Первый эшелон с питерскими и московскими ребятами, в возрасте от десяти до четырнадцати лет, учениками гимназий, реальных и коммерческих училищ, школьниками по-теперешнему, вторую неделю был в пути. Для той поры, восемнадцатого года, поезд шел неплохо, одолев путь от Питера до Арзамаса меньше чем за десять дней.
25 мая, в конце дня, он был уже недалеко от Арзамаса. Никто не знал, что именно в этот день, в том краю, куда ехали ребята и от которого их отделяло всего двое суток, начался белый мятеж. Советская власть в короткий срок была свергнута в Самаре, Казани, Симбирске, Екатеринбурге, Челябинске — вплоть до Владивостока.
Ребячий поезд состоял из нескольких теплушек и очень древнего паровоза, который натужно кашлял и даже попискивал жалобно, одолевая подъем. При этом паровоз заволакивал дымом весь состав, так что чихали и в наглухо закрытых теплушках. Большинство ребят хоть и побледнели и исхудали за многомесячную голодовку, но не болели. Были, правда, и такие, которым врач поезда при первом же осмотре предписал постельный режим из-за крайнего истощения.
Среди старших, это были семиклассники — Анатолий Гусинский, Борис Канатьев и Аркадий Колчин, все из Питера. Гусинский и Канатьев учились в одном реальном училище, дружили... У Аркадия Колчина еще перед революцией развалилась семья. Отец, профессор Горного института, умер от инфлюэнцы, как тогда называли грипп, мать кончила курсы медсестер и уехала на фронт; Аркашка и его младшая сестра оказались у тетки. Тетка не могла с ним справиться, тем более в Петрограде началась революция, все смешалось... Аркашка не только бросил гимназию, но и ночевал дома редко. Какой-то буйный ветер вырвал его из дома. Анархисты, к которым Аркашка попал, сунули ему в руки шпалер, то есть револьвер, так что тетке и друзьям отца стоило немалых усилий оторвать Аркашку от его революционных дел и поместить в первый детский эшелон...
Лежать Аркашка не мог. Воображение работало у него с бешеной энергией. То он выдумывал налет на их поезд каких-то банд. То сколачивал в глубокой тайне отряд для побега на фронт, бить буржуев. А на худой конец громко насмехался над постоянными разговорами в вагоне о еде, о хлебных местах и о том, что и как там лучше выменять на то жалкое барахлишко, которое везли с собой ребята.
— Продаете революцию! — гремел Аркашка.
И все, даже Володя Гольцов, свысока смотревший на человечество, смущенно затихали.
Аркашкой очень интересовались девочки, и самая красивая из них, Тося. А мальчишки из четвертых и пятых классов дрались за право подежурить у его койки.
Впрочем, к Арзамасу поправились и тяжелые больные; Аркашка поднялся первый.
Во время движения поезда полагалось, чтобы двери были закрыты во всех вагонах. Но это соблюдалось только в тех теплушках, где ехали ребята поменьше. Старшие еще до Москвы отвоевали право днем ехать с открытыми дверями. Поэтому Володе Гольцову ничего не стоило ловко спрыгнуть на ходу поезда и сбежать с песчаной насыпи на зеленый луг. Когда они выезжали из Питера, шел холодный дождь, а здесь, даже к вечеру, грело солнце и все цвело. Летали бабочки, похожие на цветы; разбуженная земля, зелень пахли так, что хотелось смеяться; и цветы, желтые, голубоватые, розовые, казались присевшими на секунду бабочками. Володя бежал рядом с поездом, рвал цветы, ему что-то кричали из вагонов, и он чувствовал себя героем. Его видела и Катя Обухова, и он уловил ее взгляд, испуганный и восхищенный. Она знала, для кого он рвет цветы!
Поезд проходил мимо. Казалось, он идет все быстрее. Володе кричали:
— Гольцов, сейчас же вернитесь!
— Володя, вы остаетесь?
— Не покидай нас!
— Эй ты, куда полез?!
Прозвучал насмешливый голос Николая Ивановича, математика, командира отряда старших мальчиков:
— Гольцов, вы собираете букет или веник? Немедленно в вагон!
Володя поднял смеющееся лицо, кивнул и побежал к насыпи. Подходил последний вагон. Ничего, он успеет. Весь эшелон любовался, конечно, его лихостью. Малыши небось смотрели в щелки... Но когда Володя вскарабкался к путям, перед ним равнодушно вильнул последний вагон. Володя смотрел на него с удивлением. Такое предательство... Куда же ты уходишь, скотина? А поезд убегал все дальше. Володя помчался за ним. Но как ни старался, как ни размахивал руками, в одной из которых еще был зажат букет, теперь незаметно ронявший цветы, — поезд уходил, насмешливо стуча колесами.
