номера украсилась роскошным снимком, на котором объятый кольцом белого пламени «Милан» стоял торчком между столбов «Стоунхенджа», точно фига между загорелыми пальцами.

Летная комиссия и судейская коллегия собрались на следующий же день. Произошла невероятная, невозможная вещь. Даже если бы «кромвелевский переворот» с обратной точки был сделан однократно и просто в небе, в границах, обозначенных безвредными лазерами, и то это был бы заслуживающий уважения трюк. Но он был проделан девятнадцать раз подряд, и там, где ошибка в метр превращает самолет в облако плазмы и отправляет пилота на высшие заоблачные курсы.

Эрликона за воздушное хулиганство и пренебрежение летной дисциплиной следовало отстранить от участия и дисквалифицировать минимум на год. Но у комиссии не хватило духа. Они сами были пилотами, сами когда-то летали, поглядывая на «Стоунхендж», они выросли на этой легенде, на ней выросли и те, кто их учил, и вот теперь пришел человек, который играючи, небрежно, спиной вперед пролетел, развеял легенду и создал новую. Черт возьми, такого летчика еще не бывало. И его дисквалифицировать?

Если же это решение отпадало, тогда надо было отменять этап, распустить мемориал и со спокойной душой отдать Эрлену все мыслимые призы прошлого и настоящего.

В итоге договорились закрыть глаза и не решать вообще ничего, сделав вид, будто ничего и не произошло, ограничившись общим указом о повышении мер контроля за дисциплиной в воздухе, дабы еще какой-нибудь сумасшедший не полез на проклятые столбы. Председатель Незванов хмуро изрек:

— Парень на глазах становится мифом.

Другой член комиссии высказался еще более определенно:

— Если он к апрелю наберет хотя бы половину теперешней формы, чемпионат мира у него в кармане.

Единственным, кто оказался в этой ситуации на высоте, был Шелл Бэклерхорст. Он потребовал у компании для Эрликона долгосрочного контракта с двойной суммой премиальных, а также выслал ему приглашение на ежегодный бал «Дассо», на сей раз устраиваемый фирмой в преддверии наступающего юбилея. Это тоже было нарушением традиции, поскольку Эрлен все-таки пока еще ничего не выиграл.