Поели какой-то горячей бурды и снова начали спорить.
Ларька с Аркашкой, Катя, Гусинский и Боб Канатьев рассказывали друг другу, как прожили этот месяц. Похвалиться было нечем...
Неподалеку прохаживались Володя и Тося, делая вид, что они никакого внимания на компанию не обращают, так как полностью заняты своим разговором...
Аркашка требовал немедленно на все плюнуть и сейчас же, с ходу, не откладывая ни на минуту, встать и идти домой, в Питер.
— Да! Просто так встать и идти! — шумел он. — Все надо делать просто!
Сначала по неотложным делам исчезли Гусинский и Боб Канатьев... Аркашка долго вертелся, очень подозрительно косился то на Катю, которая, с блаженным видом вытянув ноги, отдыхала после своего путешествия, то на посмеивающегося, жестикулирующего, чем-то смущенного, но все-таки довольного Ларьку... Два раза Аркашка мужественно предлагал Ларьке пойти перекурить «это дело», но Ларька обидно отказывался... Наконец Аркашке пришло в голову, что он тут лишний. Аркашка немедленно встал и ушел. Решительно и бесповоротно, как все, что он делал. С полпути он вернулся, молча и крепко пожал руку Кате, потом Ларьке и удалился с таким видом, будто двигался прямиком на эшафот... Еще раньше ушли Володя и Тося.
Словно продолжая разговор, Катя сказала:
— Я мечтала убежать из дома. А теперь — мечтаю домой! Смешно, правда?
— Вы хотели убежать? — не поверил Ларька.
— Мама у меня удивительная, — жалобно сказала Катя. — Папа тоже очень хороший. Но, знаете, с горя он иногда выпивал...
— С какого это горя? — слегка осклабился Ларька.
— Вы не правы, — строго глядя на его насмешливую физиономию, сказала Катя. — Горе есть у всех. С папой это началось, когда мы остались совсем без ничего. Понимаете, они с мамой испугались революции. Да, испугались, ну и что? До революции мы жили в казенной квартире, отец служил на железной дороге. Они все бросили, убежали в Тихвин — есть такой городок — к маминой тетке. Там было очень плохо. Пришлось возвращаться. Нашу квартиру уже заняли, все вещи пропали. И мы оказались вдруг совсем нищие... Почему-то они никуда не могли устроиться на работу. Знаете, раньше у нас всегда была прислуга... — Катя несколько смущенно, словно извиняясь, взглянула на Ларьку, который явно не хотел верить в горе и переживания таких, которые занимали целые квартиры, держали прислугу, жили барами. — Готовить, стирать, убирать — ничего этого мама не знала, — тем же виноватым тоном продолжала Катя. — Прежде еда, одежда появлялись сами собой. Никому просто в голову не приходило, что может не быть еды. Или чулок... — она пальцем провела по своему штопаному и перештопанному чулку. — И когда всего этого не стало, мама, по-моему, просто ждала, когда опять все появится. Ну, она привыкла к духовной жизни, понимаете, книгам, музыке, всяким удивительным мыслям, и была уверена, что только это и есть жизнь, а варить кашу или мыть полы...
— А моя мать только и делала, что стирала и мыла полы, — сказал Ларька. — Всю жизнь. Может, и вас обстирывала...
— Извините...
Он дернул плечом:
— Ничего, продолжайте.
— Вам же неприятно. Извините.
— Почему это мне неприятно? Вы же не воображаете, как Гольцов, не корчите из себя...
— Так нечего — понимаете? — нечего корчить! — Она быстро, нервно улыбнулась. — Они у меня смешные, родители. То есть это мне теперь так кажется. Как будто я от них уехала очень давно и постарела... Знаете, они спустили все, до белья. У них остались только обручальные кольца и мамина золотая медаль об успешном окончании гимназии. С кольцом и медалью она поклялась не расставаться. Мы два дня не ели, маленькие — братишки мои, близнецы — плакали... Отец решил продать свое кольцо. Они пошли на рынок, чтобы принести пшена, молока, может, немного масла. Отец рассказывал, что мать остановилась у первого же лотка. У нее была странная, блаженная улыбка. Она смотрела туда, где были навалены леденцы на палочках, и шептала: «Леденцы...» И он почти на все деньги купил ей леденцов.
