Они мечтали добраться до приюта. А те, кто попал в приют, думали только о том, как уйти из него куда угодно, хоть в лапы деревенским лавочникам и кулакам, а еще бы лучше умереть сразу, только не умирать медленной смертью от голода и холода. И так горько было чувствовать свою ненужность, полную беспомощность...

Казалось, никому нет дела до сотен детей, погибающих на пороге зимы в Приуралье. Ничего нет удивительного — гибли тысячи детей, оставшихся без родителей, без всякой поддержки; десятки тысяч бродили по стране в одиночку...

Конечно, и в то страшное, небывалое время находились добрые души, помогали, чем могли. Приют считался красным, дети — большевиками, питерскими, помогать им было опасно... Но если выпадал все-таки счастливый день, то Николай Иванович в надвинутой на уши фуражке, перевязанный через грудь крест-накрест платком для тепла, приносил за плечами набитый чем-нибудь рюкзак — пропитанием, кое-какой одежонкой.

Раза два, тайком, заглядывали в приют телеги с картошкой, с соленой рыбой: присылали местные Советы, ушедшие временно в подполье. На день-два настроение поднималось. Строились несбыточные планы, как их выручат, доставят домой...

На то, как устраивались старшие ребята, все учителя, даже Олимпиада Самсоновна, давно закрыли глаза. Старшие совершали налеты на ближний лес, предупредив лесника, что если он и правда стрельнет, его навестят человек триста... Лес давал то жалкое топливо, которое позволяло хоть раз в неделю топить печи.

Они ели теперь все — павших лошадей, ворон; невыкопанную хозяевами с огородов подгнившую картофельную мелочь вместе с прелой ботвой; съели все грибы и лесные ягоды, какие росли поблизости.

Маленькие не думали уже о доме, а только о еде, совсем оголодали. Когда же вспоминали дом, то плакали, не веря, что когда-нибудь вернутся. Даже Миша Дудин плакал.

Сначала белые наступали, а красные отходили. Это было то короткое время, когда веселился Валерий Митрофанович... Потом белые побежали, а вперед пошли красные. Смертельный бой шел не только на фронте, но в каждом городе, в каждом селе и в лесу...

— Чем так, ни за понюх табака пропадать, — шумел Аркашка, — пойдем хоть голыми руками душить гадов!

— Ладно болтать, — кривился Ларька.

— Лучше вот так гнить?

— Ты же сам жалел меньших, девочек, — невесело скалил Ларька зубы. — Или их тоже поведешь сражаться?

— Тогда я один пойду! Свяжусь с нашими! Скажу — тут вон сколько ребят погибают! До фронта всего верст шестьдесят.

— Может, шестьдесят. А может, и больше. Ну, дойдешь ты, пусть. И что?

— Пошлют за нами отряд!

— Ты думай все-таки, — нахмурился Ларька. — Пусть даже пробьется к нам отряд. Как он потащит с собой восемьсот ребят? Разве с такой обузой можно пройти тихо? Белые налетят, всех побьют, только и делов.

— Что ж, так и сидеть? — помолчав, тоскливо спросил Аркашка.

— Собирайся в лес, за дровами...

Потом красные остановились, даже как будто попятились, а вперед опять пошли белые. Из Сибири к Волге лез новый правитель всея России, адмирал Колчак...

Только Ростик Гмыря со своей гоп-компанией жил не тужил. Он не был теперь ни анархистом, ни православным — очень надо! — а только высматривал, где чем можно поживиться. В приюте ничто не привлекало взор; в ближних деревеньках, может, и нашлось бы кое-что, но легко попасться, а тогда побьют до самой смерти. Хотя били Ростика довольно часто, он боялся побоев так, что с ним случались припадки от страха. Он обратил внимание на железнодорожную станцию верстах в пятнадцати от приюта, где иногда останавливались, а то и стояли по нескольку дней товарные поезда, ожидая, когда попадется какой-нибудь паровозишко, чтоб потащил дальше.

Самое главное было, как утверждал Ростик, уловить «заваруху», то есть момент, когда на станцию налетали местные «зеленые» или просто какая-нибудь банда. Тут следовало не зевать и, пока стреляли, рубились, умирали, лезли в вагоны, душили один другого, подобраться незаметно к чему-нибудь стоящему. Однажды Ростику и его сподвижникам крупно повезло: под пальбу и зарево от подожженных складов они уволокли два мешка с сахаром — в ту пору это было дороже, чем два мешка с золотом.

