В сентябре, часто безоблачном и теплом в этих краях, как назло, зарядили дожди, похолодало.

Все чаще стали размышлять, в чем же выйти на улицу.

Против дождя у некоторых девочек были зонтики; еще меньше отыскалось плащей, да и те имели скорее символическое значение, так как любая капля проходила сквозь них без труда. Мальчики были вооружены против дождя только веселой уверенностью, что каждая лужа с нетерпением ждет своего исследователя, и стремлением потягаться, кто дольше способен мокнуть. Это, конечно, пока шли теплые дожди. Но пошли холодные...

Рассчитывали непременно вернуться в августе; никаких теплых вещей никто не взял.

Впрочем, первые дни они боялись выходить даже во двор приюта. Помнили о холере... А главное, все здесь было незнакомое, чужое. Дома их все знали. И они знали всех. Не только людей, но и стены, от которых так ловко отскакивал в расшибалочку тяжелый пятак, деревья, вокруг которых они кружились, свой двор, сараи, дорогу в школу, каждую выбоину в тротуаре, забор, за которым рычала злая собака, тетку с горячими пирожками, — они знали всех и всему были хозяевами! Все это было если и не их, то словно для них... А здесь они были никем. Даже ничем! И ужасно неприятно становилось слушать, как ругают их Питер. Только Ларька мог откровенно, издевательски посмеиваться, сверкая зубами:

— Кто был ничем, тот станет всем!

Хорошо, что немногие и не сразу догадывались, что это из «Интернационала». Кто был ничем, тот станет всем. Неужели это про них?..

В обносках, пожертвованных сердобольными горожанами, замерзшие, синие, с мокрыми носами, десятки, а потом и сотни мальчиков и девочек выбирались из казармы, несмотря на строжайшие запреты, и разбредались по городу.

С утра ребята забирались на рынки и простаивали у жаровен и прилавков со съестным до тех пор, пока их не прогоняли взашей или не бросали кусок, как собачонкам, которые вертелись тут же и часто прыгали, свирепо клацая зубами, норовя перехватить брошенную еду... Самые маленькие шныряли по столовым и трактирам, убегали от гнавших их официантов... Просить они не умели — только смотрели, провожали застывшими глазами каждый кусок.

Никакие нравоучительные речи и задушевные беседы, что попрошайничать стыдно, позорно, не помогали.

И все-таки они учились. От злости, отчаяния, стремления кому-то что-то доказать...

— Что, собственно, доказать? — недовольно спрашивал Валерий Митрофанович.

— Наверно, что они живы, — отвечал без улыбки Николай Иванович.

Они даже умудрялись переживать свои успехи и неудачи в какой-нибудь химии или древней истории. Ужасались, что Ростик может остаться на третий год в седьмом классе. А если его исключат, что тогда будет?

— Ничего не будет, — отмахивался Ростик.

Но ему никто не верил. И это общее настроение уважения к занятиям как-то действовало даже на него...

К этому времени все запасы, все средства, которыми в свое время Питер и Москва наделили детские эшелоны, были полностью израсходованы.

Восемьсот ребят и их учителя голодали.

Если кого-то из учителей и воодушевляли надежды на расцвет демократии здесь, между Волгой и Уралом, на счастливую судьбу, приведшую их сюда, на какой-то необыкновенный взлет духовных сил России, исключительно благотворный, конечно, для нравственных идеалов учеников, — то обо всех этих прекрасных вещах теперь как-то не думалось... Хотелось есть. Хотелось переодеться во что-нибудь сухое, теплое и крепкое. И нестерпимо хотелось домой, в этот богом проклятый Питер, где злодействовали большевики, но где был хоть какой-то свой дом...

В городе тоже было голодно. Еще в августе из магазинов исчезли мука, сахар; хлеба выдавалось полфунта, а то и четверть фунта в день. За какие-нибудь два месяца цены на рынке подскочили в сорок раз... Налеты старших ребят на огороды пришлось оставить после того, как Ростика и еще троих, забравшихся на ближнее картофельное поле, хозяева избили до полусмерти.

Все, что можно было продать, давно уплыло на рынок. Настал день, когда и Аркашка, долго крепившийся, одним махом и за первую цену, которую ему предложили, загнал кожаную куртку и фуражку.

— Эх, ты! — корил его Ларька, когда узнал об этой операции. — В чем же мы теперь выходить будем! Что братва скажет?

Аркашкину куртку при нужде использовали по очереди — и Гусинский, и Канатьев, и Ларька.

