Катю Олимпиада Самсоновна отстояла. Но Николая Ивановича, Ларьку и Аркашку есаул все-таки забрал.
Когда казаки уехали, Олимпиада Самсоновна вызвала к себе Валерия Митрофановича. Через несколько минут он выскочил от нее, потненький, красный, вздрагивая от страха и негодования, более обычного похожий на крысу.
Между тем казачий отряд на рысях шел в город. Самым захудалым казакам досталось взять на коней Аркашку, Ларьку и Николая Ивановича. Казаки вели себя так, будто унижены и оскорблены этой участью, будто в ребятах и особенно в Николае Ивановиче было что-то скверное, нечистое.
Кони скользили по расквашенной дождями и мокрым снегом земле, добираться до города пришлось больше часа. Казаки, с которыми ехали арестованные, еще чертыхались, но и в ругани начинало слышаться естественное любопытство... Тот, кто вез Николая Ивановича, подивился:
— Где ж ты, жид, на коне научился сидеть?
— Я русский, православный...
— Врешь!
— Мой отец — офицер, погиб при переправе через Дунай в последнюю войну с турками...
— А ты с большевиками?
— Я со своими учениками, с детьми! — нахмурился Николай Иванович.
Есаул впереди заругался:
— Эй, с арестованным не болтать!
И больше казак с Николаем Ивановичем не разговаривал. Правда, и не ругался, ехал тихо, молча...
Ларька тоже помалкивал, пока его казак с ним не заговорил. Но у них разговор пошел куда неожиданней.
— Питерский? — сплевывая, спросил казак.
— Из Санкт-Петербурга, — помедлив, с важностью ответил Ларька.
— Выходит, из комиссарских?
Выдержав еще большую паузу, Ларька брезгливо процедил:
— Я сын последнего графа Аракчеева, Илларион.
— Ну да? — усмехнулся казак, оглядываясь на Ларьку. Но все же на всякий случай несколько подтянулся, плеваться перестал...
Ларька молча оскалил зубы. И такая в нем была уверенность, такое сдержанное достоинство, равнодушие ко всему, что с ним сейчас происходит, что, помолчав и еще раза два оглянувшись, казак сипло осведомился:
— Может, впереди желаете сидеть?
— Мне тут удобнее, — холодно отказался Ларька.
Пока Ларька плел какие-то хитрые ходы, еще и ему до конца непонятные, Аркашка ломил напрямую. Не дожидаясь, когда казак с ним заговорит, Аркашка с ходу занялся агитацией. Как будто отвечая на ленивую ругань казака, он вдруг зашумел:
Казак подумал и сердито спросил:
— Чего это?
— Стихи, — с готовностью ответил Аркашка. — Про Степана Разина. Есть и про Емельяна Пугачева. Слыхали о таких казаках? — Ответа не последовало, но Аркашка не смутился. — Вот были казаки! Детей, между прочим, не трогали. А бились за волю с самыми свирепыми боярами и генералами! Про вашего есаула и про вас песню никто не сложит!
Казак молча ожег его нагайкой. Аркашка невольно вскрикнул.
— А говорил — никто не споет. — И казак еще огрел его. — Не так запоешь...
Но Аркашка молчал, и казак, свирепея, стегал его по чем попадя.
— Горелов, отставить! — крикнул есаул казаку.
— Слова говорит, господин есаул, — проворчал казак.
— Эдак ты его не довезешь, — по-хозяйски сетовал есаул. — Забьешь раньше времени.
— «Врагу не сдается наш гордый «Варяг»! — заорал Аркашка, отирая кровь. — Пощады никто не желает!»
Но, взглянув на грустное лицо Николая Ивановича и на сердитого Ларьку, Аркашка обиженно замолчал.
Когда они приблизились к городу, казаки стали злее, даже тот, кто вез непризнанного потомка графов Аракчеевых. На въезде в город есаул велел связать арестованных, и казак, который вез Аркашку, воспользовался этим и, злорадно рассматривая лицо мальчика, стянул ему веревки на руках потуже.
— Герой, — усмехнулся Аркашка.
Им велели сойти с лошадей, поставили посередине, так что и впереди и сзади били копытами кони, и погнали в город.
На окраинных улицах людей почти не было, да и те, кто попадался, отводили глаза.
Но чем ближе к центру, тем больше встречалось приличной публики. По улицам прогуливались офицеры со своими разодетыми дамами, улыбались, хвастались: ведь Красная Армия еще отступала... Выглядывали лавочники; какие-то сытые и тепло одетые господа пренебрежительно косились на закоченевших, оборванных ребят и Николая Ивановича, явных жуликов, пойманных где-то с поличным доблестными казаками.
Ларька шепотом сумел поделиться, кем он назвался.
