Никто не решился бы предсказать, что произойдет в приюте после ареста Ларьки, Аркашки и Николая Ивановича...

С начала путешествия ребят из Питера одним нравилась Олимпиада Самсоновна, другим Николай Иванович; кому-то — Анечка и даже та учительница русской литературы, словесница, которая походила теперь на унылую, старую козу... Были тихони, которые держались за Валерия Митрофановича, с удовольствием нашептывали ему, кто что сказал и что сделал.

Так же неопределенен был долгое время и авторитет самых выдающихся из старших ребят. Одним нравился Ларька, другим Аркашка; немало мальчишек, раскрыв рот, любовались Володей Гольцовым — его манерами, французским выговором, красивой одеждой, небрежной уверенностью в собственном превосходстве, иронией... Иные пристали к гоп-компании Ростика, которая хвалилась умением жить и держалась обособленно, погруженная в никому не ведомые таинственные делишки... Большинство девочек были прямо-таки влюблены в Катю Обухову, но многим нравилась красивая и легкомысленная Тося, которая так ловко делала вид, что ей все на свете трын-трава.

Все эти маленькие привязанности, уколы ревности или тщеславия, восторги от близости божества занимали почти всех в первые недели путешествия. Неожиданный грохот чужих кулаков и сапог по теплушкам в то мирное, розовое утро, когда их поезд подошел наконец к Волге, белые и чешские офицеры, выпрыгнувшие, словно черти из преисподней, выселение из эшелона грубо, нагло, безжалостно разрушили все, что еще вчера казалось таким важным... Конечно, поклонники Олимпиады Самсоновны, поначалу были уверены, что она мигом наведет порядок. Те, кому наивысшими авторитетами представлялись Володя Гольцов или Катя Обухова, жались к ним... Но ни Катя, ни Володя, ни даже Олимпиада Самсоновна почему-то ничего не могли поделать. Их обижали. Жить становилось все хуже, все невыносимей. Одни ребята еще внимательнее прислушивались к Валерию Митрофановичу, к шуточкам Ростика, полагая, что все дозволено, если хочешь выжить, не умереть с голоду, не замерзнуть. Но очень многие прислушивались и присматривались к Ларьке...

Эти ребята были далеки от Смольного, от «Авроры»; большинство если и слышали что-то о Ленине, то все равно не понимали и не очень хотели понимать, чего надо этому Ленину и большевикам. О революции они знали то, что говорилось дома: одни одобряли, но с оговорками; другие поеживались. Таких, как Ларька, как Аркашка, кто рвался в бой за мировую революцию, было явное меньшинство.

Но выходило так, что их дома, их мамы и папы — все, что было дорогого, без чего просто нельзя было жить, осталось там, в красном Питере, у большевиков, с революцией. И поэтому все большее число ребят с надеждой поглядывали на Ларьку, который что-то понимал и в революции и в большевиках, сам брал Зимний...

Раньше его манера вечно скалить зубы, насмешничать, держаться не только на расстоянии, но и на высоте вызывала обиды, негодование и уж никак не привлекала. Теперь ловили его сердитую улыбку. Даже в насмешках Ларьки таилась уверенность, которой всем так недоставало.

К тому же на Ларьку словно не действовал ни голод, ни холод. Он не воровал, как гоп-компания Ростика. Не клянчил на кухне, как любимцы Валерия Митрофановича. На огороды, правда, и он делал набеги, но, в общем, голодал и холодал, как все, а может, и хуже. Только когда другие ныли, он посмеивался.

Не кто-нибудь, а Ларька привел первые подводы с картошкой и рыбой, присланные в приют ушедшим в подполье Советом. Ларька добывал дрова и топил печи, когда даже у Олимпиады Самсоновны опускались руки. И он же, Ларька, громко, уверенно, будто знал, как это сделать, потребовал: «Даешь домой!» В этот день к нему рванулись все сердца.

И вот Ларьку арестовали и увезли, да еще вместе с Аркашкой и Николаем Ивановичем...