Володя остановился и, щурясь близорукими глазами, растерянно смотрел на убегавший поезд. Потом со злостью он шмякнул букет на рельсы. И тут вдалеке, на крыше одного из вагонов появился человек, как будто — Николай Иванович, и побежал по вагонам вперед, к паровозу... Может, он попросит машиниста остановить поезд? Ну, конечно! У Володи радостно екнуло сердце, и он с новыми силами помчался за вагонами. Николая Ивановича на крыше уже не было, наверно, он добрался до паровоза. Поезд шел все медленнее! Теперь Володя догонял его...
Ужасно смешно, что поезд останавливается вот так, в степи, что его можно догнать даже пешком! Тут все вообще выглядит смешным, ненастоящим. Настоящая жизнь осталась где-то позади... Что же, забавно будет поглядеть и на эту, хотя она достаточно нелепа.
Когда он ухватился наконец за поручни последнего вагона, вспрыгнул на ступеньку и тотчас сел, к нему вернулись уверенность и ощущение собственного геройства...
В ребячьем поезде уже несколько дней царило хорошее настроение. И по дому, по маме трудно долго тосковать, если собралась такая компания. Никто, конечно, не боялся этой поездки, путешествия в такую даль, все, напротив, то и дело твердили друг другу, до чего они не боятся... Чего тут бояться! Когда их в эшелоне триста человек! А сзади догоняют еще два таких эшелона! Так что даже младшие чувствовали себя бодро. А старшие рвались к приключениям, правда — разным.
Даже когда Гольцов увидел холодное лицо Николая Ивановича и услышал его жесткий голос: «До конца пути будете дежурить во втором вагоне», он не очень расстроился. Второй вагон — с мелюзгой из третьих и четвертых классов. Но в первом вагоне, рядом, где такие же девчонки, часто дежурит Катя Обухова...
— Спасибо, Николай Иванович! — весело сказал Володя. Ему хотелось, чтобы и математику было весело. — Вы же меня спасли!
— А где букет? — осведомился Николай Иванович, впрочем, также холодно.
Володя невольно покраснел. Боже мой, букет он действительно позабыл, вернее, бросил на рельсы. А ведь Катя видела, как он собирал цветы, и ждет!.. Это было неприятно. К тому же в родном вагоне его встретило недоумевающее, даже осуждающее молчание. Вместо восторгов... Завидуют? Тотчас, посмеиваясь, пристал, как репей, Ларька Ручкин. Худой, с широкими лопатками, которые выпирали из заношенной куртки реалиста, он ни минуты не сидел спокойно, все время двигался, подпрыгивал, живой, как воробей. Он часто улыбался, показывая крупные зубы, а его большие светлые глаза поблескивали то нахальным любопытством, то насмешкой.
— Эй, ты, человек за бортом! — начал он сразу подзуживать Володю. — Ты что же с пустыми руками? Набрал бы хоть просвирушек, все бы пожевали...
— Кого? — не понял Гольцов.
— Ну конечно, — тотчас заехидничал Ручкин, — где тебе знать, что в поле растет! Это мы, голь перекатная, чуть потеплеет, переходим на подножный корм, а тебе небось утром лакей в кроватку шоколад подавал! И как ты тут с нами живешь! Ведь мучишься, а? Страдаешь?
И он прыгал около Володи, гримасничая и веселясь, будто вымещал какую-то обиду. Хотя Володя никогда и ничем не обижал этого Ларьку. Странно, право. Ведь до поезда, до этого эшелона он просто не подозревал о существовании Ларьки и о многих других соседях по вагону.
Володе претила развязность Ларьки и его приятелей, Канатьева, Гусинского... тоже реалистов, конечно. Володя вовсе не подчеркивал, что учился в частной привилегированной гимназии, это было бы недостойно. Никогда не упоминал, что его отец — известный адвокат, между прочим, защищал при царе революционеров, а мать — певица. Упоминать об этом было тем более неприлично, что у Ручкина, как говорили, мать была прачкой, а отец — солдатом, наверно, рядовым... Но разве это давало Ларьке Ручкину право держаться с Володей так развязно? Постоянно насмехаться, непонятно над чем, словно попрекая Володю? Смешно, но этот Ларька держался так, будто был чем-то выше, значительнее Володи. А сам не говорил по-французски. В то время как Володя знал еще и английский... Особенно изощрялся Ручкин во время завтраков, обедов и ужинов. А этот Аркашка Колчин, который, как некоторые утверждали, принадлежит к партии анархистов, хотя сомнительно, чтобы анархисты принимали в свою партию четырнадцатилетних... Желудевый кофе был, конечно, скверен, но Володя пил его, как все, не морщась. Вареный картофель, правда, с солью, а то и с маргарином, мало напоминал жареных цыплят под белым соусом, но он мужественно ел и картошку. Кисель был просто странный, непонятно, из чего сделан, но и тут Володя выдерживал, съедал и добавку, если доставалось, и, как все, оставался голодным. Почему же они к нему придирались?
