Но Ростик не заболел. И вообще холера ребят не тронула, хотя они прожили в этой казарме четыре месяца.
Первые дни и недели надеялись. На то, что завтра поедут дальше. Вернутся домой. Или хоть получат из дома письмо. Письма домой писали все. Учителя понимали, как мало надежды, что эти письма дойдут, но ничего не говорили ребятам.
Однажды к Олимпиаде Самсоновне, которая по общей просьбе руководила колонией, явились два чина контрразведки, оба в штатском; один представился как учитель в недалеком прошлом, другой — ветеринарный врач... Они долго совещались о чем-то с Олимпиадой Самсоновной. Потом был вызван Миша Дудин. Его продержали минут двадцать — казалось, невероятно долго! Миша вышел, судорожно вздыхая, в глазах стояли слезы. К нему кинулись с расспросами, но он с трудом выдавил:
— Велели молчать...
Аркашке и Ларьке Миша по секрету рассказал:
— Спрашивают, ты письма пишешь? Пишу... А кому? Маме, отца нет, убит... А она работает? Работает... Куда ж ты ей пишешь, спрашивают, домой или на работу? Раньше, говорю, домой писал, а как случилось, что мы тут остались, — на работу. Тут один достает конверт, показывает — твое письмо? Я гляжу, мое, спрашиваю: а почему оно у вас? — Миша снова вздохнул с всхлипом... — А они: значит, твоя мама в Смольном работает? В Смольном, говорю... — И в ответ на укоризненный взгляд Ларьки: — Им же все равно на конверте видно... Кем же она у тебя, спрашивают, комиссаром? Нет, говорю, буфетчицей, чай готовит... Они чему-то смеются, будто не верят, а у самих глаза, как у волков, горят... Кого же она чаем поит? — спрашивают. Да всех, мол. И Ленина, говорят?.. Нехорошо мне стало на них смотреть, я отвернулся и говорю: не знаю. Тогда один как вскочит! Как закричит! Знаешь, орет, знаешь... Олимпиада Самсоновна хочет его унять, а он отмахивается, за грудки меня берет...
— И ты сказал? — Аркашка так взглянул на своего адъютанта, будто прожег его насквозь.
— Сказал... Ходит к Ленину с чаем...
Аркашка хотел закричать, не хуже тех, кто допрашивал Мишу, но Ларька его остановил:
— А они что? — спросил Ларька.
— Они сказали Олимпиаде Самсоновне, чтобы завтра прислала меня в контрразведку... Кричали, что накажут за то, что я жалуюсь.
— Как это?
— Ну, в письмах. Писал, что здесь плохо.
— Так все писали! — снова вспыхнул Аркашка.
— Они и говорят Олимпиаде Самсоновне: как смеют ваши воспитанники еще жаловаться! Мы их приютили! Мы их спасаем от большевистского ига.
— А кто их просил? — хмуро спросил Ларька. — Погоди, значит, они читают наши письма?
— Ага, — сказал Миша и вздохнул еще раз, поглубже, хотел удержаться... Но не смог — рот скривился, тотчас посыпались из глаз слезы, крупные, как капли дождя, и он едва выговорил: — Никуда наши письма не пошли... Никто их не получил. Беляки все забрали себе...
Оставив на время Мишу, Ларька и Аркашка тайно совещались вместе с Гусинским и Канатьевым.
— Мишу надо спрятать, — сказал Аркашка. — Нечего ему ходить в контрразведку.
— А зачем он им нужен? — удивился Боб Канатьев.
Аркашка торжествующе поглядел на всех и, гордясь своей догадливостью, развитой бесконечным чтением книжек о сыщиках, жарко зашептал:
— А если они щупают ход к Ленину? Задумали его отравить?
— Ты что? — выпрямился, разглядывая его, Ручкин.
— Заставят Мишку написать матери письмо. Моя жизнь — в руках этого человека...