Но Аркашка был горд и счастлив. На вырученные деньги он тайком, через своего верного адъютанта Мишу Дудина, передал Кате два пирожка с ливером и несколько слипшихся розовых леденцов...

Миша со словами «это вам» сунул ей бесценный дар в руки и убежал, как ему было велено. Но Катя догадалась, от кого поступил презент. Она поблагодарила Аркашку и призналась:

— Ужасно трудно побороть голод... Я все время стараюсь думать о чем-нибудь другом, серьезном и всякий раз спохватываюсь, что опять думаю о еде... Так противно!

Но она ни слова не сказала, что и пирожки и леденцы были строго распределены между ее подопечными, девочками младших классов.

Зато через день Катя сама попросила Аркашку:

— Вы не могли бы достать немного черных ниток? Иголка у меня есть...

Она брала с собой две катушки ниток, черных и белых, но они давно разошлись. Многие девочки из младших классов позабыли взять нитки, а на этих девчонках все горело — и чулки, и сарафаны, и юбки.

У Кати была забавная манера — она ко всему, не только к деревьям или цветам, но даже к мебели и к своей одежде с детства относилась как к живому... Она до сих пор мимоходом делала выговоры ботинкам, если они не хотели налезать ей на ноги, или сердилась на воду за то, что она слишком холодная. Когда у Кати, к ее крайнему огорчению, распоролось по шву любимое черное платье с кружевным воротничком, она долго журила его за измену старой дружбе, но потом пришла к выводу, что это не поможет и платье необходимо как-то зашить.

Житейские проблемы возникали ежеминутно. Такой пустяк — нитки! А где их взять? За катушку ниток на рынке давали целую курицу... Нет, вы представляете? Курицу...

К тому же Катя обнаружила, что и у Володи, и у компании Ларьки особенно, есть что и заштопать и зашить.

— Братва! — рявкнул Ларька, узнав о невыполнимой прямо-таки задаче, поставленной перед ними Катей. — Не подкачаем, братва! Порядок на Балтике!

Аркашка, который ревновал Ларьку и к брату-матросу и к Кате, вдохновенно прочитал, несмотря на пустой желудок, звонкие стихи:

Герои, скитальцы морей, альбатросы, Застольные гости громовых пиров, Орлиное племя, матросы, матросы, Вам песнь огневая рубиновых слов...

Нитки были добыты очень сложным путем. Кое-кто в городе сочувствовал ребячьей колонии, попавшей в такую беду. Например, девочки, помогавшие швеям в мастерской, которая обшивала и чехов и белое воинство, выражали это сочувствие особенно Аркашке и Ларьке. Когда из рук девочек в руки ребят перешли две заветные катушки ниток, ни слова не было сказано о Кате. Девочки из мастерской не подозревали о ее существовании. А мужское коварство — или рыцарство? — позволили Аркашке и Ларьке торжественно вручить нитки Кате.

— Откуда вы их взяли? — ахнула она.

— Да тут один из третьего эшелона захватил лишку, — сверкнул улыбкой Ларька.

Потом она пришивала Володе пуговицу на тужурке, а он обиженно бубнил, поправляя очки, у которых недавно отвалилась дужка:

— Извините, я не понимаю, что вы находите общего с этой публикой — Ручкин, Колчин и прочие...

— Нитки, — усмехнулась Катя.

— Ну при чем тут нитки, вздор.

— Не скажите.

— У вас завелись с ними тайны. Ходят странные разговоры, что у вас одна компания... — Он запнулся, припоминая, как это называется. — Одна бражка... шайка-лейка... И вы даже казнили за что-то этого жалкого Валерия Митрофановича.

— Но ведь он остался жив, — усмехнулась Катя веселее.

— Я вижу, вам тут нравится, — обиженно сказал Володя.

— Нет. — Катя вздохнула, откусывая нитку. — Совсем не нравится...

— Тогда поедем в деревню.

— Куда?

— В деревню... Учителя выясняли, можно ли старших ребят, хоть по одному, по двое, пристроить пока в зажиточные семьи по деревням. Говорят, можно.

— Что же мы там будем делать?

— Подкормимся...

— Даром?

Володя поморщился:

— Должен ведь кто-то о нас заботиться! Ну, станем помогать...

— Пахать? Доить? Что вы умеете? Я ничего не умею.

— Будем их учить всему, что знаем сами.

—Французскому, что ли? Кому нужные такие учителя!

— Все равно тут оставаться нельзя! Тем более, нас собираются выгнать даже из этой крепости...