Казаки с арестованными еще не успели доехать и до леса, как в приюте начался бунт, взрыв отчаяния... Очень долго терпели, но оказалось, что терпеть дальше нет никакой возможности.

Несколько десятков мальчиков и девочек, самых преданных Ларьке и Аркашке, вылетели из приюта и, не разбирая дороги, мало что соображая, бежали за казаками. Они угрожающе размахивали руками, что-то кричали, сгребали мокрый снег и бросали его вслед казакам, которые не видели и не слышали этих преследователей.

Многие из оставшихся в приюте плакали навзрыд, и слезы переходили в истерический вой, нежелание никого слушать. Некоторые девочки пытались даже драться с Анечкой, которая их успокаивала.

Хуже всего было в той группе третьих и четвертых классов, где верховодил Миша Дудин. Кто-то крикнул:

— Долой проклятый приют! Долой!

Кто-то первый толкнул и опрокинул стул. Другой поддел ногой ближний тюфячок...

—A-а! Бей! Бей все! — закричали с разных сторон. — Чтоб ничего не осталось! Пускай домой везут...

И начался погром того жалкого имущества, которое еще имелось в приюте.

Олимпиада Самсоновна послала Гусинского и Канатьева вернуть тех, кто побежал за казаками.

Пять учительниц, оставшихся с ней, не бросивших ребят, тщетно пытались угомонить разбушевавшихся...

Олимпиада Самсоновна вошла в класс Миши Дудина, когда там уже начали бить окна. При ее появлении все опустили руки. Стало стыдно... Но Миша, который до этого делал все, чтобы унять ребят, теперь храбро и требовательно смотрел на Олимпиаду Самсоновну:

— Может, их уже поубивали? Аркашку с Ларькой?..

Она решила ехать в город. Скрепя сердце пригласила к себе Валерия Митрофановича, надеясь на его связи. Он сразу заважничал, заговорил медленно, раздельно ставя слова:

— Понадобился, значит, Валерий Митрофанович... Как это вы не побрезговали?

— Ну, что вы...

— Доигрались в красную демократию, Олимпиада Самсоновна... В стране гражданская война, решаются судьбы России, тут не до игрушек, надо всем жертвовать для блага России.

— Да ведь дети, Валерий Митрофанович... И наш учитель, Николай Иванович, честнейший человек, — просила она, краснея от унижения.

— Ну что ж, поедем. Раз вы просите... Ради вас. Только вот вопрос — живы ли они...

Ехать им не пришлось.

Приют испуганно замер, когда к концу дня, отфыркиваясь от грязных брызг мокрого снега, жарко дыша могучей грудью, во двор приюта ворвался и засигналил большой черный автомобиль, или, как тогда говорили, мотор... Какое еще несчастье сейчас обрушится?..

— Вот это уже за Олимпиадой Самсоновной, — дрожа, шептали девочки. — Ее заберут...

Но из машины один за другим вылетели Аркашка и Ларька. С другой стороны выскочила незнакомая женщина и ухватила Аркашку за руку, не пускала почему-то... Вышел и Николай Иванович! Уже весь приют бросился к ним навстречу...

Как Аркашка ни отбивался, женщина вела его за собой, требуя по дороге показать, где постель Аркашки и где врач. Понять ее можно было, хотя говорила она как-то чудно. Аркашка вертелся и так и сяк. Не мог он показать ей, этой американке, свою постель, потому что там была и не постель вовсе, а черт знает что...

Пока разыгрывалась эта маленькая трагедия, Ларька, отмахиваясь во дворе от бурных проявлений восторга, отойдя в сторону, объяснил шепотом Гусинскому и Канатьеву:

— Видали мотор? Американские буржуи... Из ихнего Красного Креста. Он, конечно, никакой не красный. Помогать хотят. Ясно? — И так как даже Гусинскому и Канатьеву, несколько обалдевшим от такого навала новостей, ничего не было ясно, Ларька сухо объяснил: — Думаете, за красивые глазки? Купить нас хотят по дешевке, за свои консервы. Видите, что делается?