— Какого человека?
— Ну, который письмо ей принесет! Мама, смерть или жизнь — все зависит от тебя. Не дай погибнуть своему единственному сыночку.
— Мишка так не напишет.
— Заставят.
— Ну и что?
— Ну, она и отвернется... А он подсыплет в чай — сами знаете чего!
И хотя никто не знал, что в таких случаях сыплют в чай, всем стало не по себе.
— У Мишки вроде не такая мать, — неуверенно сказал Ларька.
— А, все они одинаковые, — безнадежно махнул рукой Аркашка.
Решили спрятать Мишу, чтобы в никакую контрразведку ему не ходить.
— Я это сделаю, — сказал Ларька. — Тут есть свои ребята из других эшелонов. Мы им Дудина подкинем...
— И пусть зовется пока Эрколе Маттиоле, — немедленно предложил Аркашка.
— Чего?
— Ну, как Железную Маску звали, ты что, не слыхал?
— Не надо, — покачал головой Ларька. — Лучше я скажу, что это мой братишка, и пусть его по-старому Мишкой зовут, только по фамилии — Ручкин.
— Да, не потянет он на Железную Маску, — нехотя согласился Колчин. — Тогда хоть про письма давайте всем расскажем. Пусть народ узнает! Никто не имеет права читать чужие письма, это же элементарно... Знаете, какой шухер будет? Как девчонки завоют?!
Ларька кивнул:
— Только сначала я Мишу спрячу.
Они так и сделали.
Миша Дудин исчез.
Расстроенная донельзя Олимпиада Самсоновна, которой, конечно, ничего не сказали, лично явилась в контрразведку, жалуясь, что крайне напуганный мальчик сбежал, исчез, что она требует розыска и возвращения мальчика. Она подозревала, что он тут, в контрразведке, и с явным недоверием глядела и на бывшего ветеринара, и на бывшего учителя. Их так разозлила пропажа Миши, что они едва не посадили Олимпиаду Самсоновну, и лишь к вечеру, кипя от негодования, она кое-как добралась до казармы...
Когда стало известно, что их письма никуда не пошли, вся колония готова была взбунтоваться. Их отрезали от дома! Стало ясно, почему, хотя прошло уже две недели, как они застряли в этом городе, никто не получил ни одного письма из дома...
Занятия, которые упорно пытались проводить учителя, то и дело срывались, оборачиваясь обсуждением свалившихся бед. Старшие еще держались, из самолюбия. Но в младших классах девочки плакали на уроках, а мальчишки шумели:
— Мы что, всегда тут жить будем, что ли?
— А ты думал? Теперь и не вернемся...
И голоса их тоже звенели злыми слезами. Младшие классы во всем винили учителей.
Но теперь в учебе, в примелькавшихся и поднадоевших учебниках, тетрадях, циркулях, треугольниках и линейках, даже в том, что Анечка сумела как-то наладить звонки на уроки и перемены, такие же, какие звенели в оставленных нынче школах, в зубрежке, подсказках, неожиданных открытиях — в задаче, стихотворении, в какой-нибудь мысли, показавшейся очень важной, — во всем этом, таком заурядном дома, было что-то необычайное... Тут уж не просто сдашь, не сдашь, четверка будет, тройка или схватишь двойку. Теперь эта же самая учеба словно проверяла: а что ты за человек? Устоишь или повалишься? И в то же время какая-нибудь «Физика» Хвольсона или «Геометрия» Киселева словно подпирали тебя, помогая не сдаваться...
Как-то Мише Дудину удалось наконец получить по русскому языку долгожданную пятерку. На перемену он вышел со счастливым лицом человека, ждущего от судьбы новых чудес. Его провожали восхищенные взгляды девочек. Но Аркашка, выслушав скромный отчет Миши, громко сказал:
— Ты что, дурной? Кому она нужна, твоя пятерка?