Правда, наступил и такой день. Солнечный, но очень холодный. Когда Олимпиаде Самсоновне предложили в сорок восемь часов очистить казарму и сдать ее под госпиталь...

К середине сентября власть белых, затеявших контрреволюционный мятеж, зашаталась... Уже в августе красные полки перешли в наступление, но первые удары были еще слабы. Зато десятого сентября наши окончательно вышибли белочехов из Казани; двенадцатого сентября Железная дивизия взяла Симбирск. 7 октября Чапаевская дивизия ворвалась в Самару. Красная армия гнала белых на восток. Но там поднимал голову Колчак, еще один «правитель России»...

В Приуралье все больше поступало раненых из разбитых белых полков и дивизий. Их негде было размещать, вспомнили про казарму...

Сведения о решительном наступлении большевиков почти не проникали к ребятам. Учителя кое о чем догадывались, но не делились этими догадками с учениками Старались прятать газеты, где расписывались всякие ужасы, происходящие якобы в Питере и в Москве, оберегая ребят от политики. Впрочем, некоторые заметно изменились под впечатлением фронтовых вестей, и больше других Валерий Митрофанович. Он все-таки наткнулся однажды на Мишу Дудина, удивился, даже обрадовался и хотел было мчаться в контрразведку, сообщить о «находке»... Но потом задумчиво уставился на Мишу.

— А ведь мы с твоей мамой хорошие знакомые, — горестно вздохнув, заговорил он задушевно. — Что же ты от меня прятался? Разве я тебе чужой?

И он, еще раз вздохнув, погладил Мишу по голове'

— Счастливая, неповторимая пора детства... Все в игрушки играете. Ну, играйте, играйте...

— Говорили, до осени вернемся домой, — пробормотал Миша, растревоженный напоминанием о матери. — А это что? — Он показал на лужи, которые холодный ветер подернул рябью, словно гусиной кожей. — Вон как холодно...

— Да, домой... — Учитель смотрел куда-то в сторону. — Где он, наш дом?

— Как где? В Питере!

— Ну конечно, — быстро оживился Валерий Митрофанович. — Естественно! Где же еще? Я и говорю — в Питере наш дом родной!

И он пошел было, сплюнув, но вернулся и таинственно прошептал, наклонившись к Мише:

— Может, скоро увидишь маму!

— Нет, правда? — подскочил Миша.

— Все может быть. Что ты скажешь тогда о своем Валерии Митрофановиче?

— Скажу, что вы очень добрый человек...

Не то морщась, не то улыбаясь, словно больной, Валерий Митрофанович еще раз погладил радостно трепещущего Мишу по голове и удалился, велев молчать.

Миша тут же передал разговор Аркашке. Но Аркашка нахмурился и тоже велел помалкивать...

Старшие ребята знали о наступлении наших и ломали головы, как им быть.

Когда белых выбили из Казани, Ларька впервые достал знамя краскома. Хотя и ему и Аркашке очень нравилась Катя, ее не позвали. Ребята забрались в подвал, в заброшенную котельную, где не было ни угля, ни дров, жили одни мокрицы...

Ларька не видел знамени с того дня, как получил его от краскома. Только проверял, на месте ли оно. Он полез на верхотуру, за котел, вытащил обернутый полотенцем сверток, смахнул паутину, медленно развернул, и все увидели плотно сложенное кумачовое полотнище.

— Руками не лапать, — приказал Ларька, когда Гусинский хотел потянуть знамя за кончик, чтобы виднее стала сделанная на нем надпись.

— Под этим знаменем, — мрачно сказал Ларька, — мы соберем свой отряд...

— Красных мстителей! — загорелся Аркашка.

— Лучше красных разведчиков. — Ларька сморщил скуластое лицо так, что глаза стали как прорези в бойнице.

— А что разведывать? — спросил Канатьев.

— Что? Прежде всего узнать, где наши.

— А чего узнавать? — вскинулся Аркашка. — Скоро здесь будут!

— Да, будут! — оскалился Ларька. — А мы?

— Что мы?

— Мы где будем?

Аркашка приуныл:

— Я почем знаю...

Но тут же снова вспыхнул:

— Слушай... давай тут останемся!

— Как ты останешься? — удивился Канатьев.

— Останемся, и все!

— Тебя увезут и не спросят, — махнул рукой Ларька. — Вот если б знать, где наши... Попробовать к ним удрать. Вернуть боевое знамя...