Несколько дней Ростик строил великолепные планы, как он разбогатеет, какое влияние и могущество, какую власть над всеми приобретет с помощью этого сахара... Потихоньку поедая его и нехотя делясь с гоп-компанией, он представлял себе горы мяса, хлеба с маслом, груды денег. Но об удаче Ростика узнал Ларька — и в тот же час весь сахар пошел в общий котел; Ростик не успел утаить персонально для себя даже «кусманчик»...

Большинство ребят открыто или тайком завидовали Ростику. Он и его друзья куда чаще были сыты, чем другие. Они раздобыли для себя кое-какие теплые вещи. Даже Николай Иванович, протирая пенсне, иронически хмыкал:

— Эти выживут. Биология... Выживают сильнейшие.

Выходило, что остальные погибнут. Обречены... От этого холодело не только сердце, а и живот и ноги.

Хотя старшие ребята в жизни приюта играли теперь заметную роль, учителя все-таки пытались одни всем командовать. Они не делились своими планами, надеждами. Даже Николай Иванович отмалчивался. Или у них не было уже никаких надежд? Это настораживало ребят, отделяло от учителей...

Между тем число больных росло. Никакой медицинской помощи не было. С эшелонами ехали только медсестры, да и у них давно кончились все лекарства. От ребят пытались скрыть, что четверо заболевших умерли.

Занятия становились подвигом, хотя теперь никто этого не сознавал. Постоянно кружилась голова, дрожали руки... Но они ожесточенно продолжали учиться, доказывая всем, кто их обижал, что это ужасно несправедливо. А для Ларьки и его компании каждая добытая с боя пятерка была как выстрел по колчаковцам, как победный взмах красного знамени...

Дважды старшие ребята, когда ходили в лес за дровами тайком, обсуждали положение. Оно представлялось безвыходным. Все настойчивее пробивалась мысль, что сидеть тут и ждать, когда все перемрут, бессмысленно.

Шестого ноября с ночи повалил мокрый снег. Сначала казалось, что и он растает. Но этот снег не растаял, хоронил все под белым саваном... Никто не выходил из дома в этот день. Все стояли у окон, смотрели. Вчера хотели протопить печи, но до леса не добрались, не хватило сил; только Ларька с Аркашкой притащили по вязанке. Казалось, что снег скоро начнет валить и в комнаты, засыплет их тут и похоронит...

И тогда в разных углах приюта, даже у девочек, ожесточенно заговорили:

— Даешь митинг!

От этого слова повеяло сразу родным — Москвой, Питером. И они побежали в зал, даже те, кто не знал, что такое митинг.

В зале была когда-то сцена, от которой осталось только кирпичное основание, весь деревянный настил и обшивка — все было сожжено в печках. На сером кирпичном возвышении стоял, подняв руку, Ларька. Он укоризненно покачивал головой, и зал постепенно затихал. Никого из учителей не было, это и нравилось и пугало...

— Товарищи! — громко сказал Ларька.

Кто-то шикнул, кто-то свистнул — кажется, из группы Ростика...

Ларька помолчал, глядя на Ростика, потом медленно продолжал:

— Товарищи!

Ростик демонстративно засвистел, кто-то засмеялся.

Ларька понял, что многие еще не доросли до замечательного слова «товарищ».

— Ну ладно! Не господами же вас называть! Господ теперь нет! Тогда так: граждане!

Но тут в дверях показался Валерий Митрофанович.

— Это что за сборище? — возмущенно закричал он на весь зал.

Сразу стало тихо. Ларька недовольно объяснил:

— Называется митинг, Валерий Митрофанович, неужели не понятно...

— Кто разрешил?

— Масса требует!

— Какая еще масса, вы что?

— А вот эта, — и Ларька кивнул на зал.

— Немедленно кончайте! Все по классам! — завопил Валерий Митрофанович и, понимая, что никто его не испугался, сам испугался и куда-то убежал.

У Олимпиады Самсоновны шел нервный разговор. Николай Иванович, дежурный учитель, сообщил о том, что ребята собрались на митинг. К этому отнеслись в лучшем случае юмористически: ага, за митингами наступит революция, и нас, учителей, свергнут... Валерий Митрофанович не делился своими приключениями с товарищами-педагогами, и никто не знал, что Миша Дудин уже делал подобную попытку. Но большинство учителей, издерганных ответственностью за ребят, беспомощностью, неразберихой, голодом, крайне болезненно встречали любые попытки ребят проявлять самостоятельность, что-то требовать, критиковать... Часть учителей покинули колонию. Все определеннее создавалось то неприятное и опасное положение, когда ребята убеждались, что от учителей нечего ждать спасения, и разочаровывались в них, а учителя, в свою очередь, корили ребят за бесчувственность, эгоизм, за то, что они вовсе не ценят самоотверженную заботу своих учителей...