И Миша потускнел... Он чувствовал еще, что пятерочка и хороша и нужна, но уже и стыдился ее. На Мишино счастье, рядом оказался Ларька. Он не улыбался. Напротив, очень грозно взглянул на Аркашку и медленно, сурово произнес:
— Мишкина пятерка нужна революции.
И поднял вверх руку замершего от счастья Дудина, как руку победителя.
Аркашка только сплюнул от злости. Может, он тоже учился бы, как положено, если б раньше не стал в позу: дескать, нам, скитальцам морей, чихать на это детство — учебнички, тетрадочки, отметочки. Чем дальше, тем сильнее крепло у ребят чувство гордости, что как ни трудно, а они все равно учатся. Чихать они хотели на трудности!
Николай Иванович как-то заговорил с Олимпиадой Самсоновной о том, что надо же сообщить родителям детей об их положении.
— Да, да, ужасно, — согласилась было она. — Но как? Я, знаете, молюсь, — смущаясь и тем строже добавила начальница. — Ко мне вернулась вера... Я всегда, конечно, верила, но сейчас... Нас может спасти только чудо!
Николай Иванович осторожно покашлял. Ему не хотелось рассуждать о вере и чудесах.
— Люди все-таки пробираются и оттуда и туда... Жизнь не останавливается. Я говорил с нашим соседом, холерным доктором... Есть каналы, можно дать знать в Питер, пусть как-то помогут...
— Как? Как они помогут? — уставилась на него Олимпиада Самсоновна. — А если наше письмо попадет в контрразведку? Тогда вызовут не Мишу Дудина...
Николай Иванович наклонил голову... На следующий день он за своей подписью отправил все-таки письмо в Петроград.
Только через несколько лет стало известно, что оно тогда дошло, доктор не обманул... Судьба восьмисот детей, отрезанных в белогвардейском Заволжье и Приуралье, волновала не только их родителей. Питерский Совет пытался через Советы в прифронтовой полосе, потом через Красный Крест и частным порядком как-то связаться с детьми, направить им зимнюю одежду... Но из этого ничего не вышло. Ни дети, ни учителя не знали об этих хлопотах.
Володя пожаловался Кате:
— Интересно получается. Провожали с музыкой. Ах, детки!.. Южный Урал, озера, хлебные места и еще Ильменский заповедник... А что вышло? Спим вповалку, как свиньи. Есть нечего. Я вчера по огородам лазил. Воровал картошку. Желудевый кофе и тот кончился... Загнали деток. До чего дошло. Даже с детьми не считаются, как не стыдно...
— Вы же хотели быть взрослым, — неласково удивилась Катя.
— Хорошо, но мы люди, а тут обращаются совсем не по-человечески...
— Пожалуйста, хоть вы не нойте.
— Я не ною, но так нельзя. Надо же что-то делать.
— Ну и делайте.
— Странно. Не я же всем распоряжаюсь...
У них с Катей начались какие-то недомолвки... И почему-то они говорили по-русски, забывая о любимом французском языке.
Один Валерий Митрофанович живчиком носился среди всеобщего уныния, что-то раздобывал и даже умудрился поправиться, наливался соками... Он то и дело ораторствовал, становился трибуном... Призывал всех радоваться победам над большевиками:
— До зимы вернемся в Москву и Питер! «Гром победы, раздавайся! Веселися, храбрый росс!»
И те из ребят, кто особенно пал духом, вертелись около него, расспрашивали о последних новостях, начинали верить, что и правда скоро попадут домой. А до остального им и дела не было.
Однажды в начале августа, вечером, Валерий Митрофанович, закончив на сегодня свои хлопотливые дела, воодушевленный только что произнесенной в младших классах речью, что Россия теперь одумается и вернет монарха, а с ним и табель о рангах, чувствуя себя уже не титулярным, а — чем черт не шутит! — статским советником, открыл дверь в свою комнату, предвкушая заслуженный отдых. Тут же на него откуда-то сверху хлынул поток воды. Пытаясь руками прикрыть лысину, он шагнул в сторону и рухнул, зацепившись за веревку, которой в комнате отродясь не было. Чей-то голос, чуть ли не женский, строго сказал:
— Так будет со всяким, кто идет против революции!