— Да что они у вас, ненормальные? Простите, конечно...
— Вы ничего не знаете! — нахмурилась Катя. — Пятнадцать лет назад, когда они только познакомились, папа угостил маму такими же леденцами. Оба вспомнили про это. И не могли удержаться...
— Все равно — чудаки. Дома дети с голодухи пищат, а они леденцы покупают...
—Фу! — надулась Катя. — Вы так-таки и не поняли! Это ужасно...
И она повернулась к Ларьке спиной. Потом встала и ушла. Ларька пожал плечами: «Обиделась... На что, сама не знает. Вот и пойми эту интеллигенцию, да еще девчонок». Ему было все же досадно, как если б он остался виноват...
И все-таки между ними началась странная дружба. Катя и Ларьку опекала, как своих маленьких, и он, посмеиваясь, разрешал ей это. Она пришивала пуговицы и внушала ему, что сострадание и доброта нужнее людям, чем революция... Иногда он не выдерживал и сердился:
— Нет уж! Дудки! Хватит! Теперь мы хозяева, разберемся... Кого надо — и к стенке.
— Кого вы этим убедите?
— А что, разве вашего Фому Кузьмича можно убедить?
— Насилие ничего не доказывает...
— Да? А чего же цари, буржуи, генералы да всякие Фомы Кузьмичи насильничали и насильничают?
— Все равно победят только доброта и любовь.
Он сердито смотрел на нее; постепенно гнев гас, и Ларька примирительно бормотал:
— Я не против. Только когда это будет?
У Кати была карта Южного Урала. Она с трудом добыла ее в Петрограде, когда стало известно об их поездке на лето. Между прочим, на карте был отмечен Ильменский минералогический заповедник, куда предполагались экскурсии.
— Видите, это хребет Косой горы, — печально говорила Катя. — Озера: Аргаяш, Сырык-Куль, Ишкуль, Малый Кисегач...
— Звучит, — одобрил Аркашка.
— Все это на восток, — пренебрежительно отмахнулся Ларька. — А нам — на запад.
И они, все более увлекаясь, принялись разрабатывать пеший маршрут домой — не до Питера и даже не до Москвы, а хотя бы до Волги, где бились красные полки.
— На юг — нельзя, — хмыкал Ларька, рассматривая карту. — Там казаки атамана Дутова, из всех белых зверей — самые звери... На запад — прямой путь. Но тут жестокие бои, не пройдем. Обходом на север — очень далеко. Получается, лучше всего идти на северо-запад, по Белой. Повезет, так спустимся на плотах до Камы. Может, какой-нибудь пароходик подберет, а нет — опять к плотовщикам, и до Волги. Оттуда домой — рукой подать!
— Выходит, ждать, пока вскроются реки! — сдвигал брови Аркашка.
— А ты думал?
Разговорами о том, сбудется поход или не сбудется, они отвлекались от всех огорчений. До сих пор у большинства, и у Ларьки и у Николая Ивановича, не было никакой одежды, кроме летней. Голодали по-старому, но одежда стала главной бедой, без нее невозможно было выходить, а значит — добывать хоть какую-то еду. У компании большую популярность сразу приобрел Катин кожушок. Ведь уже начался ноябрь!
Даже у самых храбрых и стойких, даже у Ларьки екало сердце, когда представлялось, до чего же долго будет тянуться страшная зима... Кто плакал, кто ныл, кто ругался, а кто и умирал. Большая часть учителей разбежалась. Умирать они не хотели. Устроились в тыловых учреждениях белых, и иногда, если просыпалась на короткое время совесть, кое-чем даже помогали буквально погибающим ребятам.
Ларькин митинг с призывом «Даешь домой!» подбодрил на короткое время. Утром, проснувшись на своих тощих тюфячках, под легкими одеялами, на которые ночью каждый наваливал для тепла всю свою одежду, они с раздражением, уныло вспоминали митинг, который теперь представлялся сплошным обманом... И все-таки надеялись: а вдруг Ларька что-нибудь придумает?..