И он, презрительно подняв верхнюю губу, кивнул на высыпавших из приюта ребят. Наскоро выразив радость по поводу возвращения Ларьки, Аркашки и Николая Ивановича, все льнули теперь к удивительной машине и к приезжим, о которых моментально стало известно, что они американцы и приехали выручать... «ура!».

Катя сочувственно тряхнула Ларькину руку. Ей тоже было неприятно, что Володя и другие ребята унижаются перед американцами, все им рассказывают о нищете приюта, словно протягивают руку за подаянием...

— Уж очень мерзнут, — попробовала она все-таки оправдать просителей. — Голодают...

— Ну, Гольцов не маленький, — не принял Ларька это объяснение и повел глазами на Володю, который пустил в ход все обаяние, и французский, конечно, чтобы запомниться американцам. — Попрошайка!

По-французски заокеанские гости не понимали ни бельмеса, но были поражены состоянием приюта, положением ребят. Они, правда, не охали, не стонали, не обнимали маленьких, а все записывали что-то в записные книжки. «Вечное перо, — бормотал восхищенный Ростик. — Золотое».

Особенно поражены были американцы тем, что во всех классах продолжались обычные уроки. Строго по расписанию. Без всяких поблажек. Будто в обычной школе и в нормальной обстановке.

— Они же падают от истощения! — пробовала возмутиться миссис Крук, чтобы скрыть слезы.

— Ну, пока не падают, — слабо возражал Николай Иванович, очень довольный, что американцы оценили главное.

Американец спросил Аркашку:

— Кто вас заставляет учиться?

Вокруг заулыбались. Аркашка как раз учился через пень-колоду. Но тут он гордо выпрямился:

— Меня никто не может заставить! Я свободный человек!

— И потому учусь, — вставил, усмехаясь, Ларька.

— И потому — учусь! — еще выше вскинул голову Аркашка.

Тогда американцы стали пожимать руки всем, кто только тут был.

Американца звали мистер Джеральд Крук, его жену — миссис Энн Крук. Ему было, наверно, лет тридцать, миссис выглядела несколько старше. Он был большой, настоящий великан: большая голова, толстые руки и ноги, громкий голос и раскатистый смех. За большими роговыми очками щурились добрые и несколько растерянные глаза.

Энн Крук ребят напугала. Если Джеральд Крук казался добрым великаном, то она — злой волшебницей. Она была длинной и тощей, и светлые волосы ее торчали как пакля. У нее был острый длинный нос, выпуклые, водянистые глаза и бескровные губы...

— Гляди, ведьма, — шепнул Миша Дудин соседу. На что рассудительный сосед возразил, что ведьмы бывают только черные, как цыганки, а это — белая.

— Еще хуже! — упорствовал Миша. — Белые злее...

Американцы уехали часа через три. По приюту распространился слух, что они обещали помочь. Их провожала густая толпа ребят. На Джеральда Крука и Энн Крук смотрели с обожанием. Казалось, от них идет тепло и густой запах мяса. Одеваясь, мистер Крук на мгновение замешкался, но миссис Крук что-то сказала ему властным, не терпящим возражений голосом, и Джеральд тотчас громко захохотал и пошел за женой к мотору. Он сел за руль, Энн Крук рядом. Автомобиль тотчас послушно тронулся.

Николай Иванович, который понимал по-английски, подозвал Ларьку и сердито сообщил ему, что кто-то умудрился свистнуть у Джеральда Крука перчатки. Джеральд сказал жене, а она ответила, что перчатки забыты, конечно, дома, и нечего поднимать историю.

В это время Ростик в своей компании хвастал великолепными кожаными перчатками на меху.

— Помогут американцы, нет ли, неизвестно, — рассуждал он, — а перчаточки ихние — вот они! Фунтов пять сала потянут