Кто-то даже перепрыгнул через поверженного Валерия Митрофановича — ему показалось, что пронеслось несколько ног.
Валерий Митрофанович поднялся, отыскал и зажег каганец — хитрое приспособление из блюдечка с мазутом, в котором плавал кусочек ваты. Понял, что над дверью было подвешено полное воды ведро. И веревку нашел, свернул ее и спрятал... Но мысли его были далеко. Ведь он стал жертвой не простого школьного озорства, а обдуманной политической мести.
Он долго ломал голову, пытаясь припомнить, где он слышал голос, осудивший его за борьбу против революции... Очень расстраивался, что никак не мог припомнить. Решил ничего никому не рассказывать. Прикинуться равнодушным к обиде, веселым, своим в доску парнем — так они говорят... Быть мудрым, аки змий. И все разведать, разнюхать, вывести на чистую воду.
А в округе и даже в городе все еще вспыхивали неожиданные бои. Ничего нельзя было понять. По местной газете и восторженным речам Валерия Митрофановича выходило, что от Пензы до Урала огромные территории отпали от большевиков, что их прогнали, уничтожили, и славят не то Учредительное собрание, не то царя-батюшку. А бои можно было видеть из окон казармы...
В двадцатых числах августа, в серый, почти осенний денек, когда с утра запахло дождем, но он почему-то никак не начинался, пальба пошла как раз под окнами, во время обеда.
— Ложись! — крикнул дежурный, Николай Иванович.
Процедура была известная, старшим даже надоела. Только маленькие поспешно залезали под столы, и то норовили захватить свой паек хлеба... Зазвенело окно, вылетевшее от шальной пули, посыпались осколки. И пока девчонки визжали, а Катя и Николай Иванович их утешали, Ларька и Аркашка умудрились незамеченными выскользнуть из столовой.
Окно в соседней комнате было открыто. Они бросились к нему, вовсе и не думая, что сюда может залететь пуля. На заморенных, в пене, лошадях прыгали всадники. У некоторых на ногах были лапти, а у одного боком сидела на голове старая соломенная шляпа... Командир, в линялой гимнастерке, с непокрытой, обвязанной окровавленным бинтом головой, отбивался саблей от наседавших на него беляков...
Не сговариваясь, Аркашка и Ларька покатились по лестнице вниз, выскочили во двор. Выстрелы, крики и стоны их не остановили. Они выглянули из-за полосатой будки часового.
Командир лежал на земле; около него отстреливались двое, потом побежали к холерному бараку, за ними гнались белые... А краском, это был он, ребята узнали его еще из окна, лежал один и стонал...
Оскалясь, не дыша, Ларька на четвереньках побежал к нему.
— Ты что? — ахнул было Аркашка и пополз следом.
Краском не мог говорить, но узнал Ларьку и, глядя на него, с трудом подняв руку, хотел сунуть ее за борт тужурки. Дрожащими пальцами Ларька расстегнул его тужурку. Там было кумачовое знамя, то самое, еще виднелась надпись «Мир — хижинам...» Краском строго взглянул на Ларьку, коснулся знамени, будто подвинул его к ребятам, приказал... И Ларька, схватив знамя, спрятал его под рубашку, на голое тело.
Они с Аркашкой ухватили было краскома за тяжелые плечи, чтобы оттащить во двор. Но вовремя шарахнулись в сторону: над ними свистнула, как змея, чужая шашка... Они побежали к себе во двор, пригибаясь, ожидая страшный удар.
— Куда? — крикнул чей-то сиплый голос, останавливая погоню за мальчишками. — Там холерные...