Меньших ребят все чаще приходилось чуть не силой поднимать с тюфячков. Они спрашивали:
— А зачем вставать?
— Что же ты, так и будешь лежать?
— Так и буду. Все равно есть нечего, делать нечего...
Вставали только на уроки. Этот закон еще держался.
Над тем, кто пробовал бросить учить уроки, зло и жестоко издевались, даже били. Считалось, что такой — слабак, ничтожество. Тем более что в каждой группе находились ребята, на которых остальные равнялись.
— Была бы вода, — говорил в младшей группе Миша Дудин, вскакивая с тюфячка и поеживаясь так весело, будто холод доставлял ему редкостное наслаждение.
— На что она, — вяло отвечали ему, выбираясь из-под наваленных одежд.
— Без пищи человек может прожить знаешь сколько? Ого! Сколько хочешь! А без воды и двух дней не проживешь. Вот дождь идет — и хорошо, воды больше будет. И снег пусть — все равно вода, нужная...
— Аш два о, — говорили с некоторым уважением.
И вспоминали, что сегодня как раз химия. Начинали шелестеть учебниками...
И это утро началось так же. Но потом по приюту пошел тревожный говор: «Прискакали казаки! Забирают Ларьку и Николая Ивановича...» Все кинулись к окнам.
По двору, на сытых конях, разъезжали, как завоеватели, меднорожие казаки. Посмеивались, замахивались нагайками. Двое вели Николая Ивановича, подталкивая впереди Ларьку. В стороне вернувшийся с казаками Валерий Митрофанович взирал на все это с жадным любопытством.
В потрепанном, измызганном сюртучке, в черной косоворотке, застегнутой на все пуговицы, в разбитых ботинках, Николай Иванович выглядел как бродяга.
— Кто таков? — гаркнул на него казачий офицер.
— Учитель Петроградской седьмой гимназии.
— Так это ты, большевицкая морда, устраиваешь тут красные митинги, агитируешь за Питер и Москву, где жиды засели? Тащи его, ребята!
Тут же с крыльца кубарем скатились Аркашка, Гусинский, Канатьев и еще некоторые ребята — между ними и Миша Дудин, конечно.
— Эй, эшелонские! — призывал Аркашка. — Наших бьют!
Приют загудел, как улей... Ребята посыпались отовсюду, но казаков было все-таки человек двадцать, все на конях, вооруженные... Они хлестали тех, кто оказался ближе, нагайками, а то и шашками — пока плашмя...
Тут в казачьего офицера угодил первый камень. Он обернулся и увидел в двух шагах Катю. Она подхватила новый камень и прицеливалась дрожащей рукой, громко говоря:
— Так будет с каждым, кто нападает на детей!
— Перепороть! — скомандовал офицер. — Всех!
И казаки, сгрудив коней, нахлестывая нагайками, стали загонять орущих ребят в приют.
Тогда на крыльце появилась величественная женщина. Она медленно шла, гордо откинув седую голову, в великолепном, шитом блестками, платье. Остановись над первой ступенькой, женщина подняла к строгим глазам черепаховый лорнет и, увидев казачьего офицера, жестом приказала ему подъехать. Даже ребята не сразу узнали в этой удивительной женщине Олимпиаду Самсоновну...
— Что здесь происходит, есаул? — резко спросила она. — И почему вы не явились ко мне, раз удостоили нас своим визитом?
Он невольно спрыгнул с коня, невольно отдал честь. Ничего подобного он явно не предполагал встретить.
— Отставить, — бросил есаул сквозь зубы своим казакам.
Порка отменялась. Нагайки исчезли. Кони отступили. Лупоглазые, меднолицые казаки с испугом дивились на Олимпиаду Самсоновну.
Однако у есаула было предписание на арест Николая Ивановича и Ларьки. Ссылаясь на то, что его отряд подвергся нападению, он требовал также ареста Аркашки и Кати...