— Почему Аракчеевым? — едва слышно удивился Николай Иванович.
— А черт его знает. Теперь я им подкину, что Олимпиада Самсоновна — бывшая фрейлина вдовствующей императрицы и будет жаловаться самому адмиралу Колчаку, который ее лично знает...
— Глупости, — одними губами сказал Николай Иванович. — Зачем? Кто поверит, что ты — граф Аракчеев?
— Графенок. Проверить все равно обязаны...
Тут их ожгло с двух сторон. Есаул и его помощник свирепо грозили плетками, дескать — поговори еще.
У Николая Ивановича и Ларьки лица стали каменные. Но Аркашка сверкнул черным глазом, вскинул над головой связанные руки и, раздувая горло, как голубь, запел что было мочи:
Улица словно шарахнулась от него. Застыли, как по стойке «смирно», лощеные офицеры. Их дамы, взвизгнув, готовы были бежать. Вылупили бессмысленные глаза лавочники. Даже казаки в первое мгновение остолбенели. Но тут же занялись тем делом, на которое только и были способны. Двое мордатых казаков, спрыгнув с коней, начали бить Аркашку, и не в шутку, даже не отечески, а в полную лошадиную силу... Ларька бросился на помощь; за ним, спрятав пенсне, шагнул и Николай Иванович, увещевая казаков. Их тоже стали избивать. Руки у всех троих были связаны, они только беспомощно поднимали их, пробуя защититься. Аркашка уже лежал на земле без движения. Николай Иванович, страшась, как бы на Аркашку не наступили танцующие вокруг лошади, наклонился над ним и тут же получил такой удар по непокрытой голове, что кулем свалился рядом со своим учеником. Только Ларька еще увертывался кое-как, хоть и ему доставалось. Из рассеченного до кости лба кровь залила глаза, а он привычно скалился, дразнил казаков, хрипел:
Теперь и улица расхрабрилась, лезла сражаться. Чьи-то руки с холеными ногтями, в перстнях и кольцах, тянулись к Ларьке, бросали что попало в лежащих Аркашку и Николая Ивановича... Им оставалось жить всего несколько минут... Но тут случилось чудо.
Над лежащими Аркашкой и Николаем Ивановичем, негодуя, фыркая непонятными словами, стояла незнакомая скуластая женщина. Но била она не лежащих, а казаков. Зонтиком! Как Катя... Тут же к ней шагнул человек, тоже не старый и чудной, в коротком пальто с воротником шалью, а откуда-то рядом послышался начальственный голос:
— Есаул! Прекратите это безобразие.,.
Бесстрашно орудуя зонтиком, лупцуя и казаков и лошадей, таинственная женщина возмущенно повторяла:
— Это же дети! Как не стыдно! Это же дети!
И Ларька, отирая кровь и ничего еще не соображая, все-таки решил на всякий случай подыграть... Скорчил жалобную рожу и зашепелявил трогательно:
— Я хочу к маме...
Казаки, повинуясь начальственному голосу и жестам какого-то важного офицера, отступили, не зная, что теперь делать с пленниками. Но улица еще не утихла, ей мало было крови, она не могла смириться, что не дают добить большевиков...
Странная женщина, не обращая внимания на толпу, склонилась над Аркашкой и тотчас выпрямилась:
— Надо автомобиль, — скомандовала она своим спутникам.
Важный офицер, закуривая, объяснял и есаулу и вспотевшей от усилий толпе:
— Перед вами союзники, господа. Понимаю ваш справедливый гнев, но всему свое место...
— Это вмешательство в наши внутренние дела, черт возьми! — завопил какой-то господинчик, удивительно схожий с Валерием Митрофановичем. — Пусть распоряжаются у себя в Европе!
— Америка, господа! — многозначительно сказал важный военный.
И все притихли. Уставились на рыжеватого мужчину в пальто с воротником шалью, на худощавую, решительную женщину... Американцы? Да, на Америку у Колчака делалась крупная ставка...
Только двойник Валерия Митрофановича не унимался. Он пробился к женщине, которая, присев, поддерживала голову Аркашки, а Ларьку цепко ухватила за руку. Спросил:
— Мадам, вы что, не слышали, как они пели «Интернационал»?
Она молчала и смотрела на него так холодно, что он смешался, бормоча:
— «Интернационал», мадам...
Женщина повернулась к нему спиной и улыбнулась Аркашке:
— Ничего не бойся.
— Кто их боится, — презрительно сверкнул заплывшим глазом Аркашка. «Может, это свои пришли?» — стукнуло его. Он еще не совсем пришел в себя.
— Американцы, — бормотал оскорбленный человечек, скрываясь в толпе. — Не знают, что такое «Интернационал»! Ну, погодите, узнаете...