— Это самоуправство, — сердилась Олимпиада Самсоновна. — Дети будут командовать... Надо немедленно прекратить митинг.

— Давайте пойдем послушаем их, — протирая пенсне, мирно сказал Николай Иванович. Ему не хотелось спорить. — А митинг разрешил я.

Это он тут же придумал. Все дружно на него набросились. При этом даже Олимпиада Самсоновна, даже Анечка почувствовали облегчение: нарушили порядок, оказывается, не ребята, они по-старому послушны, дети же, а необдуманно поступил учитель...

— Вам следовало доложить мне, — еще хмурилась Олимпиада Самсоновна. — Я, конечно, не пойду на это странное собрание. Но вам, как дежурному учителю, следует там быть.

Вместе с Николаем Ивановичем к ребятам направились еще несколько учителей.

В зале, где собрались ребята, не хватало мест. Толпа в коридорах, галдеж не давали начать митинг, как Ларька ни надрывался. Решили выбраться в коридор. Но и в коридоре оказалось тесно. Тогда хлынули во двор.

Теперь, когда они чувствовали плечи и спины друг друга, когда увидели, что их много, что они — сила, за много дней впервые зазвучал смех и даже холод был не так страшен. Малыши, у которых нечего было надеть, теснились на крыльце, выглядывали в двери. Ростик и гопкомпания залезли на крышу — для «шухеру», как пояснил Ростик, — и приплясывали там, отказываясь спуститься вниз. По углам здания, там, где спускались водосточные трубы, стояли две здоровенные бочки, полные темной, промерзшей воды. Одну из них Ларька избрал трибуной. Ему кричали со всех сторон, чтобы начинал, и он полез на бочку. Осторожно выпрямился, стараясь не поскользнуться на обледенелых краях, и стоял несколько секунд, приоткрыв рот, не то усмехаясь, не то сердясь — никогда нельзя было у него разобрать... Все ждали, что он скажет, притихли. Ему стало не по себе перед этой огромной толпой ребят, задравших к нему худые, заморенные, сопливые лица...

Аркашка, который стоял у самой бочки, болезненно сморщился, переживая странную паузу. Он чувствовал, что Ларька оробел. И страстно желал оказаться на бочке вместо Ларьки: уж он-то сказанул бы, что надо...

Ларька не понял, как это вышло, вроде и не он все делал, только взлетела, будто сама, его рука и его хриплый голос жарко крикнул:

— Домой даешь! Вот что! Даешь домой!

Боже мой, что тут началось... Никто, даже Николай Иванович, который как раз подошел, не ожидал ничего подобного. Шестьсот человек взревели одним ликующим воплем! Тысяча двести рук взлетели к нему! Ларька ошалел от вызванного им восторга. Ему казалось, от ребят хлынула теплая волна и подняла его... А на другую бочку уже громоздился знакомый парень из второго эшелона и, взмахивая руками так, будто решил лететь в Питер по воздуху, кричал что-то тоже о доме...

Все хотели говорить о доме, чтобы скорее туда попасть. Каждый теперь был оратором. И прошло довольно много времени, пока хоть немного выговорились. Только тогда они заметили Николая Ивановича и стали поглядывать в его сторону.

Уловив момент, он сказал:

— Я тоже хочу домой.

Новый взрыв восторга! Все теснятся к нему, позабыв о Ларьке.

— Но я не знаю, как туда попасть.

Общее недоумение, разочарование.

— А вы, Ручкин, знаете?

И снова все мгновенно повернулись к Ларьке, жадно на него уставились.

— Я так скажу, граждане! — закричал Ларька, хотя Николай Иванович говорил нарочито спокойно. — Здесь ждать нечего! Чего мы ждем? Чтобы все передохли?

И запрокинутые лица снизу закричали тотчас вместе с ним:

— Нечего ждать! Нечего! Даешь домой!

Даже Ростик со своими прыгал на крыше и кричал:

— Домой! Домой!

— Как? — погромче спросил Николай Иванович.

Ларька, словно никого не видя, сердито, обиженно смотрел только на него. Честно говоря, у Ларьки все время копошилась мыслишка, что если ребята нажмут как следует на учителей, те придумают, как вернуться в Питер. Прежде всего, Николай Иванович придумает... И вот он при всех задает этот вопрос Ларьке. Более трудного вопроса никогда Николай Иванович не задавал...

У Аркашки под горячими ладонями крошился лед; он умоляюще и грозно смотрел на Ларьку, требуя что-то придумать, ответить Николаю Ивановичу... И все так смотрели.