Ребята переглянулись, осторожно улыбаясь, уже завороженные этой мыслью...

— А Катя? — вспомнил Аркашка.

— Взяли б и ее, если б пошла.

— Погоди, а Мишка? — нахмурился Аркашка.

— Дудин, что ли? Мал.

— Что ж, мы его тут оставим?

— Всех не возьмешь.

— Всех! Выходит, мы четверо выскочим, а ребята пусть пропадают?

— Кому будет лучше, если и мы с ними пропадем, — нехотя пожал плечами Ларька.

Когда Аркашка и Ларька начинали вот так спорить, огрызаться и ссориться, Гусинского и Боба Канатьева охватывало беспокойство.

— Ну, чего опять сцепились? — завозился Канатьев, оглядываясь на Гусинского. Тот молча скорчил неодобрительную гримасу. — Еще не договорились, куда бежать, в какую сторону, как это вообще делается, а уже кидаетесь друг на дружку...

Аркашка и Ларька притихли.

— Прежде всего — революция, — проговорил Ларька. — Все другое после.

— А революция для кого? — нахмурился Аркашка. — Для всех! Значит, и для Кати и для Мишки...

—«Для всех!» — передразнил Ларька. — Сказанул тоже!

Аркашка сообразил, что тут он и правда сморозил. Стал выкручиваться, но его уже не слушали. Думали, как же все разузнать, связаться с красноармейцами...

— Может, они нас отобьют? — нерешительно поинтересовался Канатьев.

— А мы бы ударили отсюда с тыла! — тотчас подхватил Аркашка. — С белых только пыль полетит! Даешь, братва!

— Чем ты ударишь? — огрызнулся Ларька. — Если б нам оружие...

— Добудем! В бою!

— Нет, сперва надо связь установить... — Ларька стал складывать знамя, заворачивать его в полотенце. Все провожали знамя глазами...

— Ты чего? — спросил Аркашка.

— Установим с нашими связь — развернем знамя, — твердо заявил Ларька. — Будем красные разведчики...

Но они ничего не успели сделать, потому что через день пришли суровые, пожилые солдаты — санитары в линялых гимнастерках, и, стыдясь смотреть на ребят, стали, подчиняясь окрикам своих начальников, выбрасывать из казармы во двор скудное добро учителей и детей...

Накануне младшие классы ушли следом за четырьмя подводами в какой-то приют, в пятнадцати километрах от города. Теперь Олимпиада Самсоновна и другие учительницы бегали следом за двумя офицерами, которые командовали выселением из казармы. Учительницы заранее просили Николая Ивановича и других мужчин не вмешиваться, предоставить переговоры им, дамам.

— Все-таки офицеры, — объясняли учительницы. — Воспитание! Манеры!

Но санитары хмуро выносили во двор, на холодное, льдистое солнце все имущество.

— Господа, ну что вы делаете! — Олимпиада Самсоновна еще пыталась говорить уверенно. — Где же дети будут спать? Как вам не совестно...

Нет, не получался уверенный тон. В каждой нотке ее голоса звучали обида, растерянность, мольба... Рыжеусый офицер отмахнулся от нее, как от назойливой мухи:

— Переспите на земле. Не подохнут ваши краснопузые детки. А если вам, мадмуазель, — он попытался ухватить за талию Анечку, — будет холодно или жестко, зовите нас...

— Господа, что за шутки! — пробовала Олимпиада Самсоновна защитить вспыхнувшую Анечку.

— Ну, ты мне надоела, старая карга! — обозвал ее рыжеусый. — Вон отсюда, кому сказано!

— Я попрошу быть повежливее...

Она все еще просила. Ее унижение становилось невыносимым. Катя, стоя сзади, ломала вырезанную Володей палочку, машинально шептала: «Так будет со всяким...»

Но офицер шагнул к Олимпиаде Самсоновне ближе и, шевеля усиками, как таракан, сказал что-то тихо. Какую-то грязную пакость...

Тогда Олимпиада Самсоновна подняла руку и молча выдала ему, на радость всем ребятам, пару оплеух — сначала дала по левой щеке, потом по правой. Офицер схватился за шашку; шашки на месте не оказалось. Он зацарапал ногтями по кобуре пистолета... Но его крепко взял за руку Николай Иванович, со всех сторон молча надвигались ребята... Офицер оглянулся и понял: ждут только сигнала, чтобы кинуться, как волчата... Их гляди сколько, сотни, а у него команда в десять стариков... Вон впереди тощий, скалит зубы, подобрал где-то дубину...