До сих пор, от Питера до Москвы и за Москвой, еды, как это ни грустно, не хватало. Продукты, которые для них наскребли в Питере, кончались. Но теперь, как твердил даже Николай Иванович, вообще-то удивительно равнодушный к пропитанию, начинались самые хлебные места. Уже на двух-трех последних маленьких станциях, которые поезд миновал без остановок, виднелись женщины с солеными огурцами... С мочеными яблоками! С кусочками желтого масла на зеленых, вымытых листах лопуха! Аркашка Колчин, известный анархист и вообще выдумщик, клялся, что видел на блюде жареную курицу!..
Аркашка считал, что надо немедленно остановить поезд и экспроприировать курицу, но машинисту это почему-то не пришло в голову.
А вскоре, в Арзамасе, их ожидало, по уверениям учительниц и начальника отряда мальчишеской мелюзги, некоего Валерия Митрофановича, такое изобилие, какое могло быть разве что в сказке. Особенно взбудоражены были младшие, которым из дома тоже дали кое-какое барахлишко на обмен. С неловкими улыбками, с принужденным хохотом, но все больше с азартом заправских торговцев мальчишки глотали слюни, предвкушая, чего только они не наменяют на свои сокровища. У девочек эти репетиции проходили тише, обстоятельнее, они давали друг другу советы, неизвестно откуда почерпнутые, хотя иногда тоже доходили до молчаливых обид и ссор, пока Катя Обухова не начинала на сон грядущий рассказывать меньшим любимую сказку... Это была известная сказка о том, как жили маленький мальчик и его старшая сестричка... Мать с отцом однажды куда-то очень далеко ушли, поручив мальчика старшей девочке, но гуси-лебеди утащили братца и унесли в неведомые края. Когда девочка начинала искать брата, все вслушивались с необыкновенным интересом.
— Бежала девочка, бежала, — очень серьезно, чуть нараспев, говорила Катя, — и вдруг видит — стоит печка... «Печка, печка, — спросила девочка, — скажи, куда гуси полетели с моим братцем?» — «Съешь моего ржаного пирожка, скажу», — отвечала печка...
Все замирали, начинали сердито переглядываться, а кто-то даже ворчал, облизываясь.
— «У моего батюшки пшеничные не едятся», — грустно отвечала Катя за девочку, заранее зная, какие сейчас последуют комментарии.
— Подумаешь! А я бы съел и ржаной! — немедленно заявлял Миша Дудин, у которого мама работала где-то в самом Смольном. — Хоть дюжину!
— Дюжину! Я бы двадцать съел...
— И я бы двадцать съела и еще на завтра оставила...
Не очень обращали внимание на то, что девочке не удалось узнать у печки, куда полетели гуси-лебеди. С напряжением вслушивались в продолжение истории этой глупой девчонки, которая ничего не ела.
— Встретила девочка яблоню, — вздыхала Катя. — Спрашивает: «Яблоня, яблоня, скажи, куда гуси с моим братцем полетели?» А яблоня ей: «Съешь, говорит, моего яблочка, скажу...» Но девочка, — пожимала плечами Катя, которой сказка тоже начинала казаться странной, — не захотела... «У моего батюшки, говорит, и антоновские не едятся...»
— Буржуйка! — негодовал Миша. — Обожралась!
И все смотрели на Катю с негодованием, словно и она была в чем-то виновата.
— Встретилась этой девочке дальше молочная река, кисельные берега, — хмурясь, строго продолжала Катя, явно осуждая девочку. — «Река, река, куда гуси-лебеди унесли моего братца?» Река говорит: «Съешь моего киселька с молоком, скажу...»
Шум поднимался такой, что закончить ей не всегда удавалось.
Но сегодня, после того как все излили свое негодование на девочку-буржуйку, Миша, уже задремывая, пробормотал:
— А может, где и есть такие края... Молочные реки... Кисельные берега...
— Конечно, есть, — решительно кивнула Катя. — Мы как раз туда едем!