— Сидеть тут нечего! — отчаянно крикнул Ларька. — Построим колонну, и все, как один человек, пойдем до станции! Пусть вместо трех эшелонов дадут один! Уместимся! Влезем! И поедем!

Снова всплески радости и крики:

— Ура! На станцию! Поедем!

— В городе — тиф, — нерешительно сказал Николай Иванович. — По дороге заградительные отряды, в город нас не пустят. На станции — тоже тиф, мертвые вповалку с живыми. У случайных поездов — свалка, чтобы залезть хоть на крышу, стреляют друг в друга. И на запад поезда идут только к фронту, дальше не идет ни один поезд...

Он говорил, запинаясь, — видел, как тускнеют лица ребят. Как от него отворачиваются. Не хотят его. Кто-то свистнул. Но куда хуже прозвучали угрюмые голоса:

— Выходит, верно... Все тут перемрем...

— Кто может выполнять хоть небольшую работу, надо расходиться по деревням, — посоветовал Николай Иванович. — Пережить эту зиму...

Тут он неожиданно замолчал, и все начали оглядываться.

От проселочной дороги, которая под снегом смотрелась ровнее, чем поля вокруг, шли трое... Впереди спотыкалась девочка, прихрамывала, едва не падала. За ней, стараясь не отставать, — двое мальчишек. Они торопились; нетерпеливее всех — девочка. Что-то в ней было знакомое; но даже когда она подошла ближе, ее не сразу узнали. Испуганно морщились: неужели это Катя? И месяца не прошло, как расстались, а что с ней сделали... Она выглядела сгорбленной старушкой; кожушок, из дыр которого торчала свалявшаяся овчина, задубел от навоза; у нее было серое лицо, слезились глаза, жалко дрожали бесцветные губы...

Ее старая подруга Тося и другие девочки притихли, объясняя, что не узнают Катю, хлопотали около нее, уговаривали идти в дом, лечь в постель. Она мотала головой так, что отлетали слезинки; ей хотелось быть со всеми.

Ларька, делая вид, будто не заметил Катю, зло крикнул Гусинскому и Канатьеву:

— Эй! Николай Иванович говорит, в деревне нас ждут! Вы чего обратно прибежали?

— Всю ночь шли, — бормотал Канатьев, все еще затравленно озираясь, будто ждал погони. — Разок передохнули только, падала Катя. И утром шли, и днем...

Николай Иванович с надеждой взглянул на Володю Гольцова. Хотя он тоже прошагал всю ночь, и утро, и день, но выглядел не только свежей своих попутчиков, но здоровее всех, кто оставался в приюте.

— А вы, Гольцов?

На щеках Володи заиграли ямочки, на губах — самодовольная улыбка:

— Знаете, это все зависит от того, как себя поставить, — поделился Володя жизненным опытом. — Обухова все навоз выгребала, хотела что-то доказать...

— А ты за лакея в трактире был! — нахмурился Гусинский. — Шестерка.

Ларька наклонился с бочки, осклабясь и ожидая дальнейших разоблачений. Он не любил Володю...

— Значит, и в деревне делать нечего, — зашумели между тем вокруг Николая Ивановича.

Он сказал несколько растерянно:

— Друзья, вы знаете, мы пытались связаться с Питером. Не вышло. Местная власть в помощи нам отказала. Предлагают всех раздать по деревням... Да, в деревне с непривычки очень трудно, но каждый будет сыт, проживет в тепле. А к весне все решится!

Снова Ларька, потом Аркашка и другие ребята страстно призывали прорываться домой любой ценой...

— Может, половина ребят погибнет! — хрипел Аркашка, потрясая кулаками. — Зато другая половина увидит и Москву и Питер! А тут — перемрут все!

— У нас нет выхода, — хмурился с бочки Ларька. — Учителя тоже понимают, что здесь оставаться нельзя. Скажите, Николай Иванович, можно здесь оставаться?

Николай Иванович промолчал.

— Видите? Расходиться по деревням? Но сейчас нас почти восемьсот человек. Мы — сила. А разбредемся по два-три человека, тогда что? «И никто не узнает, где могилка моя...» — Он быстро, сердито усмехнулся. — Помните, как мы пели: «Врагу не сдается наш гордый «Варяг», пощады никто не желает»? Давайте не сдаваться! Давайте бороться! У нас должен быть один лозунг — даешь домой, и никаких гвоздей! И тогда мы дойдем!

Но все же голоса разделились. Много нашлось ребят и девочек, которые испуганно цеплялись за приют...

Митинг бурлил еще часа два, пока все окончательно не промерзли и не вернулись в комнаты, хоть и нетопленные…